— Борис Игнатьевич, прибыл новый слушатель, примете? — спросила она и, сочувственно улыбнувшись, добавила вполголоса: — Первая ласточка... из этих... на подготовительный...
— Подождет, я скоро вернусь, — сказал он раздраженно и вышел в приемную. Высокий, плотный командир с орденом Красного Знамени на кителе поднялся ему навстречу. Борис Игнатьевич молча прошел мимо него и услышал за спиной нежный голосок баронессы Буксгевден:
— Придется подождать, товарищ. Профессор скоро вернется.
Борис Игнатьевич поторопился закрыть за собой дверь.
Собственно говоря, это вышло по-хамски: он мог бы и сам сказать это и извиниться, и, вероятно, в другое время он так бы и сделал, несмотря на всю свою неприязнь к "первой ласточке". Но сейчас он был слишком раздражен свалившимися на голову делами Кондрата Петровича и, главное, тем, что именно ему придется разговаривать не только с этой "ласточкой", но и с остальными, которые вот-вот начнут прибывать один за другим. Он пошел по коридору, недовольно фыркая под нос.
Академия была пустынна. Сквозь стеклянные двери только в трех аудиториях были видны слушатели (разгром! разгром!), да в вестибюле он встретил двух преподавателей, примащивающих на спине "обезьянки" с картошкой (опять вечером изображать амбала!). Он прошел в вестибюль и позвонил у дверей, обитых пухлой клеенкой. Звонок прожурчал мягко и вкрадчиво. Горничная открыла дверь, улыбнулась и, сказав: "Пожалуйте, Борис Игнатьевич, сейчас доложу", скрылась за портьерой.
Он прошел в полутемную гостиную и привычно сел в кресло у столика с иностранными журналами. Журналы были давнишние — 1917 года, но спокойная тишина, приветливая горничная, портреты адмиралов-флотоводцев, Николая I — основателя академии — и гравюры парусных кораблей на стенах, весь налаженный годами и неизменившийся порядок этой теплой и просторной квартиры отвлекал от того, что творилось за ее дверями. И даже то раздражение, с которым он пришел, постепенно проходило. Самый запах — запах книг, табаку и (чуть-чуть) духов — всегда успокоительно действовал на его нервы, а теперь в особенности. Показалось, что и у него дома так же тихо и тепло, что не нужно думать о дровах (хотя холода наступили) и таскать на себе картошку и что на письменном столе белеет стопка отличной плотной бумаги, на которой не текут чернила и которая сама привлекает к себе мысли... Мысли! Они замерзли, как все в его кабинете, превращенном в склад картошки, капусты и какого-то костяного масла, которое черт знает какой идиот в порту придумал давать в паек! Говорят, если его переварить с лавровым листом и луком...
Он усмехнулся: мысли! Вон они куда заворачивают, даже здесь, в этом единственном в Петрограде человеческом жилье, которое ухитрился сохранить для себя основоположник русской морской стратегии, мозг русского флота, философ войны...
Впрочем, такие роскошные титулы Борис Игнатьевич применял к хозяину квартиры только в беседе с другими, когда фигура "основоположника" перерастала в некий символ чистой науки, в знамя, объединяющее профессуру, в объект, за который надо бороться, если хочешь спасти самого себя как научную величину. Наедине с собой Борис Игнатьевич все эти высокопарные слова заключал в ехидные кавычки: он слишком хорошо знал эту блестящую карьеру.
Основоположник, собственно говоря, только вынес на страницы газет те мысли, которые на страшном огне цусимского разгрома сами по себе кипели в умах молодого офицерства. Этим он привлек к себе оппозиционную флотскую молодежь и стал ее знаменем. Сам Борис Игнатьевич (тогда лейтенант) отдал ему всю свою энергию и подсказал немалое количество мыслей, которые появились потом в печати за подписью "основоположника". Но странное дело: в осторожном и абстрактном изложении его они потеряли всю свою остроту и направленность. Меч, вложенный им в руки учителя, не разил, а почтительно ("не беспокоит-с?") брил министерские щеки, орудия громоподобных статей не стреляли, а салютовали: это был период, когда авторитет молодого флотского ученого был уже признан и когда петушиные наскоки пора было менять на солидную проповедь.
Но это были частные наблюдения Бориса Игнатьевича. В глазах остальных основоположник все-таки оставался создателем новой, послецусимской Морской академии и творцом учения о дальнейших судьбах русского флота. Базу этого учения он счастливо нашел в глубоких сдвигах русской общественности. Он первый уловил истинную природу оппозиции молодого офицерства. Настойчивые поиски новых методов морской войны, нового оружия, новой организации вызывались не флотским самолюбием, ежечасно оскорбляемым намеками на Цусиму, не борьбой "отцов и детей" и не карьеризмом выбивающихся на верхи лейтенантов, как ворчливо объясняли это потревоженные адмиралы. Причины крылись глубже: в молодом русском конституционализме, в крепнущей русской промышленности — во всем историческом процессе изменения обветшавших форм огромного государства.
Россия готовилась стать парламентарной страной — действительно европейским государством. Этой новой России нужен был могучий и способный побеждать флот. Этому новому русскому флоту — плоти от плоти создающей его молодой русской промышленности — требовалась своя доктрина, свое учение о победе. Кабинетный ученый, философ и теоретик — он создал эту доктрину.
Ее приняла флотская молодежь и отвергли адмиралы. Но за молодежью стояли те круги общества, которые выходили на политическую арену носителями идеи новой России, и его учение победило. На крепких дрожжах теории "владения морем" авторитет творца этой теории возрос до чрезвычайности. Именно ему, несмотря на протесты адмиралтейских стариков, был доверен только что созданный военно-морской отдел, который превращал Морскую академию из чисто технического института кораблестроителей и гидрографов в Олимп морской мысли, в лабораторию победы, в питомник лучших флотских умов, призванных спасти флот и Россию.
Основоположник встретил здесь неофитов во всем блеске своего учения. Флотские умы, попав в академию, захлопали глазами: из горькой действительности едва встающего на ноги русского флота они чудесным образом были перенесены в сказочное царство торжествующей доктрины "владения морем". Здесь, в академии, тяготеющие к России моря были уже покорены. Черное и Балтийское, в ожерелье первоклассных портов и морских крепостей, кишели дредноутами, крейсерами (линейными, броненосными и легкими), стаи миноносцев рыскали по русским морям, справляясь, не высунул ли нос кто-либо там, где царствует андреевский флаг, который "нераздельно владел" даже и Тихим океаном (где на самом деле был едва десяток паршивых номерных миноносцев, уцелевших от японского разгрома). Это была разгоряченная мечта молодой России, фантастический парад судостроительных программ, на осуществление которых морское министерство только выпрашивало деньги у скупой Государственной думы. Флот, владевший морями, еще не был даже заложен, но в морских войнах, разыгрываемых на картах в аудиториях академии, где разрабатывались операции, грандиозные по размаху, он потрясал уже океаны. Это называлось "военно-морской игрой". Правильнее было бы назвать это детской игрой в кораблики.
Зачарованные этой картиной, слушатели кончали курс, навек отравленные гипертрофией теоретической мысли. В опьяняющем воздухе этой фабрики побед трезвость сохраняли немногие — кто слишком хорошо на своей шкуре познал всю горькую правду действительности. Борис Игнатьевич был одним из этих немногих. Вернувшись из академии на корабли, они продолжали делать свое дело: создавать русский метод артиллерийской стрельбы, поразивший английские авторитеты, совершенствовать минное оружие, маневрировать на данном театре данными кораблями в данной обстановке, без всякой фантастики. Они действительно преображали русский флот — но академия здесь была решительно ни при чем. Единственное, что от них не зависело, это были судостроительные программы, оперативные планы, вопросы комплектования, строительство портов — все это находилось в руках тех учеников основоположника, которые укрепляли собой ряды исконного врага русских боевых кораблей — штабы.
Февральская революция открыла перед Россией тот путь, во имя которого была создана доктрина "владения морем". Основоположник стал первым выборным начальником академии. Казалось, наступал расцвет. Но Октябрь спутал все карты: новая политическая программа — "без аннексий и контрибуций" — никак не соответствовала доктрине, созданной именно в предвидении захватов. Да и объект этой доктрины — русский флот — перестал существовать. Он дал последний бой в Рижском заливе и развалился. Нельзя же было, в самом деле, называть флотом партизанское сборище шаланд, буксиров и миноносцев, собранных в речные и озерные флотилии, десяток катеров на Черном море и разнокалиберный Балтийский "дот"! Несмотря на все свое ироническое отношение к основоположнику и оторванность его учений от действительности, Борис Игнатьевич предпочел вернуться в академию: Действительность флота исчезла, и причина разногласий отпала.
Он нашел академию превращенной в консервную банку, где великая доктрина сохранялась до лучших времен, когда она сможет быть претворена в бытие русского флота. И теперь эту банку собирались вскрыть...
Четыре года основоположнику и профессуре удавалось сберегать академию от этой грубой операции. Четыре года высокая и строгая чистота военно-морского искусства охранялась от тлетворного и разрушающего влияния переходной эпохи. Эти четыре года расценивались ими как годы упорной, самоотверженной борьбы. И вдруг стало ясно, что борьба, в сущности, и не начиналась. Гордо думали, что академия держится как несдающаяся крепость, а на поверку выходило, что на нее никто и не думал наступать всерьез: она воевала без противника. Противник показался на горизонте только теперь.
Это были матросы, возвращавшиеся с речных флотилий, из Красной Армии, с бронепоездов, с фронтов закончившейся гражданской войны. И принимать атаку приходилось в полном расстройстве сил: без союзников-слушателей, которых начисто разогнала фильтрация, без опытного командующего — основоположника, вместо которого вот уже месяц академию вел нерешительный Кондрат Петрович.
Четыре года Борис Игнатьевич взращивал в этой теплице ростки своего метода артиллерийской стрельбы. Труд многих лет был завершен — и оставалось учить этому тех, кто способен был воспринять его сложные и прекрасные выводы. А ему предлагалось теперь излагать их полуграмотным комендорам. Это было похоже на то, как если бы Бетховену предложили исполнить Девятую симфонию на одном турецком барабане.
— Пожалуйте, Борис Игнатьевич, просят, — сказала горничная, появившись в дверях. Борис Игнатьевич одернул по привычке китель, провел ладонью по лысеющей голове и вошел в кабинет.
Основоположник сидел за столом, откинувшись в кресле, неподвижный, вялый и равнодушный. "Сдает, однако", — подумал Борис Игнатьевич, здороваясь.
— Имею честь проздравить — начинают прибывать "красные маршалы", — сказал он, подчеркивая и этим ударением, и словом "проздравить" свое сочувствие основоположнику. — Сегодня буду иметь удовольствие познакомиться, один уже там меня дожидается.
Желтые, отекшие щеки хозяина шевельнулись в подобии улыбки.
— Что ж, бог в помощь, — сказал он и задохся в припадке сухого табачного кашля.
Борис Игнатьевич, пережидая, опустил глаза на листы корректуры, лежавшей на столе, и узнал последний труд основоположника — "Революционные войны в свете биологической теории войны". На листах выделялись тезисы, вынесенные жирным шрифтом в фонарики на полях (основоположник любил это делать "для организации мышления читателя"). Кося глазом, Борис Игнатьевич прочел знакомые тяжеловесные фразы: "соотношение между психической и общественной эволюцией человечества...", "мировой альтруизм как субстанция революции...", "в чем Вл. Соловьев близок к Марксу..." Он усмехнулся:
— И вам помогай боже: как вы тут эту премудрость будете вдалбливать в головы новых академиков? "Субстанция революции"... Они вас в Чеку за это посадят: кака-така, мол, станция революции?.. Впрочем, шутки в сторону. Вот я вам прейскурант нашего рабфака принес, выбирайте по вкусу, что возглавить: кафедру арифметики или кафедру чистописания...
Он с некоторой опаской положил на стол учебный план, ожидая, что основоположник тотчас швырнет его обратно. Но тот стал просматривать его с удивившим Бориса Игнатьевича вниманием.
План делился на две части — младший и старший курсы. Учитывая, что на младший курс принимались лица с незаконченным или низшим образованием, в программе действительно упоминались арифметика, алгебра, геометрия, физика, русский и иностранный языки и дань времени — социально-экономические науки. Старшему предлагались основы высшей математики и кое-какие обрывки специальных предметов: тактики, артиллерии, минного и штурманского дела.
Основоположник тонким карандашным крестом перечеркнул типографский штамп в левом углу бумаги: "Николаевская Морская Академия".
— Поставьте здесь: "Детский сад для взрослых имени Митрофана Простакова", и тогда все будет в порядке, — сказал он, возвращая бумагу.
Борис Игнатьевич понял, что старик закусил удила и что чаша его терпения переполнилась. Но были соображения, по которым обязательно следовало привлечь к подготовительным курсам самого основоположника. Позавчера они с Кондратом Петровичем весь вечер ломали над этим голову. Неверно было бы дробить силы и выпускать из рук инициативу — это раз. Было очень важно, чтобы основоположник возможно ближе ознакомился с варварами, пришедшими разрушать науку, чтобы он изучил противника лично — это два. И, в-третьих, нежелание принять участие в работе подготовительных курсов могло быть рассмотрено как саботаж и привести к последствиям. Конечно, все понимали мотивы — оскорбленное самолюбие, горечь развенчанного властелина, но...
Однако, второй раз изумляя сегодня Бориса Игнатьевича, основоположник не дал ему и заговорить об этом.
— Я возьму на себя свой же предмет. Добейтесь включения его в план обоих отделов. Можно назвать: "Элементарные основы сущности войны" или "Вводный курс лекций" — как хотите. Но включить необходимо. Приходите вечерком, поговорим подробнее. Я набросаю бумагу в центр с обоснованием... Пока Кондрат Петрович в Москве, надо ему туда переслать...
Он придвинул к себе корректуру и взял перо. Эта означало конец аудиенции.
Борис Игнатьевич вышел из кабинета в некоторой растерянности: куда он гнет? Собирается поддерживать "детский сад"? Борис Игнатьевич невольно усмехнулся: злой язык у старика, пойдет теперь это название гулять по академии...
Основоположник, оставшись один, опять отложил перо и задумался, откинувшись в кресле. Борьба переходит в другую плоскость. Из поражения надо делать выводы, а не ахать. Обстановка складывалась так, что старый план кампании был дискредитирован и надо было создать новый.
Четыре года он вел академию, как корабль в тумане: малым ходом. Туман был плотным и непроницаемым. Изредка оперативные сводки приподымали его завесу — и тогда открывались ориентиры: дальние огни колчаковских костров на вершинах Уральских гор, плавучие маяки европейских крейсеров под самым Кронштадтом, тонкие вехи деникинских знамен в Орле, мигающий огонь юденических залпов под Пулковом. Эти случайные пеленги не внушали доверия: шторм гражданской войны сносил чуть мелькнувшие вехи, топил плавучие маяки, разметывал зажженные дружественной рукой костры, и по ним нельзя было получить точного места.
Приходилось определяться по глубинам. В тиши своего кабинета он методически бросал лот в экономику, в международные соглашения, в извечную природу человеческих судеб — и полученные данные накладывал на карту Великой французской и недавней германской революций. Выходило, что течение истории несет Россию к реставрации, к национальному возрождению. Академию нужно было сберечь для этих недалеких времен и встретить новые кадры строителей флота-завоевателя во всем блеске лаборатории побед.
И он вел академию нужным курсом, время от времени кладя лево руля, когда того требовали обстоятельства. Так он охотно помог организовать соединенные классы, выпустившие для "временных нужд" (для гражданской войны) штурманов, артиллеристов, минеров из недоучившихся гардемаринов. Так он обучил и выпустил в штабы флотилий пятнадцать бывших офицеров, содействовав этим укреплению Красной Армии. Так он написал "Революционные войны" — уступка духу времени.
Летом двадцатого года по курсу встала грозная опасность. Москва потребовала облегчить правила приема в академию, остававшиеся без изменения с 1910 года. Маневрирование предстояло сложное: впервые за три года революции на мостике рядом с ним стоял комиссар. Но сманеврировать было необходимо. До сих пор удавалось оберегать академию от коммунистов. Облегченные правила приема могли пропустить в академию, кроме бывших офицеров, еще и матросов. Матросов, которые давно уже заменяли бывших офицеров, — не на кораблях (это полбеды!), а в штабах флотилий, в руководстве портами, в центральных военно-морских управлениях, даже в штабах флотов!.. В академии их пока что не было: экзамены за курс Морского училища или офицерских классов закрывали им путь. Пустить матросов в академию — означало потерять управление и сбиться с курса, как сбилась с курса Академия Генерального штаба, куда принимали только "участников гражданской войны или активной боевой работы на пользу революции, в защиту коммунизма и его идей", как сказано было в правилах приема. В Морской академии было, слава богу, всего четверо коммунистов (вместе с комиссаром и с комендантом здания).
Он положил лево руля: собрал конференцию, выступил в печати с приветствием реформе и, описав коордонат{6} влево, благополучно привел академию на прежний курс: новые правила приема, которые конференция разрабатывала все лето, свелись к тому, что в соответствующих статьях Морской корпус был переименован в Морское училище, офицерские классы — в соединенные, обер-офицеры — в военных моряков командного состава. Самая же суть осталась неизменной: поступать в академию могли только лица командного состава, окончившие одно из упомянутых заведений.
И вдруг в конце четырехгодичного искусного плавания Николаевская морская академия начала терпеть аварию за аварией.
Началось это после кронштадтского восстания. Партия подняла сигнал: "Принять меры к возрождению и укреплению Красного флота". Академия подняла "ясно вижу" до половины, капитан ее решил сыграть в Нельсона, приложив подзорную трубу к выбитому глазу, и курса не менял. Но сигнал висел над республикой и был отрепетован флотом, заводами, комсомолом, всей страной. Сигнал не мог остаться не разобранным академией. Его все-таки разобрали: не на мостике, а в аудиториях. Разобрало сигнал считанное количество коммунистов, организовавшихся в коллектив. Их было теперь шестеро. И эта кучка — шесть человек во главе с беспокойным инженером-механиком, организатором коллектива, — сорвала очередной маневр.
Этим маневром должен был быть все тот же испытанный коордонат влево. Особая комиссия Центрального Комитета партии потребовала организации в академии подготовительного отдела с такими пониженными правилами приема, которые явно указывали состав будущих слушателей: матросы. Академия положила лево руля: собрали конференцию, обсудили, согласились и постановили — организовать курсы через год, когда появятся "соответствующие кандидаты" из числа обучающихся сейчас в соединенных классах. Но коордонат не вытанцевался, руль остался — влево на борту, корабль резко покатился влево. Коллектив не дал закончить маневра: посыпались статьи, постановления, собрания, дело дошло до Центрального Комитета партии большевиков — и к приему матросов на подготовительный курс пришлось готовиться всерьез... И уже нельзя было вернуться на прежний курс.
Академия запрыгала по подводным камням, как таратайка. Пробоина за пробоиной... Коллектив организовал мандатную комиссию для поверки состава слушателей... Едва успели отстоять тех, кого она потребовала исключить по политическим соображениям, — новый удар: арест органами ВЧК трех четвертей слушателей и половины административного состава в связи с заговором в Петрограде... Через неделю докатилась штормовая волна фильтрации личного состава флота, смывшая остатки... Соединенные классы, где уцелело едва четыре десятка слушателей, были упразднены и слиты с академией, где тоже удержалось только пятнадцать человек. И, наконец: ликвидация внутренней автономии... Ликвидация конференц-совета... назначение начальником Кондрата Петровича.
Это было похоже на град снарядов. Точный прицельный огонь по вылетевшему на банку кораблю.
Все было сметено. Остались — кафедра философии войны, квартира при академии, авторитет основоположника и сочувствие профессоров. Это все-таки кое-что значило. Академия пошла новым, опасным курсом, но на мостике его заменил не один из этих апостолов разрушения — коммунистов, а Кондрат Петрович, ученик и соратник. Это тоже было немало.
Теперь основоположник занялся пересмотром стратегического плана. Он прочитывал газеты, как донесения разведывательных отрядов, углублялся в историю революции, как в описание аналогичных кампаний, читал Маркса и Каутского, как протоколы допросов пленных, Спенсера и Соловьева — как меморандумы союзных держав. Мало-помалу обстановка становилась для него ясной: страна вступала на путь нэпа, партия отказывалась от дикого разрушения всего старого, и после шторма, причинившего аварию, но разогнавшего туман, перед академией зажегся далекий, но ясно видимый маяк — российская демократическая республика, точная копия германской, уже нашедшей форму...
И если матросы — коммунисты и разрушители — все же ворвались в академию, нельзя было рассматривать этот факт как полное поражение. Там, где Борис Игнатьевич и остальные видели начало конца, он видел начало победы. Коммунизм отступает для нэпа — революция отступит перед наукой. Партия посылает в академию матросов — что ж, академия будет обучать матросов. Пожалуйста... Академия сделает матросов флотоводцами. Но такими флотоводцами, которые поведут флот туда, куда хочет наука, а не революция, скрытые пути которой разгаданы наукой.
Он отбросил корректуру и придвинул к себе чистую бумагу. "Субстанция!.." Близорукий остряк!.. Подлинный ученый должен уметь передать сущность своих идей и ребенку, истина всегда проста, и надо только найти для нее понятную форму. Матросы же не дети и во флоте кое-что понимают.
Он плотнее уселся в кресле и начал работать над конспектом лекций для подготовительного курса с увлечением, которого давно за собой не замечал.
Борис Игнатьевич, поднявшись к себе, нашел нового слушателя за чтением газеты. Тот с подчеркнутой военной выправкой тотчас встал ему навстречу. Это несколько смутило Бориса Игнатьевича, и, вспомнив свое недавнее хамство, он подошел к нему, протягивая руку.
— Извините, что не смог вас принять, — сказал он, чувствуя на себе иронический взгляд баронессы Буксгевден.
Командир взял под козырек и неожиданно громко (так, что баронесса вздрогнула), четко отрапортовал:
— Товарищ начальник, флагманский артиллерист Каспийской военной флотилии военный моряк Белосельский прибыл в ваше распоряжение для обучения в академии.
Борис Игнатьевич с самого начала рапорта совершенно растерялся, не зная, что делать с протянутой рукой. Он кое-как дослушал рапорт, удерживаясь от желания самому стать "смирно", и с облегчением почувствовал наконец крепкое пожатие руки прибывшего.
— Прошу... сюда... — сказал он, еще не оправившись и избегая смотреть на баронессу, которая, как он догадывался, вряд ли одобряла его поведение.
Они прошли в кабинет, и там Белосельский положил на стол пухлую пачку бумаг. Документы поставили Бориса Игнатьевича в тупик: канцелярия была для него делом темным, и он решительно не знал, где и какие ставить резолюции. Будь это кто-нибудь из своих, Борис Игнатьевич тотчас отложил бы бумаги в сторону, сказав: "Ну, батенька, эту писанину отдайте баронессе", и завел бы разговор на более интересные темы: как там, на Каспии, разворачивается Иленбек (его загнали туда флагартом вместо Бориса Игнатьевича, которого академии удалось отстоять), как с харчем, правда ли, что с Персией подторговывают рисом?.. Но это был чужой, и военная четкость, с которой он отрапортовал и представил документы, обязывала к таким же четким действиям, чтобы не дать повода с первых же шагов обвинить академию в растяпстве... Продовольственный и денежный аттестаты... командировочные... какой-то, черт его знает, арматурный список... Отношение штаба с просьбой обеспечить квартиру... Кондрат, уезжая, советовал с места окатывать этих "ответственных" холодной водой: никакими квартирами академия не располагает, столовая, мол, по тесноте обслуживает только преподавательский состав... Сам бы и окатывал — небось предпочел словчиться. Окатишь такого, еще на грубость нарвешься...
Пауза нелепо затягивалась. Внезапно его осенило: массивный письменный прибор загораживал бумаги от Белосельского. Он взял вставочку и, ткнув ею мимо чернильницы, энергично зачиркал сухим пером по проклятым аттестатам, одновременно протянув левую руку к кнопке на столе. Баронесса, войдя, остановилась у стола, выжидая.
— В приказ, — коротко сказал он ей, протягивая бумаги.
Баронеса поднесла их к близоруким глазам и изумленно подняла брови.
— Возьмите, возьмите, я потом объясню, — замахал он рукой, не давая ей говорить. Пожав плечами, она вышла. Честь академии была спасена, и Борис Игнатьевич почувствовал себя спокойнее. Он откинулся в кресле, разглядывая Белосельского с откровенным любопытством.
Так вот кому приходилось доверять сложный и прекрасный результат многих лет упорных поисков, опыта, выкладок! Небось на первой же лекции потребует обосновать рассеивание снарядов классовой борьбой или объяснить баллистику с точки зрения... как его... исторического материализма!.. Флагманский артиллерист!.. Интересно, кто разрабатывал для него планы стрельб и писал приказы? Теперь ведь это модно — сажать командующими и начальниками штабов матросов, а всю их работу взваливать на спецов, безыменных негров, добывающих им ордена. Подписывать легко, коли есть кому за тебя соображать... Впрочем, этот, кажется, не из матросов: сел в кресло не развалясь и не потянулся тотчас в карман за папиросой. И там, в приемной, смолчал и не заавралил. Разве что взгляд... Пристальный, неприятный взгляд, которым он тоже изучает сейчас Бориса Игнатьевича... Взгляд комиссарский. Загадочный. И черт его знает, что в нем кроется, и от него становится почему-то не по себе...
— Так, значит, теперь в академию? — спросил Борис Игнатьевич, не зная, с чего начать разговор, и выругал себя за глупый вопрос...
Белосельский, как бы почувствовав его затруднение, отвечал подробно, не вынуждая к добавочным вопросам.
Он сообщил, что с осени Девятнадцатого года был артиллеристом в Нижегородском порту по снабжению, потом артиллеристом миноносца на Волге и флагартом флотилии. Пояснил, что специальные его знания опираются главным образом на опыт и что академия должна их систематизировать и углубить. Отрывочные сведения о работах Бориса Игнатьевича в области организации артогня и в особенности корректировки, которые он из пятого в десятое смог найти в "Морском сборнике", очень помогли ему в работе, тем более что ему приходилось вести стрельбу разными калибрами и что...
— Какими калибрами? — с любопытством перебил Борис Игнатьевич.
— Четыре полевых трехдюймовки, три горных, три морских стодвадцатимиллиметровых и три шестидюймовых крепостных на канонерках, — точно ответил он.
— Татарская орда! — фыркал недовольно Борис Игнатьевич. — Не понимаю, чем мог я вам помочь? Это не артогонь, а стрельба из рогаток...
Белосельский так же спокойно, как начал, сказал, что обстановка вынуждала вести совместный огонь именно из этих разных орудий и что необходимо было организовать корректировку совершенно по-новому. И как раз в этом случае он применил способ, рекомендованный Борисом Игнатьевичем для стрельбы по невидимой цели. С того момента, как разговор перешел на специальные артиллерийские темы, Белосельский перестал повторять "товарищ начальник", и Борису Игнатьевичу, отметившему это, стало как-то удобнее разговаривать. Он, правда, сердито хмыкнул еще раз, услышав, что все условия этой стрельбы были совершенно непохожи на те, которые перечисляет в своей статье он сам, но разговор становился все более интересным. Белосельский стал набрасывать на листе бумаги схему всей операции, в свете которой обстрел показался Борису Игнатьевичу чрезвычайно любопытным и, уж конечно, никак не предусмотренным в его курсе. Борис Игнатьевич попросил детализировать схему, что Белосельский охотно и сделал, пояснив, что она у него вся в голове, так как он не раз докладывал о ней, потому что именно за нее и был награжден орденом. Это еще более подстрекнуло Бориса Игнатьевича, он с любопытством взял законченную схему — и у него поплыло в глазах.
На листке бумаги, как в кривом зеркале, он увидел свои мысли в отвратительном искажении.
Долгие годы он вынашивал их для организованной мощи дальнобойного и скорострельного огня линкоров. Он создавал свою отчетливую и стройную систему для снарядов, которые обычно нагоняют друг друга и путают в бинокле артиллериста свои всплески или вообще не показывают их, потому что они могут падать и за черту горизонта. На схеме же — медлительные, жалкие пушчонки палили в упор по переправе, и оскорбительно было видеть около них те же буквы, которыми он обозначал в своем курсе порядок залпов могучих башен линкоров.
Его способ был здесь так же нужен, как интегралы для подсчета выручки торговки семечками. Он ощутил почти физическую боль. Поистине только гражданская война могла родить такой чудовищный гибрид математически точной морской стрельбы и армейского буханья по площадям в белый свет, как в копеечку! Зачем этому болвану понадобилось трепать в грязи его имя? Чтобы втереть очки командованию — вот, мол, слежу за наукой, самосильно использовываю...
Но, вглядевшись в схему, он увидел нечто, что могло оправдать эту профанацию: противник находился за косой реки, — стало быть, был невидим для стреляющих кораблей. А если так, корректировку, пожалуй, можно было вести именно тем способом, какой он рекомендует в главе о сверхдальней стрельбе, то есть с самолета. Тут же он заметил на схеме и "самолет" — дерево, с которого, очевидно, просматривалась коса. От него отходила к якорным местам кораблей линия с перекрещенными искрами — вероятно, телефон, которым заменили радио. У разрушенной избы на косе стояла буква "W", которой он в своем курсе обозначал вспомогательный пункт наводки.
Но при чем здесь скорострельность — основное условие для применения его метода?
Белосельский объяснил и это. Вся операция была задумана как короткий и мощный удар. Необходимо было выпустить возможно большее число снарядов за время форсирования противником реки за косой. Минное поле препятствовало выходу кораблей к косе, и собирались было глушить через косу по-армейски — беглым огнем, по площадям. Но снарядов было мало, и эффект был бы незначительным. Тут ему пришло в голову применить указание Бориса Игнатьевича и организовать настоящую прицельную стрельбу по понтонам, и притом с максимальной скорострельностью. Для этого он назначил точные интервалы залпов каждого калибра и для каждого калибра поставил отдельных корректировщиков. По первому залпу были пущены секундомеры, и вся стрельба велась залпами через минуту со сдвигом по фазе на двадцать секунд. Таким образом, снаряды падали каждые двадцать секунд, а в интервале минуты между залпами каждого калибра корректировка по телефону вполне поспевала...
Борис Игнатьевич смотрел на него в каком-то негодующем восхищении. Черт его знает, какая обезоруживающая дерзость! Вот уж поистине Девятая симфония, сыгранная на барабане!.. Впрочем, нужно быть справедливым — не на барабане, а на коровьем рожке: что-то отдаленно похожее, хотя неузнаваемо искажено. Он усмехнулся при мысли, что кто-либо из этих "академиков" так же обрадует "основоположника" рассказом о применении его плана блокады Филиппинских островов для операции против взвода белых, засевших на острове "Малый пуп" где-нибудь в протоке Волги...
Но все-таки это было любопытно!
Он еще раз наклонился над схемой, с трудом приспосабливая мозги к этому масштабу рассуждения. Смешно, но возможно. И даже по-своему талантливо. Белосельский?.. Артиллерист?.. Был, кажется, лейтенант Белосельский-Белозерский на Черном море, тоже отмочил какую-то необыкновенную стрельбу по Зунгулдаку, — может быть, это он? Неужели среди этих "ответственных" попадается и стоящий человек, который способен шевелить мозгами?
— Вы с какого года на флоте? — спросил Борис Игнатьевич.
— С девятьсот двенадцатого.
— Вы на Черном море плавали?
— Нет, на Балтике.
На Балтике?.. На Балтике Борис Игнатьевич знал всех судовых артиллеристов. Может быть — из крепости? Он пожалел, что отослал послужной список, не взглянув. Но схема, на которую он продолжал смотреть, поглотила его внимание.
От нее веяло настоящей смелостью артиллерийской мысли, творческой выдумкой, поиском нового. Он даже фыркнул себе под нос, на этот раз с оттенком удовлетворения. Кажется, на этого чудака не жалко потратить время. Если такого как следует выучить, может получиться прекрасный артиллерист... Здесь он, конечно, кое-что недодумал, может быть, просто не знал. Вопрос можно было решить иначе, и, пожалуй, выгоднее. Баронесса Буксгевден вошла в кабинет с разобранной почтой и, косясь на Белосельского, сказала вполголоса: "Срочно", но Борис Игнатьевич отмахнулся от нее и, не подымая глаз от схемы, потянулся в портфель за логарифмической линейкой.
— Подсчитайте-ка вероятность попадания, — сказал он, Двинув линейку по столу к Белосельскому. — Таблицы вон там. Примите эти ваши паршивые понтоны за миноносец, дистанцию вы знаете, а число падений в минуту примите не три, а шесть... По-моему, тут еще кое-что можно было сделать...
Он опять углубился в схему. Стодвадцатимиллиметровки в этом варварском деле можно было без ущерба объединить с шестидюймовками. Это было безграмотно, но в данном случае здесь был какой-то смысл.
— Ну? — сказал он через минуту. — Как там у вас?
Белосельский молчал. Борис Игнатьевич поднял глаза и увидел, что тот вертит линейку в руках, разглядывая ее с любопытством.
— Ну, что же вы? — спросил Борис Игнатьевич нетерпеливо.
Белосельский осторожно положил линейку на стол.
— Я эту штуку издали только видел, — признался он, улыбнувшись.
Борис Игнатьевич посмотрел на него, не понимая.
— Как издали? Чему же вас в классах учили?
— Я классов не кончал.
— Так вы же артиллерист? — рассердился Борис Игнатьевич. — Почему же вы артиллерист, да еще флагарт, если классов не кончали?
— Так пришлось, — сказал Белосельский. — Я в старом флоте артиллерийским унтер-офицером был. Вот так оно и пошло.
Борис Игнатьевич встал из-за стола, густо краснея, и Белосельский тотчас же быстро поднялся из своего кресла.
— И вы, унтер-офицер, хотите учиться в академии? — спросил Борис Игнатьевич медленно, боясь, что скажет что-нибудь лишнее и непоправимое. — Не знаю... не знаю, как это у вас выйдет...
Баронесса испуганно вскинула глаза на Белосельского — ей показалось, что сейчас произойдет какой-то ужас: крик, брань, может быть, просто стрельба... Но Белосельский стоял против Бориса Игнатьевича, прямой и неподвижный, и баронесса почувствовала, что никакого скандала не произойдет: слишком уверенной силой веяло от всей его плотной фигуры, от спокойного и чуть насмешливого взгляда, каким он рассматривал взволнованного Бориса Игнатьевича с некоторым даже любопытством, — чего это, мол, так его подкинуло? Он несколько помолчал, как бы выбирая слова, и потом сказал совершенно новым тоном, тоном хозяина, совсем непохожим на тот подчеркнутый тон подчиненного, которым он до сих пор говорил:
— Без вас действительно не выйдет. Пока что мы учились на фронтах сами, на крови, на поражениях и на победах. А вот теперь пришли к вам учиться. Будете учить — выйдет. Не будете — найдем тех, кто захочет матросов учить... Давайте-ка так: мы к вам по-хорошему, впредь до недоразумений, конечно, и вы к нам так же. Вот, может, кое-что и выйдет...
Он еще помолчал, будто проверяя, понял ли его Борис Игнатьевич, и потом опять прежним тоном подчеркнутой четкости спросил:
— Разрешите быть свободным, товарищ начальник?
Борис Игнатьевич кивнул головой, и Белосельский вышел.
Борис Игнатьевич обмяк в кресле, почувствовав себя бесконечно усталым, растерянным и одиноким. Баронесса стояла у стола с той же презрительной усмешкой.
— Пра-ативник, — сказала она вдруг певуче.
— Что? — спросил Борис Игнатьевич, отрываясь от своих мыслей.
Она осторожно положила на схему тонкий указательный палец. Борис Игнатьевич взглянул и только теперь увидел, что схема была набросана кривыми толстыми линиями и что за косой у места переправы было написано "пратив", что должно было, очевидно, означать "противник". Он с отвращением взял бумажку и швырнул ее под стол. Баронесса, вздохнув сочувственно и понимающе, собрала свои бумаги и вышла из кабинета неслышным видением.
Борис Игнатьевич посидел некоторое время, фыркая себе под нос и оценивая все происшедшее. Потом, несколько успокоившись, он покосился на схему, валявшуюся на полу, раз, другой и вдруг, воровато оглянувшись на дверь, где могла появиться баронесса, быстро поднял схему и спрятал ее в портфель.
Все-таки в ней было что-то любопытное, о чем следовало подумать на досуге.