ОКСАНА ИВАНЕНКО
«РОДНЫЕ ДЕТИ»
Отсканировано и обработано: https://vk.com/biblioteki_proshlogo
ПИСЬМА
Почтальон Поля была совсем молоденькая девушка, смешливая и любопытная ко всему и всем.
Ей очень хотелось самой вначале перечитать все письма, лежащие в толстой кожаной сумке, а потом уже раздать их адресатам. Конечно же, она этого не делала, но очень жалела об этом и, по крайней мере, всегда старалась завести знакомство с теми, кому каждый день приносила разную почту.
Ей нравилось постоять в таких квартирах и услышать, как радостно восклицают: «Ой, скорее идите сюда! Смотрите, письмо от папы!» Или: «Наконец-то брат написал!»
Тогда почтальон смотрела победительницей, словно появление письма целиком зависело от нее. Она задирала маленький, острый, весь в веснушках носик, и мелкие белые зубки сияли в улыбке.
Ей хотелось бы даже заранее отгадать, от кого эти письма. И на самом деле в некоторых квартирах уже могла так сделать. В такие квартиры она заходила с охотой, просто с удовольствием. Вот, например, к старому профессору, который жил в квартире № 1, — ему она всегда приносила много корреспонденций: из Москвы, Ленинграда, из Болгарии, Польши. Но больше всего он радовался письмам из Донбасса. Поля уже знала эти конверты, этот почерк. Это были письма от его дочери-инженера.
Много писем получала также актриса, жившая напротив. Вообще в этот дом было приятно заходить.
А вот в дом на углу Поля заходила только на минутку. Там она сдавала газеты, журналы и изредка треугольничек, надписанный неровным почерком.
Это был детский дом, и она видела сквозь забор бледных и худеньких девочек и мальчиков, у которых не было, наверно, никого, кто бы им написал.
Но однажды Поля торопливо сунула пакет корреспонденций старому профессору, несколько писем актрисе, по дороге наскоро опустила в почтовые ящики простые письма и газеты и быстро вбежала в детский дом.
— Как живете, ребятишки? Я несу вам полную сумку писем! А ну-ка, скорее позовите мне заведующую!
Она хотела вручить письма, словно это был драгоценный клад, в собственные руки заведующей, хотя среди писем не было ни одного заказного.
Она не ошиблась — любопытная маленькая почтальон Поля. Это правда был настоящий клад. Заведующая дрожащими от волнения руками взяла письма, улыбнулась девочке, глубоко вздохнула и сказала:
— Приносите еще, милая. Это такая радость для моих детей! — И, прижимая к груди целый ворох писем, пошла к себе.
Поля шмыгнула носиком и быстро-быстро заморгала, сама не зная отчего.
Марина Петровна, заведующая, не могла по дороге не заглянуть к детям — посмотреть, что они там делают. Ведь они сразу же, сообщив ей о почтальоне, побежали к себе. Им и в голову никому не пришло, что эти письма к ним, к ним!
Сейчас было время приготовления уроков. Но сначала Марина Петровна заглянула к «малышатам» — так здесь называли группу дошкольников. Они все сидели тихо за круглым низеньким столиком и слушали, как воспитательница София Мироновна что-то им рассказывает. Белокурая Орися Лебединская ручкой подперла головку и смотрела внимательно, серьезно, как маленькая старушка. Возле нее — пятилетний Владик Гончарин. Вот им Марина Петровна больше довольна. У него уже розовые щечки, не то что у Ориськи, и Марина Петровна даже бывает довольна, когда слышит непоседливых, живых детей: «Владик, тише! Владик, не прыгай! Владик, не мешай!» Она, Марина Петровна, конечно же, делает строгое и серьезное лицо, когда жалуются на Владика, но про себя радуется: хоть Владик уже громко смеется и прыгает, рисует, где придется, танки и пушки.
Как хочется ей, чтобы все малыши побольше... шумели, баловались, а главное — смеялись, смеялись...
Увидев Марину Петровну, дети, все как один, встают.
— А что надо сказать? — спрашивает София Мироновна.
— Добрый вечер, Марина Петровна! — говорят малыши хором.
— Садитесь, детки, слушайте дальше, я не буду вам мешать. Интересная сказка?
— Ой, — качает головкой Орися.
— Там как один был маленький, — увлеченно перебивает Владик, — а семерых великанов победил!
— Ну, слушайте, слушайте дальше! — улыбается Марина Петровна и гладит детей по головкам.
Нет, ей еще не нравится в комнате малышей. Здесь, конечно, чисто, аккуратно. Но холодно, пусто... Сюда бы большой ковер на пол, много игрушек, веселые яркие рисунки на стены! Что поделаешь, еще и года не прошло, как окончилась война. Сразу всего не сделать.
В рабочую комнату — так называется комната, где дети готовят уроки, — Марина Петровна не заходит, а только заглядывает в двери. Темные и светлые головы склонились над столиками, из угла долетает быстрый нервный шепот. Так и есть! Это опять Тоня и Светлана ссорятся и мирятся. Но Марина Петровна знает, что, несмотря на частые ссоры, девочки неразлучны. Да и ссоры теперь уже не такие шумные, как раньше. Светланка все реже заливается слезами, и давно уже не слышно истерических выкриков Тони на каждое замечание воспитательницы. Правда, ее большие темные глаза на бледном личике смотрят, как и раньше, смотрят с недетским отчаянием. У Марины Петровны немного легче становится на сердце, когда она замечает над столиком у дверей группу старших — ребят десяти-одиннадцати лет. Катя, Леня Лебединский что-то горячо обсуждают. Перед ними большой лист бумаги. Ага! Они же решили выпустить стенную газету. На Октябрьские праздники их приняли в пионеры, и теперь они носят свои красные галстуки с особенной гордостью.
С ними и Лина Павловна, воспитательница, худенькая, бледная девушка. «Надо, чтобы и она пила рыбий жир! — вдруг решает Марина Петровна. — О ней надо заботиться так же, как о детях, ведь она всего на два года старше Леночки Лебединской». Леночка сидит в углу, закрыв уши и уткнувшись в книгу. Во что бы то ни стало она решила наверстать все упущенное и перескочить через класс. Очень хорошие эти сестрички и братик Лебединские. Вот вторая сестра — семилетняя Зиночка, ровесница Тони и Светланки — подсела к ним и что-то с жаром доказывает, показывая свою тетрадь. Да, все дети хорошие, каждый по-своему, и каждый нашел свое место в сердце Марины Петровны.
Марина Петровна не задерживается тут. Скорее к себе — посмотреть на эти письма. Первые письма!
Она заходит в свой маленький кабинет и закрывается на ключ. Целая гора писем лежит перед Мариной Петровной. Ей хочется снова спуститься вниз, в рабочую комнату, и сказать детям:
— Друзья! Сегодня у нас большая радость! Видите, сколько вы получили писем!
— Кто, кто? Кому письма? — закричат дети, сорвавшись со своих мест.
— Всем, каждому из вас, — скажет Марина Петровна. И это будет правда.
Скорее хочется увидеть, как засветятся их глаза, заалеют щеки. Увидеть их радость, восторг. Но надо обязательно сначала самой просмотреть письма.
Подойти к ее детям надо так осторожно... Еще и года не прошло, как они тут: такие еще слабенькие, бледные, нервные. И не только Тонины глаза смотрят с недетским отчаянием.
Если б эти письма принесли им настоящую радость, вызвали счастливую улыбку! Что в них? Скорее, скорее перечитать!
Вот так подряд, не выбирая, Марина Петровна начинает читать.
Конверт надписан старательно, крупным детским почерком. Обратный адрес — город Анжеро-Судженск, средняя школа, пионеры четвертого класса.
Где этот Анжеро-Судженск? Что за город?
Марина Петровна вскрывает конверт и читает:
«Дорогие друзья!
Пишут вам пионеры четвертого класса Анжеро-Судженской средней школы. Если посмотреть на карту, то вы увидите — мы очень далеко от вас. Между нами сколько городов больших и маленьких, степей и рек, большая сибирская тайга. Но это теперь ничего не значит, что мы от вас далеко. Как только мы прочитали о вас в «Пионерской правде», то все говорили о вас, как о своих близких и родных. Мы решили вам написать и с вами подружиться. На самолете письмо долетит к вам очень быстро, а если даже и поезд повезет, это тоже не так уж и долго.
Мы читали газету на пионерском сборе, и нам было очень страшно слышать о том, как вы были в плену у фашистов в концлагере Аушвиц. А когда дочитали до того места, как вас освободила Красная Армия, мы все захлопали в ладоши.
Мы очень жалеем, что не знаем, кто именно вас освобождал, какая воинская часть, а то мы б письмо написали бойцам с благодарностью за вас.
Мы хотим, чтобы вам теперь никогда не было грустно.
Напишите нам, как вы живете. Мы по истории и географии учили и книжки читали о Киеве, о Днепре. И мы все представляем, как там чудесно! Напишите нам, какой он, Киев, и какой Днепр, а если кто из вас рисует, пусть нарисует для нас самые красивые места и ваш дом.
Анжеро-Судженск не очень большой городок. Некоторые наши ребята бывали в Новосибирске и в Омске — вот это города большие. А один мальчик из нашего класса жил раньше в Москве, так он говорит, что Москва в сто раз больше, но ведь Москва — столица, потому она и самая большая. А у нас тоже есть и театр, и кино, и строят новый пионерский клуб, и радио, и электричество есть — всё, как во всех советских городах. Вокруг нашего города тайга, и зимой все мы бегаем на лыжах, а старшие мальчики из нашей школы ходят белковать — охотиться на белок — тут их множество. А у вас бегают на лыжах? Зима у вас холодная? У нас бывает пятьдесят и шестьдесят градусов мороза, и тот, кто живет далеко от школы, прибегает на лыжах.
Но летом у нас тоже расцветают цветы, и мы растим сад. У нас есть кружок садоводов-мичуринцев. Очень вас просим прислать семена цветов из вашего сада. Мы читали, что на Украине везде сады и цветы. Мы хотим, чтобы украинские цветы расцвели на наших сибирских клумбах и всегда напоминали нам о вас. Мы с нетерпением ждем ответа.
Шлем всем вам пламенный пионерский привет!
Пионеры 4-го класса отряда имени Ленина
Анжеро-Судженской средней школы».
А вот небольшая открытка:
«Привет из солнечного Таджикистана от работниц механического цеха ремонтной станции!
Дорогие дети! Мы прочитали в газете, как Красная Армия вас освободила и все вы возвратились в столицу Украины, в родной всем нам Киев, и сейчас хорошо и весело живете в детском доме. Нам хочется, чтобы вы знали: теперь у вас много родных и близких. Считайте и нас, работниц-комсомолок механического цеха, своими старшими сестрами. Пишите нам! Мы будем вам отвечать. Передавайте привет и большое спасибо вашим воспитательницам и директору вашего детдома».
Самодельный конверт. На обороте нарисованы чернилами цветы. Обратный адрес: Нижний Тагил Свердловской области.
«Привет, незнакомые нам девочки! Мы пишем вам письмо и хотим с вами подружиться. Мы такие же, как и вы, детдомовские дети. У нас тоже нет ни мамы, ни папы. У некоторых ребят есть, а у меня и у моей подруги нет никого. Так вот, будьте добренькие и не откажите ответить нам поскорее. Напишите все о вашей жизни. Мой папа и папа Нины погибли на фронте. Мы уже давно в детском доме. Детям тут живется хорошо, но думаем, что будет еще лучше. Познакомим вас с нашим детским домом. Нас сто пять детей. Все учимся в школе. У нас есть свое хозяйство. Две коровы, четверо телят, одна овца, а у нее двое ягнят, хорошеньких, беленьких, как снег. Есть свиньи и маленькие поросята. Мы сами ухаживаем за ягнятами и поросятами, а коров доит тетя Паша. Наши шефы с завода подарили нам радиоприемник, и мы слушали о вас по радио и плакали.
Наш шеф — завод — очень большой. Нас уже водили на экскурсию во все цеха, и нам очень понравилось, как на конвейере машины собирают. А на праздники нас всегда приглашают в клуб. Мы там выступаем с нашей самодеятельностью. Нас все там знают и любят. Уже пять наших старших мальчиков и девочек работают на заводе, а по вечерам они учатся в техникуме. Одна наша Нюся скоро будет настоящей рабочей, она электросварщица.
А наш старший мастер рассказывал, как во время войны приняли в цех первых девушек и были среди них башкирки из сел. Они так испугались этой электросварки, что попа́дали на пол и кричать начали, а теперь они лучшие на заводе работницы, их портреты были даже в газете. Нам было смешно — чего это они так перепугались, потому что нам этот цех очень понравился, там так красиво искрится пламя, когда идет сварка, и мы тоже хотим работать на нашем заводе.
Мы рассказали о вас нашим шефам, и они сказали, чтобы на каникулы вы приехали к нам в гости. Напишите нам скорее.
Писали Крамкова Лида и Соколова Нина.
Я — Лида — учусь в 4-м классе, учусь ничего себе, только пятерки и четверки, того же и вам желаю. Я — Нина — учусь в 3-м классе, тоже неплохо. Ждем ответа, как ласточка лета».
Аккуратный конверт, надписанный ровным почерком.
«Здравствуйте, дорогие девочки! Шлем вам горячий привет из славного города-героя Ленинграда и желаем вам всего прекрасного в жизни и самых лучших успехов в учебе. Любимые девочки! В «Пионерской правде» мы увидели ваши фотографии и читали о вас. Мы будем вам писать, а вы нам отвечайте. Мы живем в Ленинграде и очень любим свой город. Почти все мы прожили тут всю войну и блокаду, наши родители, как и ваши, погибли на фронте или умерли от голода. А вам пришлось побывать на фашистской каторге, и наверняка вы ненавидите фашистов так же, как и мы. Но обо всех нас заботится Советская власть и наши дорогие шефы — советские моряки. Наши шефы-балтийцы приезжают к нам в гости и летом катают нас на своих катерах. Наш детский дом очень хороший, на Петроградской стороне, в красивом особняке. Мы опишем вам свою жизнь. Когда мы приходим со школы, мы идем обедать в столовую, потом гуляем, а после прогулки готовим уроки. В свободное время у нас работают кружки: рукоделия, литературный, драматический.
Дорогие девочки, разрешите спросить, как у вас работает пионерский отряд и кто председатель совета дружины? У нас пионерский отряд работает хорошо, часто бывают пионерские сборы. На сборах мы читаем книги, делаем доклады о комсомоле, об Октябрьской революции, Первом мая. Председатель дружины у нас Долинова Вера, она и староста комнаты. А кто у вас? У нас есть пионерская комната, она красиво убрана. В ней мы рисуем плакаты и три раза в месяц выпускаем стенгазету. Редактор у нас Корнеева Тома. А у вас?
Милые девочки, напишите, есть ли у вас детсовет? У нас есть. У нас очень хорошие воспитатели, и директор, и завуч. А у вас? Они передают большой привет всем вам и вашим воспитателям, и от нас также.
Любимые девочки! Кончаем писать, до свидания! Целуем вас крепко и жмем ваши ручки.
Ждем ответа с нетерпением.
Долинова Вера — 3-й класс, Долинова
Тася — 2-й класс, Осеева Клава — 2-й
класс, Корнеева Тома — 3-й класс».
В конверте оказалось еще одно письмо:
«Любимые девочки, мы хотим, чтобы вы нам написали отдельное письмо. Целуем вас еще крепче.
Девочки 1-го класса.
Староста 1-й группы Ира Баранова».
Узкий конверт, надписанный вычурно с завитушками:
«УССР, город Киев. Детдом. Товарищу воспитательнице.
Старшина Кондратенко Евгений Иванович.
Привет с берегов Дуная!
Многоуважаемая девушка, воспитательница сирот! Прежде чем начать это маленькое письмо, разрешите передать вам сердечный привет и самые искренние пожелания успехов в личной жизни и воспитательной работе. Вы — воспитательница детей-сирот, потерявших своих родителей в годы Великой Отечественной войны. Мы благодарим вас за то, что вы заботитесь об этих детях, которые перенесли столько страданий в фашистских лагерях.
Глубокоуважаемая девушка-воспитательница! Конечно, вас удивит, почему мы вам пишем. Мы читали в газете о ваших детях и о вас. Мы прочитали о Лёне Лебединском, у которого палачи-фашисты взяли больше 4000 кубических сантиметров крови, и о его сестричке — четырехлетней Орисе, у которой начала сохнуть левая ручка, так много взяли у нее крови. Мы, все комсомольцы, были на фронте и мстили фашистским гадам за все муки, которые вынес советский народ и дети. Сейчас мы далеко за границами родной земли. Двое из нас с Украины, а Виктор Таращанский из самого Киева. Нам хотелось бы переписываться с родной девушкой из нашего любимого Киева, который мы освобождали, с девушкой, которая делает такое благородное дело.
Не сердитесь на нас за то, что мы решились написать вам, и поверьте в наше искреннее уважение к вам и большую любовь к детям, из-за которых мы никогда не забудем врагов. Желаем вам счастья, здоровья и успехов в работе.
Ждем от вас ответа.
Кондратенко Евгений Иванович, Радин
Петр Ильич, Булгаков Михаил Петрович,
Грибов Сергей Иванович, Таращанский
Виктор Васильевич».
Марина Петровна улыбнулась и отложила это письмо отдельно.
Было еще несколько писем от школьников с Дальнего Востока, с Донбасса, из какой-то деревни Тариберки Мурманской области, где полгода ночь, полгода день.
А вот маленький треугольничек, надписанный неуверенной, дрожащей рукой.
«Уважаемый товарищ директор!
Прошу сообщить мне о моей дочке Валечке Ивановне Листопадовой, восьми лет. Вдруг она у вас. Волосики черные, глазки черненькие, на левой руке № 66101. Не откажите мне, ответьте. Мы были с ней в одном лагере в Люблине, а потом нас разлучили».
И еще такие же просьбы:
«Товарищ директор, дорогой! Помогите моему горю, помогите собрать моих крошек-сироток всех вместе. Отец их погиб, и я из-за проклятых фашистов здоровье потеряла. Моя старшая доченька, Танечка, нашлась, а где мой сыночек Владик и младшенькая, Лидочка, я не знаю.
Просительница Гончарина Феня Петровна.
БССР. Витебская область».
Гончарин... Владик Гончарин! У Марины Петровны прервалось дыхание. Владик Гончарин, курносенький непоседа, веселый мальчишка, который всегда и везде рисует танки и красноармейцев.
Что делать? Что делать?
Как выйти к детям?
Она плачет, Марина Петровна, такая сдержанная, сильная, сама познавшая столько горя в эту войну. А сейчас не может сдержать слез.
Это слезы радости за мать, которая хочет собрать вместе своих «крошек-деток» и сейчас нашла своего маленького Владика. Но это и слезы горя за всех осиротевших детей, за мать, которая всюду ищет Валечку Ивановну Листопадову, восьми лет, с номером на руке 66101.
Вытрите скорее слезы, Марина Петровна! Девочка-почтальон, словно первая ласточка, принесла эти радостные вести. И потом, вы же видите? Разве они сироты, наши дети? С Дальнего Востока, с горячего Таджикистана, с тихого Дуная пришли к ним слова любви и заботы.
Идите скорее и скажите им обо всем!
* * *
Но Марина Петровна не может сразу подняться. Она еще долго сидит задумавшись, подперев голову руками.
Успокоились ли ее дети настолько, чтобы без волнений ответить на эти письма, радостно ли станет им от теплых, наивных, родных слов, или только расстроятся они, вспомнив прошлое?
Ведь сама Марина Петровна и себе, и своим товарищам все время говорила:
— Не надо напоминать! Ни о чем не расспрашивайте! Пусть поскорее обо всем забудут.
Но не ответить на такие письма невозможно, и, быть может, дети отнесутся к этому совсем иначе?
Невозможно не связать их со всеми, кто так искренне обратился к ним. Да это уже и не та куча детей, которую она летом встретила на вокзале...
НАВСЕГДА ПРАВДА
Летом Марину Петровну вызвали в отдел репатриации при Совете Министров. Она недавно вернулась из эвакуации, и только начала налаживаться жизнь в небольшом детском доме для детей фронтовиков и партизан, погибших в годы Отечественной войны... У нее самой тоже погибли муж и сын на фронте... И вдруг отдел репатриации. Она была удивлена: никого из родных у нее не осталось.
Там ее уже ждал инспектор детдомов.
— Принимайте завтра детей. Прибудут дети, освобожденные из фашистских лагерей... Знаем, знаем, что вы сейчас скажете — дом маленький, негде разместить... Все знаем...
— Нет, я ничего не скажу, — спокойно ответила Марина Петровна. — Я только спрошу: сколько прибудет детей и где их разместить?
Завотделом репатриации и инспектор рассмеялись. Собственно говоря, Марина Петровна сказала то же самое, но таким тоном, что было ясно — она понимает, что это необходимо, ее не надо уговаривать.
Она не отказывается, а просто уточняет, как все организовать. А это уже совсем другое дело! С такими людьми можно работать.
— Все предусмотрено. Ну, не совсем все, но главное, — сказал инспектор. — В вашем доме, понятно, мест нет. Временно мы разместим детей в пионерском лагере в Пуще-Водице, оттуда уже выехала лагерная смена. Половину своего персонала вы перебросите туда.
— Половину из трех, — подчеркнула Марина Петровна. — Хорошо.
— Да, половину. Двоих туда, а одного оставишь здесь.
Тут уже и заведующий не выдержал и засмеялся.
— Это не половина, а две трети.
— Ясно, — махнул рукой инспектор. — Там дети пробудут недели три, а мы за это время отремонтируем вам новое помещение. Да, мы даем тебе чудесное помещение. Все заведующие тебе будут завидовать. Ты там дворец устроишь, да еще с парком. Какой там дом, а двор! И ты туда перевезешь часть детей из своего дома и всех новеньких.
— Постели, кровати, посуда в лагере в Пуще есть? — перебила его Марина Петровна. — Я сейчас пойду в детдом, дам распоряжения и поеду в Пущу, посмотреть, что там. Туда думаю направить Марию Трофимовну и Ольгу Демидовну. Завпеда Софию Мироновну и кастеляншу Елену Ивановну оставлю тут, а мне, значит, успевать, как видно, сразу в трех местах.
— Сегодня я дам машину и вместе с вами поеду в Пущу, — сказал заведующий отделом репатриации, которого растрогала эта женщина тем, что сразу все поняла и взялась за дело.
К сожалению, машина была только в первый день, а потом чаще всего всюду приходилось успевать пешком. Но успевать было необходимо: с той минуты, когда Марина Петровна увидела детей, каждая минута ее жизни принадлежала им.
Детей сразу же повезли на «дачу», выкупали, повели поесть. Марина Петровна, Мария Трофимовна, Ольга Демидовна — старые боевые соратники на педагогическом фронте, повар Нина Иосифовна и няни — все мыли, одевали, кормили детей и старались не смотреть одна на другую. Они боялись, что не выдержат и расплачутся. Еще со студенческой скамьи им приходилось работать и с беспризорниками, и спасать детей во время голода, и сейчас, во время войны, бороться за их жизни, но никогда еще они не видели таких сморщенных старческих личик, таких косточек, обтянутых желтой дряблой кожей, синих губ, которые совсем не улыбались, потухших глаз, которые смотрели и, казалось, не видели. На руках у всех были наколоты номера. Когда детей переписывали, они заученно, механически показывали руку с номером. Марина Петровна ласково опускала ручку и говорила:
— Не надо. Как тебя зовут? Как фамилия?
Малыши не знали, не помнили фамилий...
Помогали старшие. Путали, спорили.
— Да нет, это же тетки Федорки Виноградовой мальчик — ее еще в Константинове сожгли.
— Нет же, она нарочно другую фамилию назвала, — я знаю, мы жили рядом. Чтобы не догадались, что из партизан. Они не Виноградовы — они Бровки.
Марина Петровна записывала все возможные варианты фамилий, какие называли ребята. Но иногда и совсем не знали. Вот все говорят «Галюся, Галюся», а как фамилия, даже Леночка Лебединская не знает, и, будто оправдываясь, она говорит:
—Это уже в Аушвиц ее привезли без матери, и номер накололи раньше, а проверяли только по номерам.
Без Леночки вообще было бы трудно разобраться. Она была самой старшей, ей уже шел шестнадцатый год. Каким-то чудом там, в лагерях, она выросла красивой, светловолосая ласковая Леночка, «старшая сестра» не только своим близким — Зине, Ире и Лёне — а всех детей.
С ними приехала и Лина Павловна — «воспитательница». Сначала Марина Петровна никак не могла понять, кто она, откуда и как с ней быть. Она советовалась с начальством, и ей сказали, что надо оставить Лину Павловну в детском доме, что она тоже была в плену и ее освободили вместе с детьми. В дороге всем распоряжалась она. И дети слушались ее беспрекословно.
— Лина Павловна спасла нашего Лёню и Ваню большого, — говорили дети.
Ваня большой был немым. Но Леночка сказала:
— Он раньше не был немым. Это мальчик из нашего села. Я знаю его, он там в последние дни онемел.
— Мы его вылечим! — сказала Марина Петровна. И пока ни о чем не расспрашивала. Она знала — они сами расскажут обо всем, когда привыкнут к ней. Привыкнут, — страшно сказать, — к свободе.
Да-да, даже Леночка.
— Сходи на почту, — сказала ей через несколько дней Ольга Демидовна. — Там для нас оставили газеты и журналы.
Леночка робко спросила:
— А с кем я пойду?
— Разве ты не найдешь дороги? Мы же гуляли там. Ты не маленькая, не заблудишься. Иди прямо по этой тропке.
Леночка как-то странно посмотрела на Ольгу Демидовну и пошла. Это, правда, было недалеко.
Возле почты ее встретила Марина Петровна. Девочка шла, улыбалась, а по бледным щекам катились слезы.
— Лена, что случилось? — испугалась Марина Петровна.
— Ничего, — Лена смутилась и покраснела. — Я сама шла по лесу... как свободная... сама шла...
— Леночка, разве до сих пор ты не знаешь — ты же свободная, — обняла ее Марина Петровна.
— Я знаю... Не сердитесь... Я отвыкла. Мы всегда на работу под охраной ходили...
Когда дом побелили, поставили кровати, привезли раздобытый с огромными трудностями рояль, на стенах повесили портреты, и все приобрело более или менее уютный вид, Марина Петровна перевела туда детей из своего старого детдома. Кастелянша Елена Петровна срочно шила платья и штанишки для новеньких девочек и мальчиков. В помощь ей Марина Петровна привезла с дачи Лену и Лину Павловну. «Пусть приедут как домой, — думала она. — А Леночка встретит их как старшая сестричка. Лина Павловна будет их ждать и сама немного привыкнет».
Они действительно очень ей помогли обе. Лена за шитьем развеселилась. Она вспоминала рост каждого — они все выросли у нее на руках, не только маленькая сестричка Ориська, родившаяся уже во время войны и которую Лена после смерти матери выкормила буряками и картошкой! Лена шила и представляла, как обрадуются дети, надев эти цветные платья!
Лина Павловна наводила порядок, и там, где касались ее тонкие руки, становилось уютнее и красивее. Воткнет она в простой кувшин красную веточку с груши и зелененькую с елки, поставит кувшин на рояль — и в зале совсем другой вид.
— У вас есть кто-нибудь из родных? — спросила ее Елена Ивановна.
— Нет, никого нет. Об отце ничего не знаю, а больше никого нет, — ответила она, а потом, чтобы не продолжать этот разговор, улыбнувшись, добавила: — Лена, Катя, Тоня — разве мало?
Марина Петровна каждое утро осматривала дом, комнату за комнатой. Нет, нет, еще не так, как надо! Но средств так мало. Снова идти просить в райисполкоме, в Совете Министров, у Министерства просвещения. И она шла, доказывала, убеждала, что ее детям необходимо создать особенный уют. Ой, мама родная! Каким был ее детский дом до войны! Чего там только не было!
Если бы она знала, что детям и этот дом покажется дворцом! Но при переезде чуть не произошла неприятная история.
Может, не стоило отправлять в город сразу и Леночку, и Лину Павловну? Но с детьми ведь остались Ольга Демидовна и Мария Трофимовна. Они должны перевезти наконец детей в их дом!
«Какая это будет радость для детей!» — думали воспитательницы.
Все было закончено, и детям сказали:
— Ваш дом уже готов. Сегодня мы переедем туда.
В ответ — тишина.
— Для вас приготовили просторный дом, в нем много комнат, — продолжала Мария Трофимовна, не понимая такой реакции. — Рядом школа, в которую вы будете ходить.
— Мы не хотим туда ехать, — вдруг сказал Леня.
— Почему? Там будет гораздо лучше, чем здесь!
— Нам всегда так говорили, — хмуро промолвил Леня, — и когда перевозили в Люблин, и когда в Аушвиц.
— Мы не поедем, — выкрикнул цыган Илько и замотал черной головой.
— Но Леня! Там же твоя сестра Лена, там Лина Павловна. Они ждут всех.
— Нам говорили, нам всегда говорили, — вскочила с места Катя, — что нас ждут наши мамы, а наши мамы были давно сожжены.
— А Лена видела, — вдруг выкрикнула Зина. — Лена в концлагере сама видела, как ночью гнали тысячу, нет, две, три тысячи женщин в печь. Она сама это все видела. Но это было ночью, и все женщины были подстрижены, без рубашек, она никого не узнала!..
Дело явно усложнялось.
— Дети, — как можно ласковей и спокойней сказала Мария Трофимовна, — это ведь было в фашистском концлагере, а сейчас вы в Советском Союзе, на Родине. Вы же сами рассказывали, как вас освободила Советская Армия. Не надо вспоминать то, что было. Я очень рада, что тут, на даче, вам нравится. Но скоро осень, зима, а в этих домиках нет даже печек... А в городе большой хороший дом, близко школа. Разве вам плохо было с нами, что вы перестали нам верить?
Нет, плохо им не было. Им тут так было хорошо после трех лет фашистской каторги, что они просто боялись каких-то перемен.
Ольга Демидовна слышала из соседней комнаты все, что тут происходило. Она на минуту задумалась, быстро наметила план действий и вбежала к детям веселая, озабоченная.
— Ребята! — всплеснула она руками. — Мария Трофимовна! Как? Вы еще не готовы? Марина Петровна сказала, что ровно в два торжественный обед. Мы же опоздаем, все перестоится. Там же пироги пекут! А ну скорее! Старшие, быстренько помогите устроить малышей на подводу, а мы пойдем пешком до трамвая. Илько и Леня, берите флаги — будете нашими знаменосцами! Валя, Зина, Катя, все девочки, берите цветы. Мы тоже придем не с пустыми руками. Поторопитесь! Что за разговоры, когда давно пора отправляться!
Настроение изменилось.
Ольга Демидовна не уговаривала, не объясняла, она просто спешила со всеми детьми, чтобы не опоздать на парадный обед.
Дошкольников, среди которых много было их братиков и сестричек, старшие дети посадили на подводу. Они двинулись в путь под присмотром Марии Трофимовны. Ольга Демидовна, высокая, крепкая, энергичная, быстро построила остальных детей, и они более-менее спокойно пошли.
К трамвайной остановке идти надо было немного лесом. Это было совсем недалеко, идти с песнями было весело. Но на трамвайной остановке им сказали, что случилась авария и трамваи не ходят. Надо было пройти до самого Подола. Ольга Демидовна понимала, что это невозможно, она в нерешительности остановилась. Дети сели прямо на тротуар. Настроение у всех сразу испортилось. Ольга Демидовна присела рядом на чье-то крыльцо, обдумывая, что делать. Спасение пришло совсем неожиданно. Вдруг возле них остановился грузовик.
— Дядя красноармеец! — сообщил всем пятилетний Владик Гончарин.
Один из военных побежал в магазин, другой стоял в грузовике. Ольга Демидовна решительно подбежала к нему.
— Товарищ, очень прошу вас, помогите.
И она быстро, шепотом, чтобы не слышали дети, рассказала в чем дело.
— Есть, товарищ командир! — козырнул ей красноармеец и соскочил с грузовика. — А ну, детвора, скорее. Мы же за вами выехали. Трамваи-то стоят. Девочки, ко мне, я вас подсажу.
Красноармейцы! К ним дети чувствовали полное доверие. Не только Владик Гончарин не мог смотреть на них спокойно. Через минуту грузовик был полон. А тут как раз и подвода с малышами подъехала. Их посадили в кузове на пол, взяв подстилки с подводы.
— Вот видите, видите! — говорила Ольга Демидовна, не веря еще сама, что все обошлось. — Видите, как весело! — И она вместе с красноармейцами затянула песню, чтобы подбодрить ребят.
Быстро проехали город. А когда подъехали к дому, увидели, что на крыльце их встречают! Марина Петровна держала огромное блюдо, на котором возвышалась пышная булка. Возле нее стояли Леночка и Лина Павловна. Но их дети с трудом узнали. Обе были в новых нарядных платьях, у Леночки в косы были вплетены широкие банты, и платье было таким коротеньким, цветастым, веселым.
Марина Петровна с Линой Павловной кинулись снимать малышей. Девочки обступили Леночку.
— Всем девочкам пошили такие платья, — говорила она, — и еще всем банты на голову, и никого не будут стричь. И каждому своя кровать! А комнаты какие!.. И рояль!..
Тоня взяла Лину Павловну за руку и, глядя строго ей в глаза, спросила:
— Это уже насовсем правда?
— Правда, Тонечка, насовсем правда, — серьезно ответила ей Лина Павловна.
Беленькая смешливая Светланка, которая ни секунды не могла прожить без Тони и делала то же, что и Тоня, схватила Лину Павловну за другую руку и запрыгала, как коза.
— Дети! Ну, теперь вы уже совсем дома. Идемте на все посмотрим! — сказала Марина Петровна и широко распахнула двери.
— И дядя красноармеец с нами? — спросил Владик Гончарин. Он держал за руку смущенного молодого красноармейца.
— Обязательно! Это ведь наши дорогие гости! — улыбнулась Марина Петровна.
И дети вместе с гостями вошли в свой дом.
ПИСЬМА
«Дорогая моя мамочка!
Я живой и здоровый и живу в детском доме. Нас кормят очень хорошо и одевают очень хорошо. Я еще не хожу в школу. А где сестричка Лида, я не знаю. Она была в Константинове, а в Аушвиц меня уже без нее привезли, а сестричку Лиду, и бабушкиного Ясика, и Федю маленького забрала какая-то женщина, но я не видел и не помню, а так говорят старшие девочки. Дорогая мамочка, приезжай ко мне поскорей. Мне тут хорошо. Писать я еще не умею, а пишет Тоня.
Твой Владик Гончарин».
Тоня закончила письмо, минутку подумала и дописала: «Привет от всех детей маме Владика».
Потом сказала:
— Дай руку. — Она положила его руку на бумагу, обвела чернилами и приписала: «А это собственная рука Владика Гончарина».
— Я танк хочу нарисовать, — сказал Владик.
Тоня минуту подумала и милостиво разрешила:
— Нарисуй вот тут, в уголке.
Теперь вроде все было в порядке, и Тоня робко отдала письмо Марине Петровне, которая писала уже от себя счастливой матери, что ее сын жив и здоров.
Тоня ходила только в первый класс, но писать она научилась быстрее всех. Ее любимым занятием было писать. Она постоянно ходила за воспитательницами и ныла:
— Анна Ивановна, Софья Мироновна, дайте тетрадь, моя уже кончилась.
Анна Ивановна заметила, что школьные тетрадки становились у Тони все тоньше и тоньше, и велела не вырывать страниц, а попросить новую.
— Проверьте ошибки, — сказала Тоня серьезно, — я еще с ошибками пишу. Я могу переписать, если много ошибок, только жаль переписывать — рука очень хорошо вышла. Правда?
— Нет, можешь не переписывать, — ответила так же серьезно Марина Петровна. — Мама Владика будет очень рада, что вы сами вдвоем написали. А ошибок не так и много, я сейчас исправлю.
Тоня, сияя, посмотрела на Владика и Светлану, сидевших за столиком.
— Марина Петровна сказала, что очень хорошо. Теперь, Владик, твоя мама обязательно приедет.
Владик чувствовал себя героем дня и все дети хотели сказать или сделать ему что-нибудь приятное. И вообще настроение у всех ребят поднялось. На стене висела карта СССР. Леня Лебединский предложил вырезать и приколоть маленькие флажки в тех местах, откуда пришли письма, где теперь есть друзья.
Лена, Илько и немой Ваня решили написать письмо в Сибирь, им было очень интересно переписываться с мальчиками, которые ходят в тайгу на охоту.
— Пусть они нам об этом поподробней напишут.
— А кто им семена цветов пошлет? — спохватилась Зина. — Я тоже хочу им написать и послать семена лучших цветов, которых там нет.
— И я, — подхватила Оля.
— Ну, вот и хорошо, — сказала Марина Петровна. — Вы тоже напишите, там ведь в школе много ребят, им всем будет очень приятно.
Леночка писала ответ таджикским работницам, а Катя села писать ленинградским девочкам.
Председатель детсовета — Ася — подробно описала жизнь детдома уралочкам.
— А кому отдать письмо дунайских моряков? — спросила Марина Петровна.
— Нам! — закричали мальчики. — От моряков нам, нам!
Но тут встала худенькая черненькая Тоня и уверенно сказала:
— Письмо написано Лине Павловне, она и ответит. И от всех нас передаст привет, а не только от мальчиков.
Бледные, словно прозрачные щеки Лины Павловны сразу вспыхнули. Глаза у нее были большие, светлые-светлые, словно две большие капли воды из чистого голубого озера. Она взглянула в глаза Марины Петровны, спокойные, материнские.
«Как растопить эти льдинки? — подумала Марина Петровна. — Она ведь такой же ребенок, как и Лена. Но как нелегко мне заговорить с нею совсем откровенно».
— Я тоже подумала, — сказала Марина Петровна, — что это письмо написано Лине Павловне, хотя моряки и не знают ее лично. Но, конечно же, дети, Лина Павловна от всех нас передаст привет. А мальчики, если захотят, напишут еще и от себя.
Дети были увлечены письмами. О них знают, о них заботятся, со всеми можно подружиться, переписываться, похвалиться своими успехами в школе. А как же, друзьям интересно все: и как они живут, какие отметки получают в школе. Это же так интересно, приятно и радостно!
Писать им, конечно, было нелегко. Ведь и разговаривали дети еще на таком ломаном языке! Каждый переписывал свое письмо по нескольку раз, советовался с другими детьми, с Линой Павловной, с Мариной Петровной об отдельных словах и выражениях.
Тоня со Светланой, написав письмо за Владика, пошептались в уголке, почему-то поссорились и, надув губы, отвернулись друг от друга. Но тут же Светланка виновато, с лукавой улыбкой заглянула Тоне в глаза, они обе рассмеялись и, взявшись за руки, побежали к Марине Петровне попросить еще бумаги, чтобы написать письмо каким-нибудь девочкам-ровесницам. Марина Петровна посоветовала написать Ирочке Барановой в Ленинград.
Писала, конечно, Тоня, а Светланка стояла рядом и моргала от удовольствия круглыми голубыми глазами. Ее бантики то наклонялись к столу, то поднимались над головой Тони. Бантики эти держались на «честном слове», потому что прямые Светланкины волосы только-только немного отросли, но это уже все-таки был намек на будущие косы, о чем недавно и мечтать было нельзя.
Нет, нет, не недавно, то все было давным-давно — все, о чем детей никто не спрашивает, и то, о чем сейчас, закусив губу, быстро, забыв обо всем на свете, пишет Катя; о чем, сдвинув черные, узенькие брови и наморщив лоб, сосредоточенно и старательно выводит Тоня, и о чем не хочет писать, гонит прочь из памяти «любимая девушка-воспитательница» Лина Павловна.
«Дорогая Ирочка и все подруги из 1-й группы!
Пишут вам Тоня Мидян и Светлана Комарович. Мы будем с вами переписываться и дружить. У нас никого нет: ни папы, ни мамы, ни сестричек, ни братиков, а до войны были. И мы теперь всегда вдвоем, я и Светланка. Нам скоро будет по восемь лет. А до войны мы друг друга не знали, а теперь не расстанемся до самой смерти. Светланка почти ничего не помнит. А я помню. У нас было много детей, а я самая маленькая. А когда папа ушел к партизанам, мы вместе с мамой ушли в лес. И все наши соседи тоже. Ясик с бабушкой, и Владик, и Лида Гончарина. Теперь Владика нашла его мама, а мы думали, что ее сожгли со всеми мамами в Константинове. Там мы уже остались сами, и суп нам давали с червями. Там я в первый раз увидела Светланку, и мы всегда спали вместе. Мы встретились и сразу рассмеялись. Фрау Фогель была нашей надзирательницей, и я про нее придумала:
Настасья Дмитриевна,
Вы очень хитрая,
Но все равно убьют
И вас, и Гитлера.
И мы все пели, а она сажала нас в карцер и била. И наши песни тоже она не разрешала петь, а Леночка Лебединская и старшие девочки и мальчики нас учили, а мы пели шепотом, а если кто-то идет — мы глаза закроем, как будто спим. Потом Красная Армия нас освободила. Сейчас я учусь в 1-м классе, и Светланка тоже. Напишите нам поскорее, и мы тоже будем вам писать обо всем.
Целуем вас и желаем хорошо учиться.
Тоня Мидян и Светлана Комарович».
Лучше всех, конечно, писала Лена. До войны она окончила 5-й класс. Очень быстро все вспомнила ко всему способная Катя.
Вдруг Кате захотелось все-все рассказать далеким друзьям о себе, и она писала, писала, не обращая внимания на ошибки, на обороты речи. Иногда только она спрашивала: Glockchen1 как будет, Лена? А как Ausgeschnitten2? Ведь все эти годы их заставляли говорить только по-немецки. Фрау Фогель учила их в так называемой Schule3.
«Дорогие далекие подруги Верочка, Тася, Клава и Тома!
Мы получили ваше письмо, и я буду теперь часто писать вам, а вы отвечайте, чтобы мы все знали друг о друге, как настоящие друзья. У меня тоже никого нет. Моя мама была учительницей, а папа — агрономом. Мы жили в селе возле большого леса. Там везде были густые леса, озера и глубокие речки. Мои мама и папа еще были молодые, и мама ходила с папой на охоту. Ее все дети в школе очень любили.
У нас было много книг, мама рано научила меня читать. Я много читала, а папа научил меня ездить верхом. Нам очень хорошо жилось. Я любила наш лес и совсем не боялась бегать там сама. А лесничим там был старенький дедушка, и мы с мамой ходили к нему в гости и носили ему табак и газеты. Мой папа сам разводил табак, особый, очень крепкий. Осенью мы его срезали, сушили и складывали в папуши. И я папу звала «татуша-папуша». Папа с мамой сажали разные яблони и груши.
А когда началась война, мне было семь лет, папа пошел в партизаны. Почти все мужчины нашего села ушли в партизаны. И я знала, где они в лесу. Я стала пасти стадо и гнала его к оврагу в лесу, а там какого-нибудь теленочка подгоняла и пела песенку, а на телятах, как и на больших коровах, были колокольчики. Иногда дедушка-лесник забирал теленка, а иногда кто-то из партизан для пополнения продовольствия, а мне давали записочку для мамы, и я прятала эту записочку или под косы, или в кнутик, где дедушка сделал дырочку. Я была связной — через меня все передавали моей маме. С партизанами были и женщины — фельдшер Оля, мамина подруга, с ней ее муж — доктор. А их маленький сыночек Ясик остался с бабушкой, и мама им помогала. Папу я видела только один раз, и он мне сказал, чтобы я была осторожной, а если вдруг попадусь — на все отвечала «не знаю». Еще папа сказал, чтобы мы с мамой были смелыми и что он гордится нами, потому что мы помогаем партизанам, и он тогда разговаривал со мною, как со взрослой, а потом взял меня на руки и, как маленькую, отнес к дедушкиной сторожке. И больше я его уже не видела, потому что в село скоро приехал фашистский карательный отряд. Говорили, что партизаны подорвали поезд с каким-то их начальством, а в городе убили их бургомистра и что партизанским отрядом командует товарищ Папуша. В селе никто не знал, а мы с мамой знали, что это наш папа. Очень страшно было, когда пришли каратели! Бабушка с тети Олиным Ясиком пришла к нам, и мы всю ночь не спали, а женщины из села к нам забегали и говорили, что всех партизан разбили. Бабушка плакала и молилась, а мама говорила: «Не верю, не верю! Не может быть!» Нас утром забрали и посадили в концлагерь за колючую проволоку и еще много женщин, и всех допрашивали — у кого родственники в партизанах. Когда они узнали, что мама учительница, то стали ее сильно бить, а мама кричала: «Катюша, не смотри!» А фашисты кричали: «Пусть смотрит!» и спрашивали у нас с мамой, где папа, а мы говорили: «Не знаю» — и больше ничего. А потом меня начали сильно бить, а я кусала себе руки, чтобы не кричать и не пугать маму. И только кричала: «Мамочка, не смотри!» А фашисты опять кричали: «Пусть смотрит!» — и держали маму за руки. На следующий день всех отвезли в Витебск. Там было много женщин и детей из нашего села и из соседних сел. Там были Лена Лебединская с сестричками и братиком, и Тоня Мидян с мамой, старшей сестрой и братом. И одна женщина, которую только что привели, рассказала нам, что везде висят объявления: «Командиру партизанского отряда Папуше. Ваша семья в гестапо. Если в течение 24 часов вы не явитесь — она будет повешена». И объявления были по всему городу. Мама, когда мы это услышали, незаметно закрыла мне рот, она меня на руках держала, а сама сказала: «Значит, его еще не поймали. Вот и хорошо. Может, и семья совсем не в гестапо, а это просто провокация». Папа, конечно, никуда не явился, и никто не узнал, что мы его семья. Но мама все равно на следующий день умерла: женщины говорили, что ей отбили легкие. А про папу тоже потом говорили, что его застрелили. И тогда мне уже ничего не было страшно: и когда в Константинов повезли, и в Аушвиц, и когда номер на руке накололи, и когда подорвать хотели — тоже страшно не было. А взорвать нас не успели — нас спасли дядя Вася и Лина Павловна, наша воспитательница. А потом нас освободила Красная Армия. Я хочу очень хорошо учиться, чтобы быть агрономом, как папа, или учительницей, как мама. Я еще не решила окончательно.
Тут у нас очень хорошо, есть большой сад. Нам разрешили каждому посадить деревце яблони или груши, кустик смородины или малины. Весной мы будем сажать цветы, а я посею табак. Пишите, дорогие девочки. Напишите, как вы попали в детский дом. Тут мы все родные, может, даже роднее, чем в семье, потому что мы во всех концлагерях были вместе. Лена Лебединская самая старшая среди нас. Мы ее больше всех любим. Нас всех приняли в школу, и мы очень много занимаемся, чтобы догнать остальных. И уже мы теперь не по-немецки разговариваем. Напишите, что вы теперь проходите. Целую вас, дорогие девочки. Я очень рада, что мы познакомились.
Ваша Катя».
Лина Павловна долго сидела перед письмом моряков, смотрела на их подписи, стараясь представить, какие они — эти юноши, но, наверное, ничего не смогла себе представить, вид у нее был растерянный и нерешительный. Наконец взяла ручку и начала медленно писать, старательно выводя каждую букву, обдумывая, очевидно, каждое слово.
«Дорогие товарищи!
Дети решили, что именно я должна ответить на ваше письмо, которое вы адресовали «девушке-воспитательнице». Сначала мне показалось странным такое обращение, но потом я решила, что вам хочется переписываться с ровесницей. Как бы там ни было, я буду отвечать на все, что вас интересует. Я тоже надолго была оторвана от родной земли, и хотя мое пребывание на чужбине совсем не похоже на ваше, я понимаю, как вы скучаете по родному городу.
Мы очень любим наш Киев. Хотя весь Крещатик сейчас в руинах и много кварталов уничтожено полностью, он нам все равно кажется прекрасным. Крещатик расчищают и его снова застроят.
Наш детский дом помещается на окраине города, очень зеленой и красивой. Рядом с нашим домом — большой фруктовый сад Академии наук. Нашим детям разрешили там гулять, что очень полезно для их здоровья. Сейчас в нашем доме 110 детей — большинство репатриированных из Германии, о которых вы и прочитали в газете. Дети очень обрадовались вашему письму. Сейчас их усиленно питают. Особенно истощены маленькие, дошкольники. Первые годы своей жизни они провели в неволе. Старшие дети уже ходят в школу. У нас есть детский совет, старосты комнат. На Октябрьские праздники старших детей приняли в пионеры.
Дети будут очень счастливы, если вы им напишете о своей жизни на голубом Дунае. Мы все, воспитатели детского дома, благодарны вам за ваше письмо и желаем и в дальнейшем высоко держать непобедимое знамя нашей Советской Армии и нашего Советского Флота.
С искренним приветом.
Воспитательница детского дома
Лина Косовская».
Все дети доверчиво отдали незапечатанные конверты Марине Петровне. Такие, как Тоня, просили проверить, нет ли ошибок и предлагали переписать «начисто». И Лина Павловна тоже, слегка смутившись и приподняв красивые, словно нарисованные, темные брови спросила:
— Так?
— Вам тоже проверить ошибки? — засмеялась Марина Петровна.
— Нет, мне просто трудно было написать это письмо. Я не знала, как, в каком тоне. Правда, мне хотелось написать как можно лучше.
Марина Петровна прочла и сказала:
— Ну что же, вежливо, сдержанно. Все как следует.
Но Леночка и Леня были буквально в восторге от ее письма.
— У вас прямо как в книжке получилось, у нас так не выходит. Конец какой хороший!
Но Марине Петровне больше по сердцу были большие, нескладные, но такие непосредственные письма детей. Лина Павловна это поняла. Она тихонько пошла в свою комнату, легла на кровать, и неожиданно слезы вдруг полились из ее глаз на подушку.
ЛИНА
Остроносенькая Полечка просто сияла от счастья. Нигде не встречали ее с такой радостью, как в доме на углу. Особенно ей нравилось, когда дети, увидев ее, кричали:
— Тетя, а мне есть? Тетя, а Комарович есть? А Лебединской?
Поля вырастала в собственных глазах, старалась вести себя солидно, как подобает «тете», но не выдерживала. Иногда она садилась на крыльцо и ждала, пока дети прочтут письма. Особенно ее интересовали письма о розыске детей. Их она отдавала, правда, старшим — заведующей или кому-нибудь из воспитательниц. И каждый раз спрашивала:
— А еще кого-нибудь нашли? Нашли?
Интересовали ее и письма, адресованные «лично» воспитательнице Лине Косовской. Обратный адрес — полевая почта. Но заговорить с Линой Павловной она не решалась. «Очень уж гордая», — думала она.
«Очень гордая» — так о ней, о Лине, еще с детства говорили. Нет, нет, все ошибались. Вот она сядет и напишет все-все о себе в ответ на это хорошее письмо, которое она сегодня получила.
«Здравствуйте, товарищ Лина!
Мы очень благодарны за Ваше письмо. Вы угадали. Мы очень скучаем по Киеву, по нашим советским девушкам. Мы, конечно, за это время увидели многое! Когда мы учились в школе, а до войны не каждый из нас успел закончить десятилетку, мы и подумать не могли, что придется столько увидеть. Грустно, что все это случилось из-за войны. Мы пишем вашим мальчикам о наших походах, о наших боях, а с Вами нам хочется познакомиться поближе, хотя бы через письма. Мы решили, что будем писать вам каждый по очереди. Сегодня пишу Вам я — Виктор Таращанский. Мне, как киевлянину, выпала эта честь. Мы решили: каждый напишет о себе сам.
Я успел до войны закончить только восемь классов. Учился в школе на улице Ленина. А где Вы жили до войны? Может, мы учились в одной школе? В эвакуации я начал учиться, а потом не выдержал и пошел в военно-морское училище. Там подружился с Женей Кондратенко: это наш старый «морской волк», он из Одессы, ну да о себе он сам напишет.
Я никогда раньше и не предполагал, что стану моряком, я хотел быть архитектором. Вы Герцена любите? Еще до войны я прочитал «Былое и думы», я очень, очень любил эту книгу. Я даже переписал к себе в записную книжку, что Герцен говорил об архитектуре. Конечно, все эти мои записки пропали. Я не помню точно всю цитату, только основную мысль: «В стенах храма, в его колоннах, его сводах, в его портале и фасаде, в его фундаменте и куполе должно быть запечатлено божество, обитающее в нем». Может быть, я напутал, отвык от всего этого. Вы сами понимаете, что читать теперь приходится мало. Но тогда мне это так нравилось! Я очень хотел быть архитектором, строить новые, величественные и светлые дома, которые выражали бы наши стремления, как готика отражала средневековье, как ренессанс свое время.
Я помню еще, как Герцен писал, что египетские храмы были священными книгами египтян; обелиски — это проповеди на больших дорогах, а храм Соломона — построенная библия.
Теперь в новых краях, в чужих городах я видел средневековую готику и ренессанс, вообще много интересного, и старинного и модерного. Но мне бы хотелось, чтобы у нас было совсем, совсем по-другому. Я хотел бы строить такие легкие, светлые дома, которые отвечали бы нашим собственным стремлениям к коммунизму. Возможно, Вам все это неинтересно, что я пишу, но давайте условимся: писать, как пишется, как выходит. Тогда будет интересно переписываться, правда? А Вы всегда хотели стать педагогом или так сложились обстоятельства? Нам всем, а мне особенно, хочется побольше узнать о Вашей жизни, Ваших планах и мечтах. Почему я так уверенно пишу, что мне особенно? Во время эвакуации погибли мои родители и маленькая сестричка. Фашисты разбомбили наш эшелон. В живых почти никого не осталось. Может быть, вы поймете — так хочется получить письма от своих родных, близких, ждать, отвечать. Я никогда не забуду и не прощу гибели не только моих родителей и маленькой Лялечки, но и многих, многих других, незнакомых мне людей. Я видел столько смертей, и душа моя, может быть, стала каменной и зачерствела. Но я представил Вас — молодую девушку, возможно, мою ровесницу, возможно, еще младше, с детьми, вывезенными с фашистской каторги. Я представил, какая Вы добрая, ласковая, чуткая к ним. Иначе и не может быть! И я подумал: я мог бы Вам откровенно писать обо всем! Может быть, у Вас и без меня много друзей, товарищей — ну так примите и меня в их круг! Напишите мне о них. Помните пословицу: «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». Напишите, что Вы любите: какие книги, каких поэтов. Мы все были бы безмерно рады, если бы Вы прислали нам свою фотографию. Мы повесили бы ее у нас в каюте.
Шлем Вам все краснофлотский горячий привет и ждем Ваших писем.
Виктор Таращанский».
Действительно, это было хорошее письмо! Искреннее, непосредственное. Лине представился Виктор — высокий, худощавый парень. Она не знала — брюнет он или блондин, красивый или нет, но она словно увидела выражение лица, пытливые живые глаза, смотрящие с интересом вокруг, и будто услышала все эти вопросы, которыми он ее засыпал.
Она и сама может их себе задать, но ответит ли — неизвестно. Прежде чем писать, ей захотелось самой пройтись по Киеву, теми улицами, теми парками, где ходила она девочкой-подростком еще до войны.
Леночка Лебединская сидела за столом и усердно учила историю. Она сказала Марине Петровне, что должна наверстать все пропущенное за эти годы. Да, она их не подарит фашистам!
— Пока ты учишь историю, я пойду немного пройдусь. А вечером займемся алгеброй. Сегодня дежурит Ольга Демидовна, и я свободна, — сказала немного смущенно Лина. Ей как-то неудобно было оставлять подругу, но хотелось побыть одной.
— Иди, Линочка, я пока историю буду учить. Знаешь, так много, — тоже, словно извиняясь, сказала Лена. Ей показалось, что Лине грустно и, наверное, надо пойти с ней, развлечь ее, но ведь она должна еще так много выучить.
Лина заколола назад светлые косы, накинула жакетку и быстро пошла...
Надвигались тихие сумерки. Еще не похолодало, еще была золотая киевская осень. Синее-синее небо; желтые, красные, золотые листья разноцветно раскрасили все улицы и парки Киева. Листва шуршала под ногами — шурх-шурх...
Как весело было в детстве шуршать пожелтевшими листьями и искать в них кареглазые каштаны. Последний раз, немного стесняясь такой детской забавы, они развлекались так в Пионерском парке с Таней, хотя и были уже в седьмом классе. С Таней... Лина быстро прыгнула в трамвай, который трогался с остановки, и поехала в противоположный конец города.
Как странно, она еще не была там теперь. Ведь еще при ней, в первые дни фашистской оккупации, был разрушен дом, в котором они жили, весь квартал возле «Континенталя». Здесь был такой чудесный детский театр. Только и осталось от него — побитые козочки возле фонтана... А там, в театре, в фойе, был аквариум с золотыми рыбками, там она встречалась с Таней в антракте, и никогда в жизни она не забудет того спектакля о мальчике-партизане, будто с того вечера и началась их дружба.
Собственно, с Таней познакомились они сразу, как только Лина с родителями переехала в Киев. Лина тогда перешла в шестой класс. Их школа тоже находилась на улице Ленина, напротив Театра русской драмы. Теперь там только одна коробка от здания.
И в Москве, и тут Лина стала отличницей. Но первой была Таня. У них были одинаковые отметки, они обе много читали, но первой все же была скромная, милая Таня.
Таня никогда не командовала, но без нее ничего не получалось как следует: ни стенгазета, ни сбор отряда, ни подготовка к спектаклю. А ей искренне казалось, что она все плохо знает, плохо умеет, что она «серая и незаметная личность» — как она когда-то призналась. К ней же все тянулись, со всеми она дружила, у нее любили собираться, без нее ничего не начинали. Таню любили и все учителя, но это не раздражало, потому что она никогда этим не пользовалась. Наоборот, весь класс относился к ней с особой нежностью, ведь она очень часто болела.
Иногда классная руководительница, заметив, что Таня сидит с пылающими щеками и, значит, снова у нее температура, отсылала ее домой. Таня сразу же казалась очень несчастной, она думала, что в классе на нее поглядывают искоса. Она даже пряталась от классной руководительницы, но девочки и даже мальчики говорили ей: «Танька, иди домой, а то опять месяц пролежишь, мы вечером занесем тебе уроки».
Ее и хорошенькой нельзя было назвать — тоненькая, высокая, с худым матовым личиком, двумя тонкими каштаново-рыжеватыми косичками, с живыми умными карими глазами, черными густыми ресницами и черными красивыми бровями — она была полна каким-то внутренним обаянием и грацией. Всегда очень тактичная и деликатная, она словно боялась кого-нибудь обидеть, и в то же время Таня была такой правдивой и честной во всех своих поступках, словах, убеждениях, что с ней невольно все были откровенными и честными. Как-то классная руководительница сказала о ней:
— Таня слишком требовательна к себе и к жизни. Ей будет нелегко: она очень ответственно относится к каждой мелочи.
Да, Таня была не просто отличницей, как другие. С ней соревноваться будет нелегко, это сразу поняла Лина.
Скромная худенькая девочка имела большое влияние на весь класс, а вот Лина не завоевала сразу его симпатии.
Она помнит первые дни, когда появилась в незнакомой школе. Ее, конечно, завезла папина машина цвета «кофе с молоком». Она зашла в класс и с деланным равнодушием посмотрела на девочек и мальчиков, с учителями Лина была подчеркнуто вежливой, но сдержанной и на переменке уже услышала за своей спиной: «Задавака». Две-три девочки подошли к ней, заинтересовавшись ее модным вязаным джемпером, как у взрослых, и туфельками на каучуке, тогда это тоже была новинка, особенно среди девочек ее возраста.
На уроках она отвечала очень хорошо, спокойно, уверенно, и карие глаза худенькой девочки смотрели на нее внимательно и приветливо.
Через несколько дней к ней подошли девочки вместе с Таней и спросили, в каком кружке она будет работать и, может быть, будет ходить во Дворец пионеров. Лина немного надменно ответила, что «всерьез» учится музыке и отдает этому много времени, а еще изучает английский язык.
— Ну, а в пионерской работе ты же будешь участвовать? — сердито спросил кто-то из мальчишек.
— Конечно, — спокойно ответила Лина, почти не взглянув на него, — но сейчас я готовлю очень ответственную программу по музыке к экзамену.
— Ну, тогда, когда сдашь экзамен, — примирительно сказала Таня. — И на пионерском сборе нам поиграешь.
Не так уж Лина была занята и не такой уж трудный был у нее экзамен в музыкальной школе, а просто она ответила так, немного подражая своей маме. Мама Лины всегда держалась так, как будто была особенным, не похожим ни на кого существом, имела исключительный вкус, и все, что было в семье и доме у них, конечно, считалось самым лучшим.
— У нас мебель из карельской березы по специальному заказу, — как бы невзначай говорила мама знакомым. — Вы знаете, мы привезли такой рояль — даже в филармонии нет такого. А машину мужу доставили из-за границы.
Вообще мама признавала только заграничные вещи — джерси, перчатки, туфли... С утра и до вечера только и слышались разговоры с подругами о вещах. Вещи, вещи, вещи... Что есть в универмаге, что видели в комиссионке... вещи, вещи, вещи...
Отец Лины, директор большого треста, был всегда занят по горло.
То было давно, в раннем детстве, когда Линочке он рассказывал о гражданской войне, о боях, о Перекопе, об учебе на рабфаке, в институте. Веселый, добродушный студент, он без памяти влюбился и женился на дочери известного адвоката. И сразу поверил в то, что семья жены старалась вбить ему в голову. Во-первых, что жена его — неземное существо, во-вторых, что теперь главная задача его жизни — удовлетворять все ее желания, и, в-третьих, абсолютно покоряться ее вкусу в вопросах быта. Вначале его это просто забавляло, а потом он привык и даже иногда говорил с самодовольством:
— Видели моего пса? Настоящий английский дог. Бьюсь об заклад на что угодно — второго такого в городе нет.
— А какой сервиз мне достали, какой фарфор, — жена моя знает в этом толк!
Но у него все это выходило даже немного добродушно и никого не раздражало.
Жена не любила его рассказов о работе, о делах. Все это он должен был оставлять «на службе», дома же он должен быть лишь ее мужем, готовым исполнить любые ее прихоти... Может быть, именно поэтому он все меньше и меньше бывал дома и только по воскресеньям любил вывезти в театр, покатать на машине жену и дочку. Обе модно одетые, хорошенькие, ни на кого не смотрят...
Особенно гордился он дочкой:
— Правда, красавица? А как играет! А как разговаривает по-английски и по-немецки? Совершенно свободно!
Но Линочка была действительно умной девочкой: много читала, прекрасно училась, с матерью она была не особенно близка и втайне грустила, что отец уже не рассказывает о бурных своих юных годах, и иногда очень завидовала Тане. Она скоро почувствовала, что не так надо было знакомиться с классом, и ничего уж такого особенного в ней нет, другие девочки и мальчики учатся ничуть не хуже и читают не меньше, чем она. Ей очень хотелось пойти с Таней погулять, поговорить о самом откровенном, о мечтах, которые приходят только в тринадцать лет, и узнать, как живет эта худенькая девочка с такой ясной и ласковой ко всем улыбкой.
...Лина присела на камень возле безрогих, побитых пулями диких козочек, с грустной улыбкой взглянула на руины бывшего детского театра...
...Она сидела с тетей в ложе бельэтажа, но ей вдруг стало грустно еще перед началом представления.
Внизу, в ложе бенуар — директорской, возле сцены,— сидели девочки и мальчики, ее одноклассники. И среди них — Таня. Все они смеялись, шутили, вырывали у толстенькой Розы программку, Лида раздавала всем конфеты. Там были и Володя, и Ленька, и Грицко — самые большие шалуны и озорники, но сегодня они были аккуратно причесаны, и красные галстуки завязаны особенно тщательно.
Ей, Лине, веселее было бы сидеть с ними. Но не могла же она просто зайти и сказать: «Здравствуйте, вот и я».
Поднялся занавес. Лина была избалована московскими, лучшими в мире театрами, а тут и пьеса посредственная, да и актеры не очень важные. Но вот на сцену выбежал Василько — невысокий стройный паренек — и вдруг все изменилось, ожило, заиграло. Линочка, ни на что не обращая внимания, подалась вперед. И в зале все мальчики и девочки из разных школ как бы замерли.
— Прекрасный актер! — признала даже тетя. — Ради него можно смотреть весь спектакль.
В антракте Лина пошла в фойе и там, возле аквариума с золотыми рыбками, встретила Таню. Таня сияла, как-то по-особому радостно улыбалась.
— Хороший Василько, правда? — спросила Лина.
— Очень хороший! — И, помолчав, Таня спросила: — Ты первый раз в этом театре?
— Первый. Я очень люблю театр и после Москвы даже боялась сюда идти.
— А во МХАТе ты многое видела?
— О, почти все!
— Я тоже кое-что видела. Мхатовцы приезжали сюда. Привозили «Царя Федора», «Синюю птицу».
— Ну, «Синюю птицу» я видела не сосчитать сколько раз. А кого ты видела в «Царе Федоре»?
Начался разговор о любимых спектаклях, актерах. Выяснилось, что хотя Таня многих и не видела, но обо всех читала и очень много знала о театре.
Прозвенел звонок, и Таня предложила:
— Идем к нам в ложу. Там все наши, мы поместимся.
— Хорошо! — сразу согласилась Лина, но остановилась. — Неудобно перед тетей. Знаешь, я приду после второго действия.
Она пришла к ним после второго действия.
— Вот и Лина! — приветливо сказала Таня. — Садись со мной, мы не толстые с тобой, поместимся, и Володя чуть-чуть подвинется.
— Здравствуйте, — сказала Лина. — Я прямо в восторге от Василька, а вы?
— О, — многозначительно поднял палец вверх Ленька. — Не говори этого при Тане — она влюблена в Василька.
— Правда? — спросила Лина. Все вдруг начали смеяться, а Таня даже покраснела.
— А что? Может, и влюблена, — призналась она и, подморгнув Леньке, вздохнула как бы от отчаяния.
Лине очень понравилось, как просто все они себя ведут, и, наверное, что-то тут такое есть. Только Василько снова появился на сцене, Таня так и впилась в него глазами. Хорошо было бы посидеть вместе с ней в парке под каштанами и поговорить совсем-совсем откровенно... Но сцена вновь всех захватила.
Василько сидит в тюрьме, обхватив тонкими руками колени. Рубашка у него разорвана, волосы взъерошены, серые глаза горят, он поет «Орленка»:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один.
Орленок, орленок, блесни опереньем,
Собою затми белый свет.
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет.
Голос звонкий, как у подростка, ломающийся и неровный — звучит так проникновенно и так берет за душу, что девочки начинают шмыгать носиками.
— Лида, Лида, дай платочек, — шепчет Роза. — Лид, дай платочек, я свой забыла.
А со сцены доносится пламенно:
Орленок, орленок, товарищ крылатый,
Бурятские степи в огне.
На помощь спешат комсомольцы-орлята,
И жизнь возвратится ко мне.
Орленок, орленок, идут эшелоны.
Победа борьбой решена.
У власти орлиной орлят миллионы,
И нами гордится страна!
Таня неотрывно смотрит на сцену, широко раскрыв глаза, и невольно в темноте Лина берет ее за руку, и так, крепко взявшись за руки, они сидят до конца спектакля...
«Я тоже хотела бы так, как он, — подумала Лина. — Если бы стать настоящей пионеркой! Почему у меня все не так?»
Она вспомнила рассказы отца о гражданской войне, о борьбе за Советскую власть.
Что делается в театре, когда Василька освободили!
— Василько! Василько! — кричат и визжат сотни детей. Мальчишки прыгают через ряды; девочки, с размазанными по лицу полосами от слез, пищат, как котята.
Василько выбегает еще и еще, но зрители не хотят расходиться. Наконец свет гаснет, и все торопятся в гардероб.
Лина побежала сразу же к тете. Стали в очередь, оделись. С Таней разминулись, но когда вышли из театра, то увидели восторженных юных поклонников и поклонниц. Никто не спешил домой.
— Посмотрим еще — какой он, Василько, — услышала Лина слова маленького мальчика, стоявшего рядом с товарищем.
Возле служебного входа стояла и Таня со своей компанией.
«Вот это да! — подумала Лина. — Вот тебе и Таня! Честное слово, мне это нравится!»
— Тетя, подожди в машине, я сейчас, — сказала она и подбежала к подругам.
В это время открылись двери.
— Василько! Василько! Браво! — заорали Леня и Гриша.
На пороге появилась маленькая, тоненькая женщина, в серой беличьей шубке, серой шапочке, с большими серыми глазами — глазами Василька! Она улыбнулась знакомой Лине улыбкой, помахала приветливо рукой, — и вдруг Таня кинулась ей на шею! Да, это была Танина мама — пылкий Василько! Они так и пошли, обнявшись, а за другую руку Танину маму держали Лида с Розой, и Леня с Володей шли рядом, и еще целая ватага мальчиков и девочек окружали их. Вот так толпой они и пошли домой.
Лина молча села в машину и так промолчала всю дорогу, не слушая, о чем говорит тетя.
С того дня началась горячая и искренняя дружба с Таней.
Какое это счастье, какая это замечательная радость — дружба!
Лина думала: нет, Таня не чувствует так, как она. У Тани много друзей. У Тани — мама. Маленькая, тоненькая Галина Алексеевна. «Мама — мой самый лучший друг», — сказала сама Таня. Каждое лето Таня ездила в пионерский лагерь вместе со своими друзьями. «Вся дворня», — смеялась она. Но Лина ревновала недолго. Девочки так тянулись друг к другу, потому что сразу же почувствовали: это настоящая дружба, не просто подруги, как в детстве случается, иногда просто потому, что рядом живут или вместе учатся. Нет, им интересно было делиться своими мечтами, планами, мыслями о книгах, а иногда они, взявшись за руки, бегали в «телячьем восторге» по паркам над Днепром, лазили по горам, спускались к реке... Вдвоем они любили ходить в консерваторию, на академические концерты. Таня всегда наотрез отказывалась от машины:
— Нет, нет! Ног у нас нет, что ли? Мне и так столько приходится лежать!
Вообще, так повелось, что чаще Лина бывала дома у Тани и очень редко Таня у Лины. Лина не обижалась. У Тани в доме спокойно, уютно. Веселая, приветливая мама Галина Алексеевна и папа — тоже молодой, влюбленный в свое дело журналист.
Лине сразу все понравилось тут, с первого прихода. Много книг, очень простая, уютная обстановка. Вдруг из кабинета долетели звуки рояля.
— Ой, папа кончил работать! — закричала Таня и помчалась в кабинет. Через минуту все изменилось.
Поставили патефон, и отец (он тоже не был похож на отца — и фигура, и лицо совсем юношеские) уже кружил в сумасшедшем танце Таню, потом Лину, Галину Алексеевну. Потом пел арию из «Князя Игоря». Лина с Таней и не заметили, как оказались на ковре, а Андрей Сергеевич и Галина Алексеевна на диванчике. И тут же начались жаркие литературные споры о повести «Два капитана», печатавшейся в «Пионере». Не выдержав, вышел из своей комнаты старенький дедушка и тоже включился в разговор. Собственно, говорили взрослые, особенно горячилась мама. Девочки только ойкали, сидя на ковре. Лина сразу почувствовала себя легко и свободно и даже не могла точно сказать, кто из всей семьи ей нравится больше. Потом ее попросили сыграть, и она играла «Карнавал» Шумана, вальсы Шопена, и даже дедушка поблагодарил ее за игру.
У них в доме было все совсем иначе... Как неинтересны эти мамины знакомые и подруги! Только и разговоров — ателье, кремы, платья... Как надоело все это! Отца Лина уважала. Она и любила его больше, чем маму, но виделась с ним редко, еще меньше разговаривала... Каждый жил своей жизнью. И ко всему еще повадился ходить к ним этот противный инженер с черной старомодной эспаньолкой. Возможно, если бы он Лине встретился где-нибудь в другом месте и не с таким выражением преданности смотрел бы он на маму, может быть, он бы и не показался таким противным. С его появлением мама очень изменилась. Это давало право Лине теперь закрываться у себя в комнате или, собираясь к Тане, холодно сказать: «Это мое личное дело».
А маме кажется — новыми платьями да чулками-паутинками исчерпываются ее обязанности по отношению к взрослой дочери, которая к тому же способная, отличница и не нуждается ни в чьей помощи. Лине хотелось обо всем этом поговорить с Таней, но было страшно. Такой разговор будто узаконивал эти невозможные, какие-то возмутительные отношения в их семье: между папой, мамой и ее инженером. Может, ей все это только кажется? А когда расскажешь — это уже будет на самом деле так, и Лина боялась этого.
Благодаря Тане она с классом подружилась, ее вместе с Таней выбрали на пионерскую конференцию. Здесь, в этом театре, она и проходила...
А после конференции они с Таней еще долго «провожались», то она Таню, то Таня ее, и с жаром говорили о пионерской работе в школе. Волновало их главное: что нужно сделать, чтобы не просто носить красные галстуки, а быть во всем настоящими пионерами.
— А ты хочешь поскорее стать комсомолкой? — спросила Лина.
— О!.. — только и ответила Таня.
— Я раньше завидовала папе, — сказала Лина, — он был комсомольцем в годы гражданской войны, в такое героическое время, полное ярких подвигов.
— Знаешь, — призналась Таня, — это было и у меня, когда я читала о Триполье, «Как закалялась сталь», но теперь я поняла — нечего завидовать. А разве теперь вокруг нас мало подвигов? Может, и нам еще позавидуют, что мы живем тогда, когда осуществляются пятилетки, строятся новые города и везде впереди — наши комсомольцы.
— Даже на международных музыкальных фестивалях! — вставила Лина. — Я была тогда в Москве, когда мы встречали первых лауреатов — скрипачей и пианистов.
— Ты только подумай — везде впереди наши комсомольцы. — Таня вдруг добавила: — Вот, например, наш Лева, он настоящий комсомолец.
— Ну, Лева!.. — протянула Лина. — А разве ты хорошо его знаешь?
— Он летом в нашем пионерском лагере был вожатым и теперь тоже, наверное, поедет. Ты даже представить себе не можешь, как с ним было интересно.
— Почему же, представляю! — даже немного с завистью сказала Лина. — Невозможно представить себе что-нибудь в школе — праздник, собрание, воскресник — без Левы!
Лева был учеником 9-го класса, секретарем комсомольской организации.
Впервые Лина его увидела и услышала на Октябрьские праздники.
— Слово для доклада предоставляется ученику 9-го класса Льву Светличному.
Лина заранее представила, какой это будет нудный ученический доклад, и на ее лице появилось выражение скуки — мол, надо терпеть, ничего не поделаешь.
Но все ученики вытянули шеи и замерли — они уже знали Леву.
На трибуну поднялся темноволосый юноша с непокорным вихром надо лбом. Его черные глаза, как огоньки, зажигали всех.
Секунду он стоял молча, словно немного даже смутился перед такой большой аудиторией, потом вдруг просто улыбнулся — ведь тут были все его друзья-товарищи, резким движением головы откинул непокорный вихор со лба и начал говорить по-юношески звонко, тоном, совсем неожиданным для Лины.
Это не был тот казенный тон, которым чаще всего делают доклады. Казалось, этот юноша спешил поделиться своими самыми лучшими мыслями с друзьями. И начало доклада тоже было необычное и сразу заинтересовало Лину.
— Выдающийся французский писатель, великий гуманист, наш друг Анри Барбюс сказал: «Когда освобожденное человечество будет отмечать даты своего освобождения, то с наибольшим подъемом, с самым большим энтузиазмом оно будет праздновать 25 октября 1917 года».
...Таня и Лина переглянулись, и Таня моргнула своими густыми ресницами — это был их знак: «Внимание! Интересно!» И чем дальше говорил Лева, тем напряженнее слушали и Лина с Таней, и каждый, кто был в зале. В докладе было много цитат из Маяковского и других современных поэтов, и Лева читал их наизусть, с пылом и любовью. Даже цифры и факты он преподносил как необыкновенные открытия и с таким юношеским вдохновением говорил о прекрасной жизни, которую создают советские люди и в которой они, все пионеры и все комсомольцы, участвуют, что в зале все — и старшие, и младшие — ощущали чувство ответственности за свое поведение, за свою работу. Он, конечно же, немного волновался. Но он сам, сам готовил этот доклад, выбирал стихи любимых поэтов, выписывал высказывания Ленина и так крепко в это верил, что и все слушатели прониклись этой верой, этим энтузиазмом.
— Вот Левка! Ну и здорово! — говорили после доклада даже сорвиголовы — «дезорганизаторы», как их тут называли.
После доклада, длившегося минут 35, настроение у всех было приподнятым. Лина тайком наблюдала за Левой. В хоре он был запевалой, пел весело, бодро, и в глазах блестели задорные огоньки, а после концерта он оказался одним из самых завзятых танцоров... Правда, к сожалению, танцевал он только со старшеклассницами... Даже директор с любовью смотрел на Леву — гордость школы, проучившегося тут с самого первого класса. В этом юноше не было и тени хвастовства, пустословия, а всегда искреннее желание организовать что-нибудь интересное, полезное, а самому не руководить, нет, делать наравне со всеми, делать как можно лучше!
— Он настоящий комсомолец, — задумчиво произнесла Лина.
Весна в Киеве... Днепр разлился, и с Владимирской горки, Пионерского парка открывался такой вид, что можно говорить только о чем-то дорогом, возвышенном, сокровенном. Встречные невольно обращали внимание на глаза девочек, такие большие и глубокие, как и у всех тринадцатилетних девочек весной. Ведь самые пылкие мысли, самые прекрасные стремления переполняли их сердца. Много учиться, много ездить, видеть и все силы отдать, чтобы была по-настоящему новая жизнь — коммунизм! Они горячо спорили, решая, какие вопросы ставить на пионерских собраниях, какие интересные встречи организовать. Но, конечно же, больше всего говорили о своем будущем.
И тут, краснея, стесняясь друг друга, они признались, что мечтают о невозможном. Но почему это невозможно? Вот Таня ходит в морской кружок во Дворец пионеров, она не может представить своего будущего без моря, без далеких путешествий, научных открытий.
— Я думаю, наконец, я буду совсем здорова.
— Конечно, — подхватывает Лина. — Ты обязательно поправишься, и я уверена — на море ты будешь совсем здорова.
У самой Лины не было еще такого четкого плана. Конечно, она никогда не бросит играть. Ей даже кажется, что это ее путь. Но она очень любит и учиться. Как бы это все соединить? Ей нравится изучать языки, она свободно разговаривает и по-немецки, и по-английски. Может, ей пойти на западный? Ее увлекает литература, но хотелось бы делать что-нибудь очень-очень полезное.
— А литература, языки разве не полезны? — вспыхнула Таня. — Вот мой папа, — ты знаешь, он какой-то прирожденный лингвист. Я думаю, и Лева тоже пойдет на литературный. Хотя нет, он говорил, что пойдет в строительный. Ой, сколько вокруг интересного!
Они могли без конца бродить, решая тысячи проблем: что за жизнь будет тогда, когда не будет ничего мелочного, темного, что тянет назад, а все свои силы люди приложат для расцвета культуры. С таких высоких проблем они перескакивали на свои, школьные, и было все важно, интересно, и решать надо было все немедленно.
После экзаменов Таня, как обычно, поехала с пионерлагерем в Одессу, а Лина с мамой собрались провести лето в Крыму. Но какое счастье! По дороге, в Одессе, мама разрешила Лине поехать к Тане на Большой Фонтан.
Этих дней она никогда не забывала.
Уже не видно было дач. Простиралась степь с выгоревшей на солнце травой и пустынный берег, поросший жестким кустарником и мягкими медвежьими ушками. На берегу кое-где стояли рыбацкие хибарки. Сушились на солнце висевшие на кольях сети.
И вдруг над самым морем появился тенистый парк с акациями, причудливыми кленами и беседками на склонах. В парке стоял уютный, просторный дом с белыми колоннами и плоской крышей-верандой. Тут был дом отдыха для взрослых. Невдалеке, на солнечной площадке, где посередине стояла высокая мачта с красным флагом, а рядом словно задержался на мгновение легкий домик с маленькими верандами, пристройками, лестничками. И там на перильцах, на ступеньках, на легких скамейках сидели мальчики и девочки в синих трусиках, белых майках и красных галстуках.
Таня, загорелая, вишневая от солнца, босая, в трусиках и майке, кинулась Лине на шею. Они визжали от радости, Лина знакомилась с Таниными подругами. Она с завистью смотрела на комнаты девочек, — почти без всякой мебели, с белыми раскладушками, некрашеными скамеечками и столиками.
Как весело было бы остаться здесь, собираться по горну на линейку, спускать флаг так же торжественно и сосредоточенно, как Таня!
А костер! Как прекрасно, что она попала как раз на костер! Пришли моряки. Девочки с гордостью рассказали Лине, что они часто приходят к ним.
На костер пришли и кое-кто из родителей, и Танины папа и мама, такие приветливые, веселые и совсем молодые. Танину маму все звали «тетя Галинка», и было видно, — она для всех тут близкая. Андрей Сергеевич шутил с мальчиками и, смешно сложив руки, говорил пионервожатому Леве — их Леве, приехавшему снова сюда на лето пионервожатым:
— Лева, примите и меня в лагерь, тут у вас веселее!
На костре моряки рассказывали интересные истории и даже одну о том, как ловили шпиона. А потом все пели «В гавани, в далеком плаванье» и другие морские песни.
Таня спросила у Левы, может ли Лина остаться в лагере на ночь, или она должна пойти к маме. Они обо всем спрашивали Леву, хотя были с ним на «ты», ведь он учился вместе с ними в одной школе. Лева разрешил. Лина с Таней стащили матрасик с раскладушки на пол и, смеясь, улеглись.
— И мы, мы тоже так! — обрадовались Оксанка и Эмма. — Девочки, мы с вами!
Соседки тоже стянули матрасы на пол, и все легли вповалку.
— Ну, что за выдумки, — пробормотала пятая девочка из комнаты — Золя. Ее звали очень пышно — Изольда, а фамилия была — Зозуля. — Просто как обезьяны.
— Ты не хочешь — и не надо, — сказала ей Эмма.
— Там одной ей удобнее кушать мамины пирожки, — заметила Оксана.
— Ну и что? Имею полное право. Мне надо поправляться!
— Девочки, ну чего вы, право, — заступилась Таня. — Кто как хочет, так и поступает.
...Почему вдруг она вспомнила ее... Золю? Как не вспомнить!
Это была их первая встреча — и кто мог знать, что такая невинная встреча обернется таким ужасом!
Никогда не забыть Лине этот счастливый лагерь над Черным морем...
Ей пришлось потом встретиться с Золей — Изольдой Зозулей и с Левой — пионервожатым... Но это потом...
Неприятности начались осенью. Ей вдруг стало тяжело дома. Она еще крепче полюбила школу, товарищей, Таню. И ей казалось — жизнь дома совсем не такая, какой должна быть. Она задумывалась. Папа очень занят, успокаивала она себя, он много работает и не обращает внимания на мелочи быта. А мама всегда говорит: «Я должна создать ему условия, никакие мелочи не должны мешать в его тяжелой работе».
Папа стал мрачнее, каким-то растерянным. Но говорить дома о своих неприятностях он не привык. Дома должно было быть «все в порядке».
Лина старалась чаще уходить из дома. С Таней они увлекались академическими и учебными концертами в консерватории, любили вдвоем ходить в детскую библиотеку, во Дворец пионеров. Часто и уроки готовили у Тани, а потом Лина всегда играла для дедушки.
Когда ночью раздался звонок, она только перевернулась на другой бок. Отец часто возвращался поздно, иногда к нему приходили по делам и ночью.
Но Лина больше не заснула. Она слышала чьи-то шаги, приглушенный разговор. Вдруг двери в ее комнату распахнулись и вошла мать, в халатике, непричесанная, с дрожащими губами и руками. Она села на кровать и обессиленно произнесла:
— Отца арестовали...
Лина вскочила с кровати и прямо в пижаме выбежала в коридор.
Там стояли незнакомые, чужие люди. Отец сделал шаг к ней и тихо сказал:
— Я виновен перед партией и народом, я недосмотрел... я должен искупить. Прости и ты меня, дочка. Никогда не забывай, что тебя зовут Лениной.
Вот так повернулась вся жизнь.
В тресте, которым руководил отец, обнаружили огромную растрату. Его опутали мерзкие люди.
Несколько дней Лина не ходила в школу. Как ей встретиться с Таней, всем классом, ей — гордой, независимой Лине? На следующий день позвонила Таня:
— Лина, что нам задали по литературе и физике? Мама заболела, и я не была в школе. Может, и завтра не пойду. Маме очень плохо, а папа в командировке.
Значит, Таня не была в школе и еще ничего не знает. А как другие?.. Знают, наверное, знают...
Она пересилила себя и пошла в школу.
Контрольную по литературе она написала чуть хуже, чем обычно, но неплохо... Понемногу снова втянулась в занятия. Тяжелый камень давил и давил. Как жить? Надо учиться, быть настоящей пионеркой, готовиться к поступлению в комсомол. А может, ее теперь не примут? А почему нет? Если своей работой докажет, что достойна этого?
Странно, но Лине становится легче, когда приходит Сергей Леонидович... Он спокойный, мягкий, сдержанный, ни во что не вмешивается, но незаметно, словно мимоходом, посоветует именно то, что нужно.
Раздражает только то, как он смотрит на маму и с чересчур уж заискивающей улыбкой на Лину. Вообще, в присутствии Лины он смущается и теряется. Но он не совсем уж такой противный...
Очень тяжело было встретиться с Таней. Так вышло, что они долго не виделись. Несколько дней Таня не ходила в школу. Они встретились в воскресенье в библиотеке и пошли любимой, совсем не ближней дорогой в Пионерский парк. Так, чтобы пройти мимо Андреевского собора, спуститься с Владимирской горки, перейти улицу Кирова напротив Дворца пионеров, куда, немного стесняясь этого своего романтического увлечения, ходит в морской кружок Таня.
Там, над Днепром, под старым каштаном, состоялась их беседа, которую никогда не забывали ни Лина, ни Таня.
Лина вдруг рассказала все, — и как забирали отца, и как они неправильно, не по-хорошему жили, и как тяжело ей с матерью, и о Сергее Леонидовиче, и о том, что всей своей жизнью она должна доказать, что она настоящая советская девочка. А отца она все равно любит и не может не любить. Она знает, что он виноват, но он не враг. Как страшно в жизни! Безволие и бесхарактерность может привести к преступлению.
Таня держала ее за руку и, как-то болезненно приподняв правую черную бровь, вдруг сказала совсем некстати:
— Ты знаешь, папа мне не родной отец, только все равно я его люблю, только чуть меньше, чем маму.
— Как? — удивилась Лина и продолжала говорить о своем, таком болезненном и страшном. Но ей стало легче и свободнее говорить.
И там, в парке, они дали клятву всегда поддерживать друг друга и верить одна другой так, чтобы можно было все-все сказать.
Лина еще чаще стала бывать у Тани. На концерты они ходили втроем — Лина, Таня и Танин отец. А потом у Тани родился братик — Андрейка, и Лина переживала это все вместе со всей Таниной семьей, бегала с Таней покупать цветы, пеленки и разные забавные вещи для малышей.
Ей было легче переносить свое горе. Она не завидовала Тане, а радовалась вместе с ней.
Летом Лина с мамой поехали к тете в Триполье. Там и застало их 22 июня.
— Домой! Скорее домой! — рвалась Лина. С мамиными истериками сесть на пароход было невозможно. Но на следующий день весь запыленный, взволнованный к ним приехал Сергей Леонидович и отвез их обратно в Киев.
А потом сразу жизнь оборвалась. С Таней виделись дважды или трижды и то мельком — ни о чем как следует не поговорили, было некогда. Танин папа уже был в армии.
— Только бы никуда не уезжать, — сказала Таня. — Пока ни я, ни мама не боимся налетов. Но оставлять Киев! Это тяжелее всего... Я думаю, все-таки не придется.
Но вдруг ночью Лину разбудил телефонный звонок.
— Это я, Таня. Мы неожиданно уезжаем. Думаю, в Харьков. Не дальше. Линочка, а вы едете?
— Пока что нет...
Пока что! Линина мама вообще категорически сказала: «Никуда, ни за что не поеду! Разве все уезжают? Бросить квартиру, вещи... Нас, двоих женщин, никто не тронет. Кому мы нужны?..»
— Может, ты поедешь с нами... — тихо сказала Таня. — Спроси у своей мамы.
Нет, этого она не могла — оставить мать, да и Таня это поняла.
Таня быстро продиктовала адрес харьковских родственников, просила писать. Вот и все...
...Больше Лине ни о чем не хочется вспоминать. Последняя надежда на спасение пропала с отъездом Сергея Леонидовича. Как он и Лина уговаривали маму эвакуироваться! Лина прониклась настоящим уважением к Сергею Леонидовичу после последнего разговора. Мама нетактично в присутствии Лины сказала:
— Если вы любите меня, как вы всегда говорите, то останьтесь тут, со мной, около меня, а не бросайтесь неизвестно куда и непонятно зачем.
Сергей Леонидович удивленно, словно впервые увидев, посмотрел на нее, перевел взгляд на Лину, покрасневшую от возмущения, как-то болезненно вздохнул и проговорил едва слышно, но твердо:
— Меня удивляет такое испытание моего отношения к вам. Это ни к чему сейчас. Я предлагаю вам и Линочке ехать, потому что оставаться тут безумие. Речь идет не о наших с вами отношениях, а о вашем отъезде из Киева, в чем я могу вам по-дружески помочь.
— Мама, надо ехать! — сказала Лина. — Ты же понимаешь, все может быть.
Но мама надула губы, словно восемнадцатилетняя девочка, начала всхлипывать, и нельзя было понять, нарочно или искренне.
Он оказался верным и преданным другом, Сергей Леонидович. Из-за них он оттягивал со своим отъездом и все же в последний момент прислал за ними машину. Мама рассердилась, а Лина поспешно написала несколько слов: «Дорогой Сергей Леонидович! Я никогда не забуду вашего внимания. Спасибо за все. Лина».
После этого у нее просто опустились руки. Надвигалось что-то страшное, неумолимое, темное, и она ничего не могла сделать.
Запомнился тупой грохот вражеских сапог по мостовой. Как же жить теперь? Мать заискивала перед ней, но Лина избегала разговоров, делала все механически, сцепив зубы. Повязавшись платком, ходила на базар продавать вещи, дома варила, рубила дрова, растапливала печурку. Мать вдруг будто поняла, какую непоправимую глупость сделала, — как-то обмякла, очень подурнела, стала ласковей и даже во всем слушалась Лину. К ней как-то пришли из газеты:
— Ваш муж арестован большевиками. Представляем, как тяжело вам пришлось при советах. Напишите, пожалуйста, об этом в газету.
Мать испуганно посмотрела на Лину. Та лишь слегка побледнела, но смотрела холодными и совсем спокойными глазами.
— Мы ни в какие газеты ничего писать не будем, — сказала она. — Отца наказали за растрату.
И Лина так взглянула на мать, что та залепетала:
— Я ничего, ничего не буду писать.
Люди из газеты ушли ни с чем.
— Мама, если ты хоть слово напишешь или скажешь, меня ты больше никогда не увидишь, — сказала твердо Лина матери. — Достаточно того, что мы остались, но лебезить перед врагами, чернить нашу власть, за которую воевал отец, — этого я не позволю.
Мать заплакала.
— Боже мой, боже мой, что я наделала! Лучше бы поехала с Сергеем Леонидовичем.
— Конечно, лучше! — презрительно сказала Лина.
— А теперь нас арестуют!
К ним приходили еще и еще, но мать лежала тогда больной. Она простудилась, у нее началось воспаление легких. Она лежала истощенная, страшная, умоляющими глазами смотрела на Лину, словно просила прощения, и у нее не было сил бороться за жизнь. У нее не было и желания бороться. Ей казалось, что все хорошее давно минуло, а впереди только голод, угнетение, темнота без всякого просвета. Лина выбивалась из сил, но держалась твердо, продавала остатки вещей, чтобы хоть что-нибудь сварить матери, купить в аптеке лекарства, заплатить врачу. Ее, Лину, уже невозможно было узнать. И неудивительно, что Лева ее не узнал...
Лева — комсомолец десятого класса их школы, пионервожатый того лагеря, где была Таня и куда летом на два дня приезжала Лина.
Да, это был он, хотя очень возмужавший, даже усы у него выросли, и он был совсем-совсем взрослым, в каком-то сером клетчатом пальто. Он вышел из-за угла Бессарабки, и тут его встретила Лина. Он прошел мимо нее, взглянул, не узнавая. В этой девочке, закутанной серым большим платком, в стоптанных туфлях, старой юбке и кофте, трудно было узнать всегда хорошо, элегантно одетую Лину. Лина повернулась и кинулась за ним. Что-то подсказало ей, что не следует звать, называть его по имени. Но ей стало так радостно, как будто на чужбине она увидела родного, близкого человека. Она дернула его за рукав и, захлебываясь, взволнованно зашептала. У нее и мысли не возникло, что он испугается ее, не поверит.
— Ты меня не узнаешь? Я Лина Косовская, я с Таней Стародуб в одном классе училась. Я к вам в пионерский лагерь под Одессой приезжала!.. Лева, милый, как я рада, что увидела тебя! Лева, я прошу тебя... одну минутку... если бы ты знал... Я совсем, совсем одна... Мама не хотела уезжать, а теперь очень больна. Но ты, ты тут почему? Ты же комсомолец и ты... — Она не осмелилась продолжать.
Лева всматривался в эту худенькую девочку, ухватившую его за руку, словно в нем было все ее спасение, и вдруг улыбнулся.
— Лина! Узнал! Но ты очень изменилась. Ну, как ты живешь? — спокойно спросил он. — Идем, я тебя немного провожу. Или нет, я спешу, лучше ты проводи, если есть время!
— Конечно! Конечно! — согласилась Лина. На улице было почти пусто, и она шепотом быстро-быстро заговорила обо всем: как осталась, как тяжело сейчас заболела мать, но она не может, не может так...
— Ты мне ничего не говори, — горячо сказала она. — Я знаю, так нельзя, и я тебя ни о чем не спрашиваю, но ты не случайно остался.
— Какая ты наивная, Лина, — сказал Лева, — разве можно так? Я остался, потому что работаю в газете. Я знаю, вы с мамой отказались написать, что большевики издевались над вами, и я сам хотел увидеть тебя и предупредить…
— Ты работаешь у них? — удивилась Лина и тут же сообразила, — его специально оставили. — Ну, не говори, не говори ничего. Что бы ты ни говорил, ты остался не по той причине, что мы. И я умоляю тебя, помоги мне... Помоги мне...
— В чем? — тихо спросил Лева. — Вам очень тяжело? Вы, наверное, голодаете? Разве ты не знаешь, что семьи репрессированных при Советской власти теперь получают помощь!
— Что ты! — с отчаянием произнесла Лина. — Как ты можешь так говорить? Я лучше умру с голода, чем обращусь к ним за помощью! Нет, помоги мне... быть советским человеком... — совсем шепотом сказала она. — Научи, как, чем могу я помочь нашим. Я знаю, Лева, ты знаешь...
— Как ты неосторожна, Лина. Ты же так мало знаешь меня.
— Нет, — покачала головой Лина. — Ты был секретарем комсомольской организации. Я столько раз слушала тебя... И там, в пионерском лагере... Это ты меня не знал, а мы все тебя очень хорошо знали, и мы с Таней часто говорили о тебе...
— С Таней? — переспросил Лева, и в его глазах промелькнуло что-то теплое. — Она, конечно, уехала?
— Да, с мамой, а отец на фронте. Правда, она была очень хорошая, Таня?
— Очень, — почему-то краснея, промолвил Лева. — Я знаю, вы с ней очень дружили. Ты знаешь, кого я тут еще встретил, тоже не успела уехать, — Золю Зозулю, она тоже была в нашем пионерлагере. Ты сейчас иди, Линочка.
— Но я увижу тебя еще? Может, ты зайдешь к нам?
— Нет, не надо мне к вам приходить, — усмехнулся Лева. — Но мы увидимся обязательно.
— Только скорее, — сказала горячо Лина.
— Хорошо. Послезавтра. Давай на том же месте, где мы встретились, возле Бессарабки. — И добавил: — Я рад, что ты такая, не растерялась и веришь.
— А как же иначе? — спросила Лина.
— Конечно, как же иначе! Все равно мы победим, никогда не падай духом, Лина! — И он пожал ее руку. — Никому не говори, что видела меня.
— Конечно...
Вдруг Лина на секунду задержалась и сказала:
— Лева, родной, только будь осторожен.
Лева усмехнулся и ушел, а Лина побежала домой окрыленная, полная надежд. Такое счастье! Встретить Леву! Он теперь был ей самим родным на свете. Скорее бы пришло послезавтра. В ту ночь она лежала и вспоминала Леву таким, каким он выступал на собраниях, в школе, перед отрядом в пионерлагере и сейчас. Те же большие, темные, с лучистым огоньком глаза, веселый, улыбающийся, у него была привычка легким движением головы откидывать черный чубчик со лба, и это придавало ему всегда бодрый, немного даже задорный вид. Его очень любили и уважали в школе. Он был отличником, кандидатом на золотую медаль. И еще он всегда что-нибудь придумывал, организовывал. Ни один поход, субботник, ни одну экскурсию нельзя было и представить без Левы, без его звонкого, веселого голоса. Как он запевал любимые комсомольские песни!
Такое счастье! Увидела Леву! И он поверил ей, поверил, и, он поможет ей.
Она ласковее обычного ухаживала за больной матерью. Но та почему-то совсем затихла и только иногда говорила:
— Линуся... посиди возле меня... Линуся, не сердись на меня...
Сейчас сердиться на нее было невозможно, она была такой несчастной. Лина уговаривала ее хоть что-нибудь съесть, выпить чаю, но больная еле качала головой.
— Мне ничего не надо, Линуся... ты сама ешь... Смотри, как ты осунулась... Из-за меня все...
— Не думай об этом, мама, — сказала Лина. — Ну, сейчас плохо, но погоди, им недолго осталось, вернутся наши, и все будет хорошо.
— Я уже не дождусь, — шептала мать. — Я сама во всем виновата...
Иногда она теряла сознание и что-то быстро, лихорадочно начинала доказывать то отцу, то Сергею Леонидовичу и кричала: «Спасайте Линочку! Они хотят ее забрать. Спасайте Линочку! Линочка, не подходи к ним! Линочка, не смотри на них!»
Ей становилось все хуже. Должен был прийти доктор и не пришел. Так прошел второй день. Ночь. Лина не спала, сидела возле матери. Тут и вздремнула немного в низеньком кресле, а когда проснулась, уже серел невеселый рассвет. Мать чуть затихла, только дыхание, сиплое, тяжелое иногда вырывалось из груди, и временами снова начинался приступ кашля.
«Сегодня я увижу Леву!» — мелькнуло в голове у Лины, и она улыбнулась. Быстро схватилась и начала растапливать щепками печку. Потом проснулась мать, виновато и ласково улыбнулась ей.
— Тебе сегодня лучше, правда, мамочка? — спросила Лина.
Мать кивнула головой, но говорить не могла. Показала на горло, с трудом подняла руку.
— Горло болит?
Но мать, возражая, замотала головой.
Лина чуть ли не силой напоила ее чаем. Днем пришел, наконец, доктор. Откуда они взялись, такие люди? Раньше не видела таких Лина, а этот — будто двадцать пять лет пролежал где-то в чулане, посыпанный нафталином и побитый молью, и теперь вылез, чужой, со злорадной усмешкой. Даже его старомодное пальто с бархатным воротником, как на рисунке из дореволюционного журнала, и котелок, и тросточка, вызывали отвращение у Лины.
— Мне, собственно, больше делать нечего, — сказал он, осмотрев мать, — я чудес не творю, а тут вопрос в часах.
— Что вы говорите? — кинулась к нему Лина.
— Ничем помочь не могу, — холодно отстранился от нее доктор. И вдруг, язвительно глядя сквозь пенсне, спросил:
— Почему вы, барышня, так настроены против нашей прессы и отказались сказать правду о советских порядках?
Лина сжала пальцы.
— Это не ваше дело, — ответила она. — Ваше дело спасать людей от болезней, а если вы этого не можете, уходите поскорее вон, — и открыла перед ним дверь.
Доктор что-то прошипел и выскользнул...
Матери действительно было уже очень плохо. Как Лина этого не поняла сразу? Но она же делала все, что могла. Лина сидела на кровати возле матери и плакала, а мать только изредка поглядывала на нее и снова теряла сознание, бредила, стонала.
Как можно было ее бросить даже ради встречи с Левой?
На следующий день матери не стало...
Соседки помогли достать гроб, вместе с Линой одели, положили мать в гроб, договорились с каким-то старым рабочим из бывшей похоронной конторы, который пообещал «захоронить по первому разряду» за мамины золотые сережки. Потом Лина пошла договариваться о месте на Байковом кладбище.
И наконец на третий день после смерти матери она и несколько соседок пошли за скорбными дрогами, к которым не очень крепко был привязан гроб. По дороге соседки куда-то пропали, и на кладбище оказались только Лина, возчик и могильщик...
Было уже темно, когда она одна возвращалась домой. Васильковская, Бессарабка — надо было спешить, по вечерам ходить нельзя, может задержать патруль.
На Бессарабке стояла толпа.
— Что случилось? — спросила она.
— Не видишь разве? — с горечью ответила какая-то женщина. — Повесили, троих повесили... Один совсем молоденький... Говорят — партизаны, коммунисты.
Лина подняла голову и увидела страшную перекладину виселицы, такую она видела в детстве на картинках к «Капитанской дочке». И вдруг в глаза ей бросилось — клетчатое серое пальто и брюки галифе. Она протиснулась вперед, закусив руку, чтобы не закричать... Ветер развевал черный вихор над белым-белым лбом... Лева... Это был повешен Лева...
Как тяжело вспоминать дальше... 42-й, 43-й годы... Она была совсем одна-одинешенька... И как, где ей встретить такого, как Лева? Смелого, отчаянного, чтобы вытащил ее из этой пропасти.
«Линочка, не смотри на них! Линочка, не подходи к ним!» — словно звучали все время предсмертные слова матери. И правда, увидев фигуру в сером мундире, Лина бежала ненужными ей переулками, пряталась в чужих подъездах, в руинах взорванных домов.
Знакомых у нее почти не было. Все папины знакомые уехали, а в доме и раньше она никого не знала. Познакомились только сейчас, в совместных походах на толкучку, на базар. Через новых знакомых случайно получила уроки... музыки! Она учила двоих восьмилетних девочек-близнецов, и за это ее кормили обедом.
— Жаль, что вы не знаете немецкого языка, — сказала их мама, — теперь это так необходимо.
Лина знала язык, но не признавалась. Она презирала родителей, которые в такое время учили детей музыке, презирала себя. Но это было лучше, чем идти куда-то работать в учреждение. И вновь через новых знакомых ее попросили заниматься еще с двумя детьми, которых сейчас не хотели посылать в школу.
— Пока наши вернутся, — как-то проговорилась их мать, — чтобы не очень отстали. — Проговорилась и испугалась. И к ней Лина относилась с уважением. Вскоре она узнала, что муж ее — красный командир, на фронте. Если бы Лина так не замыкалась в себе, она бы увидела, что большинство, подавляющее большинство людей было именно такими, как эта женщина. И не следовало упрекать всех: «Зачем вы остались?» Правда, так же она упрекала и себя.
Она немного отходила с детьми. Ей очень хотелось учить их так, как она сама училась в школе,— не только писать без ошибок, решать задачи, но и воспитывать. Рассказывать о Советской Родине, о пионерах, о советских людях. На некоторых уроках она так и делала... очень осторожно, но все-таки рассказывала, и это были единственные светлые ее минуты.
Зимой 42-го года жена командира с детьми поехала в село к матери, ей самой было очень тяжело. Лине шел семнадцатый год, и она получила несколько повесток с приказом явиться на биржу. Это было ужасно.
Но тут вдруг ей повстречалась старая машинистка из папиного треста. Когда-то это была кокетливая, довольно красивая, хотя уже и пожилая женщина, — сейчас седая старуха.
— Линочка! Это вы? Как поживаете? Как мама?
Лина рассказала, что мама умерла, сама она вот так перебивается, а теперь еще — повестка на биржу...
— Ой, вас отправят! — испугалась женщина. — Знаете что, лучше я устрою вас там, где сама работаю, в ресторане, посудомойкой. По крайней мере вы будете уверены, что вас не тронут. Лишь бы как-то перебиться, и все-таки обед! Там работает и моя дочка, Тамарочка. Конечно, вы бы могли и лучше устроиться. Ведь вы, кажется, хорошо знаете язык.
— Что вы, забудьте об этом, — схватила ее за руку Лина.
— И то правда, — согласилась новая знакомая. — Я тоже уже забыла, что печатала на иностранных языках. Чищу картошку, буряки и более-менее спокойна и стараюсь Тамарочку держать возле себя, чтобы ее, не дай бог, посетители не видели. Я и вас буду беречь.
Это было спасение.
Лина обрадовалась и сразу же согласилась, хоть и было это не совсем легко. Спасибо машинистке Любови Федоровне — она на самом деле беспокоилась об обеих девочках — и о своей Тамарочке, и о Лине, — чтобы не были голодными, чтобы не надрывались на работе. Главное же — чтобы их поменьше замечали. Тамарочка, черненькая, хорошенькая девочка, казалось, спокойнее относилась ко всему, жила лишь сегодняшним днем, а Лине же было нестерпимо тяжелее. Сверху, из зала ресторана доносилась музыка, слышались пьяные крики. Что делать, что делать? Она еще не знала — самое тяжелое впереди... На кухню заходила высокая дородная женщина. С Любовью Федоровной она всегда здоровалась, хоть и свысока, но довольно приветливо.
Все ее называли фрау Фогель. Она хорошо говорила и по-русски, и по-украински.
— Знала ее десять лет и не подозревала, что она фрау Фогель, — удивленно говорила Любовь Федоровна, — а теперь вдруг оказалось, что и дед ее, и прадед — немцы. А может, она откопала своих предков, чтобы спастись?
И действительно, фрау Фогель держалась так, что нельзя было понять, кому она сочувствует на самом деле.
В сентябре девочки снова получили повестки. Любовь Федоровна засуетилась, забегала, нашла каких-то знакомых врачей, достала справки и для Тамары, и для Лины.
— У Тамары — астма, у Лины — туберкулезный процесс.
Она задумала посоветоваться с фрау Фогель. Ведь та хорошо к ней относилась.
— Пусть девочки придут ко мне вечером! — сказала фрау Фогель и дала свой адрес. — Я что-нибудь придумаю для них.
Лина и Тамара пошли. Дверь им открыла высокая, хорошо одетая девушка их возраста. Лина и Тамара были в таких жалких платьях, повязанные платочками. Девушка показалась Лине знакомой. Где и когда она ее видела?
— Кто там, Золя? — услышали они голос фрау Фогель. Золя! Золя! Ну, конечно, это Золя — подруга Тани по пионерлагерю, Золя, о которой вспоминал Лева.
— Золя! — вскрикнула Лина.
— Вы меня знаете? — спросила Золя. — Я тоже где-то вас видела. Где же мы встречались?
— Вы не помните? В пионерлагере под Одессой! Я приезжала к Тане.
— Да, да! Теперь я вспомнила тебя, ты — Лина, — обрадовалась и Золя, сразу перейдя на ты. — Вот хорошо! Так приятно теперь встретиться со старыми друзьями.
Вошла фрау Фогель.
— Мама, представь, я давно знаю Лину, — сообщила ей Золя. — Это подруга Тани Стародуб. А это твоя подружка?
Девочкам сразу стало легче.
— И вы работаете на кухне? — удивилась Золя. — Вы с ума сошли. Я совсем хорошо устроилась, и никто меня не трогает. Поговорите с мамой, она устроит вас куда-нибудь в канцелярию, на чистую работу.
— Нет, нам и тут хорошо, — поспешно сказала Лина, — но дело в том, что мы все время получаем повестки на выезд в Германию.
— Ну, это пустяки, — махнула рукой фрау Фогель. — Это я устрою. Кому же и помочь, как не своим?
Тамарочка начала горячо благодарить и за себя, и за Лину, но Лине было как-то не по себе. Почему мать Золи Зозули — фрау Фогель? Но она назвала их своими? И Лева говорил, что видел Золю... Ведь и Лева был хорошо одет, держался так независимо, работал даже у них в газете, а на самом деле был связан с подпольем, с партизанами... Но пока что не надо вспоминать о Леве. Как тяжело самой разбираться в людях!
— Приходите чаще, в кино пойдем, — предложила Золя.
— Я уже и забыла, когда последний раз где-нибудь была, — призналась Лина. — И никуда не тянет. Даже не представляю себе, чтобы можно было теперь идти куда-то развлекаться.
— Ну, не надо вешать нос! — безапелляционно заявила Золя. — Надо всегда надеяться на лучшее.
Ведь об этом и Лева говорил...
Но от кино Лина решительно отказалась.
— У нее мама умерла, ей не до этого, — объяснила Тамарочка, опасаясь, как бы Золя не обиделась.
Какое-то время после этого их не трогали, но осенью 43-го года, когда люди шепотом уже передавали друг другу: «Наши близко, наши гонят фрицев», — облавы, аресты, сплошные мобилизации усилились. Любовь Федоровна снова кинулась к фрау Фогель.
— Не волнуйтесь, — сказала та, — я их заберу с собой, а во Львове оставлю у своей родственницы. Пусть сегодня придут ко мне, я их кое с кем познакомлю, достанем документы на посадку. Мы устроим девочек в нашем вагоне, можете быть спокойны, что будет моей Золечке, то будет и им...
— Ни за что, — сказала Лина, услышав об этом предложении от Любови Федоровны. — Я ни за что никуда из Киева не уеду. Лучше уж умереть.
— Да только до Львова, детка, — пробовала уговорить ее Любовь Федоровна. — А что, если вас заберут под конвоем, отправят в запечатанном вагоне? Сегодня, говорят, наша улица отходит к запрещенной зоне и отсюда начнут выселять.
Из района, где жила Лина, всех уже давно выселили. Там была «запретная зона». Последнее время Лина ночевала у Любови Федоровны.
Неожиданно выход нашла тихая и кроткая Тамарочка:
— Знаешь что, Лина, мы все-таки пойдем к Фогелям и заберем у них документы на посадку. Мы скажем, что придем прямо на вокзал, а с этими документами убежим и где-нибудь спрячемся.
— Это действительно лучше, — согласилась Лина.
А Любовь Федоровна была в таком отчаянии, что уже и не знала, что лучше, а что хуже.
Вечером Лина и Тамара пошли к фрау Фогель.
— А Золя уже давно вас ждет! — сказала та.
Лина первой переступила порог Золиной комнаты и остановилась: на диване с Золей сидели два эсэсовских офицера. Золя была хорошо одета, модно причесана, смеялась и кокетничала с довольным и победным видом.
— Мои милые девочки!.. — вскочила она с дивана и кинулась обнимать Лину и Тамару, будто они и на самом деле были такими близкими подругами и их приход был для нее большой радостью.
— Знакомьтесь, — обратилась она к офицерам по-немецки. — Это мои подружки, фрейлейн Лина и фрейлейн Тамара. Мы поедем все вместе. Мама, — Золя капризно надула губки, — приготовь нам ужин! А вы, девочки, пожалуйста, садитесь к столику, пока мама организует что-нибудь основательное, мы тут немного полакомимся.
На круглом столике возле дивана стояли высокие рюмки с ликером и рейнвейном, тарелки с ветчиной, вазы с фруктами.
Тамара умоляюще посмотрела на Лину. Нет, убежать было невозможно, но сесть рядом с ними, врагами, пить с ними вино? «Какое бы это было счастье, если б это был яд!» — мелькнуло в голове у Лины. Сейчас, в эту минуту, она, не задумавшись, проглотила бы его.
— Мы должны спешить, — мягко начала Тамара, — ведь нужно собирать вещи и с мамой надо побыть. Твоя мама говорила, что получит для нас какие-то талончики на посадку. И мы уже прямо завтра придем на вокзал. — Она пыталась даже улыбнуться, бедная Тамарочка, хотя ей было не легче, чем Лине. Для приличия она присела на краешек дивана. Лина села рядом.
— У Лины очень болит голова, — снова заговорила Тамара.
— Ну, обычная Reisefieber4, — засмеялась Золя. — А я совсем не волнуюсь. — И обратилась по-немецки к офицерам: — Мои подружки так взволнованы, что наконец поедут и увидят мир. У Лины даже голова разболелась.
— Ты хорошо понимаешь по-немецки? — спросила она Лину.
Лина покачала отрицательно головой.
— Фрейлейн должна выпить, и головная боль сразу пройдет, — сказал один из офицеров. — А язык мы выучим на практике, я сам берусь быть учителем такой хорошенькой барышни.
Золя кокетливо погрозила пальцем.
— Выпей, Линочка, голова и в самом деле пройдет! — сказала она. — И ты, Тамарочка! Ешьте, пожалуйста, будьте как дома.
Тамара выпила рюмку вина и шепнула Лине:
— Выпей, чтобы не приставали, и ешь побольше.
Но Лина не могла заставить себя взять хоть кусочек.
— Не обращай на нас внимания, Золечка, — сказала Тамара, — мы действительно взволнованы перед отъездом. Ведь все повернулось так неожиданно!
— Конечно! — засмеялась Золя. — Теперь мы поедем в вагоне с полным комфортом. С моей мамой вы можете быть совершенно спокойны. Как у Христа за пазухой!
А Лина почувствовала, что больше всего она боится именно ее матери — её холодных глаз, ее грузной самоуверенной фигуры, улыбки, которой фрау Фогель не улыбалась, а делала улыбку на каменном, как маска, лице. Как можно было сомневаться в ней, колебаться, наша она или враг! Скорее бы получить на руки эти проклятые талончики и уйти, уйти подальше отсюда... и никогда не встречаться с этими людьми... Лучше уж спрятаться в оврагах на Соломенке.
Золя болтала, кокетничала с офицерами, подливала им вино, и они, уже достаточно опьянев, несли всякий вздор, целовали у Золи руки и говорили, что нигде во всей Европе, — а они, можете поверить, были и во Франции, и в Испании, и в Норвегии, — но нигде, нигде, только на Украине видели они такие чудесные зубки у барышень — у фрейлейн Золи, например, у фрейлейн Лины тоже... Почему фрейлейн такая грустная? Ведь она едет в великую Германию! Такая хорошенькая фрейлейн не должна грустить, они развеселят ее, они в дороге будут вместе, будут ее развлекать.
Тамара выбрала лучший способ избежать разговоров. Она притворилась, что немного опьянела, и склонилась на одну из множества подушек на диване.
А Лина так и сидела, словно окаменев. У Золи не было никакого подозрения, что Лина все хорошо понимает, о чем она болтает с эсэсовцами.
— Я очень рада, что еду! — тараторила Золя. — Хочу повидать свет. Я уверена — это наступление советов долго не продержится, но лучше подальше, подальше от них! Хватит с меня! Хватит того, что погиб мой отец. Да, да, — она закрыла глаза и вздохнула, — вы знаете, ведь мой отец погиб. Он был украинцем и всегда считал, что Украина может быть лишь под протекторатом великой Германии. Ну, конечно, ему приходилось скрывать свои мысли, он вынужден был работать в какой-то их редакции. Но у него, понятно, были связи, он проводил антибольшевистскую политику, а перед самой войной его выдали, и он пострадал за свои взгляды. Совсем недолго не дожил он до такого счастья, как освобождение Украины от советов. О, мы так страдали с мамой. Вот и Линочка, моя подруга, она тоже пострадала от советов. — Лина вздрогнула. — Поэтому она такая грустная и печальная, ее отца тоже арестовали. Она вам пригодится, — прибавила Золя таинственно.
Офицеры или притворились, или на самом деле были полупьяными.
— О, такая красавица! — проговорил один из них, — и какая белокурая, какие косы!
— Линхен, красотка, — пробормотал другой и крепко схватил Лину за руки.
И тут Лина не выдержала. Она вырвала правую руку и, оттолкнув его изо всех сил, закричала:
— Я Ленина! Ленина я, а не Линхен. Будьте вы прокляты!
* * *
Они не сбежали. Они ехали не в вагоне-люксе с полным комфортом, а в страшном, запечатанном, в котором было полным- полно девушек.
Лину и Тамару втолкнули туда после ночи, когда осатанелые эсэсовцы арестовали их в Золиной квартире.
Избитые, в синяках, в разорванных платьях, они все время крепко держались за руки.
Хоть Тамарочка плакала, а Лина сидела спокойно, Тамарочка, плача, утешала ее:
— Ничего, по крайней мере мы со своими, а не с изменниками, и мы можем не улыбаться этим гадам.
— Ты не проклинаешь меня, Тамара? — спросила Лина.
— Ну, что ты, такая уж, значит, судьба, — покорно сказала Тамара. — Я презирала себя, когда лежала там на диване и слушала их подлые разговоры.
— Лучше умереть, чем быть с предателями, — сказала Лина, — хоть мы и в плену, но не изменницы.
— Жаль только маму, — всхлипнула снова Тамарочка, — но все-таки мы честные, мы не подлые, мама должна понять, что мы не могли иначе. Как бы мы потом посмотрели в глаза своим?
* * *
— Откуда вы, девочки?
— Из Киева, а вы?
— С Подолья.
— Мы из Шишаков на Полтавщине.
— Из Броваров мы.
— Мама мне говорит: «Хоть бы ты заболела». Уже и настой табака я пила, и хину фельдшерша наша доставала — и ничего... Такая уж уродилась, никакая чума не брала, а вот фашисты забрали.
— А у нас парень один, так, наверное, целый месяц чай курил. Докурился до того, что стал, как свечка, на комиссии признали чахотку, а он и на самом деле умер.
— Да уж лучше умереть, чем клеймеными ехать.
— Ой, мамочка моя родная, увижу ли я тебя, моя голубка сивая, — запричитала одна девушка.
Вдруг из угла донеслось пение. Там сидела девушка лет семнадцати, небольшая, худенькая. Она обхватила тонкими смуглыми руками колени и, глядя в одну точку на подрагивающей стене вагона, выводила удивительно приятным, задушевным контральто:
Ой прилетiв чорний ворон
Та й сiв на стодолу,
Загадав вiн дiвчиноньцi
Дорогу в неволю.
Ой прилетiв чорний ворон
Та й пiд саму хату,
Загадав вiн ïй дорогу
У неволю кляту.
Девушки приутихли.
— Это Килинка. Она сама придумывает песни, — прошептала какая-то девушка возле Лины, — перед войной на олимпиаде выступала, играла на кобзе и пела, ее даже в Киев посылали. Она там первую премию получила, ее уже в музыкальное училище приняли, но началась война — и вот...
И Лина сразу вспомнила празднично украшенный зал оперного театра, а не сцене девочку в веночке, в украинском костюме с кобзой. Она пела «Думы мои, думы» Тараса Шевченко, и ее вызывали без конца... Лина с Таней были в восторге. Им очень хотелось познакомиться с девочкой, но как-то не получилось. Сколько было у всех зрителей гордости, радости за детей Советской Украины, и подумать только, что в это же время где-то по углам плели свои темные дела такие, как Золин отец. Лина пробралась к девушке.
Бодай тобi, чорний ворон,
Крила повсихали,
Щоб цiєï дорiженьки
Та й не вiщували.
Бодай тебе, чорний ворон,
Куля не минула,
Щоб про тую неволеньку
Вкраïна не чула.
Девушка пела, и столько было тоски и отчаяния в каждом слове, слезы звучали в каждом звуке.
Килинка закончила песню, но также смотрела неподвижно перед собой, словно ничего в вагоне ее не касалось.
— А я тебя знаю, — сказала Лина и приветливо улыбнулась. — Я тебя слушала в Киеве на олимпиаде, перед войной, мне очень хотелось с тобой познакомиться.
— Вот и познакомились, — грустно улыбнулась Килинка, поглядев на Лину потеплевшими карими глазами, — раньше меня звали Килинкой, а теперь я Остарбайтер № 6598.
— Это ненадолго! — пылко заговорила Лина. Она очень изменилась с того вечера, когда оттолкнула эсэсовского офицера и закричала, что ее зовут Лениной. Хотя ее арестовали, она почувствовала в себе какую-то непобедимую силу. — Во-первых, наши наступают, — сказала она Килинке, — во-вторых, может быть, нам удастся бежать. И, в-третьих, всегда надо помнить, что мы советские девушки...
* * *
Всегда помнить, что они советские девушки!
Они помнили об этом в концлагере, куда их привезли, и на фабрике, куда ходили работать, помнили об этом, мучаясь от холода, голода, издевательств часовых, коменданта, всех...
Слова «советские девушки» были словно магическими. Когда кто-нибудь из пленных — поляков, французов — показывал на них и говорил «советские девушки» — на них смотрели с уважением и восхищением. Холодной зимой, полубосые, они, чтобы не отморозить ноги, обматывали их трикотажным тряпьем, ходили ободранные, исхудавшие, желтые, но слышали за собой: «Это советские девушки!» И они не склоняли головы и поддерживали одна другую. И Лина чувствовала, никого нет у нее ближе, чем эти девчата: Килинка, Тамара, Надя... Были среди них и «пятисотницы», прославленные дома «на буряках».
К концу зимы Лина стала сильно кашлять, часто ее трясла лихорадка, она то мерзла, чуть ли не стуча зубами, то, наоборот, щеки ее пылали, и она подбегала к окну — подышать морозным воздухом.
Для проформы их иногда осматривал врач — грубый, бессердечный человек, — и, конечно, никто из девушек и не думал жаловаться на какую-нибудь болезнь. Это был бы лишний повод для издевательств, для каких-то экспериментальных уколов, от которых становилось еще хуже...
Но в последний раз осмотр проводил новый врач, и, хотя так же равнодушно, почти механически осматривал всех, он вдруг спросил у Лины:
— Туберкулезом болели?
— Нет, никогда.
— А кашляете давно?
— Эту зиму.
Он секунду промолчал, а потом сказал надзирательнице:
— Следующая. Работать может. Ничего страшного.
«Работать может»!.. Они все могли работать, пока совершенно не выбивались из сил, тогда их тащили в больницу, а оттуда почти никто уже не выходил, оттуда выносили уже мертвых. Девушки не обратили внимания на этот осмотр, на этого нового врача, маленького, круглого немца. Все они были одинаково отвратительные и ненавистные враги — и часовые, и надзиратели, и врач. Но недели через две Лину вызвали к коменданту.
— Тебя забирает доктор в служанки.
Лина чуть не лишилась чувств. Как? Оставить девчат, с которыми столько пережито? Идти в служанки к врачу?
— Я не хочу, — сказала она.
— Тебя, между прочим, никто и не спрашивает, — сказал комендант. — Собирай вещи и отправляйся. Хозяйка — жена доктора — уже ждет тебя.
Когда девчата узнали, что Лину забирают, начался плач, они прощались, как перед ее смертью.
Лина вышла из барака вместе с комендантом.
— Это ваша служанка. Не понимаю, почему ваш муж выбрал именно ее. Можно было бы взять более крепкую и выносливую. Вы только не потакайте ей, эти славянки такие упрямые. С ними столько хлопот. Если что не так, не будет вас слушать — вы прямо к нам, мы ее живо научим.
Они вышли со двора на улицу, и Лина с нескрываемой ненавистью взглянула на свою хозяйку. Все равно — терять ей уже нечего. И неожиданно встретилась с взглядом внимательных, серьезных глаз. Женщина была скромно одета, напоминала наших учительниц, служащих. Самая обычная женщина.
— Как вас зовут? — спросила она тихо.
— Лина, — так же тихо ответила Лина и отвернулась.
Она еще раз глянула в сторону лагеря. Там, за колючей проволокой, оставались ее сестры, и неизвестно, кому из них придется тяжелее. Она подняла руку и помахала ею, а вдруг кто-то смотрит в окошко, в просвет решетки — может, Килинка, может, Тамарочка, может, Настя...
Женщина ничего больше не спрашивала, так молча они вошли в дом. Пять небольших, чистых комнат. Все на своем месте — абсолютный порядок, но холодно, неуютно. Даже в детской...
— Бубхен5 спит... — сказала хозяйка. — Вы понимаете по-немецки? — спросила она, и Лина кивнула головой, хотя всегда не признавалась в этом. — Бубхен только полтора года, вы будете нянчить ее, — продолжала хозяйка. — Вы сейчас помойтесь, позавтракайте, и я покажу вам, как убирать комнаты. А тут вы будете спать, — хозяйка показала на местечко возле кухни.
Хозяйка говорила тихо, сдержанно. Молча она взвесила на аптекарских весах суррогатный кофе, сварила, налила Лине чашку, отрезала тонкий кусочек хлеба. Если бы кто посмотрел на них со стороны, сразу бы заметил, что обеим как-то неловко и, пожалуй, больше самой хозяйке.
— Мой муж врач, — сказала хозяйка, — он говорил, что вы сильно простужены, но туберкулеза у вас нет. Но вам надо поправиться.
Она еще налила в чашку жидкого кофе.
«Конечно, с туберкулезом они не взяли бы меня к ребенку. А она такая тихая и спокойная потому, что боится — не сделала бы я что-то плохое их ребенку», — мелькнуло в голове у Лины.
— У вас есть мать? — вдруг спросила хозяйка.
Лина покачала головой:
— Она умерла во время войны.
— А отец?
— Отец... — Лина запнулась. — Отец на фронте... — чуть слышно проговорила она и покраснела. Не могла она, не могла не обмануть! Ей казалось, если она скажет, что отец арестован Советской властью, это будет равносильно заискиванию перед врагами. Нет, пусть они думают, что она дочь фронтовика, который защищает от них Родину! Хозяйка покраснела и больше ни о чем не спрашивала.
* * *
Ребенок был как ребенок. Он только начал ходить и знал всего несколько слов. Лина не чувствовала к нему ненависти. Она кормила его, одевала, выводила гулять, была с ним терпеливой, да и малыш был тихим и ласковым. Первые дни хозяйка, вернувшись с работы, пристально смотрела, как Лина ведет себя с ребенком.
«Боится, — подумала Лина и презрительно кривила губы. — Это у вас такие звери, могут убивать детей...»
Хозяйка — фрау Элли — работала учительницей в школе.
Доктор приходил домой поздно вечером, часто, когда Лина уже спала в своем уголочке на довольно твердой кровати, но на чистой простыне с одеялом, на настоящей подушке.
«Не могут же они издеваться надо мной, потому что я целый день с их ребенком», — подумала Лина, немного удивляясь их вежливости и сдержанности.
Через несколько дней доктор сказал, что должен ее осмотреть. Он выслушал ее и дал пить какое-то лекарство.
Фрау Элли, присутствовавшая при осмотре, заметила:
— Девушка очень плохо ест. Сейчас, конечно, и питание неважное, но и то, что дают, она не съедает.
Доктор строго посмотрел на Лину и сказал:
— Надо есть. Есть надо как можно больше. Обязательно съедайте все, что вам дают. Вы что, умереть хотите?
Лина посмотрела на него своими большими прозрачными глазами, губы у нее горько и презрительно скривились. Она не промолвила ни слова, но и в глазах, и в этих горько сжатых губах был лишь один вопрос:
«А зачем жить?»
И доктор неожиданно безошибочно прочел этот вопрос и сказал:
— Жить надо. Надо жить.
О, если бы это был не немец, не враг, его слова стали бы ей поддержкой. Но что может он понять в чувствах пленной советской девушки?
Ну, возможно, что и он, и фрау Элли просто добрые люди, может же быть такое исключение!
Но они враги, они преклоняются перед своим сумасшедшим зверем фюрером и кричат ему: «Хайль Гитлер!»
Почти целый день Лина проводила только вдвоем с ребенком. Она убирала в комнатах, готовила очень скромный, экономный обед, гуляла с малышкой. Когда бубхен спала — стирала, штопала. Иногда, вытирая пыль с книг, она невольно перелистывала странички. Как давно она не читала книжек!
Хорошо еще, что Ирма была спокойным ребенком. Она сидела где-то в уголке дивана и играла своими целлулоидными игрушками. Если же она начинала ныть, Лина читала ей вслух стихи Гейне, Гете.
...Тогда, давным-давно, они с Таней начали читать Гейне. Танин отец, заметив их увлечение, подарил Тане четыре тома сочинений Гейне в синей обложке, на немецком языке, изданные в Москве. Они читали вдвоем, Лина совсем хорошо, Таня похуже.
«Что это за люди, — думала Лина о немцах, — у них были Гете, Гейне, Бетховен, а они смогли разрушить нашу Лавру…»
Гете, Гейне, Бетховен...
В гостиной стоял рояль. На нем никто никогда не играл. Он стоял тут как необходимая принадлежность каждой буржуазной семьи, признак определенного достатка.
Как давно это было, когда Лина садилась за свой белый кабинетный рояль и играла по три-четыре часа в день. Потом и самой становилось неловко, что так отдавалась этому наслаждению.
Таня и дедушка очень любили слушать «Патетическую сонату», а ее мама «Карнавал» Шумана, «Aveu», и Лина не стеснялась им играть.
...Бетховен, Шуман, Шуберт... давние, великие, добрые друзья, из такой теперь далекой для нее жизни! Как странно! Там, в далеком Киеве, они были друзьями, а здесь, на своей родине, огромные фолианты с бессмертными произведениями лежат немыми, никому не нужными.
Лина, конечно, не осмелилась спросить фрау Элли, почему та никогда не играет. Ведь в детстве ее, наверное, учили играть. Но самой Лине иногда безумно хотелось сыграть не только то, что она учила со своими учителями — Бетховена, Шумана, Шуберта, Чайковского, ей хотелось подобрать те песни, которым она научилась в дороге и в лагере от девочек. Когда она вспоминала их, а вспоминала их каждый день, каждый час, в ушах звенела песня Килинки:
Ой прилетiв чорний ворон
Та й пiд саму хату,
Загадав вiн ïй дорогу
У неволю кляту.
Но это было бы просто дико — играть тут! И Лина лишь осторожно, словно поглаживая, несколько раз в день проводила тряпочкой по клавишам и тихонько напевала Килинкины песни. Под песни бубхен хорошо засыпала.
Напевала и вспоминала девушек. Что с ними? Как они там, самые родные подруги? Таня отошла в такое далекое «доисторическое» прошлое, словно в совсем другую жизнь. А тут, близко, в этом же городе, за колючей проволокой в блоке № 7 на нарах и под нарами спят ночью самые родные для Лины люди. Утром их будят, и под охраной они идут на фабрики... Работают до поздней ночи, небольшой перерыв на обед — баланда, пахнущая чем угодно, только не едой...
Поздними вечерами, прижавшись друг к другу, пишут письма домой, читают горькие скупые строчки, пришедшие оттуда. Вспоминают ли ее, Лину? Конечно, вспоминают. И ей становилось стыдно за то, что она так спокойно живет, работает старательно на своих врагов. И они, враги, как-то странно ведут себя... Однажды вечером фрау Элли проверяла ученические тетради. Лина постучала в двери, чтобы сказать, что бубхен уже спит, и узнать, надо ли готовить ужин, или подождать господина доктора.
Вдруг фрау Элли спросила:
— Вы были пионеркой, Лина?
— Была, — не задумываясь, ответила Лина и, подняв голову, посмотрела прямо в глаза фрау.
— А вы слышали когда-нибудь о Карле Либкнехте, о Розе Люксембург?
— Конечно. У нас даже маленькие дети знают о них. У нас были пионерские отряды имени Карла Либкнехта, а многие фабрики носят имя Розы Люксембург. — Она на минуту остановилась. Вспомнила улицу Розы Люксембург в Липках, недалеко от которой жили и они...
Родной Киев встал перед глазами, и она заговорила быстро-быстро, сама не понимая почему. Все равно она была уже за решеткой, что еще ее может ждать?
— У нас была улица Карла Маркса, а на ней детский театр... И в нашей школе был пионерский отряд имени товарища Тельмана.
Фрау Элли побледнела, с ужасом посмотрела на Лину и махнула рукой, будто почувствовала, что словами не остановить этот неудержимый поток, который прорвался вдруг, как ручей весной.
— Still, Mädchen, still!6 — прошептала она. — Хватит, не надо.
Лина, опустив глаза, смотрела в пол.
— Сколько вам лет, Лина? — спросила фрау Элли.
— Десятого марта исполнится восемнадцать. Готовить ужин, фрау Элли?
— Да, уже пора, — сказала фрау Элли, покраснела и склонилась над тетрадями.
* * *
Лина стояла с бубхен на руках и смотрела в окно. Проходили отряды «гитлерюгенд». Вначале подростки, потом мальчики и девочки совсем небольшие, в форме со свастикой. Парад у них, что ли — так много отрядов идет? Как страшно. Растут дети, много детей. Рождаются они все такими маленькими, ласковыми, как эта Ирма, которая сидит на руках у пленной славянки и нежно прислонилась к плечу Лины головкой. Но она подрастет, начнет говорить, и ей начнут вдалбливать, что «Deutschland über alles»7, что есть арийская и неарийская расы, что они, арийцы, — чистокровные немцы — должны господствовать над всеми, а остальные — их рабы. У них, чистокровных арийцев, вытравят все человеческие, благородные чувства и сделают их способными на любые зверства, на все варварские поступки, которые увидела Лина своими собственными глазами.
Перед глазами встает виселица на Бессарабке и Лева... Совсем, совсем другое вложили в ее плоть и кровь, ее подруг, товарищей и Лева, и старый директор, и вся родная школа. То были годы, когда все они следили за героической борьбой в Испании, посылали подарки испанским детям, встречали маленьких испанцев, привезенных в Советский Союз. Дружба народов. «У нас, в Радянському Союзi, усi народи як брати», — всплыла строчка из стихотворения любимого украинского поэта.
«Как хорошо у нас было. Как справедливо, — думала Лина. — Как же посмели пойти они на такой народ, на народ, желающий всем только счастья и мира? И как могут спокойно жить все эти фрау Элли, герры Шмидты рядом с концлагерем? А я вот стою и забавляю их ребенка, и разве смогу я причинить ему хоть какое-то зло, как они нашим детям? Что же я скажу потом, когда наши победят? Что я прислуживала, нянчила их ребенка? Лучше уж в концлагере со своими девчатами. Но ведь и там нас гнали работать на фабрику...»
В воскресенье и фрау Элли, и герр Карл, доктор, вставали немного позже, чем обычно, и Лина могла поспать еще полчаса.
И в то воскресенье, как всегда, она открыла глаза, взглянула на часы — шестой час — и снова их закрыла. Еще час, нет, целых два можно поспать. Вчера вечером фрау Элли сказала, что сегодня можно спать до восьми, завтрак будет в девять, и с утра не надо приниматься за уборку — герр доктор будет отдыхать. Еще два часа! На кухне скрипнула дверь — наверное, это фрау вышла налить воду. Если ей сказали, что можно спать,— значит, можно.
И Лина крепко заснула опять.
Проснулась, услыхав на кухне звон посуды и голоса. «Ой, наверное, уже поздно! Почему же фрау Элли не разбудила меня?» Лина быстро оделась и вышла. Так и есть! Фрау Элли уже одета, причесана, стол накрыт, в кофейнике дымится кофе.
— Доброе утро. Я проспала, — сказала Лина. Она привыкла к ровному сдержанному тону хозяев, и ей было бы неприятно, если бы фрау Элли рассердилась, накричала, как кричали на них в концлагере. Она не боялась рассердить хозяев, но не хотелось вновь ощутить себя бесправной рабыней.
Но что это? Глаза фрау Элли смотрят приветливо, она улыбается так же, как когда играет с бубхен.
— Поздравляю вас, Лина, — говорит она. — Ведь сегодня день вашего рождения. Карл, неси Ирмочку, будем завтракать!
На блюдце еще горячий кухен8, три прибора для взрослых и один маленький — перед высоким креслом Ирмочки.
— Садитесь, Лина, — говорит фрау Элли удивленной Лине.
Перед прибором Лины — сверточек.
— Это подарок от Ирмы, — объяснила фрау Элли.
Смущаясь, Лина разворачивает сверточек. Там легкое недорогое платье, клетчатый фартушек и чулки. Новые чулки!
Как в концлагере девчата вспоминали чулки, обматывая ноги трикотажным рваньем! Фрау Элли, правда, сразу же дала Лине свои старые, которые приходилось каждый вечер штопать. А это были тонкие, совсем новые чулки — просто прелесть! Фрау велела надеть платье, фартушек и чулки. Как удивительно было надевать все это! Новое, целое...
Вышел доктор и тоже сказал:
— Поздравляю вас, Лина.
Он вообще редко бывал дома, почти не разговаривал с Линой, но иногда внимательно-внимательно на нее смотрел.
Они сели за стол.
— Что же вам пожелать в день рождения? — спросил доктор.
— Мне кажется, одного, — неожиданно с чувством сказала фрау Элли, — исполнения ее желаний, а я думаю, мы о них знаем! Еще я желаю, чтобы отец ее был жив и здоров и чтобы с ней, когда кончится война, мы встретились не врагами.
Как странно было ей, Лине, все это слышать! Она не знала, что сказать. Выручила бубхен — она засмеялась и закричала:
— Лина!.. Лина!.. Кухен!.. Кухен!..
Тогда Лина сказала:
— Спасибо. Я желаю, чтобы ваша Ирмочка была здорова...
— А теперь пробуйте мой пирог. Видите, как быстро я его спекла.
Что говорить! Лина была очень удивлена и тронута. Ирмочка развеселилась, тянулась ко всем по очереди на руки, кормила всех пирогом, кофе был сладкий, вкусный, и фрау Элли смотрела на Лину с такой теплотой... И опять Лина подумала: как же они, культурные, интеллигентные люди, могут терпеть Гитлера, эсэсовцев, наци, концлагеря, ведь были же среди них и Роза Люксембург, и Карл Либкнехт, и Тельман.
Герр Карл начал расспрашивать Лину о школе, где она училась, и Лина увлеченно рассказывала и не могла остановиться. Еще дома она совсем свободно говорила по-немецки, и хозяева были очень удивлены, как хорошо она говорит.
Вдруг зазвонил звонок, и Лина, вскочив, сразу же заметила, как побледнел герр Карл, а фрау Элли покраснела и, преодолевая неловкость, чуть заметным взглядом показала Лине на прибор. Лина схватила его и поставила возле крана, на столик для грязной посуды.
Фрау сама пошла открывать дверь.
— Прошу, заходите в кабинет, — услышала Лина, — муж завтракает.
Но трое мужчин направились в кухню. Один из них показался Лине очень знакомым, он уже несколько раз приходил к доктору и всегда так и шарил глазами по всем углам. Фрау Элли говорила, что это управляющий домами.
Лина стала за стульчиком девочки.
— Простите, — сказал управляющий домами и многозначительно усмехнулся, — кажется, у вас какой-то семейный праздник. Участвуют все домашние. А кто эта барышня? — спросил он, показывая глазами на Лину.
Он сделал ударение на слове «домашние».
— Да, сегодня день рождения нашей дочки, — спокойно ответила фрау Элли и, внезапно взглянув на Лину, сурово крикнула: — Ты что тут стоишь? Сколько я тебе говорила, пока мы завтракаем, ты должна закончить уборку кабинета и спальни. Это нянька моей дочери, — объяснила она.
Лина покраснела и выбежала из кухни. Этот неожиданно грубый окрик, это «ты»... Но Лина не обиделась. Она уже знала: на всех этих должностях управляющих домами, дворников были только завзятые наци, и при них, конечно, фрау Элли не должна проявлять свое настоящее отношение к пленной советской девушке.
Мужчины прошли в кабинет, подозрительно и презрительно взглянули на Лину, но в кабинете задержались недолго и уехали вместе с доктором.
— Я скоро вернусь, — сказал доктор жене.
У Лины, одевая Ирму, почему-то дрожали руки. Она избегала встретиться взглядом с фрау Элли.
Но фрау Элли сама подошла к ней и положила руку Лине на плечо.
— Вот, испортили твой день рождения, — сказала она.
— Нет, — сказала Лина, подняв голову и посмотрев фрау в глаза. — Сегодня все-таки мой день рождения.
И после того дня они разговаривали немного. Но разве нужны были лишние слова и разъяснения, когда фрау Элли сказала, как будто между прочим:
— Во время приема гуляй с Ирмой возле крыльца, Лина, а когда увидишь управляющего домами или кого-нибудь из их компании, неси ребенка в дом.
Лина всматривалась в каждого, кто приходил в тот день на прием. Кто из них враг? Кто друг?
Вечером фрау Элли сказала:
— Ты ляжешь в кухне, а в твоей комнате ляжет мой двоюродный брат Отто, он на несколько дней приехал по своим делам. Ты, кажется, не очень крепко спишь и услышишь, если кто-нибудь постучит или позвонит?
Отто был последним среди тех, кто пришел на прием к доктору.
Вот уж о ком бы Лина не подумала, что он может быть другом доктора. Он был в военной форме — но кто знает, кем был он на самом деле? Он, наверное, очень устал, потому что, как только голова его коснулась подушки, он крепко уснул.
А Лина не спала. Ей казалось — вдруг постучат, зайдет кто-то из соседей-наци — она не должна спать. Она не осмеливалась ни о чем спросить фрау Элли, но, конечно, понимала, что это неспроста.
Потом снова таинственный прием. Как-то вечером фрау Элли велела Лине надеть ее платье, беретик и сказала:
— Ты моя двоюродная сестра. Убежала сюда от бомбежки. Это если кто-то спросит. Но, наверное, никто не спросит. Пойдешь по этому адресу. Посмотри вначале на окно: третий этаж, налево от подъезда. Если там будет свет, ты зайдешь, два раза постучишь. Тебе откроет Отто. Ты ему скажешь: «Я от вашей сестры», и он проведет тебя в комнату. Там ты должна сказать: «Завтра вечером машина скорой помощи». Но если тебя все же задержат и потянут в гестапо?
— Я скажу, что шла за лекарством. Не бойтесь, я больше ничего не скажу. Ведь я ничего больше и не знаю, — улыбнулась Лина.
— Я уверена в тебе больше, чем в ком бы то ни было, — сказала фрау Элли, — ведь ты советская девушка.
Фрау Элли теперь говорила Лине «ты», но это «ты» не было хозяйским грубым окриком, а проявлением дружбы и доверия.
Лина быстро пошла. Она не знала что, но чувствовала — готовится что-то важное, направленное против фашистов, и потому нужно помочь, чего бы это ни стоило. По дороге началась тревога. Как часто они бывали теперь! «Так и надо! Так и надо!» — радовалась Лина. Это наши бомбят. Ей ни капельки не было страшно. Если бы можно было, она бы и в бомбоубежище не спускалась.
Но она не хотела привлекать к себе внимание, и с толпой женщин и несколькими престарелыми мужчинами оказалась в бомбоубежище. Внешне она ничем не отличалась от всех, а когда к ней с каким-то незначительным вопросом обратилась соседка, она спокойно ответила по-немецки.
— Когда, наконец, кончится это проклятье? — вздохнула старая женщина.
— Тише, тише, — остановила ее молодая. — Мама, вы невесть что говорите!
— Я говорю то, что думаю, — не унималась старуха. — Ради чего твой Фридрих погиб под Сталинградом, ради чего мой Эдуард тоже погиб, а Тони вернулся калекой? Зачем мне нужно это жизненное пространство? Мне вполне хватало своего, а теперь и его нет, и мы, словно крысы, прячемся под землей.
— Мама, вы с ума сошли, — перепуганно шептала дочка. — Нас могут услышать.
— Что им говорить, старикам, — подошел к ним мужчина в потертом демисезонном пальто. — Они, как дети, всегда выражают мысли всей семьи.
— Что вы, что вы! — совсем испугалась дочка. — Она ничего такого не сказала, вы ведь слышали, правда? — обратилась она к Лине. — Моя мама только вспомнила моего мужа и своего сына, которые погибли. Естественно, что она очень переживает.
Не хватало еще, чтобы Лину привлекли как свидетеля!
Но, наверное, это был не профессионал, а добровольный шпион — он решил, что тут не стоит заводить дело. Незаметно Лина отошла от них. Тревога в этот раз быстро закончилась, и Лина почто бегом продолжала свой путь.
— Куда торопится такая хорошенькая фрейлейн одна? — вдруг услышала она пьяный голос.
Возле бара шаталось двое подвыпивших молодчиков, один пытался схватить ее за руку, но она юркнула за угол и помчалась что было духу. Наконец — нужная ей улица. Подъезд. Фонари. Аптека. Так-так — первый, второй, третий этаж. Ой, там темно. Нет, нет, она ошиблась. Это не то окно. Там светится! Быстрее по лестнице. Раз, два. За дверью шаги и голоса. А вдруг откроет не Отто? Лина испугалась. А что, если она его не узнает, ведь видела она его только мельком. Лина услышала — какой-то мужской голос говорит: «Не беспокойтесь, фрау Амалия. Это ко мне. Я сам открою двери».
И двери открывает Отто, а из угла с интересом посматривает женщина. Он немного удивился, увидев Лину, наверное, он ждал не ее.
— Я от вашей сестры! — бормочет Лина.
— Идемте, идемте. — Отто почти с нежностью берет ее под руку, заглядывает в глаза. — Я давно вас жду.
— Понятно, понятно, от какой сестры, — со злостью шепчет чей-то женский голос.
Они заходят в комнату, скромную комнату студента или рабочего, и от наигранной нежности Отто не остается и следа.
— Вы от фрау Элли? — спрашивает он.
— Да. Завтра вечером машина скорой помощи.
— Завтра вечером? Как хорошо!
— Я могу идти? — спрашивает Лина.
— Посидите минут десять для приличия. Очень уж любопытны мои соседки.
Он не знал, о чем говорить.
«Он, наверное, и не знает, откуда я», — подумала Лина. Ей казалось — стоит на нее посмотреть — и сразу же будет видно, что она советская девушка. Но Отто ничем так и не показал, знает ли он или нет, кто она.
— Тревога вас застала в дороге? — спросил он.
— Да, возле кино. Я пережидала.
— Вы боитесь?
— Что вы? — искренне удивилась Лина и смутилась. — Нет, я совсем не боюсь. — У нее даже чуть не вырвалось: «Разве можно бояться тревоги, если это летят наши, наши родные самолеты?» Но она сдержалась и лишь улыбнулась своим мыслям.
— Так вы такая смелая?
— Я обыкновенная, — сказала Лина и тихо добавила: — Нет, я гораздо хуже, чем обыкновенная. Я была не очень решительной и настойчивой. — Это она сказала, вспомнив свою жизнь с матерью. А теперь, когда у нее связаны руки и ноги, она чувствует в себе столько силы, решительности, смелости!
— Я уже пойду, — промолвила она.
— Может быть, когда-нибудь в другой раз мы поговорим с вами, — сказал Отто. — Ведь в жизни возможен такой случай.
— Возможен, — улыбнулась Лина.
За дверью своей комнаты он опять разыграл влюбленного юношу и, почти обнимая, довел Лину до лестницы.
— До завтра, моя дорогая! — сказал он и поцеловал ей руку. Он видел — из соседних дверей за ними следили любопытные глаза старых сплетниц.
День начался обыкновенно. Завтрак фрау Элли. Завтрак герру доктору. Ирмочке. Уборка комнат. Приготовление обеда. Вначале взвесить все продукты на весах. Соль, муку, сахар — на маленьких, почти что аптекарских. Картошку — на больших. Фрау Элли пришла немного раньше. Очень неспокойная, встревоженная.
— Лина, положи Ирмочку спать пораньше. Иди посиди со мной.
— Что случилось, фрау Элли? — спросила Лина. — Может быть, вы мне скажете?
— Да, да, я скажу. Чтобы ты знала. Чтобы ты не всех нас ненавидела. Ведь не все гитлеровцы. Не все наци. Есть еще бедный обманутый народ. И есть, я знаю, есть у нас непокоренные, честные люди, с настоящими человеческими чувствами. Только люди эти разбросаны, не связаны между собой. Не думай, нам очень тяжело. Ведь все народы смотрят на немцев, как на палачей. И забывают, что и среди них люди страдают и готовы к борьбе. Слушай, детка, сегодня готовится побег нескольких коммунистов-политзаключенных из концлагеря. Их должны были вывезти и уничтожить. Муж узнал об этом и сообщил товарищам. Ты думаешь, Карлу легко работать в концлагере? Видеть весь этот ужас, а помочь он может минимально... Если бы удался побег... Этих людей, старых коммунистов, знают рабочие... Несколько лет они мучаются в ужасных условиях... План, правда, очень смелый, но, может, повезет...
— Если бы повезло! — прошептала Лина.
Так вот зачем она бегала к Отто! Вот для чего дежурила с Ирмочкой возле крыльца.
— Это очень страшно, — совсем тихо сказала фрау Элли. — И Ирмочка еще такая маленькая. Но я не могла перечить Карлу. Я должна была ему помогать.
Это в самом деле было очень страшно.
Лина позднее так и не узнала, как было все спланировано. Она только догадывалась, что пленных должны были вывезти на машине скорой помощи, и в этом помогал доктор. А что должен был делать Отто?
Доктора она больше никогда не видела. А Отто лишь на миг. Ни вечером, ни ночью доктор не пришел. Утром фрау Элли пошла на работу бледная, как смерть. Но она постаралась как можно спокойнее сказать:
— Он должен был вернуться сегодня. Пусть он позвонит мне в школу, как только вернется, или ты позвони... если что-нибудь случится. — Она, словно прощаясь, поцеловала бубхен и Лину.
Только она ушла, пришли трое, те самые мужчины, которые приходили в день рождения Лины. Они начали расспрашивать Лину, где доктор, кто у него бывал и не видела ли она молодого человека в военной форме.
На все Лина отвечала:
— Я не понимаю... Я ничего не понимаю... — И добавляла по-немецки: — Сегодня неприемный день.
— Она врет... Сегодня приемный день.
Они сели в передней. Сидели, курили, ругались. Из их разговора Лина поняла, что побег удался, но что ловят шофера, который их вез. Они очень ругали доктора, и было ясно, что герр Карл уже у них в руках.
Лина ходила с Ирмой на руках. Как сообщить фрау Элли, чтобы хоть она не возвращалась домой?..
Уже темнело, и вдруг Лина увидела, что к дому направляется Отто! Он шел как-то нетвердо, словно тяжелобольной. Как глупо! Зачем он идет к нам! Он же не знает, что доктора взяли. Он сам идет прямо в руки гестаповцев. Как обратить его внимание, пусть бы он посмотрел в окно! Что делать?
Она вдруг открыла форточку, закричала по-немецки и замахала рукой:
— Приема нет!
Тотчас же все трое из прихожей оказались в комнате.
— Что ты кричала, проклятая девчонка? — один из них больно схватил ее за плечо.
— Приема сегодня нет... Приема сегодня нет... Я больше ничего не понимаю. Фрау и герр доктор велели всем говорить: приема сегодня нет! Пустите меня! Пустите меня! — кричала Лина.
Успел ли Отто спрятаться? Или сейчас прозвенит звонок и его тоже схватят? Ирма плакала, и ее грубо кинули на диван, где она стала заливаться еще громче.
И тут прозвенел звонок...
— Сегодня приема нет! — неистово закричала Лина, словно ее могли услышать там, снаружи. Здоровенный кулак с размаху ударил ее по губам, и сразу же они покрылись чем-то теплым и липким.
А двери открылись, и Лина увидела, что в дверях стоит фрау Элли...
Через час квартиру невозможно было узнать. После обыска все было поломано, побито... И их двоих били, а потом ночью посадили в машину. Фрау Элли и Лина оказались в тюрьме.
Их там разлучили. Лина на всех допросах говорила:
— Я не понимаю... Я ничего не понимаю...
Наконец, ее совсем обессиленную, побитую так, что и живого места не осталось, перевели в концлагерь.
Вместе с Линой были и польки, и француженки, и болгарки. Когда узнали, что она советская, к ней стали относиться с особой теплотой. Разорвали на полоски старую юбку и перевязали ей руки и ноги и заботились о ней так, как только могли в этих условиях. Они сидели и вязали носки для солдат, первые дни вязали и за Лину — она не могла пошевелить и пальцем.
Через несколько дней она отошла. Как-то она проснулась рано утром и почувствовала себя не то чтобы здоровее, а все-таки живой.
— Подышать... хоть чуточку подышать свежим воздухом, — возникло
у нее нестерпимое желание.
— Юзя... — прошептала она соседке, — подышать... к окну...
Женщины подвели ее к окну, помогли стать на скамеечку. Прижавшись к решеткам, она глубоко вдохнула в себя воздух.
— Ой! — вдруг вскрикнула она.
— Что? Что? — женщины тоже посмотрели наружу. — Лина, что ты? Это же вывели детей, ведь там, в другом блоке, дети. Их водят на работу...
В серых грязных халатиках, под стражей, выводили детей, а за ними с гордым, независимым видом шла фрау Фогель…
— Ой! — прошептала Лина и чуть не упала на руки подруг. — Что это за дети? Почему они тут, вы не знаете? — позже спросила она.
— Это ваши дети, — тихо объяснила Юзя. — Дети пленных, советских партизан. Они тут уже давно.
— А почему они отдельно от родителей?
— Не знаю. Со мной в больнице лежала одна девочка и говорила, что всех их матерей сожгли в Аушвице.
С тех пор Лина каждое утро вскакивала и сквозь решетки смотрела, как идут дети. Она старалась рассмотреть лица, но это было невозможно, только худенькие серые фигурки виднелись вдали.
Вечером они возвращались. Лина видела и фрау Фогель.
Она внезапно почувствовала — за все время войны, за время всех своих и чужих мытарств ей не было так ужасно горько, как в те минуты, когда она видела серые, понурые ряды под надзором фашистского коменданта и фрау Фогель.
Наши родные советские дети! Что же делать? Если бы знали наши!
Что будет с ними... Какую кошмарную судьбу готовят им фрау Фогель и такие, как она.
Однажды часовой позвал ее и Юзю.
— Шнеллер! Быстрее! Сегодня пойдете стирать в детский приют.
«Может, это тем детям?» — мелькнуло в голове Лины. Но их вывели за территорию лагеря, и часовой провел их на окраину города к небольшому хмурому дому. Там находились дети трех—шести лет. Говорили они по-немецки, смотрела за ними уже старая, сухая, как жердь, воспитательница.
— Ты будешь стирать, — ткнула она пальцем на Юзю, — а ты, — велела она Лине, — вымоешь в изоляторе пол.
В изоляторе лежало несколько детей, безмолвных, бледных, ко всему равнодушных.
— Как тебя зовут? — спросила она девочку лет пяти.
— Ева, — как бы заученно ответила та.
— Давно ты тут?
— Я не знаю.
— А где твоя мама?
— Я не знаю.
— А как зовут того мальчика? — Лина показала на мальчика, который, очевидно, лежал с высокой температурой.
— Это Ганс.
Кто же эти дети? Откуда они? В углу более старшая девочка внимательно следила за Линой, но, когда та подошла к ее кровати, сделала вид, что спит.
Лина уже домывала пол, когда вдруг Ганс, наверное, в бреду, сел на кровати и внезапно — Лина даже тряпку из рук выронила — сказал на немного ломаном украинском языке:
— Бабця, бабця... Ясик хочет пить... — и снова свалился на тоненькую твердую подушку в застиранной серой наволочке и закатил синие глазки.
Лина подбежала к нему, перехватив внимательный взгляд девочки в углу, налила ему в стакан воды, приподняла его светленькую головку и бережно напоила из ложечки.
— Пей, Ясик, пей, милый, маленький, голубчик мой! — зашептала она. — Ясичек, Ясичек.
И вдруг услышала шепот:
— Kommen Sie hier, bitte!9 — это шептала девочка в углу.
Лина кинулась к ней. Девочка, приблизив горячие губы к самому Лининому уху, прошептала:
— Вы не немка? Не немка?
— Нет, — покачала головой Лина, — я украинка, а ты?
— Я Лида, а не Линда, — упрямо сказала девочка, — а маму зовут Фрося, а Гансика — Ясик. А бабы Василины — нет. — Она говорила медленно, словно вспоминая слова.
Послышались шаги, и Лина бросилась выкручивать тряпку. В комнату зашла надзирательница, а с нею полная высокая женщина.
— Их сегодня же ночью нужно вывезти на запад, — услышала Лина голос и узнала... фрау Фогель. — И запомните, фрау Шарлотта, все эти дети — сироты, все немцы. Других национальностей тут нет. Как здоровье Ганса? Если ему не станет лучше, придется сделать укол. Понятно? Так велел герр Хопперт.
— Понимаю! Но я думаю, ему станет лучше. Это обычный пароксизм.
— Пароксизм не пароксизм, а помните мои слова. Больные нам не нужны. Как девочки?
— У них уже нормальная температура. Я держала их тут сегодня на всякий случай.
— Что это за женщина? — вдруг, увидев Лину, спросила фрау Фогель. Лине казалось, что сердце у нее остановилось.
— Это нам прислали постирать белье. Вы ведь знаете, как сейчас тяжело с рабочей силой. Герр комендант был настолько любезен, что прислал двух из лагеря помогать.
— А, — презрительно промолвила фрау Фогель, — только смотрите за ними, а я пойду к герру Хопперту, он уже приехал. — И, скользнув взглядом по завязанной в марлевую косынку голове Лины, вышла из комнаты.
Напрасно Лина перепугалась. Фрау Фогель никак не могла бы узнать в этой истощенной женщине, выглядевшей на тридцать и даже на тридцать пять лет, хорошенькую Лину.
Какую-то страшную тайну хранил в себе этот серый, хмурый дом на окраине города, но, скорее всего, не только Ясик и Лида были тут по происхождению не немцы. Наверняка не только они!
Уходя, Лина украдкой поцеловала Ясика и Еву (так ли ее звали на самом деле?), поцеловала и погладила по голове Лиду, которая, прижавшись к ней, смотрела выжидающе в глаза.
— До свидания, Лидочка! — сказала она и шепотом прибавила: — Не забывай, ты из Советского Союза!
Лина смахнула с ресниц слезы, старалась улыбнуться детям, но могла только кивнуть головой.
Она шла, словно несла огромный тяжелый груз, который вот-вот сломит ее тонкие, хилые плечи...
Юзя, наоборот, вернулась чрезвычайно бодрая и уже в бараке зашептала. Каждый говорил на своем языке, но как понимали они друг друга!
— Дорогие мои... им конец приходит... Это чувствуется. С чего бы это детей вывозили? А тревоги — они каждый день, каждый час, и, даю вам слово, ночью не бомбежка была, а стреляли пушки. Да, да, красные пушки. Лина, это ваши пушки.
И все они плакали от волнения и совсем не боялись ни обстрела, ни бомбежки.
А Лина сидела, прижав тонкие руки к бледным щекам.
— Ясик... Лида... Зачем их везут на запад? Зачем из них сделали Ганса и Линду?
* * *
Заговорила об этом Лина:
— Знаете что? Нужно бежать! Ведь они могут вывезти нас, или перестрелять всех, или сжечь. Зачем этого ждать? Надо бежать навстречу нашим.
И она убежала с Юзей и еще двумя девушками-болгарками, когда они возвращались с работы. В последнее время они работали на антраците, они были черными, запыленными, и совсем теперь нельзя было сказать, что Лина блондинка. Они спрятались в какой-то полуразрушенный дом во время налета.
— Бегут, бегут, — шептала Юзя, дергая Лину. — Им уже не до нас.
Тогда Лина увидела из своего укрытия, как в машину садились комендант и фрау Фогель.
«Значит, и правда конец», — подумала она.
Но мог наступить и другой конец, потому что кругом рвались снаряды.
— Смотри, тот барак взорвали, — шепнула Юзя.
— Ты слышишь? Слышишь? — схватила ее за руку Лина. — Оттуда кричат. Там люди! Я побегу туда!
— Что ты? Может быть, охрана еще на месте, тебя схватят, или убьют. Видишь, как стена клонится. Бежим, бежим скорее, бежим туда, за деревья.
— Нет, нет, — вырвала руку Лина и побежала к ужасным руинам.
Что она услышала! Что услышала она!
— Спасите! Спасите! — едва звучал какой-то детский голосок. Откуда-то снизу, издалека доносился он. Полутемной лестницей она полезла вниз, а стены, казалось, шатались. Куда сейчас? Груда камней завалила проход, но там, за ней, — чьи-то голоса, движение. Своими слабыми руками она пытается оттолкнуть камни. Это невозможно. Тогда она лезет по ним. Скорее! Что-то бежит по ней, еще и еще. Огромные крысы убегают из этого подземелья.
Скорее! Скорее! Каждую минуту ее может завалить совсем. Но она не думала об этом сейчас. Ведь ясно, что там ребенок. Голоса замерли, и ей кажется, что еще далеко, очень далеко. Внезапно она оказывается в темном узком сыром помещении, и там в углу шевелится какая-то куча, кто-то стонет.
— Как там? — кричит она. Это ей только кажется, что она кричит. На самом деле она едва говорит.
— М-м-м-м, — слышит она в ответ какое-то мычание. К ней подползают два небольших мальчика, и один что-то мычит.
— Мальчики, поскорее отсюда, вас завалит, лезьте за мной, один за другим! — командует она. О чем их тут расспрашивать, когда дорога каждая секунда!
Немой мычит и показывает в угол, а второй едва произносит:
— Там Петрусик, он не может идти.
Лина наклоняется и видит на полу тельце, которое вздрагивает, дрожит и постанывает.
Она берет мальчика на руки.
— Правее, сейчас направо! — командует она.
Снова грохот, снова обвал, но не здесь, а где-то рядом. Еще, еще немного. Маленький мальчик крепко обхватил ее за шею, и она прижимает его к себе.
«Ой, — думается ей, — а что, если не все они убежали? Но что делать, надо вывести детей!» Еще шаг, еще, и только они вылезли наверх, как перед ними вырастает высокая фигура в сером мундире.
«Не под землей погибли, хоть небо увидели», — почему-то пролетает мысль. Она сильнее прижимает к себе мальчика и смотрит прямо в глаза немца — и снова приходит мысль: «А мальчику все-таки легче умереть у меня на руках, чем там, в подземелье». Неожиданно немец говорит по-русски:
— Скорее в щель, туда! — И показывает рукой, куда идти. Она идет по пустому двору с маленьким мальчиком на руках, а двое старших — рядом с ней, и, кроме этого странного немца, никого нигде не видно. Внезапно из щели высовывается черненькая головка и кричит:
— Ой! Ой!..
Лина опускается в щель, и ее обступают дети, словно маленькие привидения, худые, истощенные, в сером грязном рванье, и прижимаются к ней, и берут с рук Петрусика.
...С той минуты она с этими детьми не расставалась.
ПАЛАТА № 5
По ночам я совсем не сплю. Вот так лежу с открытыми глазами и все вспоминаю, вспоминаю...
Конечно, я не могла попасть на фронт, но я старалась так вести себя во всем, чтобы потом не довелось краснеть, вспоминая со стыдом и досадой. Но как часто, замороченная тяжелым бытом, трудностями, как у всех эвакуированных, собственными переживаниями, борьбою за жизнь Тани и Андрейки, я проходила мимо тех событий, в которые должна была вникать глубже.
И так каждый из нас. Это не оправдание для меня. Наоборот, от этого еще больнее.
Рядом проходит жизнь других, происходят драмы и трагедии, а ты торопишься в столовую, иначе пропадет талон на обед. Не потому, что я не хотела. Я просто ничего не успевала. Работа, молочная кухня, везде очереди, Андрейкины пеленки, болезни Танечки и деда — я ничего не успевала как следует...
Одна старая, седая писательница, мой самый дорогой друг, сказала мне тогда:
— Записывай все, что ты видишь и слышишь в палате № 5. Может получиться необычайная книга. А если не хочешь, я поеду с тобой.
Я ревниво заявила:
— Нет, я обязательно запишу.
Я думала: запишу, чтобы отдать Андрею, когда он вернется с фронта.
И я этого не сделала.
Дело не в книге. Но послушайся я совета моего друга, старой писательницы, — возможно, теперь в моих руках была бы судьба матери и сына.
Но если бы знать, если бы знать наперед, как переплетутся тончайшие незаметные ниточки, невидимо для нас тянущиеся от события к событию, от человека к человеку. Как надо внимательно присматриваться к тем ниточкам и не выпускать их из рук! А мы безжалостно рвем их и потом удивляемся, как тот рыбак, который вышел в море с дырявыми сетями и ничего не поймал.
Если бы помнить все, каждый ласковый взгляд, каждое приветливое слово, каждый знак внимания и одобрения и суметь каждого за них отблагодарить!
Я, например, никогда не забуду старую женщину-врача где-то на маленькой станции, уже за Волгою, где эшелон стоял всего несколько минут. Она обошла с медсестрою весь эшелон, уже седая, тонкая, высокая. Ласковыми спокойными руками она брала младенцев, и я ей доверчиво передала Андрейку. Она оставила ваты, марли, бутылочку с раствором для протирания глазок и с такой же неторопливостью и лаской занялась другим ребенком. Если бы она знала, как она была необходима в те минуты нам, нашим крохам, нашим малым детям, находящимся в дороге уже десять суток. Кто кашлял, у кого повысилась температура, у кого начиналась дизентерия. А она спокойно, без суеты, подойдя к каждому, осматривала, расспрашивала, давала, в случае необходимости, лекарства, советы и так же незаметно исчезала, как и появлялась, — тонкая, высокая, с седыми, гладко зачесанными волосами.
Я вспомнила Сашу и Надийку, моих милых сестер. Собственно говоря, Саша не сестра — давнишний друг, но ведь недаром нас еще в институте называли сестричками. Вероятно, обе они вот так же обходили эшелоны или организовывали отъезд своих малышей вместе с яслями, детскими больницами. Как они там? Скоро ли теперь свидимся? Я представила полное отчаяния Сашино лицо: прибежала на вокзал, а нас уже нет.
Обе они жили в Харькове, и, когда мы проезжали, я позвонила с вокзала: «Едь быстрее на вокзал. Захвати простынь на пеленки для Андрейки и воды, воды! Приходи, расскажу...»
Но эшелон простоял всего двадцать минут. Обе они, наверное, очень беспокоятся обо мне, моих детях...
— И какой доброй душе пришло в голову организовать такое святое дело, — сказала одна из женщин. — Такая маленькая станция, где, вероятно, и село, и больница не близко, а вот подумали о нас, позаботились. — И она смахнула со щеки слезинку.
Мы убеждались почти на каждом шагу: о нас, особенно о детях наших, думали и заботились...
В Челябинске была пересадка в другой эшелон.
Зал ожидания оказался особенно чисто прибран, стояли цветы, и я сразу спросила у Тани: «Разве сегодня праздник какой?» Но когда носильщик категорически отказался брать за свою работу деньги, заявив: «Вы не по своей охоте едете. Вы дом родной оставили», — мы поняли, что так встречали эвакуированных — с Украины, Белоруссии, Москвы. Молодые девушки приглашали в комнату матери и ребенка выкупать Андрейку, показать его врачу, приглашали в буфет пообедать, и мы почувствовали — мы не обуза, не беженцы, мы у родных, у своих, мы везде дома... Сколько же хороших, отзывчивых людей довелось встретить!.. Растроганность перерастала в глубокое чувство благодарности всем, всему советскому народу.
А вот я там, в палате № 5, чувствую, чего-то не доделала, не довела до конца, не пришла лишний раз — так и осталась оборванной ниточка, возможно, самая важная и нужная...
...Мы уже акклиматизировались в уральском городе, жили в собственной крохотной комнатке, и Андрейка спал уже не в чемодане, как в первое время, а в забавной деревянной кроватке, которую мы выменяли за две «булки хлеба» — как говорили на местном базаре. Я уже не проваливалась так позорно на выступлениях, как в первое время, когда вдруг запиналась и более привычные украинские слова просились на язык. Я чувствовала скованность, ловила себя на том, что «старалась» для коллег, и не ощущала контакта со зрителями. И однажды сама услышала, как некая артистка филармонии говорила другой: «Не понимаю, за что она получила «заслуженную», да еще и орден».
Но я не могла позволить себе сделать «гордый вид» и оставить работу в филармонии, куда устроилась в первые дни, не могла отказаться от концертов, выездов. Я должна была перебороть себя.
Настоящую игру мне помогли найти дети. Я выступала в доме культуры на утреннике для школьников и воспитанников ремесленных училищ, и мне так захотелось, чтобы им было интересно и они не пожалели бы, что пришли сюда после своей тяжелой работы.
Я вспоминала наш чудесный киевский ТЮЗ и не думала уже о неприятном администраторе филармонии, который поглядывает на меня свысока и берет в ансамбль лишь потому, что может на афише написать рядом с моей фамилией «заслуженная артистка республики, орденоносец»; я забыла о коллегах, я вышла на сцену и, увидев сотни любопытных глаз детей и подростков, рабочие их руки, почувствовала себя легко и свободно, и начала читать отрывок из «Как закалялась сталь».
Какая буря аплодисментов поднялась в конце, как меня вызывали! Я читала на «бис» злободневные стихи Маршака и Михалкова, и наградой после длительного перерыва были для меня эти неудержимые возгласы, живые глаза, смех.
Даже певицы не имели такого успеха, а они ведь всегда были «гвоздем» нашей программы. Дети кричали: «Спасибо! Спасибо!» И я была так счастлива, будто вновь нашла свое место.
Администратор смотрел на всех с победным видом: мол, видите, как я все устроил! — поцеловал мне руку и сказал:
— Галина Алексеевна, не забудьте — в пятницу, субботу и воскресенье вы тоже заняты — клуб Уралмаша, ВИЗ, Шарташ.
Меня часто стали приглашать на радио: «У вас такой трогательный детский голос, — говорили все редакторы и администраторы, — такого травести еще поискать!»
Стали часто приглашать на большие концерты, в которых принимали участие наши лучшие артисты, скрипачи, пианисты — лауреаты всесоюзных и международных конкурсов. Таня очень смеялась, когда я рассказывала, как в Радиокомитете пришлось репетировать в одной студии с выдающимся, известным всему миру скрипачом. Я начитывала пленку, а он репетировал концерт, и мы мешали друг другу и сердились на редакторов Радиокомитета, но через несколько минут встретились в знаменитой столовой «Ривьера» и обменялись примирительными улыбками.
Я познакомилась со многими московскими и ленинградскими писателями и подружилась со старой писательницей — автором многих чудесных книг, от которых мы с Андреем были в восторге. Мне становилось легче на сердце, когда она ругала меня иногда наравне со своими дочерью и невесткой. «Встреча с ней для меня как подарок, как улыбка», — писала я Андрею.
...Это письмо возвратилось, как и все, он ничего не знал о том, как я жила, каких хороших друзей приобрела, как меня, и особенно Андрейку, искренне полюбил старый бородатый уральский сказочник и вся его семья.
Он называл меня «живушкой», и я обещала ему, возвратившись домой, на Украину, перевести и рассказать детям его сказы об Урале. Я читала его сказку о девушке, которая, наперекор всем и всему, ждет запропавшего мастера Данилу и работает за него, — и мне казалось, он нарочно подарил мне именно эту книгу. Чтобы и я ждала, и верила, и работала... Дорогой наш «уральский дед»... Он так хотел, чтобы я полюбила суровую красоту тех гор, ощутила жизнь заводов, сдружилась с тамошними людьми. Все свои поступки я мерила одним — чтобы не было стыдно перед Андреем, когда он после войны возвратится с фронта. Не опустить руки, работать, не отставать от жизни!
Это для того, чтобы потом рассказать Андрею, подробно написать ему, я попросила друзей-писателей достать билет на сессию Всесоюзной Академии наук послушать Тарле — Андрей любил его книги. Удивлялись, наверное, мои соседи: сидит на галерке актриса, с подкрашенными ресницами и губами, слушает доклад о советской историографии и потихоньку вытирает слезы...
Но дома при детях я никогда не плакала...
Я очень часто выступала в госпиталях, и одна, и в составе бригад, и вот под Новый год меня позвала к телефону соседка Нина Федоровна Рачинская. Тоже прекрасный человек! И вообще мне везло в жизни на друзей и хороших людей. Дед — мой папа говорил: «Нам повезло — попасть именно сюда, где ты встретилась с такими прекрасными людьми, а соседи — они же к нам, будто к родным. А сколько им хлопот и мороки с нами!» Это правда, забот и беспокойства с нами, не имевшими ни ложки, ни плошки, было очень много! А телефон! Мне часто звонили по телефону, и Нина Федоровна всегда приглашала меня без тени недовольства.
Я побежала. Тоненький извиняющийся девичий голосок попросил выступить в женском госпитале, в палате для лежачих, тяжелораненых.
— Это очень далеко, за толчком, и к нам почти никто не приезжает. Но мне говорили, вы никогда не отказываетесь выступать в госпиталях.
— Когда, сегодня? — спросила я.
Нина Федоровна знаками просила меня отказаться — она пригласила меня и Танечку встречать с ними Новый год. Но где бы я была ближе к Андрею в эту ночь, как не в госпитале?
— До двенадцати я успею вернуться, — шепнула я соседке, а в телефон ответила громко: «Хорошо, я приеду, скажите ваш точный адрес и кого спросить».
— Спросите Наташу Малышеву — это меня. Я культработник госпиталя. Адрес же такой, — и девушка назвала адрес, какими трамваями ехать и где пересаживаться.
Я почему-то сразу представила себе Наташу Малышеву — тоненькую, большеглазую, с ясным лицом и длинной косой. Такою она и оказалась на самом деле.
Таня обрадовалась тому, что я еду в госпиталь. Ей всегда было приятно, когда я выступала в госпиталях, но сегодня у нее были на это и собственные соображения. Она хотела поехать на ночное дежурство с девочками своей школы на вокзал, а если бы я оставалась дома, ей было бы жаль и неловко оставлять меня. Пионерки их школы дежурили на вокзале в воинских залах: помогали раненым получать билеты, приносили воду, читали газеты, водили в медпункт, сажали в вагоны.
С Андрейкой остался дедушка — мой отец. Он не протестовал. Он вообще держался героически для своих восьмидесяти четырех лет и просил лишь об одном: «Пожалуйста, не обращай на меня внимания, не беспокойся обо мне, не трать на это время. Если можно, не забудь только о газетах». Так и на этот раз, попросил принести от Рачинских последний номер «Правды» и сел читать ее вслух над кроваткой Андрейки, привыкшего засыпать под его чтение. Они очень дружили — маленький Андрейка и старый наш дед.
Муж Нины Федоровны должен был ехать на Турбинный, пообещав жене вернуться к двенадцати часам. Он предложил подвезти нас на своей машине, которую мы называли «собачьей конурой», потому что в ней был фанерный верх. Мы с Таней влезли в «собачью конуру», а Семен Давыдович сел рядом с шофером Клавой, пышной румяной девушкой, и мы поехали.
Я часто выступала в госпиталях. Но никогда у меня не было такого чувства, как тогда, когда я ехала в этот женский госпиталь, проходила по его коридорам, вошла в палату № 5.
Мне было стыдно, что я спокойно живу в таком уверенном в себе рабочем, индустриальном городе и не работаю на военном заводе, и не пошла в сестры, обычные медсестры в госпиталь, а выступаю себе с чтением стихов, рассказов, играю в скетчах роли мальчиков и девочек. А здесь такие же точно женщины, в большинстве своем и возраста моего, матери и жены, оторванные от своих семей, детей. В каком страшном аду они побывали, и вот теперь лежат покалеченные, тяжело раненные.
Мне так хотелось, чтобы они не подумали: приехала актриса, оставшаяся в тылу добывать «легкий хлеб», мне так хотелось, чтобы они видели во мне подругу, сестру…
Я знаю, раненых всегда раздражают любопытные глаза, досужие женские вопросы, и я приучила себя входить, ничему не удивляясь, не пугаясь, но и без наигранной неуместной бодрости. Просто вхожу и
здороваюсь.
Ну, а не улыбнуться я не могу — и больным, и здоровым. Это у меня с детства, от мамы. Тогда легче с людьми разговаривать.
Так и теперь, я зашла, поздравила всех с наступающим Новым годом и добавила:
— Желаю вам того, чего все мы желаем и чего я себе желаю, — чтобы все наши близкие возвратились с войны.
Что я им читала тогда?.. Очень многое. И новые рассказы Тихонова, и стихи Симонова и других советских писателей, и наших бессмертных Тараса Шевченко и Чехова. Я со всеми перезнакомилась и быстро, без всяких вопросов узнала, что Вера — врач, Надежда Петровна — инженер, партизанка Александра из Смоленска — до войны партийный работник. Да, здесь были женщины-врачи, инженеры, медсестры, политработники, партизанки. Двенадцать женщин, некоторые уже выздоравливали, например, хорошенькая белокурая очень живая девочка, сидевшая в какой- то неудобной позе на кровати и с необычайной пылкостью реагировавшая на рассказы и разговоры. Все отражалось на ее меняющемся личике: то она заливалась громким смехом, то слезы появлялись в ее светлых глазах.
— Меня зовут Тоня. Я из Ленинграда, мне ногу оторвало, — сказала она просто и спокойно, и вдруг я увидела, почему она так сидит. У нее не было левой ноги.
— У нас перепроизводство Тонь, — засмеялась лежащая у дверей девушка с черными вьющимися волосами. На ее тумбочке виднелась порядочная стопка книг и журналов. — Вот еще маленькая Тоня, мы с нею из одного партизанского соединения, из Белоруссии. А с Александрой мы действовали близко, а друг с дружкой не встречались.
Эта чернокудрая девушка была необычайно хороша, не то чтобы красавица, а какая-то необычайно милая, кроткая, спокойная, хотя у нее было ужасное ранение позвоночника, и она знала, что в лучшем случае несколько лет придется лежать. Звали ее Олей, до войны она была медсестрой.
Случилось так, как мне хотелось по дороге сюда. Мы просто близко познакомились. Я в свою очередь кратко рассказала, что перед войной у меня родился Андрейка, и потому я должна была ехать в такой далекий тыл, а дочери Тане уже шестнадцатый год, что муж мой, Андрей, на фронте, и я ничего о нем не знаю...
Как мы все стали близки, словно родные сестры! И я, вероятно, была самой счастливой из них — мои дети были со мной.
— Вы, наверное, очень хорошо жили со своим мужем, — неожиданно сказала Оля. — Я догадалась об этом сразу, еще когда вы читали.
— Почему? — не поняла я.
— Вы так читали тот рассказ, в котором прощались муж и жена перед уходом на фронт, что я сразу подумала о вас. Вы словно о себе рассказывали.
— Нам не удалось попрощаться, — ответила я. И чтобы не говорить об этом и случайно не заплакать, я вынула фото маленького Андрейки и Танечки, которое я сделала уже здесь, на Урале, для Андрея и послала ему на фронт, и которое возвратилось, как и все наши письма...
Тут и Вера, и Надежда Петровна, и другие женщины достали из тумбочек, из сумок карточки своих детей, и я рассматривала их и носила от кровати к кровати, чтобы все посмотрели. И Оля сказала, краснея:
— Пожалуйста, здесь вот, под книжками, возьмите, поглядите на моего сына.
— Вашего сына? — удивилась я. Она казалась совсем девочкой.
Оля заметила мое удивление и засмеялась.
— Мне уже двадцать три. Я четыре года замужем — и у меня двухлетний сын.
На карточке были все трое. Стройный белокурый парень, такой же молодой, улыбающийся во весь рот, и она — с пухленьким карапузом на руках.
— А где они теперь? — спросила я.
— Мой муж — врач, только закончил мединститут. Мы вдвоем пошли в партизаны. А как же иначе? — спросила она просто. — Или в оккупации оставаться, или в партизаны. Мы же комсомольцы, советские медработники. Если бы вы знали, как мы нужны были партизанам! А сынок Ясик с бабушкой остался, с моей матерью. В первое время я наведывалась к ним, а потом мы перебрались в другие леса, дальше.
— И теперь вы ничего о них не знаете? — поинтересовалась я некстати.
Но Оля не удивилась такому вопросу. Она ответила уверенно:
— Советская власть не даст им погибнуть. — И была в ее словах такая вера в нашу победу, и в нашу власть, и в наших людей, что я посмотрела на нее с огромным уважением.
— Муж знает уже, что я здесь, — продолжала Оля, — по радио ему передали, а вот знают ли бабуся и Ясик?.. Правда, я маме строго наказывала не верить никакому вранью, что распространяют фашисты.
— Как вспомню, чего они только не врали, — включилась в разговор маленькая худенькая Тоня-партизанка. — И что в Москве уже их парад состоялся. И что наши уже за Уралом. А потом мы с Олей в село приходим и всю правду рассказываем о том, о чем наше радио передает.
— А как они тогда хотели командира Папушу в западню заманить! — сказала Александра. — Я была в другом соединении, но их командира знала еще до войны, он был известным человеком в районе. И человек исключительно честный, энергичный, такой инициативный агроном, мы с ним и на партийных конференциях встречались, и по делам он к нам приезжал. Такой большой, как медведь, покладистый и уравновешенный.
— Да, он очень добрый, но и очень строгий и справедливый, — заметила Оля. — Мы и до войны крепко дружили — его жена, я, мой муж. Мы в одном селе жили, жена его учительствовала. Она осталась со своей дочерью. Я наказала маме, чтобы они вместе держались.
— А ты здорово переживала, когда эти объявления фашисты развесили, — вспомнила маленькая Тоня.
— Какие объявления? — спросила я.
— Фашисты расклеили повсюду объявления, что семья командира Папуши — так звали нашего командира — в гестапо, и что, если он не придет и не сдастся до воскресенья, их повесят на базарной площади.
— Ой, он как туча ходил, — вновь перебила маленькая Тоня, — и мы все гадали: пойдет или нет.
— Это вы, девочки, могли так думать, — сказала Оля. — Его товарищи даже не сомневались. Конечно, я очень волновалась, как же иначе! Ведь Ясик и мама все время были с его женой и дочерью. А он меня успокаивал: «Не верь, Оля, откуда им знать, которая именно — семья командира Папуши? Если среди нас нет предателей — никто не узнает».
— А потом я в воскресенье в район пробралась, — рассказывала Тоня, — и ничего там на базарной площади не происходило, и в следующее воскресенье тоже ничего. Просто они заманить хотели нашего командира. А все-таки, как его всем было жаль! Но мы вскоре подались дальше и к своим приходить перестали. Рассказывали, что село наше сожгли до последней хаты, людей выгнали. Но ты, Оля, не думай, ведь мужа твоего нашли, и о тебе сам главный врач — профессор — рассказал кому следует, так что и Ясика найдут, и бабушку.
— Я всегда вспоминаю, — тихо сказала Оля, — как Марину Раскову в дебрях нашли. За нею самолет прислали. Советская власть детей всех разыщет... Прикажет, чтобы разыскали...
Мы еще долго разговаривали, я читала украинские стихи моих подруг-писательниц, и хотя не все понимали украинский язык — стихи советских женщин, жен и матерей, доходили до сердца каждого.
— Очень вам благодарны, — сказала на прощание Александра и крепко пожала мне руку. — У нас такой хороший вечер получился.
— Непременно, Галина Алексеевна, — приветливо улыбнулась Оля, — приезжайте к нам еще.
— Непременно приезжайте! — совсем по-детски закричали обе маленькие Тони — Тоня-ленинградка и Тоня-партизанка. И я не могла удержаться, чтобы их не поцеловать — они ведь были почти такими же, как моя Таня...
А потом подошла к каждой кровати, и мы очень сердечно распрощались. Нам не хотелось разлучаться, но Наташа Малышева, довольная тем, что ее больные не грустили под Новый год, говорила:
— Галина Алексеевна еще приедет, — а сейчас уже поздно, и мне, и вам влетит от главного врача.
Я опоздала на встречу Нового года. Он, наверное, наступил, когда я сидела в кабине госпитального грузовика. Но я не жалела. Андрейка спал в своей кроватке, дед тоже уснул, сидя около него, а Таня возвратилась лишь под утро. Ко мне зашла Нина Федоровна с двумя рюмками вина и прошептала, чтобы не разбудить старого и малого:
— Семен тоже не вернулся, позвонил, что дел невпроворот, будет часа через два. Давайте выпьем за нашу победу, за наших детей, за наших мужей.
— За нашу победу, за всех детей, за всех мужчин, — сказала я.
Ее сын был на фонте, а муж на заводе — все равно, что на фронте. Мы поцеловались, и она ушла ждать Семена и писать сыну письмо, а я села ожидать Танечку и писать Андрею письмо, которое так же возвратилось, как и все предыдущие письма... Но я тогда еще думала: вернется Андрей, перечитает их все, словно мой дневник...
Танечка пришла, когда уже совсем рассвело, такая возбужденная, что даже ее бледные щечки порозовели немного, будто и не было бессонной ночи.
— Ты не сердишься, мамочка? Никак нельзя было уйти. Пришли только я и Фаня, и там очень обрадовались, что мы пришли. Ты знаешь, я даже перевязку делала. Простую, конечно. Мамочка, я тебе потом все расскажу... Я рада, что пошла, стыдно, если бы мы с Фаней не пошли, но об этом после... Представь себе, нет, ты, мама, только представь, кого я встретила! Леньку, Леньку из нашего класса! Разве ты не помнишь — самого большого дезорганизатора в школе? А ты его всегда защищала. Помнишь, когда ты получила орден, он с делегацией от нашего класса приходил поздравлять, преподнес горшочек с цветами, начал речь и запутался.
Ну конечно, я помнила Леньку, рыжего, худощавого сорвиголову, влюбленного в театр.
— Как мы обрадовались! Бросились друг к другу и расцеловались, как брат и сестра. Так вот, представь, он был на фронте добровольцем и теперь, раненый, едет после госпиталя к родственникам, здесь у него пересадка была. Я очень хотела, чтобы он к нам пришел, отдохнул, поел, но поезд должен был отправляться, и мы только два часа и побыли вместе, да и то я все время отлучалась. Мама... что он мне сказал...
Глаза Тани сразу наполнились слезами...
— Я не знаю, откуда он узнал. Мама... очень многих забрали в Германию... Девочек... Ребят...
— Танечка... я тебе уже говорила об этом...
— Мама... В Германию угнали и Лину... Она никуда не могла выехать.
...Я знала, какое это горе для Тани. Лина — ее самая близкая подруга, это была дружба, которая, зародившись в тринадцать-четырнадцать лет, остается на всю жизнь. Я тоже очень любила Лину, способную, развитую девочку, немного замкнутую и нелюдимую из-за разных семейных драм, но в нашей семье она была совершенно своей, и особенно любил ее наш дед, любил слушать, как она играет. Мы даже решили ничего ему не говорить, но, конечно же, сказали...
А потом я рассказала об увиденном в палате № 5.
— Что это за женщины! — говорила я. — Настоящие героини! Александра, Оля, обе Тони. А держатся так, словно ничего необычного и нет в их жизни.
— Мама, ты поедешь к ним опять, правда? — спросила Таня.
— Обязательно! А как же иначе!
Я поехала в ближайшую субботу. Позвонила Наташе Малышевой и поехала. Какой хорошей получилась встреча — будто давних и близких знакомых! Но в этот раз я пробыла недолго. Вере накануне сделали операцию, и она плохо себя чувствовала. Я села около нее, поила, меняла компресс, потом посидела немного возле Оли, которая жадно расспрашивала, что нового в литературе, что ставят в театре. Она много читала и всем интересовалась.
Но к Вере зашел главврач, у нее повысилась температура.
Я пообещала вскоре опять приехать, потихоньку попрощалась со всеми и ушла.
Я звонила потом Наташе — расспрашивала о Вере, Саше, Оле, обо всех. Но как-то закрутилась со всем, с работой, Таня заболела, а затем дед — пришлось положить его в больницу, и оттуда он уже не вышел...
Не то что часа, минуты свободной не было — даже к деду ежедневно забегать не получалось, хотя мне и дали для этого пропуск. Но он не жаловался, он все понимал, он говорил:
— Ну, беги, беги быстрее к детям. Увидел тебя — и довольно. У меня все хорошо. Все как надо, я тут в тепле, за мною ухаживают. А Андрей там, может быть, на снегу... в лесу... не надо обо мне беспокоиться. Я уже отжил свое. Если бы только знать, что их уже выгнали.
Перед смертью он неожиданно спросил:
— Есть письмо от Андрея?
И я не смогла ему солгать.
— Только бы знать. Одно только слово о нем. Ну, беги, беги к детям. К Андрейчику. К Тане.
Но в тот последний вечер я никуда не спешила. Я сидела и держала его за руку, так он и умер, словно отошел — тихо и смиренно.
На кладбище за городом я выбрала место под высокими соснами.
Ко мне подошла молодая, скромно, но аккуратно одетая женщина, заплаканная, грустная.
— Вы много дали, чтобы выкопать могилу? — спросила она. — Я видела, вы договаривались с могильщиками… У меня умер ребенок. И мне нечем заплатить. Я потеряла хлебные карточки. Сюда шла и потеряла. Что мне делать? Я тут совершенно никого не знаю...
Она была в отчаянии.
— Хотите положить в эту могилу? — сказала я и прибавила тихо, вспомнив нашего дедушку: — Он очень любил детей...
...Он и вправду не мог равнодушно пройти мимо ребенка, обязательно, бывало, улыбнется, скажет что-то приятное матери.
— Как я вам благодарна, — сказала женщина и заплакала еще сильнее. — Я здесь совсем, совсем одна.
И на следующий день в могилу под высокими тремя соснами опустили гроб нашего дедушки и маленький гробик ребенка, и женщина плакала вместе с нами.
С кладбища мы возвращались втроем. Женщина попросила разрешения при случае зайти к нам.
Вскоре она пришла к нам вечером.
— Как было с ним тяжело, — сказала она и заплакала, — он ведь уже здесь родился, а без него еще тяжелее. Во сто крат тяжелее. Хотя я была с ним одна-одинешенька.
— А где же ваш муж? — спросила я.
— Мы с ним разошлись, — ответила она, краснея, — но я не жалела об этом. Я очень радовалась ребенку — и вот не уберегла, туберкулезный менингит. — И женщина снова заплакала.
— Но вы же не виноваты, — успокоила я ее. — А откуда вы сами?
— Я из Белой Церкви, из-под Киева!
Мы оставили Полю — так ее звали — пить чай, старались ее развлечь, хотя и самим было грустно.
Я рассказала ей о своей работе, о выступлениях.
— Тяжело теперь женщинам, — сказала Поля. — Вот и вы вынуждены вертеться.
— Разве это тяжело? — возразила я. — Вот я недавно выступала в женском госпитале... — И я рассказала ей о палате № 5.
— Даже не знаю, что хуже, — сказала Поля, — или похоронить, как я, или не знать и, может быть, всю жизнь не узнать, что с твоим ребенком.
Сколько, сколько было таких неожиданных встреч, сколько людей прошло через мою жизнь!
Вскоре меня послали с бригадой украинских артистов и писателей выступать на наших заводах, эвакуированных с Украины на Урал. Я возвращалась и снова уезжала. Недаром Новый год встретила на грузовике!
Но везде, где мы бывали, я уговаривала двоих-троих товарищей по бригаде выступить в детском доме, в школе. Мне было жаль детей, которые так героически держались в тяжелые дни войны.
И везде новые люди, новые встречи, и у каждого — своя жизнь и горе, принесенное войной, — наше большое, общее горе.
Нет, я не забыла своих друзей из палаты № 5. Я просто долго не могла вырваться к ним, а когда после какого-то особенно длинного «турне» возвратилась и позвонила Наташе Малышевой, оказалось, что госпиталь перевели в другое место. Она обещала позвонить, снова устроить встречу...
Но тут меня вызвали в Москву, работать на нашем украинском радио. Таня как раз была с комсомольцами школы где-то далеко, на картошке, и возвратилась лишь перед отъездом. Я одна совсем замоталась — с пропусками, билетами, Андрейкой. Я не увидела больше ни Оли, ни Саши, ни Тони-ленинградки, ни маленькой Тони-партизанки.
Еще одна неожиданная встреча по дороге в Москву взволновала нас с Таней.
На одной небольшой станции мы смотрели в окно — я, Таня и маленький Андрейка, наш «запорожец за Уралом», как прозвали его мои друзья-уральцы. С уральским своеобразным произношением он уже болтал с соседями и с таким интересом смотрел на мир своими большими карими глазами, что невольно привлекал всеобщее внимание. Мы с Таней уже привыкли к этому и не удивлялись, что на него и на нас пристально смотрит с перрона какой-то пожилой военный. Мне всегда было приятно, когда военные смотрели на Андрейку: ведь и он — сын военного, фронтовика.
Вдруг военный подошел ближе к окну и, приложив руку к фуражке, поинтересовался:
— Извините, пожалуйста, вы не из Киева?
— Да, из Киева! А вы? Как вы узнали? Мы встречались? — обрадовалась я.
— Вы Галина Алексеевна, если не ошибаюсь, — артистка ТЮЗа.
— Да, да!
— У вас была дочь Таня...
— Вот она! Это же она!
— Это Таня?.. — Военный, волнуясь, снял фуражку, провел рукой по седым волосам. — Таня... это вы... я не узнал... повзрослела... — И, неожиданно схватив Таню за руки, спросил, задыхаясь: — Вы... не знаете... где Лина... Лина Косовская? Я же ее отец... вы дружили... учились в одном классе.
— Ой! — воскликнула я. — А теперь вы куда едете?
— Я был на фронте. Все время. После ранения лечился в госпитале и теперь возвращаюсь снова. Скажите же, где Лина?
— Лина осталась в Киеве с матерью, — ответила я. Как мне сообщить ему, что жена его умерла, а Линочку забрали в Германию!.. И какое я имею право утаить это от него...
Начальник станции уже подавал свистки, и поезд медленно набирал ход.
— Вы больше ничего не знаете, ничего? — спрашивал Линин отец и ускорял шаги, чтобы идти рядом с окном вагона.
Таня растерянно смотрела и вдруг крикнула:
— Лину забрали... Она в Германии... Освобождайте Лину!
Косовский обхватил голову руками и зашатался.
— Ой, что ты наделала, он упадет под поезд.
Но его уже подхватили товарищи, оттащили от уходящего поезда... И вот он исчез из поля зрения, высокий, седой человек в военной форме...
— Я не могла, не имела права не сказать, — проговорила Таня, ее глаза наполнились слезами. — Пусть, когда он вступит в Германию, везде ищет Лину.
А через год мы с Таней и Андрейкой снова ехали в длинном эшелоне, но уже домой. Киев, Киев ждал нас!
— Наш эшелон долго будет стоять? — поинтересовался на одной станции Андрейка.
— Андрейка, наверное, думает, что ездить можно в одних эшелонах, — засмеялась Таня. — Он только в них и катается всю свою жизнь: на Урал, с Урала в Москву, теперь из Москвы домой.
А Андрейка не понимал, почему все смеются.
Везде мы видели страшные следы войны. Я не узнавала дороги, так хорошо знакомой ранее: Киев—Москва. Сожженные села, разрушенные станции, будто призраки, подбитые танки и пушки.
Мы ехали целую неделю, по полдня стояли на разрушенных полустанках. Пассажиры относились к этому довольно спокойно, приловчились быстро разжигать небольшие костры и варить какую-нибудь кашу или суп. Мы ведь все возвращались домой... За время войны мы привыкли все делать сообща, всем делиться, заботиться друг о друге, и каждому из нас были понятны чувства другого. Когда проезжали Хутор-Михайловский, многие из нас заплакали, всем хотелось эту землю целовать, и весенние листочки на тополях, и вышедших к поезду селянок.
Если бы не хозяйственные соседки по купе, я бы, наверное, уже ничего не ела и не готовила, а все смотрела бы с Таней в окно. Мы ехали в Киев, в Киев! К Днепру! И мне казалось, стоит увидеть Лавру, Днепр — мне не усидеть, я побегу, полечу.
...И мне казалось, на вокзале меня непременно встретит Андрей...
— Галинка! — прервала мои мысли соседка по купе. — Гляди — остановка, пока я приготовлю, сбегай, все наши побежали, возможно, у красноармейцев хлеба выменяешь на табак, а то у нас хлеба уже нет.
— И я с тобой! — закричал Андрейка.
Я схватила его на руки и побежала к соседнему воинскому эшелону.
— У вас есть хлеб? — спросила я, протягивая пачку сигарет.
Молодой красноармеец вынес полбуханки хлеба, но руку с сигаретами отвел в сторону.
— Не надо.
— Может быть, деньги, — спросила я, краснея, — если вы не курите?
— Что? Что вы? — И вдруг весело сказал: — Вот дайте за это вашего мальчика подержать, — и так ласково улыбнулся Андрюшке, что тот смело пошел к нему.
— Я его на минутку к нашим понесу, не беспокойтесь, я его сейчас отдам. Давно на руках пацана не держал.
И он понес Андрейку в вагон, прижимая его к себе и щекоча небритой щекой...
Он вынес Андрейку, надев на него свою пилотку, и еще несколько красноармейцев провожали Андрейку. Мне было приятно. Ведь и Андрей, наверное, примерял бы на него свою фуражку.
— А где же твой батька? — спросил красноармеец, когда уже эшелон тронулся.
— На фронте, — ответил серьезно и уверенно Андрейка.
— Ну, мы ему передадим, какой у него сын казак! — смеялись они и махали нам руками.
А у меня, чем ближе мы подъезжали к Киеву, тем сильнее немели ноги, и я не только не побежала, а не могла заставить себя выйти на перрон.
— Танечка, пойди посмотри, как там наши вещи, — сказала я ей.
Мне все еще верилось, что она влетит и скажет:
— Мама, мама, там нас папа ждет.
И она таки влетела, но сказала:
— Мама, быстрее, там уже все вышли с вещами.
И вот мы с Таней и Андрейкой вернулись домой. Только втроем. Мы не знали, где Андрей, а дедушка лежит под высокими соснами на Урале.
Мы оставили наши жалкие узлы в квартире, которая ничем не напоминала мой дом, мою жизнь — обожженные стены, пустые грязные комнаты и лишь по углам — батареи бутылок из-под рейнвейна, — и пошли в город. Мы брели по Крещатику, как по кладбищу, молча наклонив головы. Лишь Андрейка таращил свои круглые глаза и
сообщал:
— Ванны висят.
Ванны на самом деле висели между этажами разрушенных домов. Там, где было самое лучшее кино, на руинах высилась статуя, совсем не поврежденная женская фигура одной из муз. Она стояла когда-то в большом зале. В сторонке одинокий художник срисовывал эту груду камней и белую античную фигуру.
Озабоченные девушки прошли, смеясь, мимо нас. Таня болезненно скривилась:
— Как можно здесь смеяться...
Но фанерные окна, талончики, лимиты, пустые комнаты и с самого первого дня напряженная работа на радио, концерты, выступления — все это даже не оставляло времени выплакаться.
Соседи, остававшиеся в Киеве, возвратили пианино, на котором с детства бренчала я, училась Таня и так хорошо играл Андрей...
На базаре я совершила непозволительную трату — у одного из стариков, продававших разнообразный хлам, книги и ноты, вместо необходимых в хозяйстве вещей, купила «Патетическую сонату» Бетховена. Дома, стоя, потому что не было ни одного стула, плохо и грустно заиграла первые страницы. Андрейка стоял завороженный.
Его вообще все восхищало. После уральской комнаты-клетушки, после узенького номера в московской гостинице — такая большая собственная квартира, к тому же совсем пустая! Можно бегать — сколько угодно.
— До окончания войны мы не будем думать об уюте, — сказала я Тане, и она, конечно, согласилась. — Было бы самое необходимое, лишь бы ты училась, я работала и Андрейка был здоров.
Меня не манил уют, я не соблазнялась никакими вещами, меня грели и привлекали лишь человеческие чувства, и я ревниво следила, как и кто смотрит на Таню и Андрейку, и была благодарна за каждое теплое слово.
Как-то Андрейка прибежал со двора и сообщил:
— Мама, тебя спрашивает военная тетя!
«Возможно, из палаты № 5», — промелькнуло в голове. Я не сообразила, что они не знают моего киевского адреса!
Но радость оказалась не меньшей! На пороге стояла моя любимая подруга, мой друг — Саша Обозная. Она почти не изменилась, лишь косы, закрученные, как и в институте, над ушами, совсем поседели. Мы бросились друг другу в объятия, смеялись и плакали, потом целую ночь разговаривали. Ведь мы потеряли друг друга в первые дни войны. Это ей я звонила с вокзала в Харькове, когда мы проезжали в эшелоне, и она не успела приехать.
Сколько мы рассказали друг другу в эту ночь! Больше она. Ведь она находилась на фронте. А Надийка, бедная моя двоюродная сестричка, не успела вывезти своих ясельных малышей из Харькова. Саша слышала, что они живы, где-то под Харьковом. Саша была, как обычно, собранной и спокойной, я всегда чувствовала себя с нею младшей сестрой. Она и сейчас, мимоходом, между прочим, дала тысячу советов по поводу Андрейки (до войны она была педиатром), внимательно расспросила о моей работе, Таниной учебе, обо всем, и мне стало как-то спокойнее и легче.
— Я рада, что ты не растерялась. Я довольна тобою, — сказала она.
— А я нет, — покачала я головой. — За все хватаюсь и ничего не успеваю. И знаешь, мне кажется, я отдаю меньше, чем могла бы. Обо мне заботятся больше, чем я о других. — И рассказала ей о палате № 5. — Понимаешь, я потеряла их, ничего не знаю об их дальнейшей судьбе. А я ведь должна была помочь каждой, согреть каждого ребенка, живущего рядом.
— Советская власть всем поможет, — сказала Саша словами Оли.
— Но ведь Советская власть — это советский народ, советские люди, мы с тобою, значит, и мы в долгу и в ответе, не только же в том мой долг и моя ответственность, что я играю для детей! Но жизнь очень сложна, и трудно жить достойно, — сказала я.
— Вот так всегда чувствуешь... отвечаешь за каждого, кто проходит через твои руки, — задумчиво промолвила Саша.
Саша уехала на второй день, оставив номер своей полевой почты и взяв с меня слово писать.
Да, теперь я все время встречалась с давними друзьями, с которыми не виделась несколько лет, и еще сильнее начинала ценить любовь и дружбу. Но и новые друзья были мне дороги. Я переписывалась с друзьями, оставшимися на Урале, в Ленинграде, в Москве. Однажды я услышала радостный Танин голосок:
— Мама, посмотри, кто к нам пришел!
С нею в комнату вошла Поля — бедная Поля, с которой хоронили мы вместе нашего дедушку и ее ребенка.
Ну, мы, конечно, расцеловались, расплакались, как положено женщинам, она осталась у нас ночевать. Поля возвращалась в Белую Церковь к родителям.
— А знаете, Галина Алексеевна, вы меня так тогда растрогали своими рассказами о палате № 5, что я решила пойти туда работать. Сначала была санитаркой, а потом, когда Наташа Малышева пошла учиться, я стала культработником и библиотекарем, ведь я закончила до войны библиотечные курсы.
— Так вы их всех знаете? И Олю-партизанку, и Александру, и обеих Тонь?
— Я их еще застала, — сказала Поля, — и я с ними познакомилась. А потом еще столько женщин там перебывало! Знаете, Олю перевезли в другой госпиталь, приезжал какой-то знаменитый нейрохирург и должен был делать ей операцию. Только, знаете, какое у нее несчастье?
— Что такое?
— Всех детей партизанских проклятые фашисты вывезли тогда в Германию. Еще когда Белоруссию освобождали. Александра написала. Александра уже выздоровела и работала где-то под Москвой. Она и написала Оле. Только письмо это было в письме к Наташе, и Наташа Оле его не показала. А Тоне-ленинградке сделали протез, она учится, а маленькая Тоня работает на заводе. А после них еще сколько было!..
Поля обо всех рассказала, но Оля, бедная Оля не шла у меня из головы.
— Это давно было — и операция, и письмо? — спросила я.
— Конечно, еще в 44-м году. Потом меня перевели в санитарный поезд, и я теперь не знаю, что с нею, — помогла ли операция. Ее должны были после операции в санаторий везти.
Ниточка, соединявшая нас с Олей, нашлась и снова потерялась.
Я не знала ни названия села, ни фамилии, не знала этого и Поля.
Я не написала Оле письма, а оно ей было так необходимо.
И вот уже закончилась война. Мы так и не дождались Андрея. Таня уже студентка; Андрейка научился читать и часами просиживает у пианино — собранный и увлеченный, совсем как Андрей. А я выступаю. Играю в театре, на детских утренниках, выступаю по радио. И дети любят меня, как и раньше, а я их еще сильнее, потому что постоянно думаю — у скольких из вас теперь нет родителей, и мне хочется каждого обнять, приласкать.
А по ночам я совсем не сплю. И не только Андрея вспоминаю и свою прежнюю счастливую жизнь, я вспоминаю все те неожиданные встречи, все те ниточки, которые связывались и рвались. Я вспоминаю море горя и слез, принесенное войною каждой матери, жене, и обычные женские чувства вырастают во мне в такую большую ненависть к врагам нашего светлого мира, нашего чистого мира, и я не могу удовлетвориться только одной игрой. Я должна узнать, жив ли Ясик партизанки Оли.
Но в руках у меня лишь оборванные ниточки, которые так трудно связать, и даже Тане стыдно признаться, чего я хочу.
Недавно я узнала, что Саша демобилизовалась и что она снова на своей «детской работе», только теперь в одной из западных областей Украины.
В одну из бессонных ночей я написала ей длинное письмо.
У МАЛЫШЕЙ
Письмо лежало в Сашином портфеле, но его, вероятно, придется дочитывать вечером. Галинка сочинила целый опус. Ей, как и Саше, некогда писать часто, зато если уж дорвется, случается, ночью к бумаге, так напишет полтетради.
В облздравотделе, конечно, не очень-то почитаешь, минутки свободной нет. Из дома № 3 звонят, что обнаружились случай дизентерии, в пятом — корь. В милицию принесли ребенка, мать которого умерла. Еще не успели залечить ран после войны, как в некоторых областях началась засуха.
Да, еще необходимо немедленно организовать краткосрочные курсы воспитательниц сельских яслей.
Телефон на столе не умолкает. Зовут на совещание в обком партии. Саша встает, но в кабинет вновь входит Зося.
— Пани доктор, извините, Александра Самойловна, — поправляет она себя, — вас какая-то женщина спрашивает. Уже во второй раз приходит. Вы на заседании были. Она с ребенком.
— Вы спросили, в чем дело?
— Известно в чем. Ребенка сдать, — пренебрежительно говорит тоненькая, с выщипанными бровками Зося.
— Вы сказали ей, что надо обратиться к товарищ Подгайной?
— Она и слушать не желает, говорит, только к вам. Такая настырная, неприятная женщина. — Зося брезгливо поджала губы. — Просто покоя не дает.
Саша укоризненно смотрит на нее.
— Может, ей очень тяжело, — говорит она. — Нельзя так относиться к людям. Пусть войдет. — Саша смотрит на часы. — Через пять минут я должна идти в обком, но, думаю, успею с ней поговорить.
В комнату заходит женщина лет пятидесяти с грудным младенцем на руках и сразу начинает выворачивать из карманов какие-то бумажки и рассказывать быстро, длинно и путано. Саше трудно следить за ходом рассказа, но все истории так похожи, эти страшные истории, в которых муж погиб на фронте, хату сожгли, жить негде, и сама больна.
Саша вдруг подумала: слишком старая женщина. Говорит она без передышки, и вправду в ней есть что-то неприятное, то ли бегающие глаза, то ли визгливый голос с какими-то неестественными выкриками.
Она вдруг развернула платок, и оттуда показался крохотный, не более трех месяцев ребенок, круглолицый, аккуратненький, с темными бровками.
— Если вы ее не примете, — говорит женщина, — я все равно ее где-нибудь оставлю, а сама под поезд брошусь!
Саша просмотрела документы, не нашла ни одного необходимого, — все к делу не относились, — позвонила и сказала Зосе:
— Выпишите ордер в дом № 1.
— В дом «Малютка Езус»? — быстро спросила женщина.
— В дом младенцев № 1, — повторила Саша. — Откуда вы знаете «Малютку Езус»?
— Я там бывала у своей тетки до войны, еще при поляках. Она служила уборщицей. Пусть вас пан Езус вознаградит за то, что вы спасете мою дочурку.
Нет, было-таки в ней что-то неприятное! Но Саша сознательно решила: тем более ребенка следует взять. Такая мать (мать ли?) может сделать все, что угодно.
Зося недовольно писала отношение в дом малышей, но Александра Самойловна мягко, как умела только она, немного заговорщицки улыбнулась. Мол, вы правы, девочка, относительно матери, но ребенок — совсем другое дело.
И Зося примирительно кивнула ей завитой головкой.
Надо спешить, совещание должно было уже начинаться.
Саша застегнула портфель. Письмо лежало на месте. Как хотелось поскорее прочитать его! Но и по дороге не получалось думать ни о Галинке, ни о том, что с нею связано — очень родном, но очень сейчас далеком, потому что на совещании, вероятно, будет стоять вопрос о доукомплектовании детских домов репатриированными детьми. После совещания — немедленно в дом № 3, в котором дизентерия, чтобы все проверить самой.
Домой Саша возвратилась около двенадцати, совсем без сил. Дочь Иринка спала.
Уже в кровати Саша достала письмо от Галинки. И сразу перед глазами встала подруга — круглые серые глаза, инфантильный вид, вся она такая простая во взаимоотношениях с людьми, сентиментальная, смешная и искренняя.
С Галинкой вместе заканчивали педагогический институт, но потом Саша пошла еще в медицинский, а Галинка после года работы в детдоме неожиданно для всех, кроме своего отца — старого театрала, — поступила в театральную студию и стала актрисой Театра юного зрителя. Когда подруги и родные увидели ее на сцене, сразу поняли, что это и есть ее путь. Именно актрисой и именно детского театра.
Была уже у Галинки семья, дети, а на сцену выходила все та же тоненькая девочка, а то и стройный парнишка, и юный трогательный звонкий голос брал за сердце каждого.
К ней иногда за кулисы приходили знакомиться мальчишки — шалуны и сорвиголовы, увлеченные театром, и очень разочаровывались, когда к ним выходил не мальчишка-ровесник, а изящно одетая женщина. Перед войною она получила звание заслуженной артистки и орден. Школьники устраивали ей овации, и после спектаклей домой ее всегда провожала большая толпа детей.
— Вот это слава! — смеялся ее муж. Он всегда радовался за нее, потому что был влюблен в свою жену всю жизнь. И всегда спрашивал ее подруг: — Вы любите Галинку? — И дочери тоже говорил: — Танька, смотри, какая у тебя мама!
У них было всегда уютно, весело. А теперь она осталась одна.
Это большое, подробное письмо — много о чем оно поведало Саше! И странно — жизнь Галины совсем не кажется горьким отзвуком прошлого. Снова театр, новые пьесы, новые роли (подумать только, она все еще играет девочек и мальчиков!), студии молодежи, с которой надо работать, учеба Андрейки, успехи Тани,— и неожиданно для Саши — много общественной работы. Детские дома. Поиски детей. Наивная Галина. Она в отчаянии из-за одного ребенка, которого должна разыскать. Какого-то семилетнего Ясика...
Судьба сотен детей сейчас в руках Саши.
Рука тянется к карандашу, и уже полусонная Саша записывает в блокнот: Ясик из Белоруссии. Приблизительно семи лет. Мать и отец партизаны. Медработники. Оставался с бабушкой под Витебском.
* * *
Хотя этот город одной из западных областей Украины был для Саши новым, незнакомым, но, прибыв сюда в 45-м году, Саша словно вернулась в собственный дом и в этом доме начала наводить порядок. Этот ее собственный дом был очень большим и требовал напряженных сил и энергии.
Этот «дом» состоял из нескольких домов для грудных детей, детдомов для дошкольников, детских больниц, женских консультаций, курсов охматдетовских сестер.
После походов, военных госпиталей, тяжелораненых, операций поначалу ей казались кукольными и эти белые кроватки, иная детская мебель, и эти крохотные создания. Но... «запах пеленок и ты — дома», — с некоторой иронией сказала дочь Иринка.
Когда Галинка впервые увидела Сашу после долгой разлуки, она воскликнула:
— Саша, родная, ты совсем не изменилась. Ты даже помолодела! Только совсем седая... Ну, да ничего, я тебя сама подкрашу.
Саша засмеялась и покачала головой в ответ на такое легкомыслие. Так и остались седыми закрученные над ушами косы — давняя студенческая прическа, и молодое спокойное лицо с мягкой улыбкой.
Седые волосы гармонировали с ее уверенным голосом, точными распоряжениями, когда она без суеты, словно предвидя все неожиданности, обходила свою новую семью.
—Угу-гу, — многозначительно замечали местные врачи и перешептывались между собой. — Пани докторша понимает в детях.
К ее приходу старались, чтобы все блестело и чтобы завернутые дети лежали, как куколки.
В первые же дни после приезда она зашла в дом грудных № 1. Пожилая врач-воспитательница Мелася Яремовна и весь ее штат в снежно-белых халатах тихонько сопровождали Александру Самойловну и предупредительно заглядывали в ее лицо, стараясь угадать, что скажет она об их доме. Саша обошла детские кроватки, внимательно всматриваясь в сморщенные крохотные личики, и вдруг спросила:
— А почему дети сегодня не улыбаются?
Дородная приземистая Мелася Яремовна и весь ее белоснежный штат замер от неожиданного вопроса.
— Я спрашиваю, — спокойно повторила Саша, — почему дети у вас не улыбаются? Вы сказали, что это комната здоровых.
— Конечно, пани доктор, — засуетилась Мелася Яремовна, — они все здоровы. Поглядите, какие у них щечки.
— Лучше покажите мне ножки! — снова удивила неожиданной просьбой Саша.
— Разверните, пожалуйста, — попросила она сестру. — И эту девочку. И этого мальчика. — Она научилась безошибочно узнавать по завернутым куколкам, где мальчик, где девочка, как все старые педиатры. — Ну, конечно, — с сожалением вздохнула она. — Сегодня они у вас не гуляли. Разве можно, чтобы ребенок лежал, как в коконе. Ему необходимо двигать ножками, его следует выносить на воздух. У вас ведь для этого все условия. У вас чудесный сад, балкон...
— Но, извините, простите, прошу пани, профессор Хопперт...
— Профессор Хопперт? — переспросила Саша. Где она слышала эту фамилию?
— Ну да, пани, профессор Хопперт, директор «Малютки Езус», как ранее, еще до Советской власти, назывался этот дом, а затем снова, при фашистах, его тоже так начали называть, так вот директор профессор Хопперт требовал, чтобы дети спокойно себе лежали. Когда они лежали и молчали, он был доволен.
— Какой абсурд! А разве у вас, у вас самой никогда не было детей? А как же будет развиваться психомоторика? Но я где-то слышала эту фамилию...
— Он был большим ученым, профессор Хопперт, — грустно покачала головой Мелася Яремовна. — Его статьи печатались в европейских научных журналах...
— А! — вспомнила Саша. Ну, конечно, ей встречались в немецких и английских медицинских журналах статьи профессора Хопперта. Она их ясно вспоминала и вот почему. Однажды Саша с товарищами по работе просматривала зарубежные журналы и наткнулась в одном из них на статью профессора Хопперта об организации охраны детства в Германии. Со статьей помещались и фото одного из немецких детских приютов, и фото самого профессора. Сухое, длинное лицо с большими залысинами и холодным взглядом прищуренных глаз.
— Какое неприятное лицо! — заметила одна из врачей, экспансивная Надийка. — Даже странно, что такой человек избрал своей профессией охрану детства.
А когда Саша начала читать и переводить содержание статьи, та же Надийка сразу произнесла «брр», словно прикоснулась к холодной и скользкой твари.
И впрямь, им, советским педиатрам, странно было читать сухие рассуждения профессора Хопперта и его доводы в пользу детских яслей. Он приводил статистические данные, сколько новорожденных умирало в течение года, подсчитывал, сколько марок пошло сначала на роды, на всевозможные необходимые вещи, затем прибавлял 150 марок на гроб, похороны, пастора, могилу и доказывал, что немецкий народ ежегодно закапывает в могилу более миллиона марок.
— И ни слова о детях, их жизни — бездушный подсчет похоронного бюро, — возмущались женщины.
Но рядом в том же журнале помещалась и статья американского профессора. О да, он больше говорил о жизни, но всю жизнь ребенка, как определенную экономическую ценность, исчислял в долларах и центах!
Детские болезни, эпидемии он переводил в цифры и возмущался, как можно допускать столь непродуктивное расходование капитала в то время, когда вполне можно избежать большинства болезней.
«Я отказываюсь понимать, — писал этот американец, — как столь практичный народ, как наш, допускает возможность существования такого положения вещей». Выгоды и расходования капитала — вот с какой точки зрения рассматривали жизни тысяч детей эти ученые!
— Я помню, — сказала Саша Меласе Яремовне, — профессор Хопперт из Германии?
— Конечно, так оно и есть. Он был до 39-го года, потом, когда пришли наши, уехал за границу. Возвратился он сюда во время войны и стал директором дома, который снова назвали «Малютка Езус», и опять в нем начали работать монашки из монастыря святой Магдалины.
— А куда он делся потом, этот профессор Хопперт?
— О пани! — Мелася Яремовна вдруг крепко сжала руки с пухлыми короткими пальцами, большие, темные, как маслины, глаза вмиг наполнились слезами и взглянули с таким горьким отчаяньем, что Саша невольно обняла докторшу. Все воспитатели и врачи, сопровождавшие их, сочувственно закивали головами.
— Пойдемте, — сказала Мелася Яремовна Саше. — Я вам все расскажу.
Они направились в кабинет.
— Мелася Яремовна, — спросила сестра, — а семнадцатку кормить, как всех?
— Кого? — переспросила Саша. — А разве у них нет имен?
Мелася Яремовна густо покраснела.
— Что вы, у каждого ребенка есть имя, но мы так привыкли у профессора Хопперта, вот такое слово и вырывается иногда.
— Так вы хотели, Мелася Яремовна, рассказать о профессоре Хопперте.
— О, да, да. — Мелася Яремовна присела на диван, немного помолчала, словно раздумывая, с чего начинать рассказ о страшной и темной истории профессора Хопперта, и вдруг промолвила уверенно и горячо: — Он преступник. Он хуже, чем преступник! — И, дав такое определение, она уже не думала, с чего начать и как рассказывать, она заговорила и не могла уже остановиться, потому что верила: ее слушают искренне, без каких-либо предубеждений, и этой докторше с седыми волосами можно рассказать все, все...
— Вы знаете, профессор Хопперт был большим научным светилом. (Саша возмутилась, но решила пока что сдержать себя). Он говорил, что этот домик «Малютка Езус» — экспериментальный, что все делается для науки. Тут были лишь подкидыши, и о них никто никого не спрашивал, а ксендз из монастыря святой Магдалины всегда провозглашал во славу профессора велеречивые проповеди.
Я поступила сюда уже во время войны. Домишко снова стали называть «Малютка Езус». Куда было подеться? Мужа убило осколком снаряда, и я осталась с дочерью Даркой. Я пришла к пану Хопперту, мне говорили, что оккупанты не трогают его дом, ведь надо, надо было где-то укрыться от них.
Вероятно, мне было бы даже спокойно в «Малютке Езус», но я... я... каждый раз очень привязывалась к этим малышам. Я, простите, пани доктор,— маленький специалист по желудочным детским болезням. Профессор Хопперт был доволен мною.
Ему только одно не нравилось. Я слишком привязывалась к детям, а для него это был экспериментальный материал и больше ничего. Что крысы или лягушки, которых режут медики, что эти несчастные крошки — для него было совершенно одинаково.
— Зачем нас вывезли? — вдруг почти вскрикнула Мелася Яремовна. — Я не понимаю, зачем нас вывезли, когда немцы отступали. Я плакала, я умоляла, но детей начали выносить эсэсовцы, и как я их могла бросить? К тому же еще семерка и десятка болели, а их солдат схватил, словно то были какие-то котята! И тогда я крикнула дочери! «Дарочка! За вещами! Заверни самое необходимое в портплед, мы едем тоже, потому что пана профессора нет, а детей вывозят — не могу же я доверить их чужим людям». Вот так и мы с ними сели в машину, и дочь Дарка, и две сестры-монашки из монастыря святой Магдалины, работавшие у нас, — сестра Юстина и сестра София. А пана профессора вызвали еще за три дня до того. Он, я думала, ни о чем не знал.
Нас посадили в вагон, и вагон запломбировали.
— Разве мы пленные? — плакали мы. И куда нас везли — мы не знали. И я, и дочь Дарка, и сестра Юстина, и сестра София — никто из нас не знал, куда едем, и у нас на руках было восемьдесят детей. В последнее время нам их подбрасывали и подбрасывали, потому что людей стреляли и стреляли. Семерка и десятка умерли до первой станции, и охранники их просто выкинули в окно. Мы сами за них помолились: я, сестра Юстина, и сестра София, а дочь Дарка сказала, что больше никогда не сможет молиться.
Я, простите, не надоела вам?
Так вот! Мы проехали пол-Европы. Да, да. Через Вену, Чехословакию — в Судеты. Об этом мы потом уже узнали. Откуда нам было знать, ведь мы ехали в запломбированном вагоне.
У нас еще умерли тринадцатка, шестнадцатка, много детей. Мы довезли шестьдесят шесть. И едва не умерла моя дочь Дарка. Она хотела выпрыгнуть из вагона, когда охранники приносили воду, и ее прикладом в грудь толкнул охранник. Она лежала в жару и все повторяла:
— Наши им покажут! Наши им покажут! Мама, я не была даже пионеркой, ты не пускала меня в пионерский дворец...
А что говорить, я действительно боялась пускать в пионерский дворец, который устроили в графском доме при Советской власти, и теперь она меня упрекала за это, потому что все равно бегала к пионерам, но так, чтобы я не знала.
И представьте себе, в Судетах, в маленьком поселке, куда нас запихнули, появился профессор! И то, что мы оказались там, судя по всему, не было для него неожиданностью.
С ним пришла какая-то высокая грузная дама и какая-то женщина. Женщина молча стояла за ними.
— Фрау Фогель, — представилась дама. — Бедная, как вы там намучились, — сказала она мне. — Я вздохнула с облегчением только тогда, когда села с дочерью в вагон!
«Вероятно, ты, птаха, ехала не в запломбированном вагоне», — подумала я и сразу решила ни в какие отношения с нею не вступать.
— Разве вы с востока? — спросила я.
— О, да, нам довелось много лет там провести, к великому сожалению. Я здесь хорошо устроилась, — продолжала Фогельша, — я работаю надзирательницей за детьми в концлагере. О, я их хорошо воспитываю! — прищурила она глаза. — Пан Хопперт говорил мне о вас, и я думаю, мы с вами найдем общий язык.
— У нас слишком разные специальности, — ответила я холодно, я уже понимала, в какую попала мышеловку, и я вдруг представила себе, что и моя Дарка может оказаться под ее попечением. — Вы — надзирательница за несчастными детьми в концлагере, а я — врач-воспитательница младенцев. Наверно, у нас с вами разные цели.
— О, пан Хопперт вам все объяснит, — усмехнулась она многозначительно и, изобразив милостивую улыбку на своем полном лице, ушла такая уверенная в себе, такая отвратительная.
А женщина, заискивающе кивая головой и быстро ощупывая нас глазами, пошла следом.
Где-то я ее видела, эту женщину, но так и не вспомнила где.
Она ушла, и зашел Хопперт. И, представьте себе, дорогая пани, представьте себе, что он нам приказал, и язык его не отсох, когда он произносил эти страшные слова. Он совершенно спокойно сказал, что следует отобрать детей поздоровее, потому что их здоровье, их кровь нужны для великой Германии.
Я сначала не поняла для чего. Они будут расти, о них будут заботиться, а там, подумала я, еще посмотрим, за «великую Германию» или за кого другого отдадут они свою жизнь и свою кровь. Пока они вырастут, немало воды утечет, и, возможно, не будет уже тех кар господних — войн, и поэтому я кивала ему головой, а сама думала: говори, что хочешь, а Красная Армия вас гонит, и я буду трижды дурой, если побегу дальше.
Нет, этот дьявол профессор имел в виду совсем другое. Он хотел отобрать самых крупных деток, чтобы немедля взять их кровь для проклятых фашистов. И тогда я сказала: не дам. Я закричала, что не дам. Я кричала, что отвечаю за них.
— Перед кем? — спросил он и засмеялся. Он еще и смеялся! — Перед кем вы отвечаете за это советское отребье? Может, вы ждете, что сюда придут советы, и готовитесь перед ними отчитываться?
Вероятно, я была уже не в себе, потому что закричала:
— Да, перед ними!
В полном сознании я, конечно, побоялась бы кричать подобное. Что там говорить, я совсем не была настолько смелой, чтобы бросать в глаза такие слова, но в ту минуту я сама себя не понимала.
— Я вас не узнаю, пани Мелася, — сказал пан профессор и засмеялся. — Вы всегда были лояльным врачом, как и я.
— Вы лжете, — перебила я, — вы никогда не были лояльным, вы всегда работали на Гитлера, на фашистов, а я считала, что могу заниматься одними детьми и стоять в стороне от политики. А на деле получается, что так нельзя. Заботиться о детях — это означает защищать их, бороться за них, и за них я буду бороться, пока жива, потому что их родители полегли в боях с фашистами и некому их защитить, кроме меня. Пусть я одна, но вам придется через мой труп переступить прежде, чем возьмете хоть одного ребенка!
— Вы не одна, пани, — услышала я, и сестра София встала рядом со мной.
— Мама, ты не одна! — закричала и дочь моя Дарка.
А Юстина, подлая Юстина, по-собачьи заглядывала в глаза Хопперта и перебирала четки в левой руке.
— Сестра Юстина, — сказал Хопперт, — пани утомилась с дороги. У пани обычная женская истерика. Пока пани отдохнут, вы сами приготовите мне детей.
И он ушел, абсолютно уверенный, что эта трусливая подлиза выполнит все, что он приказал и прикажет.
— Ты думаешь, я подпущу тебя к детям? — спросила сестра София. — Ты своими руками кормила их, пеленала, а теперь понесешь на смерть?
— На все воля божья, — бесстрастно ответила сестра Юстина. — Их святые душеньки вознесутся в рай.
— Скорее ты полетишь со своим профессором к черту в пекло, убирайся прочь! — завизжала сестра София, и мне показалось, что она сейчас, как дикая кошка, выпустит когти и вцепится в волосы сестре
Юстине.
Они обе были католичками, и такими, знаете, фанатичными. Сестра Юстина всегда покорная, тихая, исполнительная, как автомат, а у сестры Софии прорывались какие-то дикие, неудержимые нотки. Сестра Юстина мне казалась добрее, благодаря своей смиренности, и я не ожидала, что именно она согласится исполнить приказ Хопперта. Наверное, и у меня был не совсем обычный вид, потому что сестра Юстина мелко-мелко закрестилась и убежала прочь.
— Что же нам делать? — спросила я сестру Софию. Но с нею невозможно было ни о чем говорить. Она, похоже, действительно впала в истерику. Она призывала на головы Хопперта, Гитлера, сестры Юстины, на преподобного Серафима, на всех фашистских офицеров и весь монастырь святой Магдалины такие проклятия, что в другое время у меня бы волосы встали дыбом; но в то мгновение я думала о том, что все мы стоим на краю смерти — и все малыши от тройки до восьмидесятки (первые две умерли), и я, и доченька Дарка, и сестра София. Я не ошиблась.
Вскоре за нами, взрослыми, пришли и нас арестовали. Будто до того мы были свободными. Только моя доченька Дарка куда-то исчезла. Сначала я решила, что ее взяли раньше, но на допросе поняла, что Дарки у них нет.
Пришлось бы долго рассказывать о всех наших мытарствах. Освободила нас Красная Армия. Правду говорила Дарка: «Наши им покажут». А позже я узнала, что доченька моя Дарка воевала в чешском партизанском отряде и погибла в бою с фашистами.
Представьте себе — мы встретили сестру Юстину. Она осталась при детях! Только многих там недосчитались. Как и раньше, она была смиренной и набожной. Но я ей ничего не могла простить и обо всем рассказала советским офицерам, освободившим нас. Представляете, пани, эта набожная сестра-монашка была шпионкой. Ну, конечно, после того я ее не видела. А профессор с Фогельшей успели сбежать, к великому сожалению, и говорят, они теперь в англо-американской зоне в приюте для детей. Я и сестра София вернулись к детям. Наши военные всем нас обеспечивали, но мы мечтали поскорее возвратиться домой. Когда наши вошли в Берлин, мы плакали вместе со всеми честными людьми мира от радости, что закончилась война.
И я не выдержала и написала письмо в Москву, в самый Кремль. Мы ведь состояли при советских детях, куда же еще мы могли написать о советских малютках? А они уже подросли за это время! Вот нас и возвратили домой, в этот самый домик, который назывался когда-то «Малютка Езус». И сестра София со мной. Она слушает у нас лекции по охматдету и больше даже не заглядывает в монастырь. И она целиком за нас. Сейчас она дежурит в изоляторе около больных.
Дети, конечно, меняются. Иногда даже странно. Совсем недавно у окошка спал мальчик, очень хороший мальчик, его усыновил один ответственный работник. Я подхожу к кроватке мальчика и уже представила его синие глазенки, — когда гляжу, а там черноволосая девочка лежит и на меня смотрит. Дети всегда дети...
...А вот доченьки моей Дарочки нет и никогда не будет...
* * *
После этого разговора Саша часто думала о «Малютке Езус».
Меласе Яремовне и сестре Софии она доверяла больше, чем другим, хотя пока что многое в их работе было неприемлемым и заслуживало искоренения. Поражало, что некоторые хоппертовские утверждения они считали по-настоящему научными. Неужели, зная обо всех его преступлениях, можно было относиться к нему, как к научному авторитету?
Это было слепым преклонением перед его «заграничной» образованностью, хотя эта образованность и вышла из кабинетов тех ученых, которые с педантичным спокойствием изобретали новые и новые способы быстрого умерщвления тысяч людей.
Саша вспоминала и бледнела — горы женских волос в Освенциме, расфасованные по размерам карандаши, расфасованная по размерам обувь. Все педантично сложено. Груда карандашей совсем крохотных. Груда больших. Груда половинок. Грудка едва начатых. Карандаши, которыми, возможно, сожженные в освенцимских печах пытались написать последние в жизни слова. Эти карандаши хладнокровно вытаскивали из окровавленной одежды и раскладывали педантично по порядку.
Страшно подумать, что такая педантичность в работе Хопперта, замаскированная под «научные эксперименты», в свое время создавала ему авторитет среди некоторых женщин «Малютки Езус». Им казалось: змеиные глаза Хопперта — это одно, а его научный опыт — совсем другое. Необходимо влить в этот дом таких советских людей, которые бы тактично, незаметно помогли перестроить работу, использовав все лучшее из опыта Меласи Яремовны, Софии, их помощников.
Никакие силы не могли нарушить режим, предложенный ею, Сашей, всем детским яслям и ставший для Меласи Яремовны абсолютным законом. Но необходимо было создать иную атмосферу в этом учреждении, от которого веяло грустной безнадежностью больницы, а не радостным домиком для малышей, где они делают свои первые шаги, произносят тоненькими голосочками свои первые слова. Саша перебрала в памяти всех знакомых врачей и вдруг рассмеялась.
— Мама, ты чего? — спросила Иринка.
— Знаешь, кого я надумала сюда перевести? Рыжую Надийку!
— Надийку? — переспросила удивленная дочь.
— Да, именно ее.
Здесь, в бывшем «Малютке Езус», как нигде более, будет на месте шумная фантазерка Надийка, которой всегда дорожили на работе за одно качество: она страстно, «сумасшедше» любила детей.
Это была какая-то отчаянная любовь матери, которая чувствует всем своим естеством, когда ребенку плохо, когда у него что-то болит, и которая могла ночи напролет просиживать над больным ребенком. Она пела и танцевала, когда ребенок выздоравливал, она переживала первую улыбку, первый зубик, первое слово каждого малыша, как своего собственного, сообщала об этом всем в доме, сияла и радовалась.
Это в ней было неожиданностью для подруг, с которыми она училась и которые привыкли в ней видеть лишь очень красивую, довольно легкомысленную и сумасбродную женщину. Когда-то она училась пению в консерватории, но рано вышла замуж и оставила учебу. Все с тех пор было для мужа и для сына, и вдруг, когда Петрику шел уже седьмой год, муж оставил ее. Это было неожиданным ударом. Она осталась с ребенком на руках без специальности, без квалификации. Двоюродная сестра Галинка и Саша — ее ровесницы — давно самостоятельно работали и обогнали ее во всем, они советовали снова поступить в консерваторию, работать в хоре. Но Надийка пошла учиться в мединститут на факультет педиатрии. Она была способной, но училась посредственно. Ей как будто всегда было некогда.
Даже Саша не понимала ее и, с некоторой боязнью подписывая первое назначение Надийке врачом в ясли, наставляла:
— Смотри, Надийка, не подведи меня!
Но Надя знала, почему она поступила именно на педиатрический.
Ее неудержимая, горячая натура проявилась вдруг в отношении к детям так искренне и страстно, что невольно пленяла всех, захватывала, заражала. Сразу же в тех яслях воцарилась неподдельная семейная атмосфера, как в счастливом доме, когда появляется желанный и долгожданный ребенок. У Нади не было любимчиков. В каждом ребенке она находила какие-то необыкновенные черты и с первого же дня знакомства с новеньким уже не могла его ни с кем спутать. Вечером, даже не в свое дежурство, она по нескольку раз обходила детские кроватки, поправляла подушки, одеяла, строила смешные гримасы, показывая, как спят Аленка, Оксанка, Вовка, Юрка.
И Галина, и Саша, хотя были далеко друг от друга во время войны, обе с одинаковым опасением подумали о Надийке, когда узнали, что она никуда не выезжала.
Что с ней? Как она?
Но о Надийке никто не мог сказать и полслова плохого. Осунувшаяся, в старом драном платке, она, если и выходила из дому, то лишь тайком, стараясь пройти незаметно.
В ее паспорте не было немецкого штампа. Она паспорт «потеряла» и нашла только в первый день освобождения. Никогда она не вспоминала, но об этом, рассказывали детдомовские няни, как она спрятала и выходила раненого красноармейца и помогла ему уйти.
Она работала врачом в доме для малышей, фактически заведующей.
Кому были нужны эти крошки во время оккупации? Они умирали от эпидемий, от холода, от голода, и Надия предпринимала невероятные усилия, чтобы спасти их. Она была отчаянной и даже иногда смешной, потому что махнула на себя рукой.
Однажды, уже около одиннадцати часов ночи, когда на улице шел дождь, она, запыхавшаяся, возбужденная, постучала в окно дежурной, выходящее в сад.
— Откройте дверь на кухню, обе половинки. Я детям корову привела.
— Надия Петровна, что вы? Как? Где взяли?
— Поскорее, поскорее, потом расскажу!.. Маня! Маня! — тихо окликнула она корову. — Пойдем, Манечка!
Корова покорно шла за нею, глядя большими, грустными и кроткими, как у всех коров, глазами.
— Ее здесь нельзя оставлять, ее нужно в комнату на третьем этаже... в изолятор... А изолятор мы перенесем в другое место.
— Надия Петровна, да как же корову на третьем этаже держать? Мы ее в дровяном сарае можем устроить.
— Конечно! Чтобы прицепились, где я ее взяла!.. За это же расстрелять могут.
— А где же вы ее взяли?
— Это корова фашистская… тех чертей, что за углом живут. Она там в саду обычно паслась. Тем мордам проклятым каждый день молоко носят, а наши дети с голоду умирают. Обойдутся!
— А если найдут?
— Где? В изоляторе, на третьем этаже? Дождь следы смоет, ишь как хлещет... Надо соломы подстелить... И хлеба дайте... Хоть немного осталось? Посыпьте солью, поманите, ну, быстрее, быстрее. Она и опомниться не успеет, как мы ее затащим.
Это была одна из безумных затей Надийки.
И Маня таки шла, озираясь большими глазами.
— Вот корова, и не повернется! Иди, иди, Манечка! — возбужденно смеялась Надийка. — Знаете, это мне напоминает сказку Андерсена. Помните, как корову на чердак тащили, чтобы накормить хлебом с солью. Ну, что же, придется и нам такими дураками стать. Стыдно, но ничего не поделаешь.
Надийка не могла дождаться утра.
— Ее следует сразу подоить, Ганна Тимофеевна, подоите ее поскорее, — молила она, — я не умею, она меня обязательно лягнет, я боюсь.
— Что вы, Надия Петровна, ну кто же коров ночью доит? — укоризненно ответила старая няня Ганна Тимофеевна.
— А у кого они на третьем этаже в изоляторе живут? Разве существуют теперь какие-то правила жизни?
Все же Надю уговорили дождаться утра. Какая это была радость! Утром каждый ребенок получил по полбутылочки молока!
— Вы увидите, вы увидите, — победно сияла Надя. — Они у нас поправятся на этом молоке. И наши скоро вернутся.
Так корова и пробыла в изоляторе детдома почти два месяца, пока город освободили наши.
Вот какой была рыжая Надийка, которую Саша решила перевести к себе.
«Да, — подумала она, — в доме № 1, в этом самом «Малютке Езус», не хватает живого фермента, дрожжей, бодрого тона, — попробуем туда перевести нашу рыжую певунью, она же умоляла перевести ее в этот город, потому что ее сын Петрик служит в армии и ей хочется быть возле меня».
Саша с нею часто говорила, случалось — строго, но Саше разрешалось все. И теперь Надийка выслушала, будто школьница, все наказы и наставления Саши относительно дома № 1.
— Саша, ты останешься мною довольна, — сказала она. — Я буду дисциплинированной и выдержанной, как и подобает твоей ученице.
Через неделю, подходя к «Малютке Езус», Саша невольно засмеялась.
За полквартала доносился звонкий высокий, «рыжий», как шутили когда-то подруги, голос Надийки, и Саша разобрала знакомые слова:
Вьется стежка, вьется стежка
То полога, то крута.
Надийка любила современные песни, старые украинские, сентиментальные романсы.
Потом зазвучал смех, громкий быстрый разговор. Двери открыла Мелася Яремовна. Она еще не успела досмеяться и сразу объяснила:
— Надия Петровна с «ползунками» в саду гуляют.
В саду на солнечной полянке были устроены манежики. В них барахтались ползунки. На полянку вынесли кроватки, и в них, разметавшись, лежали «груднички» — одни сосредоточенно засунув ножки в рот, другие удивленно разглядывая собственные пальчики на всех четырех лапках, третьи просто дрыгали ножками и блаженно улыбались. И Надийка носилась между кроватками, поправляла, заигрывала и, переиначивая слова, пела:
Подарили вам в подарок
Землю с небом и водой!
Мелася Яремовна, сложив руки на животе, блаженно улыбаясь, произнесла:
— Правда, будто подарили.
* * *
Нет, она таки правильно сделала, Александра Самойловна. Никакие директивы, никакие лекции не смогли бы настолько изменить атмосферу дома, как неугомонная Надийка. Она меньше всего об этом заботилась, но для нее было как воздух, о котором почти никогда не думаешь и без которого не можешь жить, — со всем азартом готовиться к Октябрьским праздникам, в комнатах старшей группы повесить и любовно украсить портреты вождей.
На Октябрьские праздники она приготовила Саше сюрприз. Старшие дети, уже начавшие ходить и говорить, в костюмах зайчиков вышли под музыку со звездочками и флажками в руках и прошлись дважды по комнате, размахивая этими флажками. В этом и заключалась вся их программа, которую старательно готовили все в доме. «Что можно еще требовать от этих карапузов. Они прекрасно прошли!» — прошептала взволнованная Надийка.
Саша коротко, но тепло поздравила персонал. Она никогда не была красноречивой. Лекции и выступления ее всегда были интересными, конкретными, без лишних слов. На больших собраниях она выступать не любила. Но сейчас — это же своя семья — слова ее должны были дойти до сердца каждого — Меласи Яремовны, сестры Софии и всех нянь и сестер.
— Наше самое большое богатство, наша самая большая радость — это наши дети, — сказала Саша. — Отцы их погибли в борьбе с фашистами за нас, за нашу счастливую жизнь. Но они не сироты. В Советском Союзе не может быть сирот. Это наши родные дети, и за каждого из них мы отвечаем перед всем советским народом, перед родной Коммунистической партией.
Что было с детьми «Малютки Езус», вы знаете. Их сдавали в приют и этим ограничивались. Приют выпускал бессловесных, покорных служанок и горничных. Приютские дети — особенная каста, самая низкая раса. Для господина Хопперта они не были людьми. Лучше не вспоминать о том, что вы и без того запомнили на всю жизнь. Но и забывать нельзя, потому что господа хопперты еще живы, они насаждают свои расистские теории и делают свое темное дело, готовя новое уничтожение народов.
А для нас они, — Саша показала на малышей, сидящих на ковре с игрушками, длинные белые заячьи уши на их шапочках смешно шевелились, — для нас они — драгоценнейший фонд нашей Родины. Мы их вырвали из когтей хоппертов, чтобы росли наши дети весело и радостно, чтобы любовь и ласка окружали их, наших будущих инженеров, летчиков, художников, артистов.
В эту минуту один из будущих летчиков потащил у другого резинового медведя, и оба заревели. Надийка поспешила к ним.
Речь осталась неоконченной, но главное уже было сказано...
Но Саша не забывала. Надийку следовало постоянно держать в руках и не отпускать вожжи. Взять, например, истории болезней. Как она их не любила писать! Каждый раз старалась отвертеться от этого и отделаться шутками.
Дома у Саши она говорила:
— Сашок, ты же знаешь, я даже на письма никогда не отвечаю. Я органически не выношу ни мемуарного, ни эпистолярного искусства.
Но Саша хмурила брови и отчитывала ее.
— Я не буду доказывать необходимость очевидного. Для каждого врача это азбучная истина, и не стоит тратить время на лишние разговоры. Помнишь слова Горького: «Любить детей — это и курица умеет». Надо, чтобы любовь твоя была разумной. Как ты не можешь понять, что не имеешь права, запомни, не имеешь права работать хуже, чем Мелася Яремовна, София. Ты же должна служить примером. В конце концов, ты подводишь меня.
Надийка делала глаза еще круглее и искренне говорила:
— Даю слово, Саша, даю слово. Ты мне еще хоть немножко веришь? Когда ты придешь в следующий раз, все будет в порядке.
Но как удивилась бы Саша, да и все, кто знал Надийку, если бы узнали, что она вела... дневник! Собственно, это был дневник... детей!..
Именно, дневник малюток, лежащих в кроватках и ползающих в манежиках дома № 1.
Правда, дневником его тоже нельзя было назвать. Она писала в наиболее волнующие дни, а наиболее волнующими для нее днями были те, когда кого-нибудь из детей забирали на усыновление. Как многих забирали их теперь, после войны!
— В «Малютке Езус» никогда, никогда такого не было! — говорила сестра София.
Сестры удивлялись. Люди еще не устроились, не отошли после войны, а им уже хочется взять ребенка.
Но Мелася Яремовна понимала и говорила грустно и задумчиво:
— Что за дом без ребенка? Никакого уюта. А возьмет малыша — и даже в чужих стенах сразу почувствует себя дома. Хлопоты навалятся — некогда и грустить будет по тому, что погибло.
А Надийка просто не хотела отдавать детей. Это были ее дети, она верила, что в детдоме их лучше воспитают.
Но Мелася Яремовна понимала ее и не обижалась. Позже и до Надийки «дошло», какое это имеет значение, какое это чудесное, благородное проявление нашей жизни.
Впрочем, она поставила «условие», рассмешившее Меласю Яремовну. Условие заключалось в том, чтобы Надийка сама знакомила будущих родителей с детьми, помогала им выбирать и чтобы это происходило только в дни ее дежурства, когда она обязательно бывает в доме. Когда Надийка ставила этот «ультиматум», у нее по-детски подрагивали губы, она говорила глупости, но Мелася Яремовна хорошо понимала своего ревнивого коллегу. Она рассмеялась и согласилась.
Собственно, Надийка могла только помочь в этом ответственном деле. Что же, пусть это происходит в дни ее дежурства!
Из дневника Надийки
ГРИЦИК
Каждый хочет здоровенького ребенка и чтобы на него был похож, а я вот одна из девятерых родилась рыжей, не похожей ни на отца, ни на мать, и ничего. Мама меня больше всех любила.
Разве уж обязательно быть похожей, и разве родные дети не болеют никогда? Я потому и сердилась долго, когда детей отдавали.
А вот сегодня такой странный случай произошел. Звонит мне из облздрава Саша, чтобы я зашла к ней и принесла все истории детей группы переростков-дошкольников. Я решила, что она хочет меня проверить. Но ведь группа дошкольников не моя, у них я только дежурю, как врач. Может, я диагноз неправильный поставила? Я, конечно, немного испугалась. Саша может быть очень сердитой, никогда не обращает внимания на самолюбие, и никаких смягчающих обстоятельств для друзей у нее не существует. Наоборот, то, что другому простит, мне никогда не спустит. Я взяла папку и быстро побежала.
Смотрю — у нее сидит какая-то женщина, прилично одетая, не молодая, но и не старая, взгляд такой внимательный и серьезный.
— Это врач нашего детского комбината, — говорит Саша, показав на меня глазами, и знакомит нас. — Гражданка желает усыновить ребенка лет трех-четырех из группы переростков. Свидетельства и разрешение у нее есть.
— Вы хотели бы пойти со мной и выбрать? — спросила я. Странно, подумалось, что она уже такого большого попросила. У нас всегда меньших берут, ползунков — лишь бы из грудного возраста вышел.
— Нет, — покачала женщина головой и улыбнулась. — Я не буду выбирать. Разве мать выбирает себе дитя до рождения? Какое родится, такое и есть, такое и любит. Я не хочу сначала смотреть. Я попрошу только познакомить меня с их историями, чтобы выбрать такого, у которого наверняка никого ни из родителей, ни из родственников нет, и чтобы по возрасту мне подходил.
Странным показалось такое решение — но и понравилось сразу. Я показала ей все истории, и она внимательно их посмотрела.
— Это очень хороший мальчик, — начала было я, когда она взяла первую анкету.
— Не надо, не говорите мне ничего, кроме того, кто у него есть и сколько ему приблизительно лет. Я не хочу сравнивать, выбирать. Пусть это будет по-настоящему моя и его судьба.
Мы отобрали несколько анкет детей, у которых никого не было.
— Это Грицик, — сказала я о первом. — Ему четыре года. И отца, и мать фашисты расстреляли и село сожгли. Никого у него нет, его бойцы подобрали.
— Ну, вот я его и возьму. Я приду за ним сегодня. Только, знаете, я не хочу, чтобы нас знакомили. Какая же мать не узнает своего сына?
— Вам показать фото? — спросила я.
— Не надо, — покачала она головой. — Я уже все обдумала. Его зовут Грицик, вы говорите? Вот и хорошо.
— Вы можете изменить имя, если хотите, — перебила я ее. — Мы дадим свидетельство, и даже перепишем метрику уже с вашей фамилией и с именем, которое вы выберете.
— Нет, — улыбнулась она, — зачем? Имя хорошее, и мальчик привык к нему, ему уже четыре года. То если бы он был грудным! Так вот, когда я приду, вы выйдете с детьми и на голову моего сына положите руку. Я буду знать, что это мой сын, а вы ему заранее скажете, что приехала его мама.
Меня очень растрогала и покорила эта женщина. И на самом деле, какое благородство! Разве мать выбирает себе ребенка до рождения? Разве она не права?
Саша тоже растрогалась, я заметила, она так мягко разговаривала с этой женщиной, расспрашивала.
Я все сделала, как она хотела. После дневного сна я сказала Грицику:
— К тебе твоя мама придет сегодня.
Когда и каким образом это слово становится для ребенка самым родным? Едва начинает лепетать — и уже лепечет и врачам, и няням: «Мама! Мама!»
— Моя мама? — спросил Грицик и весело взглянул голубыми глазенками.
Он, конечно, не помнит своей матери. Его год тому назад принесли в детдом, а до того он толкался между какими-то чужими людьми, точнее, его толкали.
Мы с детьми вышли в зал, стояли там возле аквариума. Грицик все время рядом. Когда дверь открылась и вошла та женщина, я погладила его по голове.
— Грицик! Сыночек мой! — закричала женщина и бросилась к нему.
И Грицик закричал:
— Мама! Моя мама приехала!
Женщина целовала Гришутку, словно и вправду нашла, наконец, своего ребенка, и я уверена, она даже не рассмотрела сначала, какие у Грицика голубые глаза, ровненькие зубки и светлые кудрявые волосики.
Она его на руках понесла в кабинет, и там мы все оформили.
Грицик всем сообщал:
— Это моя мама нашлась.
Она со мной и со всеми воспитателями так трогательно прощалась и так благодарила, что присмотрели за ее (!) Грициком!
У меня язык не повернулся спросить, почему она такого большого берет.
Потом мне уже Саша сообщила — Саше всегда все рассказывают. Во время бомбардировки у нее погиб ребенок, сейчас ему было бы столько, сколько Грицику.
Муж ее тоже погиб на фронте. Она одна, как перст. Работает учителем.
Ну, за Грицика я спокойна.
ВАЛЮШКА
Сегодня я снова ночевала в «Малютке». Раньше все говорили «Малютка Езус», ну, а я «Езус» отбрасываю, и теперь все говорят: «Пойдем к «Малютке», «Дежурю в «Малютке».
Погода была ужасной. Снег. Ветер.
Мелася Яремовна, я и Саша сидим утром в кабинете и проверяем истории болезни. Саша с утра к нам приехала за материалами, она готовит доклад на конференцию. Вдруг я услышала шум и голоса за окнами. А у нас улочка тихая, редко кто и на машине проедет. Я мигом к окну.
— Мелася Яремовна! Александра Самойловна! Это к нам, я уверена! Что-то случилось!
Действительно, шли к нам.
Впереди милиционер что-то осторожно нес на вытянутых руках. (Так неопытные родители носят детей.) За ним толпились женщины.
Я побежала скорее к дверям.
Дальше прихожей мы, конечно, эту толпу не пустили, хотя любопытные женщины хотели протиснуться в коридор, но Саша строго запретила.
И в самом деле это оказался малыш.
— Понимаете, понимаете, — затрещала женщина в пестром платке. — Я иду покупать два кило картошки. Нет, картошку я уже купила, я лук покупала.
— Спокойно, гражданка, — перебил ее милиционер. — Кому я должен сдать ребенка?
—Дайте все рассказать! — возмутилась женщина в платке. — Так вот, покупаю лук и вдруг вижу — лежит женщина. — Рассказчица наклонила голову и перешла на шепот.
— Так и было, лежит женщина, — тоже шепотом подтвердили и другие женщины.
— Мы наклоняемся, — продолжала первая, в пестром платке, — и видим — женщина без сознания, а возле нее этот ребенок.
— Мы позвали милиционера. Женщину отвезли в больницу, а ребенка принесли сюда.
— А как же! Ребенок почти замерз, вот мы и позвали милиционера.
Пока женщины шептали и тараторили, Мелася Яремовна взяла из рук милиционера маленький холодный комочек с синими ножками и ручками. Это была девочка. Какой ужас! Ей не больше девяти дней! У нее и пуповина не зажила, глаза закрыты, и лишь едва слышный писк вырывался из несчастного тельца. Девочка едва дышала. Мне даже жутко стало.
— И ручки, и ножки обморожены, — сказала Мелася Яремовна, — Надия Петровна, быстрее несем в изолятор. Велите приготовить кроватку, ватный конверт.
— И жировой компресс, — бросила Саша, едва выпроводив пришедших женщин и уже расписавшись у милиционера о приеме ребенка.
— Оно умрет, несчастное дитя! — сказала, уходя, женщина в пестром платке и перекрестилась.
— Это в «Малютке Езус» без пересадки посылали на небо, а мы постараемся, чтобы оно еще пожило, — не удержалась я, чтобы не ответить вслед.
До чего же мне было жаль эту кроху, этот маленький носик, посиневший и уже заострившийся.
— Пневмония, — сказала Саша. — Если бы все-таки удалось спасти!
Вскоре нам позвонили из больницы, что мать умерла.
Целый день я и Мелася Яремовна не отходили от ребенка, поили водой из пипетки, устроили ватный конверт, как для недоношенных, ставили компресс на маленькую грудку, а он даже не стонал. Откуда взяться стону в таком крошечном тельце? Дитя лишь едва слышно сипело. Вечером Мелася Яремовна попросила меня побыть возле дитяти, а сама закрылась в кабинете и что-то толкла, взбивала, разминала, потом вынесла в баночке какую-то мазь.
— Чем вы мажете? — спросила Саша. Она в третий раз приехала к нам сегодня.
— Это, извините, Александра Самойловна, мазь, приготовленная по моему собственному рецепту. Я уверяю вас, вреда от нее не будет, я все-таки и фармацевт, и косметичка и знаю толк в мазях. Видели бы вы, какие пани и панночки доверяли мне свои лица!
Но Саша все же подробно расспросила, из чего состоит мазь, и все записала. Не потому, что не доверяла Меласе Яремовне, а чтобы точно отметить в истории болезни. Где-то около семи мы решили было, что малютке конец, но Саша позвонила, чтобы немедленно привезли пенициллин.
Мы втроем стояли у ее кроватки. Это было почти невозможно, но нам так хотелось спасти это создание.
Неожиданно нас позвали. Пришла няня и сказала:
— Там приехала какая-то пани. Она хочет посмотреть на детей и выбрать себе.
Никому из нас не хотелось отходить от дитятки, за жизнь которого мы боролись, но Мелася Яремовна сказала:
— Вот не вовремя. Пойдите, пожалуйста, Надия Петровна, но не задерживайтесь долго.
— Надя, сходи ты, — сказала и Саша, — но постарайся побыстрее вернуться. А мы пока введем пенициллин.
В кабинете ждала дородная, лет сорока пяти, добротно одетая женщина. Она заговорила кротко и несмело — так, как говорят домашние хозяйки, очень редко имеющие дело с учреждениями.
— Мой муж, полковник, приехал, наконец, в отпуск. У нас нет детей и не было никогда. Но мы решили, если он вернется с фронта живым и здоровым, обязательно взять ребенка.
Мне очень захотелось показать этой симпатичной женщине наших ползунков. Я почему-то сразу решила, что она выберет Оленку. Оленка собою видная, круглолицая, с большими карими глазами — непременно Оленку. Но мне не хотелось вести ее сейчас в коридор, через окно которого мы показывали детей. «Мамаши» обычно интересуются нашим домом, им нужно выдать халаты, показать некоторые подсобные помещения, обо всем рассказать. Это занимает не меньше часа, а с любопытными еще больше. А я беспокоилась, — что там с нашим дитятком. Возможно, нужна помощь, и я сказала как можно любезнее:
— Извините меня, пожалуйста, может, вы придете завтра, я вам все подробно расскажу и покажу. У нас чудесные дети. Но сегодня у нас исключительный случай. Нам принесли полузамерзшую девочку восьми-девяти дней, мать которой неожиданно умерла. И мы все сейчас занимаемся ею.
Женщина слушала, а из глаз ее текли слезы. Вдруг она взяла меня за руку и сказала:
— Милая, дорогая моя, я вас прошу, сделайте все, чтобы этот ребеночек остался жив. Я возьму эту девочку. Я никого не хочу выбирать. Будьте уверены, мы для нее ничего не пожалеем. Только умоляю вас, спасите ее... Я знаю, что именно ее должна взять. Узнайте лишь, не осталось ли кого из родных... Спасите ее, дорогая моя.
— Подождите минутку, — сказала я, — я позову заведующую или нашу начальницу из облздрава, она как раз здесь.
Я тихонько вернулась в изолятор. Хотя девочку я и не могла побеспокоить, входить мне было страшно. Только бы она выжила, какая счастливая жизнь ее ждет!
— Жива? — шепотом спросила я.
Саша кивнула головой.
— Перемени компрессы. Дай глюкозу.
— Саша! — сказала я, забыв, что на работе я всегда обращалась к ней официально. — Саша, надо, чтобы девочка осталась жить.
— Конечно, — отозвалась Мелася Яремовна. — Это дело нашей чести — спасти такое дитя.
— Александра Самойловна, Мелася Яремовна, выйдите на минутку к этой женщине. Я побуду с девочкой. Эта женщина желает ее удочерить, если мы ее спасем и если у нее никого нет.
Они ушли, а я склонилась над девочкой. Она дышала вроде бы ровнее. Действительно, она дышала ровнее. А я приговаривала:
— Живи, живи, маленькая. Тебе так хорошо будет жить.
Ах, как мне хотелось, чтобы она жила!
Я просидела над ней всю ночь. Мелася Яремовна тоже не ложилась. В девять часов утра, когда нам начало казаться, что минуло несколько дней, как мы у этой кроватки, вошла няня и сообщила, что меня просит к телефону незнакомый мужчина.
— Говорит полковник Навроцкий, — представился он. — Извините, пожалуйста, что беспокою вас столь рано. Вчера у вас была моя жена. Она спрашивает, как девочка, жива?
— Она жива! Передайте вашей жене — мы надеемся, что спасем ее! Из родных никого нет — мы это уже уточнили.
Жизнью девочки заинтересовались и в облздравотделе, и в институте Охматдета. В институте даже обиделись на Сашу: почему девочку не отдали в их клинику? Но Саша только улыбнулась в ответ.
— Мелася Яремовна, Надия, это дело нашей чести — выходить девочку.
Она сама наблюдала за всеми процедурами — а понадобились и камфора, и, конечно, пенициллин, в который она очень верила. А Мелася Яремовна считала, что самое главное — жировые компрессы из ее мази!
Мы с Меласей Яремовной все сами делали, не доверяя даже сестрам.
Вечером приехала жена полковника. Она смущенно прошептала:
— Может, кормилицу саму подкормить надо, чтобы молоко было лучше. Я ей тут привезла сахару, шоколаду, жиров, орехов. Еще моя мать говорила, что от орехов молоко улучшается.
Я засмеялась и сказала, что пока ее дочери — как она засияла при этом слове! — вливают пипеткой капельки глюкозы и только сегодня попробуют дать одну каплю материнского молока.
Но наша новая знакомая не хотела везти все это домой.
— Я умоляю вас, ну, я умоляю во имя моей дочери, как вы, пошли вам, доля, счастья, сказали — пусть она будет живехонькой, здоровехонькой, пусть это другие кормилицы возьмут, они же деток кормят. Я умоляю вас, оставьте у себя. Это за мою доченьку, не обижайте меня.
Я понимала, ей не терпелось почувствовать себя матерью, заботиться, быть ответственной за ребенка.
Я взяла привезенное ею для наших кормилиц, а шоколад и орехи раздала детям. Она приезжала ежедневно.
На третий день девочка открыла глаза. У нас появилась надежда: она будет жить! Мы даже спросили у ее «матери», как ее назвать:
— Валечкой, Валюшкой, — ответила она и покраснела. — Так муж захотел. — И добавила: — Меня зовут Валентиной.
Потом она рассказала, что мечтали о «Валюшке», о собственной Валюшке они еще с молодых лет.
— Знали бы вы, как он переживает, чтобы Валюшка выздоровела, чтобы ее поскорее домой забрать. А скоро это можно будет сделать?
— Не ранее, чем через восемь недель, — сказала Саша. — Какие бы условия вы ни создали, это будет не то, что здесь, в больнице: и опытные сестры, и лаборатория к услугам больного ребенка. А через два месяца вы можете забрать ее совершенно спокойно.
Я думаю, это было для нее, для Валентины Дмитриевны, как беременность и роды, — вся наша борьба за Валюшкину жизнь. А девочка, между прочим, чудесная. За эти дни ее и не узнать. Она из синего комочка превратилась в настоящего ребенка, и такие тонкие у нее черты лица, правильные, носик — словно выточенный, ушки крохотные, аккуратненькие, как ракушки на реке, и тоненькие бровки.
Но не все шло ровно и гладко. Вдруг на десятый день ей снова стало плохо. Мы снова всю ночь не спали, носили кислородные подушки, и Саша тоже не уезжала домой.
Валентина Дмитриевна просидела целый день и целую ночь в кабинете. Наутро Валюшке стало лучше, и Саша разрешила Валентине Дмитриевне надеть халат и пройти с нами в изолятор. Валюшка спокойно спала, едва шевеля губками.
— Я так переволновалась, — призналась женщина, — будто я и в самом деле ее родила.
Мелася Яремовна провела ее по всему дому, рассказала, как ухаживать за грудными младенцами, показала, как их пеленают, купают, кормят. Познакомила с кормилицей, молоко которой даем Валюшке. Но Валентину Дмитриевну влекло к кроватке Валюшки.
Она у нас хороший курс охматдета пройдет.
Захожу я к Валюшке и вижу — Валентина Дмитриевна сама не своя.
Смеется и плачет:
— Надийка, смотрите, она улыбается, она посмотрела на меня и улыбнулась.
И правда, Валюшка таращила свои синие глазенки и улыбалась. Собственно, ей пора уже улыбаться, как всем детям такого возраста.
Вот и настал чудесный апрельский день. К дому подъехала машина, из нее вышли полковник и его жена с большим чемоданом.
Ой, какое приданое привезли они Валюшке! Чего тут только не было: розовое атласное одеяльце, белоснежные покрывальца, пеленки, подгузники, все вышитое узорами, с пометками «В. Н». — Валя Навроцкая. Кружевная рубашечка, чепчик, платье, капор.
— Я все сама сделала, — сказала Валентина Дмитриевна. — А что ее дома ждет!
Я представляю, что ее ждет дома!
— Послезавтра мы уезжаем в Москву. А там уже все родственники знают, что у меня родилась дочь, и ждут ее с нетерпением, чтобы ее увидеть. А потом мы поедем в Германию. Сейчас, Алеша, и ты ее увидишь, — сказала она мужу — высокому полковнику с седыми усами.
Когда я одела Валюшку в ее шикарное приданое (до чего я люблю одевать их!), завернула в атласное одеяльце с вышитым пододеяльником, вынесла ее в кабинет, у полковника задрожали седые усы, хотя он силился засмеяться. А жена, конечно, заплакала.
Валентина Дмитриевна привезла всем конфет и мандаринок. Нас она перецеловала, обещала писать из Москвы и благодарила всех за Валюшку.
Уже садясь в машину, она вдруг сунула нам два пакета. На одном было написано: «Меласе Яремовне от Валюшиной мамы», а на другом: «Надежде Петровне от Валюшиной мамы». Это оказались отрезы на платья. Меласе Яремовне черная шерсть, а мне — бархат цвета фиалки. Вот чудачка!
А Саше она прислала домой корзину цветов.
И мы очень радовались за Валюшку. С такой мамой она будет счастлива.
ОЛЕНКА
До чего мне не хотелось отдавать Оленку!
Я всегда во время дежурства сижу в одной из спален, а не в комнате для дежурных.
Мне хочется, когда ребенок вдруг проснется, чтобы он почувствовал: рядом кто-то родной, близкий.
А вдруг он чего-нибудь испугается!
— Ты глупости болтаешь! — говорит мне Саша.
Но ведь пока Петрусик был маленьким, его кроватка всегда стояла рядом с моей.
Когда я сижу в спальне, я всегда сама себе что-то придумываю о каждом ребенке. Я придумываю им будущее, мне хочется угадать их характеры. А что — уже в три-четыре месяца, не говоря о годе-двух, у каждого есть определенный характер.
Вот Оленка, например. О! Это будет девка! Она вся, как налитое яблоко, за нею только смотри! В семь месяцев начала ходить и по манежику шагает, как хозяйка. А как ест! Ее кормят манной кашей, а она схватит ложечку, зажмет в кулачок и по блюдечку шлеп-шлеп, а сама смеется.
И вот уже целую неделю к нам ходит одна женщина. Муж ее работает охранником в какой-то клинике, а она — швея. Худенькая такая, маленькая, скромно, но аккуратно одетая. Уже собрала все документы — справки о состоянии здоровья, о квартире, разрешение райсовета — и желает обязательно в эту субботу взять ребенка, непременно девочку. Кто-то без меня уже показал ей Оленку, и она, по-моему, на нее посматривает.
Ей еще Настенька нравится. Настенька ласковая такая, спокойная. Мелася Яремовна беседовала с нею, говорит, она славная женщина, а мне почему-то не хочется отдавать ей Оленку.
В пятницу приходит снова и говорит:
— Так завтра мы с мужем обязательно заберем девочку. Я уже и в доме побелила, и завтра гости придут, пусть будет как крестины. У мужа завтра выходной.
В субботу опоздали, пришли после обеда, мы детей уже спать укладывали. Наверное, торопились, оба запыхавшиеся. Оба принаряженные, в праздничных, видно, нарядах. Но его, мужа, и вышитая рубашка, и фетровая шляпа не спасают! Такой насупленный, молчаливый, будто на всех сердится. Вот такому и отдавай Оленку!
Мелася Яремовна, наверное, заметила по моему лицу, что я сомневаюсь. Но женщина уже видела Оленку и говорит:
— Хочу, чтобы и муж посмотрел. Пожалуйста, покажите Оленку!
Няня вынесла Оленку. А муж стоит сзади и только искоса посматривает, и ближе подойти не осмеливается, и словно все равно ему.
Жена и за него, и за себя старается, говорит, говорит, суетится.
— Может, еще и Настусю посмотришь? Тут и Настуся есть.
Я быстрее Оленку на руки — и в спальню, и в кроватку. А она уже у нас приученная, свое время знает. Только на подушку, потянулась немного и — вижу, сейчас уснет.
Няня Настусю вынесла.
Муж опять, будто и не смотрит. Но хитрит, наверное!
Жена его спрашивает:
— Ну, какую ты хочешь?
А муж в сторону косит и говорит будто равнодушно:
— Оленку.
Но это, наверное, всегда закон для жены — его желание.
— Пожалуйста, — снова засуетилась жена, — пожалуйста, возьмем Оленку. Давайте ее нам.
Няня пошла за Оленкой и выходит с пустыми руками.
— Она уже спит.
Надо было видеть их обоих!
— Да нет, да как же!
— Жаль ребенка будить, — говорю я, — может, завтра придете?
— Что вы, что вы, пани докторша, он отпросился специально, и гости сегодня, и штруделей напекла. Пожалуйста, мы ее осторожно понесем!
А сама чуть не плачет, и сует узелок с красным одеялом. Муж молча стоит, с таким видом, будто кислицу съел.
Мелася Яремовна мне шепчет:
— Что поделаешь! Не годится, а надо Оленку одеть и им отдать.
Ну, что ж, я одела сонную Оленку. Думаю: «Хорошо, я сама пойду через неделю, проверю, как там Оленке!» Только вынесла в коридор, как подскочит муж ко мне, как схватит Оленку — и поскорее за дверь.
Женщина с нами торопливо прощается и за ним спешит, а он задал по улице стрекача, прижимая к себе Оленку, словно ее отнять кто собирается. И лицо радостное и такое гордое — мол, не подходите, не отдам.
Мы взглянули с Меласей Яремовной друг на дружку и рассмеялись. Несколько дней не могли выбраться к ним. Коля диспепсией заболел, у Бориса простуда, разве пройдет день, чтобы все нормально?
В субботу иду по Ватутинской. На телеграф надо было, вижу — на бульваре кто-то мне кивает, какой-то мужчина с ребенком на руках. Я подхожу — наша Оленка со своим новым отцом.
Только и его, и Оленку я едва узнала.
Он сияет, Оленке улыбается и на всех гордо поглядывает... Куда там!
А Оленка в цветастом платьице, красных туфельках, носочках, а на три волосинки на голове огромный красный бант прицеплен!
Ну, что же, может, ей посчастливилось, нашей Оленке!
АЛИК
Конечно, чаще берут те, у кого детей нет, или погибли они, или вообще не было, и потому чаще всего — из дома грудничков. Врач комбината № 2, в котором живут грудные и дошкольнята, уехала на две недели домой, и я вместо нее дежурила несколько дней.
Вчера к нам приехали гости из Киева, не знаю уж по каким делам в наш город, но Саша позвонила, чтобы им показали комбинат. Заведующая попросила, чтобы это сделала я, потому что была очень занята с завхозом. Двое мужчин и женщина — работница одного из киевских заводов. Прошли садик, я им хотела старших за обедом показать — это ведь чудная картина, как эти бутузы садятся, как дежурят.
Гости были в восторге, но долго не задерживались, потому что куда-то торопились. После столовой я повела их в больницу. Там в маленькой проходной комнате лежит Алик. У него tbc ножек, он в гипсе, и такой несчастный, ему всего пять лет. Отец погиб на фронте, а мать фашисты расстреляли, и он уже два года все по больницам.
Он спал, когда мы проходили, бледненький, почти восковой. Вдруг зашевелился, открыл глаза, посмотрел на нас и неожиданно позвал: «Мама!»
Женщина подошла к нему, погладила, приласкала, дала попить. Потом мы пошли дальше, она расспросила у меня: откуда, чей — а у него же никого нет, только знакомые матери по работе. Мы еще пошли малышей смотреть, но женщина все была печальной и, когда все осмотрела, опять к Алику вернулась — попрощаться.
А сегодня утром приходит и говорит:
— Я Алика заберу. Усыновлю. Я с мужем ночью по телефону договорилась.
Все очень удивились. Кто-то из воспитателей говорит:
— Если у вас детей нет, может быть, вы маленького возьмете, здоровенького, он же больной, Алик!
— Нет, — ответила женщина и покачала головой, — именно потому, что у меня есть дети. Двое. Одному одиннадцать лет, второму — пятнадцать. Муж недавно демобилизовался. Он тоже на нашем заводе работает. — И вдруг заплакала. — Не могу забыть, как он проснулся и маму позвал... Мы его у себя тоже лечить будем.
И забрала. Алик на прощание меня поцеловал и так радостно говорит:
— Тетя Надия, а я к маме еду, и там уже есть сестричка и братик, я выздоровею и с ними в школу ходить буду.
Я верю, что он выздоровеет.
ТАТЬЯНКА
Это еще зимой было. Среди девочек у нас была одна просто чудо — Татьянка.
Она появилась еще до моего приезда, и в истории значилось, что у нее есть мать, но мать к ней никогда не наведывалась. И вдруг именно в мое дежурство приходит женщина и заявляет, что она Танюшкина мать и хочет забрать ребенка, потому что ее материальное положение улучшилось и она сама в состоянии содержать дитя.
Бумажка из облздрава на разрешение взять ребенка у нее была, но подписала ее не Саша, уехавшая в район, а ее заместитель по Охматдету. В таких случаях я не имею права соглашаться или не соглашаться. Обязана выдать, и дело с концом, к тому же родной матери.
Меня лишь удивило, что мать довольно равнодушно встретила Танюшку, когда я вынесла ее, только осмотрела, здорова ли, нет ли сыпи, хладнокровно попрощалась и ушла. А минут через пять приходит Мелася Яремовна — она ходила в аптеку — очень взволнованная.
— Что это с вами, — спрашиваю. — Торопились? Устали?
— Нет, я одну женщину встретила и не могу успокоиться.
— Не ту ли, что Танюшку забрала?
— Какую Танюшку?
— Нашу Танюшку, из средней группы — это ее мать, у нее разрешение из облздрава.
—Ой, что вы говорите! — Мелася Яремовна всплеснула руками да так и села на диван. — Как же вы отдали?
— А как бы я не отдала, если у нее отношение из облздравотдела.
— Александра Самойловна выдала?
— Нет, Александра Самойловна в командировке в районе. Подгайная подписала.
— Ой, она ничего не знает. Надия Петровна, что теперь будет? Эту девочку приняли, когда я была в отпуске, но Александра Самойловна предупредила, чтобы я присматривалась к матери, когда та придет. Вы же знаете, мать никогда не заявлялась. Сейчас я иду и возле кладбища встречаю женщину с ребенком. Я и не подумала, что это наша Танюшка, но женщину, женщину я узнала! Она и в «Малютку Езус» приходила к Хопперту, а потом я ее видела с фрау Фогель, там, в Германии. Я не сразу вспомнила, где ее видела. Как она оказалась здесь и снова с ребенком! Надо немедленно разыскать ее, Танюшку, Танюшку забрать!.. Надийка, звоните сейчас же в облздравотдел, да нет,— у вас же документ есть, там должен быть ее адрес.
Адрес был — выселок, недалеко от города. Вечером Мелася Яремовна со мной туда поехала, но адрес и документы оказались фальшивыми, эта женщина жила там очень недолго, год тому назад, ее действительно видели тогда с ребенком, но она исчезла неизвестно куда. Соседи по квартире тоже сменились. Мы заявили обо всем в милицию и ни с чем возвратились домой.
Саша вернулась на следующий день и очень рассердилась на Подгайную, которая подобных дел не имела права решать самостоятельно. Мелася Яремовна кляла себя за то, что не вовремя отлучилась в аптеку. Нет, она странная женщина: кто же мог знать?
Она, будто оправдываясь, все время повторяла:
— Юзику и Вадику срочно нужна была глюкоза. А у нас вся вышла, потому я и пошла.
Нам было страшно за Танюшку. Мало ли что эта авантюристка могла вытворить.
И вот уже весной, через несколько дней после того, как забрали у нас Валюшку, в нашем саду на ступеньках альтанки мы нашли Танюшку. Ее заметил садовник и прибежал сообщить. Он не знал, что это Танюшка, где уж ему всех детей запомнить! Он только сказал, что в альтанке ребенок. Мы побежали. Мелася Яремовна, несмотря на свою полноту, бежала, запыхавшись, впереди. Наклонилась над спящим ребенком и воскликнула:
— Надия Петровна, София, Зина, — это Танюшка!
Действительно, это была она, мы все ее сразу узнали. Очень похудевшая, в ватном старом одеяле, но наша Танюшка! Даже в рубашонке из «Малютки». Мы ее сейчас же выкупали, переодели и поместили в карантин, — кто знает, где она была и что с нею. Мелася Яремовна все свои свободные минутки ее с рук не спускала, причмокивала, подбрасывала, играя, и очень радовалась.
Позвонили Саше, Саша вечером пришла — и себе взяла ее на руки.
— Ну, ты где была?
— Ла-ла! — лепетала Танюшка.
— Ты дело говори, где была, что видела?
— Дитя правду видит, да не скоро скажет, — подперев рукой голову, произнесла Мелася Яремовна, перефразируя известную пословицу. Но тут она была к месту. Действительно, если бы Танюшка могла нам все рассказать, что видела за это время. Но она смеялась, лепетала и болтала ножками.
— Худенькая, но вроде бы здоровая, — заметила Саша. — Но я думаю, это еще не конец истории загадочной барышни, — сказала она, укладывая Танюшку в кроватку.
И правда, до конца было далеко. Месяца через два Танюшка опять стала нашей гордостью, бегала, произносила первые слова — показывала портрет Ленина. Конечно, и я, и Мелася Яремовна понимали, что приходила не ее мать. Танюшка была очень хорошенькая — светлые волосики, черные бровки и черные глаза.
Нам было жаль ее отдавать. Но пришла очень хорошая пара, муж и жена, уже пожилые, оба работают.
Он смущенно рассматривал стены дома большими черными близорукими глазами.
Близорукие всегда выглядят несколько по-детски, искренне и непосредственно. Он мне сразу понравился, и я сама предложила Меласе Яремовне:
— Давайте отдадим им нашу загадочную барышню — у нее тоже черные глаза и брови такие... дугами. При полете фантазии, может, они будут уверены, что она похожа на отца, и им будет приятно.
Правда, стоило им увидеть веселую, умненькую нашу Танюшку, как они ни на кого больше не захотели смотреть, хотя выбирала жена, а муж лишь смотрел, но сказал спокойно: Танюшку.
— Она очень культурная, интеллигентная девочка, — солидно заметила Мелася Яремовна.
Муж и жена переглянулись. Откуда им знать, что Мелася Яремовна и о трехмесячном бутузе иногда восхищенно говорит: «какой культурный, какой интеллигент, на руках никогда не намочит!» А мы уже привыкли к ее словам.
Танюшка привела в восторг своих новых родителей тем, что показала круглой с ямочками ручкой на портрет и сказала:
— Лени...
— А это папа. Папа, — сказала женщина и посадила девочку мужу на руки.
— Папа!.. Па-па! — повторила, улыбаясь, Танюшка, и муж покраснел, как ребенок, и неловко притянул к себе Танюшку.
Мы им, конечно, ничего не рассказали о загадочных историях с Танюшкой, и Саша потом отметила, что мы правильно поступили, что именно Танюшку отдали. Этих людей она знает — очень благородные, милые люди, и, разумеется, Танюшка никогда не узнает, что она не родная.
Прошло время. Саша заходила к ним в гости и говорила, что отец млеет от нее еще сильнее, чем мать, ходит на цыпочках, когда она спит, а если она чихнет или кашлянет, сразу звонит Саше, волнуется и готов созывать целый консилиум. Мы успокоились.
И вдруг вчера утром снова является та женщина, которая унесла однажды Танюшку. Увидев меня, она истерически закричала, что у нее украли дочку и что она разыскивает ее по всем детдомам (знала, с какого начать!). Я оставила ее в кабинете с дежурной сестрой, а сама побежала в изолятор к Меласе Яремовне.
Мелася Яремовна пришла в ярость, но не растерялась:
— Надийка, пойдите поговорите с ней, а я позвоню из соседнего дома Александре Самойловне — пусть она сама решит, куда сообщить.
Саша приехала в машине с милиционером, и они увезли женщину.
Мелася Яремовна говорит, что теперь может распутаться много ниточек...
— Но зачем, зачем она то брала, то подкидывала Танюшку? Этого я никак не могла понять!
— Во-первых, я думаю, — сказала Саша, — ребенок ей нужен, чтобы получать дополнительные карточки, пособие, а во-вторых, Танюшка служила ей ширмой. Женщина эта была у них, должно быть, связной, и ребенком этим она прикрывала свои темные делишки, которые вы теперь раскроете.
— Я уверена, что она и раньше так использовала детей, — добавила Мелася Яремовна. — А то, что она и сейчас шпионка и связная с Фогельшей, — даю свою голову на отсечение, если это не так.
ДЕПУТАТ ГОРСОВЕТА
Галина Алексеевна очень гордилась своим первым депутатским поручением. Как депутату горсовета ей поручили обследовать питание и благоустройство трех детских домов. Она внимательно выслушала инструктора, записала в блокнот все вопросы и решила три дня после репетиций посвятить этому делу.
Один из домов она знала, выступала там на праздники. Это был дом для одаренных детей. Дети учились в музыкальной, художественной, хореографической школах, а жили в этом доме.
Собственно говоря, Галина Алексеевна в душе не соглашалась с идеей создания такого дома.
— Что за питомник талантов! И зачем ребенку сызмала прививать, что он — талант! Кому это в голову пришло!
Таня ее немного успокоила:
— Ничего, мама, разве плохо, что детям созданы очень хорошие условия, ведь на этот дом выделяется больше средств.
— Разве что так! — пожала плечами Галина Алексеевна.
Дети там действительно находились в лучших условиях, чем другие. На праздники их приводили в театры, во Дворец пионеров хорошо одетыми, у них было усиленное питание, и сам дом был приукрашен.
— Ну и хорошо, — сказала Таня, побывав однажды с матерью и Андрейкой на традиционной елке. — Ведь все они — сироты. Это неплохо, что они так живут! Даже если всего несколько талантов отсюда выйдет — и то хорошо.
— Но понимаешь, Танечка, — волновалась Галина Алексеевна, — дело не только в праздниках и в расшитых платьицах. В подобном доме необходим совсем особый дух и тон: воспитатели должны понимать искусство, любить искусство, и дети должны расти в атмосфере такой любви. Пока, правда, у меня нет оснований утверждать обратное — я видела детей только на олимпиадах да на елке. Вот теперь пойду и посмотрю.
Дети встретили актрису шумно и радостно. Да, они веселые, здоровые, кормили их хорошо, одевали — в каждой семье бы так одевали, — подумала Галина Алексеевна. Но опасения ее подтвердились.
Директор заботливо следил, чтобы дети хорошо выглядели, чтобы на праздники приезжали почетные гости, чтобы на олимпиадах занимали первые места — но этим его заботы и ограничивались.
«Ну что же, — подумала Галина Алексеевна, любившая везде найти прежде всего что-то положительное, — он беспокоится об этом, как директор, вполне нормально. Сам он, конечно, ничего общего с искусством не имеет, но создает необходимые условия для детей».
К великому сожалению, оказалось, что и среди воспитателей не нашлось людей, увлеченных музыкой, или театром, или живописью. «Старшие дети разбираются в этом и интересуются больше, чем воспитатели, — отметила про себя Галина Алексеевна, — так не годится. Неужели нельзя было подобрать настоящих энтузиастов?»
Неприятно поразило и то, что за время существования дома сменилось три директора, два завпеда, бесконечно менялись воспитатели. «Может, я ничего не понимаю, — думала Галина Алексеевна, — но разве можно так воспитывать детей, они хотя и находятся в привилегированном, по сравнению с другими, положении, а настоящего дома у них нет».
Ее поразило, с какой холодностью завпед говорил о старших: это переростки, мы хлопочем, чтобы их забрали от нас.
— Но ведь они же еще учатся в школе, надо дать им возможность закончить, приобрести специальность.
— Но ведь им уже по шестнадцать и семнадцать лет — нельзя их держать в одном коллективе.
Почему нельзя, Галина Алексеевна не понимала. «Ведь в семье растут и старшие, и маленькие дети вместе», — думала она.
«Директор ответственен только за внешний вид перед министерством, перед гостями, — констатировала она с сожалением, — и никакой ответственности перед конкретным ребенком. Для него важно, чтобы хорошенькая Жанночка, Леся, Нина добились успехов на олимпиадах, а что будет с ними дальше — даже не задумывается. Конечно, кормят и одевают хорошо. А как обставлен дом? Здесь может, нет, даже должно быть иначе — не таким случайным, безвкусно подобранным. Если уж это «питомник талантов», так все должно помогать этому. Неужели художники отказались бы оформить дом, неужели нельзя развесить хорошие картины — копии лучших работ мастеров, гравюры, портреты выдающихся деятелей искусства?»
И, сдав отчет в орготдел горсовета, Галина Алексеевна решила позвонить министру просвещения — поговорить относительно этого дома.
— Ведь я с ним знакома, — сказала она Тане. — Он видел меня в «Снежной королеве», когда я играла Герду.
— А главное — ты депутат горсовета! — засмеялась Таня.
Второй дом был для глухонемых детей. Это был совсем-совсем другой дом. В нем не было ковров, расшитых платьиц и другого показного шика. Директор, невысокий, лысый, уже пожилой мужчина, в зеленой гимнастерке, на которой еще виднелись следы от погон, очень обрадовался, что горсовет заинтересовался его домом, провел Галину Алексеевну в маленький кабинетик и, не дожидаясь вопросов, взволнованно начал:
— Я вам все-все расскажу, и помогите нам. Мы приняли этот дом совершенно разрушенным, я только возвратился с фронта — и меня сразу послали сюда директором. Нужен был ремонт, нужно было все с самого начала наладить. И вы же понимаете, наши дети требуют большего внимания, чем здоровые, к ним необходим особый подход. Но это же дети, и если мне их доверили, как я могу допустить, чтобы им жилось хуже других? Если у меня нет по расходам статьи для лужения котлов, что же — кормить их из нелуженых? Я и покупаю новые котлы, потому что я отвечаю за их здоровье. Или, например, вы же своему ребенку даете летом и ягоды, и фрукты, и киселик там сварите, и компотик из свежей черешни и клубники, а если нам с базы выдают одну крупу, лапшу да иногда сухофрукты — так что же, я своим детям не могу купить свежих фруктов? Они же дети, им тоже чего-то вкусного хочется. Или еще: мы заимели таких шефов, колхозников, они любят наших детей и прислали безо всяких там карточек и белой муки, и кабанчика. Мы на праздник детям пироги дома испекли. А разве вы своим не печете? У меня все учтено, и за каждый грамм я могу отчет дать, но разве моя вина, что иногда сидят чиновники, и думают только про статьи расходов, счета и балансы. А что это живые детки, к тому же судьбою обиженные и войною, здесь ведь и сироты фронтовиков, об этом они не думают и своим формализмом запрещают нам улучшать их жизнь. Вот я вас и прошу: все запишите и все расскажите, помогите нам. А дети у нас очень хорошие, очень умные дети, и в школе у нас лучшие специалисты работают. Во время войны они с детьми вместе прятали их по знакомым, чтобы фашисты не забрали, не сгубили, а библиотеку и советские учебники завпед в подполье спрятала. Едва наши вошли в Киев, она сразу и детей собрала, и учебу начала, не дожидаясь распоряжений, помощи, новых учебников.
Завпед, скромная, маленькая, старая уже женщина, сразу хотела повести Галину Алексеевну в классы.
— Посидите у нас на уроках, посмотрите, как прекрасно учатся дети. Они так обрадуются вашему приезду; помогите нам, чтобы из пединститута с факультета дефектологии прислали комсомольцев для пионерской работы — тут ведь нужен не просто комсомолец, а специалист-логопед, чтобы и ему было интересно. Еще нам очень нужны материалы для художественных кружков. Пойдемте, посмотрите, как наши дети чудесно рисуют и лепят. Вот бы их познакомить с настоящими художниками!
— Подождите, — остановил ее директор, — я просил бы товарища сначала посмотреть наши записи, дом и мастерские для детей. Дети ведь должны овладеть ремеслом, да вот материалы для мастерских, станки просишь, просишь — и никак не допросишься. А как я их в жизнь выпущу без специальности? Мне же поручили партия, Советская власть из них полноценных людей сделать!
Хотя Галина Алексеевна пришла неожиданно — все хозяйство оказалось в порядке: и кладовые, и кухня. Везде поводил ее директор. И везде чисто, но бедненько, и видно, что здесь своими руками стремятся создать уют.
— Все это работы наших рукодельниц, — указал директор на вышитые марлевые занавесочки, полотняные салфеточки, покрывала. — У нас чудесные дети, — добавил он, — сами убедитесь. А эти полочки наши столяры сами в мастерской сделали.
Дети были на уроках, но во время перерыва выбежали в зал. Галине Александровне сразу бросилось в глаза, что все они веселые, очень подвижные, живые, и хотя одеты очень скромно, но чистенько и аккуратно и совсем не выглядят ни угнетенными, ни жалкими.
У директора при их виде глаза сразу потеплели и прояснились. Дети подбежали к нему и начали с ним разговор на пальцах.
Но завпед вдруг сделала строгое лицо и сказала директору:
— Ну, что же вы нарушаете мои требования? Дети должны учиться объясняться словами и понимать вас по артикуляции губ. Вы еще услышите, Галина Алексеевна, как они отвечают на уроках, как понимают все без пальцев.
— Но я должен был объяснить им побыстрее, кто к ним в гости приехал, — оправдывался с виноватой улыбкой директор. — А сам я довольно быстро научился разговаривать пальцами. Я же не специалист, — добавил он. — Но партия меня послала на эту работу — как же я могу допустить, чтобы моим детям жилось хуже, чем другим? Вы уж помогите нам, Галина Алексеевна. На днях как раз у нас бой будет и за смету, и за наши требования, — скажите свое слово, и пусть меня ругают, пусть выговоры пишут за нарушение статей, я не поступлюсь интересами детей.
— В таком деле душа важнее всего, — рассказывала дома Тане Галина Алексеевна, — и настоящая любовь к детям. Там, у «одаренных», директор думает лишь о том, чтобы его похвалили, все о внешней стороне заботится, и талантливые, способные дети получают совсем не то, что им надо. Я даже не уверена, что их способности там разовьются. А здесь столько ответственности за то, чтобы детям хорошо было, чтобы из них вышли полноценные члены общества. Нет, я обязательно обо всем напишу в докладной записке и пойду на заседание исполкома, чтобы поддержать его требования. Вот будто и мелочь — котлы, ягоды, материалы для мастерских, а в этом проявляется и человек, и работа. Все-таки правильно, что посылают нас проверять, контролировать — может, и удастся помочь... Хорошо, что весь народ заботится! Сейчас же сяду и обо всем, обо всем напишу.
Остался еще один дом на окраине города. Туда Галина Алексеевна ехала уже довольно спокойно, вооруженная опытом проверок предыдущих двух домов. Это был, кажется, обычный спецдом, потому что инспектор, предлагая его, сказал:
— Хотите, этот возьмите, а хотите — на Куреневке, нам нужно обследовать и обычные спецдома.
— А почему же он спец? — удивилась Галина Алексеевна.
— Да потому, что это для детей погибших на фронте родителей — таких домов сейчас много.
Так случайно Галина Алексеевна попала в дом, которым руководила Марина Петровна, где работала Лина Косовская, где жили дети, вывезенные из фашистских концлагерей.
Малыши гуляли в саду, средние и старшие были в школе, Марина Петровна сидела с Софией Мироновной и Линой в комнате завпеда — обсуждали план воспитательной работы.
Как-то вскоре после переезда, тихим вечером, когда дети уже спали, Лина рассказала коротко Марине Петровне о себе.
— И у вас, Лина, никого нет? — спросила она у нее.
— Кроме этих детей, никого. У меня была очень близкая подруга, вся их семья очень меня любила. Недавно я пошла к ним, но мне сказали, что они уехали. Могу ли я остаться работать у вас? У меня, правда, неполное даже среднее образование, но я бы хотела учиться заочно.
— Где, Лина? — поинтересовалась Марина Петровна.
— Раньше я никогда не думала об этом, но теперь мне нравится ваша работа, — сказала, покраснев, Лина. — Я бы хотела поступить в пединститут. И работать воспитательницей в детдоме.
Она и сама немного удивлялась собственному выбору, а Марину Петровну он не удивил. Она заметила — Лина собранная, сдержанная, с природным тактом, и дети ее уважали и слушались. Хотя у нее незаконченное среднее образование, но она была очень развитая, начитанная девушка, к тому же хорошо играла на рояле — что всегда большой плюс в работе с детьми. Если у нее стремление к педагогической работе, надо это поддержать и помочь ей.
Марина Петровна посоветовалась с городским отделом народного
образования, оставила Лину воспитательницей и помогла поступить на подготовительные курсы. С тех пор у Лины не было ни одной свободной минуты. По вечерам, когда не дежурила, долго просиживала над книжками и тетрадками — как и Леночка Лебединская, не пожелавшая «подарить фашистам» ни одного пропущенного в школе дня! И удивительно — это оказывало необычайное влияние на всех детей! Старшие видели, с каким азартом и воодушевлением учатся Лена и Лина Павловна, и старались подражать им. Средние, конечно, старались не отставать от старших.
— У нас прямо какой-то культ учения! — радостно говорила София Михайловна Марине Петровне. — Ты правильно сделала, Марина, что оставила и Лену, и Лину, хотя многие советовали не оставлять Лену, как переростка, в детдоме.
Лине и Лене охотно помогали и София Мироновна, и Марина Петровна.
Лина после волнения первых дней возвращения в Киев внутренне успокоилась. Была работа — нужная, интересная, собственно, не работа, а своя жизнь, своя семья; была цель — поступление в институт; и, кроме всего, была еще одна тайная радость, о которой немного догадывалась Лена да остроносенькая Поля-почтальон — письма от Вити Таращанского.
Какие длинные, откровенные письма писали они друг другу, хотя Лина до сих пор не слала ему свою фотокарточку. И он не присылал своей, но все равно, они уже хорошо знали друг друга. Витя знал обо всех радостях и тревогах Лины, знал, что она была в плену и потому боится даже встретиться с Таней. Он знал, как она много работает и настойчиво учится, как она боится физики и математики, и очень жалел, что меж ними такое большое расстояние и он не в силах помочь ей, ведь он эти предметы очень любил и в военном училище сдал на «отлично».
Вот и сейчас, когда Лина сидела со старшими педагогами и Мариной Петровной, в кармане ее синего рабочего халата лежало еще не читанное и даже не распечатанное письмо от Вити. Потому она была в особенно приподнятом настроении и живо участвовала в обсуждении плана.
В комнату вошла няня тетя Феня и сообщила:
— Марина Петровна, к вам какая-то женщина приехала, из горсовета, с обследованием.
— Пригласите в кабинет, я сейчас. Собственно, мы уже закончили, — обратилась Марина Петровна к воспитательницам, — а Лину Павловну попросим переписать план со всеми внесенными ныне добавлениями.
— Сейчас переписать?
— Да, пожалуйста, сейчас.
И Лина осталась переписывать план, а Марина Петровна пошла к гостье из горсовета.
Дом выглядел не так парадно, как первый, но в нем было по-семейному уютно и спокойно. Именно — спокойно. На всем были видны следы заботливых рук. Цветы в недорогих горшочках, на всех ступеньках широкие дорожки, подушки на диване, в зале картины на стенах, большой портрет юного Ленина и букет цветов перед ним, фото, на рояле раскрытые ноты, уголок с работами детей. Прошли две девочки в коричневых формах, вежливо поздоровались и провели Галину Алексеевну в кабинет заведующей.
— Извините, что задержалась, — входя, сказала Марина Петровна и неожиданно улыбнулась приветливо.
— Разрешите познакомиться, — промолвила Галина Алексеевна.
— Можете не называть себя, — остановила ее Марина Петровна. — Кто-кто, а педагоги вас хорошо знают. А мне сказали — из горсовета.
— Так и есть — по поручению горсовета. — И Галина Алексеевна объяснила, в чем дело. — Но вы знаете, мне хочется, чтобы вы вообще познакомили меня с вашим домом, с детьми. Мне у вас очень нравится.
— Вы, наверное, читали о наших детях? — спросила Марина Петровна.
— Нет, а что о них писали?
— А, так вы ничего не знаете о нашем доме?
— Ничего, кроме того, что это спецдом для детей-сирот.
— Верно, но большинство детей к тому же вывезены из Германии, из концлагерей.
— Как? Из концлагерей? А нет ли среди них мальчика Ясика из Белоруссии? — сразу спросила Галина Алексеевна.
— Ясика нет, а из Белоруссии вообще-то много.
— Расскажите о них, — попросила Галина Алексеевна.
И Марина Петровна почувствовала не просто любопытство, а настоящее внимание и тревогу за детей. У них сразу появились взаимные симпатия и доверие. Марина Петровна подробно рассказала о первом времени, как привезли детей, как было тяжело возвращать их к жизни. Она рассказала историю Кати, сестричек и брата Лебединских, о самых маленьких, и как дети теперь учатся, и как еще много надо для них сделать. В каждом слове чувствовалась материнская забота.
— Им, как никому, необходимы уют, тепло, внимание, — говорила она. — Но и сюсюкать над ними, охать нельзя. Просто надо, чтобы они жили бодро, интересно, учились и чувствовали себя, как и все советские дети, счастливыми и нужными нам всем. Нам теперь очень школа в этом помогает. Ну, а для меня главное, по правде говоря, — поправить их здоровье. Мне вот обещали дать несколько путевок в крымский санаторий. Усиленное питание выхлопотала, они уже вполне нормально выглядят, но внешний вид — это еще не все. Вы нам, надеюсь, тоже поможете, а кроме того, — Марина Петровна хитро улыбнулась, — я бы хотела и эксплуатнуть вас. Дети будут очень счастливы, если вы им что-нибудь почитаете, расскажете.
— Пожалуйста, с большой охотой, — сказала Галина Алексеевна, — когда угодно. Это будет лучшим знакомством.
— Даже сегодня? Ведь сегодня суббота.
— Даже сегодня! Вы мне только расскажите и покажите то, что нужно для моего обследования, а потом, пожалуйста, я в вашем распоряжении.
Они пошли осматривать дом, а Лина сидела себе в комнате завпеда Софии Мироновны и ничего, ничего не знала.
Сначала прочитала Витино письмо, она дольше не могла выдержать и носить его нераспечатанным. На этот раз оно было коротеньким, но, как всегда, таким хорошим! Оно начиналось так: «Дорогой друг Лина!», а заканчивалось: «Ваш Витя».
Витя не сообщал прямо, но Лина поняла, что он собирается куда-то далеко и что будет писать, обязательно будет, что он уже не представляет себе жизни без ее писем, что она для него — самый близкий друг на свете, хотя он ее никогда и не видел. «Когда же, наконец, вы пришлете ваше фото? Хотя мне кажется, я и без фото вас знаю!»
Лина замечталась. Как все это странно. Какой-то Витя, а она ему обо всем пишет... Интересно, как бы отнеслась к этому Таня?
...Осенью все так глупо получилось!
Она пришла в их дом, постучала в квартиру, в которой они жили, а какая-то женщина, проходя мимо, сказала:
— Там никого нет. Они недавно выехали.
Может, то и не они уехали!.. Может, они и не возвращались в Киев...
Но надо быстрее переписывать план, а то уже скоро, наверное, обед, а там надо будет готовить с детьми уроки...
— Лина Павловна! Лина Павловна! — вдруг услышала она голоса Кати и Аси. — Пойдемте в зал, к нам артистка приехала и сейчас выступать будет.
Артистка! Как бывало хорошо, когда в школу приезжала Танина мама! Как ее все любили и ходили за ней гурьбой. Даже идти не хочется смотреть на чужую артистку, сравнивать ее с «нашей Таниной мамой» и вспоминать те далекие годы. Но Катя и Ася так уверены, что Лина Павловна с радостью побежит за ними, что нельзя их разочаровывать. Лина Павловна тихо входит в зал и видит — среди детей стоит... Танина мама...
Лина поднимает сложенные вместе ладони и произносит удивленно, растерянно, ничего не понимая:
— Танина мама...
А Танина мама какое-то мгновение смотрит с такой же растерянностью и удивлением и потом бросается к ней:
— Это ты, Линочка? Откуда ты здесь?
Танина мама ничего не могла слушать, не могла понять, что ей рассказывала Лина, о чем говорили дети. Она вытирала слезы и лишь повторяла:
— Скорее поедем... Танечка, наверное, дома... Линочка, моя девочка дорогая... У вас нет телефона? Я бы домой позвонила... предупредила... Едем же, едем скорее. Как я рада, как я рада!
Дети, Марина Петровна — все были взволнованы этой встречей.
— Вот мы и породнились с вами, — произнесла Марина Петровна, пожимая на прощание руку Галине Алексеевне.
Лена обняла Лину и прошептала:
— Как я рада за тебя!..
Лина быстро оделась, и каждый из детей стремился ей помочь — Ваня большой держал пальто, Таня и Светлана едва не разорвали платочек, который Лина повязала на шею.
К Галине Алексеевне все сразу прониклись любовью. Она и впрямь будто родственница стала, и как-то само собой получилось, всех детей она перецеловала на прощание, когда они гурьбой провожали ее к троллейбусной остановке. Чем ближе они подходили к дому, тем сильнее замирало Линино сердце. Они почти не разговаривали, лишь Галина Алексеевна крепко держала ее за руку и поглаживала, словно хотела приласкать за все эти годы.
Высокая худенькая девушка с темными рыжеватыми косами, сложенными венком на голове, открыла дверь. Лине сразу почему-то бросился в глаза этот веночек из кос и комсомольский значок на кофточке, а потом уже она увидела Танины глаза, лицо и услышала удивленный возглас:
— Ой, Лина! Лина!
— Ты узнала, узнала, Танечка? — спрашивала, плача, мама.
— Откуда ты, Линочка, ой Линочка!
Они прильнули друг к другу и не могли оторваться.
* * *
Откуда она здесь, Лина рассказала потом, сидя в объятиях Тани и Таниной мамы на диване у них в кабинете.
— Только подумать, — не могла успокоиться Галина Алексеевна, — сколько времени в одном городе и не увидеться! Мы уезжали, но только на месяц — и именно в это время ты заходила.
— Ах, как хорошо, — шептала Таня, стискивая Линину руку. Сколько лет они не виделись, и каких лет!
— Мама! — вдруг спохватилась Таня. — А про отца ты сказала? Линочка, мы же твоего отца видели!
— Где, когда? — испуганно спросила Лина.
— Мы видели его на станции. Он военный.
— Военный? — переспросила Лина удивленно. — Вы видели его на свободе?
— Конечно, у него орденские планочки на груди, я заметила, только не рассмотрела, какие именно ордена или медали.
— Нет, это правда? Вы не ошиблись, это был он?
— Конечно, он. Он сам подошел к нам и спросил о тебе. Но поезд быстро отошел, и мы не успели поговорить как следует, даже номер полевой почты не спросили.
— Номер полевой почты, — повторила механически Лина и вдруг вспомнила, как она сказала тогда фрау Элли: «Мой отец на фронте». Как ей хотелось тогда, чтобы это была правда! И сейчас ей несказанно радостно было слышать это. Отец был на фронте, отец вместе со всем советским народом защищал Родину. Он искупал свою вину перед нею.
— Как я счастлива, если бы вы знали, — тихо сказала она.
Галина Алексеевна погладила ее светлые косы, уложенные, как и у дочери, венком на голове.
— Как же узнать, где он теперь? — взволнованно продолжала Лина. — Теперь я, наверное, могу написать в военкомат, и там разыщут.
— Ох, — вздохнула Галина Алексеевна, — еще долго родители будут разыскивать детей и дети — родителей. Я вот тоже разыскиваю одного мальчика — Ясика из Белоруссии. — И она рассказала Лине о медсестре Оле и ее сыне Ясике, который остался с бабушкой.
— Галина Алексеевна, — схватила ее за руку Лина, — дети часто вспоминают Ясика, особенно Катя. Но они тоже не знают, куда делся он и еще многие маленькие дети. А я уверена, — проговорила она медленно, — что я последней из наших его видела. — И она рассказала об изоляторе в приюте, где она мыла пол и где лежал больной синеглазый мальчик Ясик, которого называли Гансом.
Она рассказала все, что знала о фрау Фогель...
Да, это намного сложнее, чем навести порядки в доме для одаренных, чем помочь дому для глухонемых! Депутат горсовета была в отчаянии, но в голове ее вырисовывались кое-какие планы. Есть же отделы репатриации — прежде всего там надо проверить! А фамилию, год и месяц рождения теперь можно установить с помощью детей этого дома.
«Нет, нет! Советская власть не даст им погибнуть», — подумала Галина Алексеевна словами Оли.
Вот и Лина теперь будет искать отца.
Девочки легли вместе на Таниной кровати. Им наверняка не хватит одной ночи, чтобы рассказать обо всем друг другу, но Лина старалась рассказать не столько о событиях, сколько о своих переживаниях, о своем отношении, чтобы Таня все поняла и поверила ей. Поверила. Вот — главное, то, что мучило ее все эти годы. Таня должна поверить, как верит ей Марина Петровна, верят дети: Леночка, Катя, Леня.
Но ведь дети видели ее там... они не могут не верить, у них была такая же жизнь, такие же страдания...
А Таня, может, представляет себе все совсем по-другому.
Лева, Золя, Килинка и девочки из барака № 5, фрау Элли, Отто. Он, вероятно, тоже погиб в гестапо, как и врач, как и наш Лева. Дети, детдом... Витя Таращанский.
Да, Витя... О нем тоже рассказала Лина и вдруг спрашивает:
— Таня, ты давно в комсомоле?
— С 1943 года, — говорит Таня.
И Лина, не дожидаясь ответного вопроса, говорит грустно:
— А я нет. Как ты думаешь, меня примут когда-нибудь?
— Обязательно, — уверенно отвечает Таня, — ты же держалась, как и надлежит советской девушке. Я рада, я так рада этому... — прибавляет она с чувством.
Лина пододвигается еще ближе к ней. Какая она счастливая сейчас. Таня, наверное, и не понимает этого. Будто и нет уже между ними страшных лет разлуки, и Лина говорит совсем другим тоном, как когда-то, когда поверяли друг другу свои тайны над Днепром, под старым каштаном.
— А ты знаешь, я даже не знала, имею ли я право писать Вите.
— Конечно, имеешь, — так же убежденно говорит Таня. — Я уверена, чем больше он будет знать тебя и о тебе, тем больше будет верить.
— Как странно, — сказала Лина. — Мне кажется, жизнь только- только начинается...
Они, наконец, уснули...
А Галина Алексеевна еще долго не спала... Сколько еще будет таких неожиданных встреч, радости и горя.
И вдруг Галина Алексеевна взглянула на сонного Андрейку и подумала:
«А кто-то ведь и последним дождется, будет кто-то и последним, к кому возвратится потерянный. Что же, я согласна быть и последней... только бы дождаться...
А они... пусть они все поскорее встретятся, родители с детьми и дети с родителями... и никогда, никогда чтобы больше не было войны...»
ТОНЯ И СВЕТЛАНКА
Тоню врач поставил с детьми справа, а Светланку слева.
— Я со Светланкой, — сказала тихо Тоня.
— Мы с Тоней вдвоем! — повторила обеспокоенная Светланка.
— Вы и будете всегда вдвоем, — отозвалась Марина Петровна. — Но сейчас Тоне надо лечиться. Ты же, Светланка, видишь, какая Тоня худенькая, ты же не хочешь, чтобы она совсем заболела и чтобы ее отправили в больницу.
— Не хочу, — испуганно прошептала Светланка.
— Так вот — чтобы она не заболела, ее сейчас отправят в санаторий.
— А Светланку? — спросила Тоня, и ее худенькое смуглое личико вытянулось, и темные глаза сделались еще большими.
Марина Петровна обняла обеих — и Светланку, и Тоню — и сказала ласково:
—Светлана у нас, благодарить судьбу, ничего. Мы ее и здесь оздоровим, а Тоне необходимо море, санаторий. Да вы не грустите, девочки. Это ведь всего на полтора месяца. Вы будете писать друг другу. Тоня обо всем подробно напишет, какое море, какой пляж, насобирает там камешков, ракушек на берегу, привезет всем нам в подарок. Вот посмотрите, Зиночка и Орися тоже едут, а Лена только радуется за них.
После врачебного осмотра Тоня и Светланка ходили до позднего вечера, крепко обнявшись, и никто не подшучивал над ними. Все знали об их преданной дружбе.
— Я тебе оставлю мои белые банты для волос, — говорила Тоня. Она не знала, чем еще утешить подругу. По ее мнению, правильнее бы Светланку послать. Светланка младше, она такая веселая, приветливая со всеми, и вот она, Тоня, поедет, а Светланка останется.
Но и Светланкино сердце переполняло чувство самопожертвования.
— Там они тебе будут нужнее, — сказала она, всхлипывая. — Ты и мои забери.
— Ты теперь будешь дружить, наверное, с Надей? — ревниво спросила Тоня.
— Нет, я теперь ни с кем дружить не буду, пока ты не приедешь. Но пусть кто-нибудь спит на твоей кровати, рядом со мной. А то, если оно будет пустым, мне будет страшно.
Тоню словно что укололо. Она действительно была очень ревнивой подругой. Но она вдруг представила, как Светланка будет ночью бояться и, возможно, плакать, а все будут спать и никто не услышит. Светланка вопросительно смотрела голубыми глазами, ожидая разрешения. Но Тоня ответила очень миролюбиво:
— Пусть Надя спит.
После ужина, когда укладывались спать, Тоня, как всегда, заботливо укрыла Светланку большим одеялом — «укутушкала». Это слово осталось от мамы, и Светланка, уже полусонная, улыбнулась.
Так повелось издавна, с того самого вечера, когда они, с разбегу встретившись, едва не сбили друг друга с ног, и с тех пор никогда не разлучались. Тогда они в первый раз легли рядом, и Тоня заботливо накинула какое-то тряпье на Светланку.
Встретились они намного раньше, но не помнили друг друга, просто не замечали в гурьбе детей. Они были еще совсем маленькими, когда фашисты загнали тысячи семей за колючую проволоку в Витебске, а потом отвезли далеко-далеко в запломбированных вагонах. Тоне шел всего четвертый год, когда забрали ее с матерью, братиком и сестричкой. В том же вагоне ехала и Светланка, которая была немного младше Тони. Тоня жалась к худым маминым коленям, а Светланку держала на руках молодая перепуганная женщина.
В первые дни дети громко плакали, охранники кричали, били прикладами старших мальчиков и девочек, матери зажимали руками детские ротики, отдавали свои пайки вонючей бурды с червями, которую называли «зуппе», делили между малышами корки хлеба с опилками. Но дети плакали — от постоянного голода, только все тише, тише.
Они скулили и повизгивали, не в силах подать голоса, и умирали, словно таяли на глазах. Умерли Тонин младший братик и старшая сестричка, их часовые выбросили на ходу из окна вагона. А мать прижала к груди Тоню, сжала зубы, чтобы не кричать, и только слезы дождем лились на грязное темное личико Тони и оставляли на нем полосы.
Их привезли в другой концлагерь, грязных, голодных, ободранных, избитых. Еще в Витебске взрослых беспощадно били, допрашивая, кто из партизанских семей и где партизаны. А здесь, в Аушвице (дети уже потом узнали название лагеря), били все: и надзиратели, и надзирательницы, даже трудно сказать, за что. Взглянет кто из женщин не так, и над ней тут же поднимается резиновая палка.
Утром, в полдень и вечером выстраивали на плацу для проверки, и все стояли часа три, невзирая на погоду — дождь, ветер или снег. И Тоня должна была стоять, и Светланка, и даже еще более маленькие, потому что некоторые матери держали на руках грудных, а полуторагодовалый ребенок должен был стоять, держась за лохмотья, что были когда-то халатом.
Вот там, в Аушвице, в одно серое утро детей приказали построить отдельно.
— Не дам! Не дам! — шептала Тонина мать.
— Не дам! Не дам! — кричала мать Петрусика, Тониного ровесника.
Надзирательница сказала:
— Дикие люди. Ваших детей пронумеруют, это есть порядок. Они сейчас вернутся.
Они действительно вернулись, и матери бросились к ним.
Дети плакали, стонали, прижимая к себе левые ручки. Да, для фашистского порядка им выжгли номера на ручках... У многих ранки распухли. Что могли поделать матери?
Мать Петрусика сидела и повторяла:
— Семьсот двадцать три тысячи четыреста пять. Семьсот двадцать три тысячи четыреста пять...
Это был номер ее Петрусика.
Когда ее спросили, зачем она повторяет этот номер, она, не повернув головы и продолжая раскачиваться маятником, проговорила:
— Чтобы не потерять... Семьсот двадцать три тысячи четыреста пять... Семьсот двадцать три тысячи четыреста пять...
Тогда и другие женщины стали заучивать номера своих детей, записывать их на клочках бумаги, на платочках.
А на следующий день пронумеровали взрослых, даже старушку Василину, которая оставалась с Ясиком.
— Разве я убегу куда с моими ногами, — говорила бабуся Василина. Но и на ее сморщенной, натруженной, высохшей руке появился номер.
— Не дали умереть свободным человеком, — заплакала она. — С клеймом в гробу лежать буду!
Разве она могла представить, что ей вообще не придется в гробу лежать.
А мать Леночки, Зины и Лени Лебединских хотела припрятать Орисю. Ей было всего несколько месяцев.
Не вышло, и ее взяли. Леночка бросилась к надзирателю, плакала, умоляла. Ничто не помогло.
Даже мальчику, родившемуся в пути, в вагоне, и тому накололи пяточку, и он вскоре умер...
С тех пор и начинаются первые сознательные, правда, туманные Тонины впечатления. Там, в Аушвице, ей минул пятый год, и ей запомнилось навеки что-то серое, страшное. Серые бараки, плац, колючая проволока...
— Не подходите к нему, там электричество... — шептали матери. Иногда валил густой сизо-черный дым — из самого дальнего барака справа, и когда дул ветер, страшный смрад доносился оттуда.
— Там баня, — говорили надзиратели.
— Знаем, какая баня, — шептали женщины. Они не знали, но догадывались, что там что-то страшное.
И там, в Аушвице, Тоня в последний раз видела свою маму...
Как и все дети...
Тоня навеки запомнила скорбные темные очи, худые руки — одни кости, сжимавшие Тоню, и почерневшие губы, которые шептали:
— Последняя моя... Единственная моя... Одна ж, как былиночка.
Рядом билась в отчаянии мать Петрусика.
— Ты без меня пропадешь, ты пропадешь без меня!..
А тетя Лебединская не знала, кого и поцеловать крепче: четыре белокурые головки прижались к ней, — Лена, Леня, Зина и Орися.
— Берегите Орисю, она самая маленькая, ее и папа еще не видел.
— Вы пойдете в баню перед отъездом, — сказал комендант. Одни не верили, другие же все еще верили и снова и снова повторяли номера своих детей.
Где была тогда Светланка — Тоня не помнит. Вероятно, тоже плакала на коленях у той молодой женщины, но, как и все теперь, исхудавшей и страшной.
Детей снова посадили в вагон и повезли, повезли... И опять они оказались в концлагере, опять за колючей проволокой...
Мелюзга металась под ногами, беспомощная, несчастная; жались все к старшей Леночке Лебединской.
Этот лагерь Тоня помнит уже лучше. Ей минул шестой год, и она ходила со всеми детьми на работу, на огород какого-то фашистского начальника.
Работать было тяжело, одно неодолимое желание владело постоянно детьми — как бы незаметно схватить хотя бы гнилую свеколку или даже сырую картофелину.
Их постоянно и нестерпимо изводил голод.
Надзиратели внимательно следили, чтобы ни кусочка не попало детям в рот. Но мальчики иногда ухитрялись спрятать и пронести в лагерь, сразу же поделить на всех и в мгновение ока съесть...
Как-то вечером все дети столпились вокруг Лени Лебединского и Вани. Маленькая Тоня, встав на цыпочки, и себе заглядывала серьезными темными глазенками.
Вдруг Катя, стоящая на страже у двери, зашипела тихо, но многозначительно:
— Т-с-с.
Это означало, что сюда направляется надзирательница. Все бросились врассыпную. Ой, как боялась этой Настасьи Дмитриевны Тоня! Она уже не раз попадала под ее стек.
Девочка побежала что есть силы в худеньких, словно спички, ножках в другой конец барака и едва не упала. На нее налетела другая девочка, спешившая навстречу, почти такого же, как Тоня, роста, только беленькая, с голубыми глазами. Малышка испугалась, что опоздала «на раздачу» свеклы, и теперь очень торопилась. Девочки остановились, посмотрели друг на дружку и вдруг рассмеялись — у обеих был такой взъерошенный смешной вид!
— Ты куда? Там Настаська идет! — бросила Тоня, схватила девочку за руку и потащила в угол. — Как тебя зовут?
— Светланка. А тебя?
— Тоня. Т-с-с. Хоть бы она нас не заметила.
Они прижались друг к дружке. Тоня хитро стреляла глазами из-под длинных ресниц, а Светланка улыбалась в ответ.
— Где ты спишь? — спросила Светланка.
— Т-с-с, — погрозила пальчиком Тоня и, прижав к стене, совсем заслонила ее собою.
Пусть уже эта гадина — надзирательница Настаська — если пройдет, ее одну увидит, а Светланку — нет. Почему-то ей стало жаль Светланку, которая улыбалась, как никто в бараке. Ведь в бараке, да и во всем лагере, вообще никто не улыбался. Даже дети.
Но тогда гроза миновала... Надзирательница, дородная, высокая, с презрительно поджатыми губами, прошла и не заметила девочек. Да их, правда, трудно было заметить. Их серые, грязные, изодранные халатики сливались с серо-бурыми стенами, а личики тоже были желто-серыми, как у старушек.
— Я сплю под теми нарами, — показала Тоня, — видишь, за столбом. Там не так дует. Там спали еще девочки, но их забрали в больницу, и, наверное, они умерли. Если хочешь, ты ложись возле меня и спи со мной.
— Хорошо, я буду спать с тобой, — доверчиво кивнула головкой Светланка, — а то я очень часто просыпаюсь ночью и очень боюсь.
Ночью они прижались друг к дружке. Тоня укрыла и «укутушкала» со всех сторон Светланку своим халатиком и вдруг вспомнила, как дома, укладывая спать, бабуся рассказывала им сказки. Внуки просили:
— Расскажи теперь страшную.
И бабуся рассказывала, а внуки слушали, широко раскрыв глаза.
— Хочешь, я тебе сейчас страшную сказку расскажу, — предложила Тоня.
— Расскажи! — протянула с интересом Светланка, и Тоня начала историю про бабу-ягу — костяную ногу, леших, мавок. Но странно, они оказались совсем не страшными! Светланка смеялась, и Тоне совсем не страшно было их вспоминать. Наоборот, все эти лешие, мавки, черти и даже баба-яга показались милыми и даже родными, потому что напоминали дремучие белорусские леса, родной дом, который помнился Тоне, как в тумане.
— А я бы не побоялась встретиться с бабой-ягой! — возбужденно сказала Тоня. — Подумаешь! В ступе ездила, губу на версту оттопыривала! Наша Настаська куда страшнее.
— А комендант разве нет? — прошептала Светланка. — Ты их боишься?
— Боюсь, конечно! — призналась Тоня. — Меня Настасья Дмитриевна била и в карцер сажала. Но все равно Красная Армия ее убьет!.. Так и Леночка говорила! — убежденно закончила Тоня.
С того дня началась их дружба.
Дети вообще подросли, они начали как-то сознательнее дружить между собой. По вечерам, хотя это было строго запрещено, они любили собираться в углу, где спала Лена Лебединская со своими сестричками и братиком, и Лена учила шепотом петь «Широка страна моя родная», которую пела когда-то в школе, и песню про мальчика и летчика. Слова почти невозможно было разобрать, но все запоминали их крепко-накрепко. Лена рассказывала о том, как они жили там, дома, в Советском Союзе, какая была школа в их селе, какие замечательные праздники, устраиваемые в Октябре и на Первое мая. К ее воспоминаниям присоединяла свои и Катя. Она тоже все-все помнила, и маленькой Тоне начинало казаться, что и она все хорошо помнит. Она рассказывала Светланке про садик, бабусю, деда, всех сестер и братьев, старших и младших.
Она и не подозревала, что к крошечным обрывкам собственных воспоминаний, рассказам Леночки, Кати и других старших детей — все дорисовывает ее собственное воображение, богатое и неудержимое. Стоило ей услышать что-нибудь, как она уже рассказывала Светланке: «А у нас, я помню», — и сама искренне верила, что действительно это она сама помнит.
Светланка хлопала пушистыми густыми ресницами над голубыми глазенками и готова была слушать с вечера до утра и, безусловно, верила каждому слову.
...А сама она совершенно ничего не помнила...
Воспоминания Тони и других детей стали ее воспоминаниями. Но как-то Светланка сказала:
— А у нас с пятого этажа кошка упала и не разбилась.
Тоня вытаращила глаза. Какой пятый этаж в селе? И Светланка растерянно рассмеялась. Но кто же ей мог рассказать здесь, в концлагере, про кошку и пятый этаж?
Молодая женщина, которая держала ее на руках в вагоне и горько плакала, потом, прощаясь, в Аушвице, исчезла вместе с другими женщинами, и Светланка говорила, как все дети: «Когда мою маму сожгли...».
К Тоне она потянулась всем сердцем, они стали неразлучны. Правда, они ссорились довольно часто, но через пять минут мирились.
Еще они дружили с Зиной Лебединской да со своим однолетком Петрусиком, но то была уже иная, обычная дружба.
Все любили забавлять маленькую Орисю, Ясика и остальных малышей, попавших в концлагерь грудными младенцами, и теперь они уже начинали ходить и разговаривать. И хотя первыми их словами было все-таки «мама», далее они уже лепетали по-немецки: «карцер», «герр комендант», «Kontrollieren»10, «zum Platz»11.
Бабусю Василину, вероятно, сожгли тогда же, со всеми матерями. За Ясиком присматривала всегда Катя.
— Он для меня все равно как братик, — говорила она грустно и серьезно, — наши мамы были самыми лучшими подругами.
Как-то, возвратившись с работы, Катя не нашла в бараке Ясика и еще нескольких малышей. Бросилась к Настасье Дмитриевне, но та лишь злорадно зашипела: «Hinaus»12, словно никогда не разговаривала на родном языке!
Но даже сюда, за колючую проволоку, начали просачиваться волнующие вести. Их приносила Леночка с фабрики, куда ходила со старшими девочками блока № 2.
Леночке шепотом пересказывали работницы с воли, немки, что скоро конец войне, конец проклятому Гитлеру.
— Как? Немцы так говорят? — недоверчиво переспрашивала Катя.
— Ну да. Ты не думай, они сами ненавидят фашистов, — убежденно сказала Леночка. — И они жалеют нас.
Действительно, многим немкам, женам и матерям рядовых, простых людей, стыдно было смотреть на юных невольниц, клейменных, избитых, голодных, и нередко то одна, то другая тайком, чтобы никто не видел, совали Леночке то кусочек темного кухена из всевозможных суррогатов (Гитлер и их довел до голода), то какие-нибудь лохмотья.
— Возьми, — говорили они. — Возьми, прошу. — И смотрели при этом виновато и умоляюще в глаза — мол, не мы виноваты, и мы теряем близких в этой проклятой войне. А одна так прямо и зашептала Леночке: «Стыдно, нам стыдно смотреть на вас, но не думай, Ленхен, есть фашисты, а есть честные немцы. Ведь есть у нас Тельман, он тоже сидит в концлагере. И многие сидят с ним».
Еще в школе слышала Леночка про вождя немецкой компартии Тельмана.
— Но как случилось, что фашисты пришли к власти? — спрашивала Катя.
Лена не знала, как объяснить, но уверенно говорила:
— Ничего, наша армия их прогонит. Ты знаешь, наши уже близко.
И вот стали слышны гул самолетов, разрывы бомб.
— Наши гонят фашистов, — шепотом передавали старшие дети.
Комендант, фрау Фогель, другие надзиратели ходили раздраженные и злые до беспамятства. Фрау Фогель показалось, что группа мальчиков недостаточно почтительно посмотрела на нее, переглянувшись между собой, и комендант люто избил и бросил в карцер Петрусика, Ваню большого (как его прозвали дети в отличие от Вани маленького) и Леню Лебединского. В ту же самую ночь была страшная бомбежка. Все надзиратели забились в щели и бомбоубежища, а детей оставили запертыми в бараке.
Они сбились в одну кучу, и Лена всех успокаивала:
— Не бойтесь, глупенькие... Это же наши. Они никогда не сбросят бомбы на лагерь. Они же знают, что в лагерях свои, пленные.
Катя тоже держалась спокойно. Катя вообще никогда ничего не боялась. Даже фрау Фогель и коменданта. Она была странной девочкой, ее также все любили, но совсем по-другому, чем Леночку. Леночка была по-матерински ласковой и внимательной ко всем, всех жалела, всех мирила, обо всех заботилась, словно отвечала не только за Зиночку и Орисю, — за всех, всех детей. Катя же была для всех образцом справедливости и непоколебимой стойкости в отношениях с надзирателями, со всеми «ними». Она никогда не плакала, никогда не просила прощения. Она старалась не попадаться на глаза Фогельше-Настаське, а когда и встречала, то отводила глаза в сторону, и делала это с таким презрением, что Настаська едва не скрипела зубами. Первый раз после такой встречи она больно ударила девочку стеком, но та лишь передернула плечами и презрительно, молча сжала губы. Ни звука не услышала от нее фрау Фогель и больше не трогала этого « проклятого большевичонка ».
Раз так могла держать себя Катя, значит, смогли бы и другие дети! И ей подражали все, но особенно дружны были с нею Леня Лебединский и Ваня большой. Может, вспоминая стойкость своей подруги, Ваня совсем не кричал и не плакал, когда его били в карцере.
Наутро после страшной бомбежки старшие дети видели, что с надзирателями что-то происходит.
Маленькая Тоня выбежала в коридор, когда несли ведро с супом, и случайно подслушала разговор.
Она спряталась между шкафом и колонной и услышала, о чем говорят комендант с Фогельшей.
— Их надо взорвать. Закрыть и поджечь, а самим побыстрее уезжать отсюда.
Вот что сказал комендант Фогельше. Но тут к ним подбежал дядя Вася. Так дети называли одного из военнопленных, которого перевели работать на кухню, готовить для начальства, и о ком Катя презрительно отозвалась: «Предатель», а Леночка сказала:
— Ты ничего не знаешь. Может, он специально.
Дядя Вася никогда не обижал детей и даже иногда совал им куски хлеба.
Фрау Фогель говорила: «Он был коком на пароходе, а эти русские свиньи любят вкусно поесть», и она завела с ним дружбу и фамильярно называла его «дядя Вася».
Тоня еще не задумывалась — кто же он, дядя Вася. Он ее не бил, он когда-то дал ей косточку, которую они со Светланкой весь вечер сосали и грызли по очереди. Он таки был для нее чем-то другим, не таким, как фашистская охрана или Фогельша.
И вот сейчас он подбежал к коменданту и Настаське и даже всплеснул руками.
— Что вы себе думаете? — вскрикнул он. — Красная Армия уже школу заняла.
Фрау Фогель побледнела, потом побагровела, потом снова побледнела.
— Герр Рудольф, что же нам делать?
— Немедленно бежать! — безапелляционно заявил дядя Вася. — Что, вы хотите попасть в их лапы? Я, например, сейчас же сматываю удочки...
— А это отребье? — испуганно спросила фрау Фогель. — Герр Рудольф, я говорила, надо было еще вчера с ними покончить, и вот дотянули до последнего.
— Согнать их в один блок и подорвать гранатами, — сказал Рудольф-комендант.
— Но ведь нам дорога каждая минута, — в отчаянии ответила фрау Фогель.
Тоня втянула головку в плечи, но ее маленькие ушки, казалось ей, выросли — она боялась пропустить хоть одно слово. До нее еще не доходило, что речь идет об их жизни или смерти. Ее несказанно забавляло, что Настаська, эта гадина Настаська, боится! Она бледнеет, она дрожит! О, с каким удовольствием она обо всем сейчас расскажет детям! Как изобразит Настаську! Тонино изменчивое, подвижное личико умело прекрасно копировать кого угодно.
— Вот что, давайте сделаем так. Вы мне в свое время помогли, а я вам помогу, — сказал дядя Вася. — Немедленно уезжайте, а я сам их!.. — И он взмахнул рукой. — Сгоню всех в блок — и конец, а потом догоню вас. Если я и задержусь, — мне ничего не будет. Ведь я военнопленный. А там я убегу и догоню вас.
— Вася! — умоляюще сложила руки Фогельша. — Вы знаете, мы уезжаем не с пустыми руками. Мы отблагодарим, и я до смерти этого не забуду. Будьте уверены, со мною и с герром Рудольфом вы не пропадете, а вы же понимаете, американцы не позволят им тут воли...
— Уезжайте немедленно! — заторопил повар. — А я сейчас же покончу с блоком! Идемте, я посажу вас в машину, берите только самое необходимое. Я привезу остальное — и поезжайте. Герр Рудольф, где гранаты?
Они ушли, а Тоня помчалась к детям.
— Лена! Катя! Светланка! — зашептала она, и не было испуга в ее голосе, нет, ей не терпелось рассказать о том, как Настаська убегает. — Я слышала, нас сейчас запрут и подорвут, а Настаська удирает, а подорвет нас дядя Вася. А Настаська боится, гадюка такая, аж извивается...
Леночка побледнела, и руки, на которых она держала Орисю, задрожали.
— Говори толком, по порядку, — строго сказала Катя, а Светланка заморгала испуганно ресницами и прижалась к Тоне.
— Ну, я и говорю, — обиженно из-за того, что не поняли про Настаську, молвила Тоня. — Я слышала, как они разговаривали, чтобы всех нас подорвать. Дядя Вася возьмет гранаты и подорвет.
— Дядя Вася! — скривила губы Катя. — Она, глупая, еще называет его «дядей Васей». Это он для Настаськи «дядя Вася». Я же говорила, что он предатель, изменник!
— Что же нам делать? — спросила Зина.
— Ничего не бойтесь, — нашла в себе силы произнести Леночка посиневшими губами. Сколько уже раз смерть была совсем рядом, возле них, но как-то проходила стороной. А теперь вот настигла.
— Разве не все равно, — сказала Катя, глядя каким-то пустым, отсутствующим взглядом. — Я ведь знала, что это когда-нибудь случится. Еще когда мама умерла, я знала, что так будет.
— Я боюсь, — зашептала Светланка... — Может, они сейчас подорвут. Я боюсь! — И она заплакала.
— А Настаська удирает! Она даже задрожала, побагровела вся, — не могла Тоня забыть того, что поразило ее больше всего. — Может, ее догонят наши, красные... Я бы им сказала, чтобы они ее убили.
И тут они увидели, как в дверь просунулась и быстро исчезла голова повара, и все услышали, как дверь закрыли на ключ.
Дети прижались друг к другу.
— Ой, беда! — укусила себя за палец Леночка, чтобы не закричать, не заголосить. — В карцере же Леня с Ваней большим и Петрусиком... Ой, я даже не буду знать, что с ними!
За стеной послышался шум машин.
— Это Настаська с Рудольфом убегают, — повела глазами Тоня. Она вся была, как натянутая струна. Еще мгновение — и не выдержит, порвется. — Хоть бы их красные поймали.
Несколько минут все молчали. Вдруг Леночка сказала:
— Давайте песню запоем. Тогда совсем не будет страшно.
И Катя звонко начала, и все дети уже не шепотом, а впервые в полный голос запели:
Широка страна моя родная.
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю...
— Где так вольно дышит человек! — басом подхватил за дверью мужской голос, и дверь открылась, и вошел дядя Вася!
— Дети! Скорее в щель, — крикнул он, — а то как бы бомба сюда не попала!
— Фрау Фогель уже удрала? — подскочила Тоня.
— Удрала! — махнул рукой дядя Вася.
— Мальчики в карцере, — сказала Лена, еще не веря, что смерть, может быть, опять миновала их. Нет, она пока ничего не понимала.
— В карцере? — схватился за голову дядя Вася. — Дети, скорее в щель у блока № 3, а я побегу к карцеру.
— Я с вами, — рванулась за ним Лена.
— Веди маленьких! — строго бросил дядя Вася.
Дети кинулись к двери. Тоня за руку со Светланкой, за ними остальные и последней — Лена с Орисей на руках, оглядываясь, не остался ли кто в бараке. Дети забрались в вырытую яму. Тоня прижала русую Светланкину голову к своим коленям.
— Ничего теперь не боюсь, — шепнула она ей. — Настаська ведь уже убежала! Посиди здесь, не поднимайся, а то тебя еще убьет, а я посмотрю, — не могла она удержаться.
— И ты не смотри, и тебя может убить! — схватила ее за руку Светланка.
— Нет, я только взгляну! — и Тоня встала на цыпочки.
— Тонька, ложись! — крикнула строго Катя.
— Ой, — запищала Тоня. — Какая-то женщина несет Петрусика! Ой, и Леня с Ваней идут! Ой, они едва идут. Они сюда идут!
Катя и Лена бросились навстречу.
— Она вытащила нас, еле вытащила, нас уже засыпало! — сказал Леня, показывая на женщину.
То была худая, высокая, с тонким лицом женщина. Когда Леня и Катя вгляделись — поняли, что это совсем еще молодая девушка, возможно, всего на несколько лет старше, чем они.
— Тетя, а вы откуда? — спросила Тоня.
— Откуда и ты, — улыбнулась девушка и присела рядом с детьми. — Мальчику совсем плохо, а второй — что, он от рождения немой? — спросила она тихонько, показывая глазами на Ваню большого.
— Что вы! — вскочила Лена. — Ваня! Что с тобой?
— М-м-м, — замычал Ваня и покачал головой.
— Не трогайте его, не трогайте его, — замахал руками Леня. — Он отойдет, он отойдет!
— Тетя, а вы видели, как Настаська удирала? — спросила неугомонная Тоня.
— Видела. И больше не вернется! Уже никого из фашистов в лагере не осталось, все разбежались, точно крысы.
— А как вас зовут, тетя?
Девушка снова улыбнулась, наверное, в ответ на это непривычное «тетя».
— Тетя Лина, — сказала она. — Лина Павловна.
— Лина Павловна, — повторила Катя, и этим самым как бы утвердила другое имя, потому что какой изможденной, высохшей, страшной, как и все, ни была эта девушка, Кате не хотелось, чтобы ее называли «тетей».
— Я вылезу, немцев уже нет! — зашептала Тоня.
— Сиди на месте! — остановила Катя.
Но и она не выдержала, вылезла вместе с Тоней. Через минуту дети услышали исступленный крик:
— Наши! Наши! Это наши!
По территории концлагеря бежали красноармейцы. Они остановились...
Навстречу им высыпали дети. Но разве это были дети? Это были тени, страшные призраки со старческими личиками и куриными косточками.
— Наши! Наши!— лепетали они и тянули к ним руки.
И красноармейцы брали их на руки и прижимали к груди, как самое родное и дорогое. Невольно слезы накатывались на глаза, но руки были заняты, чтобы смахнуть их, и слезы капали на эти страшные, старческие лица детей.
— Дядя красноармеец! Меня возьмите! — визжал пятилетний Владик Гончарин.
— Меня, меня! — почти захлебывалась Светланка.
— И меня... и меня... — донесся слабый голосок. Это едва дополз избитый, обессилевший Петрусик.
Пожилой усатый красноармеец взял его на руки и осторожно присел с ним на камень. Легкое, почти совсем невесомое тельце мальчика вздрагивало, и дыхание, сиплое и хриплое, словно терзало его маленькую грудь. Но мальчик силился улыбнуться, он поднял руку и коснулся усов, запыленной щеки.
— Если увидите мою маму, — еле выговаривая слова, начал он, — скажите, что я живой... А то она, наверное, думает, что я уже умер, и плачет... Вы ей скажите... — и он дернулся еще раз и застыл с умиротворенной улыбкой на почерневших губах.
Усатый пожилой красноармеец так и остался сидеть, держа на руках замученного мальчика.
— Мамы у него нет, — вдруг услышал он. Рядом с ним стояли две девочки.
У одной из них, казалось, только большие темные глаза и остались на лице, вторая — немного светлее.
Черноглазенькая серьезно продолжала:
— Его маму сожгли вместе с моей и Светланкиной... и у нас никого нет... совсем никого. Вы герра Рудольфа и Настаську поймайте и убейте. Это они Петрусика побили.
Красноармеец встал, осторожно положил на камень мертвого мальчика, взял на крепкие руки обеих едва живых девочек, прижал к себе и спрятал между их головками свою голову, чтобы не видно было, как он плачет.
Вот такими были первые годы детства Тони и Светланки, двух подружек.
* * *
Сначала нельзя было понять: это белые гребешки волн или стайка чаек взлетела над морем.
Тоня щурила глаза, и ей начинало казаться, что и на берег прилетели и сели белые чайки. Она улыбнулась сама себе — да это же дети в белых майках.
—Я тоже как чайка. — Наверное, люди с того парохода думают, что она тоже чайка. Ей казалось: стоит взмахнуть руками, и руки превратятся в крылья, и она полетит, полетит над морем, куда ветер погонит.
Но и руками взмахнуть было лень.
— Нет, не хочу. Тут так хорошо. Может быть, мне все это снится?
Ей вдруг стало страшно. А что, если это и вправду снится? Что, если ей все только приснилось-пригрезилось: и детдом, и школа, и санаторий над морем, и дети в белых маечках и синих трусиках?
Пароход прогудел и важно пошел дальше. Куда он? Может, в чужие земли? Тоня вздрагивает. «Чужие земли» у нее связываются в мыслях с той «чужой землей», на которой она была. Ей кажется, что везде за рубежами родной земли — страшно, темно и одни люди ненавидят и мучают других. Нет, нет, она никуда не хочет. Если бы только кто знал, как ей хорошо здесь!
Морские волны набегают, целуют, ласкают камешки и откатываются, словно играют. И о чем-то все говорят-говорят. Мелкие камешки тут же засияют на солнце, будто обрадуются, да вмиг высыхают и ждут новой волны.
Тоне кажется, что ее ласкают море, и солнце, и небо.
Рядом лежит Зиночка, и у нее такое блаженство на лице написано, что даже затрагивать ее разговорами не хочется.
— Дети! Все легли на живот! Быстренько! — подает команду воспитательница, и все переворачиваются, кроме двух шалунов.
Тоня удивленно смотрит на них. Как это можно здесь не слушаться? Тоне даже стыдно иногда, что все так нянчатся с ней и с каждым из детей. Она лежит себе на берегу моря, маленькая Тоня Мидян, и о ней все заботятся. Тоне кажется, она всех так любит!
Как Тоне хочется учиться, чтобы вырасти и хорошо работать! Кем?.. Она не знает. Ведь все интересно, лишь бы хорошо работать. Может, она будет новатором на заводе или учительницей, а может... может, она будет писать книги? Об этом она никому не говорила, даже Светланке, она для нее просто придумывала бесчисленное множество сказок и разных историй. При мысли о Светланке в груди стало тепло-тепло. Жаль, нет ее рядом, Светланки. Когда они вырастут, они никогда не будут разлучаться, они вдвоем везде будут ездить, вдвоем работать. Придумывает всегда Тоня, а Светланка, конечно, со всем соглашается. «И я!» — говорит она.
Тоня так замечталась, что и не заметила, как дети поднялись и побежали под душ.
— Я сейчас! Сейчас! — закричала она и бросилась догонять стайку ребятишек.
После душа идут домой — в санаторий, красивый белый дом с колоннами, балкончиками, верандами. Повсюду, на всех балкончиках, по всем стенам вьется зелень, цветут розовые и фиолетовые цветы. «Как дворец из сказки», — думает Тоня, глядя на это здание, на кипарисовую аллею, ведущую к нему.
На веранде уже ждет обед. Тоня и Зиночка серьезно и торжественно пообещали Марине Петровне обязательно поправиться и потому, даже если и не хочется, съедают все, напоминая друг дружке о данном слове.
Вот только Зина заметила, что Тоня не ест шоколадных конфет, которые всегда дают на полдник.
— Я потом съем, — сказала Тоня, когда ее Зина об этом спросила, и отвела глаза.
Зина не очень приставала. Так многие делают, а потом, уже укладываясь, тайком от дежурной няни жуют конфеты.
Но Тоня совсем не ела конфет. В маленьком чемоданчике, где лежали письма от детей, картинки, камешки с пляжа, хранился и мешочек, сшитый из платочка, и в него Тоня складывала конфеты, чтобы отвезти их в подарок Светланке.
Иногда ей самой хотелось съесть, но нет, она даже кусочка не откусила. Если она там, в концлагере, всегда бо́льшую часть свеклы или картошки отдавала Светланке, то разве не легче во сто раз не есть этих конфет? Здесь ведь дают и фрукты, и пирожные, и разное сладкое печенье, значит, не так уж трудно отказаться от конфет. Она лишь однажды лизнула разок — но не откусила ничуть, просто попробовала.
А как это будет приятно — она приедет с моря с подарком, целой сумочкой шоколадных конфет!
Когда никого нет, она иногда пересчитывает их — к отъезду наберется 90! Вот обрадуется Светланка! А камешки она раздаст всем девочкам и немного оставит себе на память о сказочном белом замке над морем, о стайке белокрылых чаек и о детях в синих трусиках и белых маечках — ребятах из разных городов Советского Союза, которых прислали сюда поправляться, хотя ни у кого из них нет ни матери, ни отца...
* * *
В детский дом часто приезжали корреспонденты газет, фотокорреспонденты, что, по правде говоря, начинало уже немного раздражать воспитателей и старших детей.
Это всегда нарушало режим дня, пробуждало тяжелые воспоминания, ведь каждому корреспонденту самому хотелось услышать рассказы о концлагере, поговорить с детьми, и собственными глазами увидеть выколотые номера. Марина Петровна понимала, какое большое значение имеет освещение в прессе работы дома, но ей было жаль детей.
Когда приехал из детской газеты тоненький черненький юноша, вооруженный фотоаппаратом, дежурная Лина Павловна встретила его не очень любезно:
— Извините, пожалуйста, мы сегодня ужасно заняты и не сможем уделить вам внимания. Может, в другой раз? Сегодня наши дети возвращаются из санатория в Крыму.
— Так это же чудесно! — обрадовался юноша, черные глаза его забегали, и он сразу напомнил Лине молодого охотничьего песика, который еще не умеет охотиться по-настоящему, но прекрасно чует дичь.
Лина немного ошиблась. Фотокорреспондент был хотя и молодым, но достаточно опытным в газетном деле.
— Чудесно! — воскликнул он. — Пожалуйста, я даже прошу вас, не обращайте на меня никакого внимания, разрешите мне лишь поснимать детей и вас.
— Но мне же некогда! — пожала плечами Лина.
— Пожалуйста, занимайтесь своими делами, вы и не заметите, как я вас увековечу на пленке.
— Возможно, совсем не тогда, когда мне хочется, — засмеялась Лина.
— О, не волнуйтесь! Я привезу все кадры и увеличу то, что вам понравится. И давайте познакомимся. Вадим Гаркин — фотокорреспондент пионерской газеты. А сейчас, имея ваше официальное разрешение, я бегу к детям.
Лина махнула рукой и заспешила по своим делам.
Вадим совсем не был похож на взрослого, просто веселый парнишка, и он совсем не надоедал вопросами, а лишь обещал всем и каждому сделать отдельное фото и научить фотографировать, если ему помогут. И дети с удовольствием повели его по всему дому, саду. Через полчаса он казался им своим человеком, никто из взрослых не обращал на него никакого внимания, тем более тогда, когда машина с «курортниками» подъехала к дому.
«Чудесно! — с восторгом думал Вадим. — Какой фитиль всем газетам и журналам!».
И он щелкал, щелкал непрерывно, извинялся, ласково улыбался и ко всей радостной суете одним своим присутствием прибавил что-то своеобразное, веселое и необходимое каждому празднику. Что за праздник или парад без настырных фото- и кинокорреспондентов? Он и сам увлекся встречей, кричал вместе с ребятами: «Ура, курортники!», восхищался тем, как поправились Зина, Гришин, Маня, Тоня, хотя раньше их никогда не видел. Но об этом кричали дети, и он не хотел отставать от них. Но более всего его растрогал один «кадр». Из машины выпрыгнула темноглазая девочка и остановилась, отыскивая глазами кого-то в толпе детей. Все закричали:
— Вот, вот Светланка! — и тут же вытолкнули вперед белокурую розовую девочку с двумя большими бантами на голове.
— Тоня! Тоня! — завизжала она, и обе подружки схватились за руки, и не обнялись, и не поцеловались, а запрыгали, и завизжали, и заплясали на месте.
— Наконец! Наконец! Я так соскучилась по тебе! — пищала Светланка.
— Постой, погоди, я тебе вот что привезла! — и Тоня, не в силах далее сдерживаться, тут же раскрыла чемоданчик и вынула из него свой потаенный мешочек с шоколадными конфетами. — Это тебе подарок, — сказала она тихо и, смутившись посмотрела исподлобья на Светлану.
— Ну, зачем? — пролепетала Светланка и умолкла. Потом припала щечкой к Тониному плечу, так они и пошли в свою спальню.
— Она никогда не ела конфет! — удивленно сказала Зина. — А я не могла понять, почему!
Вадим побежал за девочками, сфотографировал их в разных ракурсах, но только вдвоем,— поодиночке они сниматься не хотели.
Он дал им слово отпечатать карточки специально для них.
— Три карточки, хорошо? Три карточки! — запрыгала вокруг него Светланка. — Тоне, мне, и еще мы обещали нашим подругам в Ленинград. Мы с ними переписываемся. Вы сделаете для нас?
— Обязательно! — твердо заявил Вадим. — Сейчас запишу. Пожалуйста, кому? Светлане Комарович и Тоне Мидян — три снимка.
Вадим мог у себя в редакции похвастать, своевременно не сделать, но то, что он обещал детям,— всегда выполнял.
Через неделю он примчался на мотоцикле, и сразу же вокруг него поднялся шум и крик. Дети встретили его, как старого знакомого:
— А мою карточку? А нашу привезли? А ту, где мы в саду под знаменем? — окружили его со всех сторон.
Он с победным видом вынул объемистый пакет с фотографиями и помахал им над головой.
— Спокойно. Садитесь. Сейчас всем раздам.
Кроме более или менее обычных снимков, для которых дети специально позировали, было много и неожиданных, смешных.
Тоня и Светланка отплясывали танец дикарей. Леночка удивляется, насколько поправилась Зина, у нее даже глаза на лоб полезли. Лину Павловну душат в объятиях малыши.
— Это вам! Светлана Комарович и Тоня Мидян встретились после долгой разлуки.
Это было действительно замечательное фото, оно понравилось всем: и детям, и взрослым. На нем девочки, положив руки на плечи, смотрели друг на друга и улыбались!
— Пожалуйста, прошу, — скромно, но с чувством собственного достоинства показал Вадим эту карточку Лине Павловне. — Может, и вы теперь разрешите сфотографировать вас с детьми и отдельно?
Ну, сегодня, после такого подарка детям, Вадиму ни в чем не было отказа. И Лина Павловна, и Марина Петровна рассказали ему обо всем, что его интересовало, и в его голове уже родился гениальный фотомонтаж под названием «Возвращенное детство» или что-нибудь в этом роде!
— Нам можно карточку послать в Ленинград, в детдом, девочкам, с которыми мы дружим? — спросила Тоня.
— Конечно, и напишите хорошее письмо. И постарайтесь без ошибок и без клякс, — сказала Марина Петровна.
* * *
Это еще ничего не значит, что Киев так далеко от Ленинграда. Раньше Киев был лишь кружочком на карте над рекою Днепром. Днепр впадает в Черное море. На Днепре — Днепрогэс, Киев — столица Украины, «мать городов русских». Это учат на уроках географии и истории. Теперь же, когда в школе на уроках истории вспоминают Украину, Киев, девочки и мальчики детдома имени Кирова поднимают руки и, перебивая друг друга, с удовольствием отвечают. Еще бы! Что-что, а об Украине им стыдно не знать. У них там друзья живут в Киеве, с которыми они уже второй год переписываются.
В их спальнях висят фото — например, в комнате третьего отряда, где старостой Ирочка Баранова, как раз над ее тумбочкой висит фотография Тони Мидян и Светланы Комарович.
Ирочка приглашает в комнату двух женщин и моряков. Это к детям приехали гости. Моряки Балтфлота и их жены шефствуют над этим домом.
Одна женщина, молодая, красивая, круглолицая, улыбается приветливо детям, гладит их по голове. Она впервые в этом детдоме, и ей все нравится.
— Здесь наша спальня — девочек третьего отряда, садитесь, пожалуйста, — вежливо приглашает Ирочка, пододвигая стулья.
— Как у вас хорошо! — говорит молодая женщина. — Уютно так, везде цветы, картины, фотографии. Как дома.
— А это ваши девочки на фото? — спрашивает моряк.
— Нет, — с затаенной гордостью говорит Ирочка. — Это наши киевские подруги. Мы с ними давно переписываемся и уже хорошо их знаем. Тоня пишет такие интересные письма. Она была летом в Крыму и так описала море и санаторий, просто как рассказ в журнале.
— Они тоже сиротки? — спросила молодая женщина, а пожилая дернула ее незаметно за блузку. Шефы раз и навсегда условились никогда не называть детей сиротками и вообще в детдоме о родителях не вспоминать.
Моряк недовольно покрутил усы, а Ирочка сдержанно ответила:
— Да, у них у обеих отцы погибли, а матерей сожгли фашисты в концлагере. Их освободила Советская Армия.
— Бедные дети! — вздохнула тяжело молодая женщина.
— Хотите поближе рассмотреть их карточку? — продолжала Ирочка, снимая фото. — Они дружат еще с концлагеря, Светланка и Тоня, и письма всегда вдвоем пишут. Эта черненькая — Тоня Мидян, а эта круглолицая — Светланка Комарович.
— Светланка Комарович! — вдруг закричала молодая женщина, схватила карточку и упала на небольшую кроватку, застеленную белым вышитым покрывалом.
—Что, что с вами? — бросились к ней вторая женщина и моряк?
— Светланка Комарович!.. Светланка Комарович!.. — повторяла женщина. — Посмотрите, посмотрите на фото. Боже мой, я оставила ее двухлетним ребенком. Но она похожа, взгляните, это она, моя дочь... Я думала... она давно погибла. Мне сказали, что все село сожгли... Я на лето привезла ее к сестре, а сама поехала в Ленинград к мужу... и началась война... а Белоруссия оказалась в оккупации... Боже мой, моя дочь...
— Она действительно из Белоруссии, — сказала Ирочка и тихонько положила руки на плечо женщины. — Не плачьте, не плачьте, это, наверное, ваша Светланка.
Прибежали воспитательницы и директор, старшие дети. Все разглядывали карточку. Они и вправду похожи — мать и дочь — круглолицые, светлоглазые, с ямочками на щеках...
Так неожиданно нашлась мать Светланки Комарович.
Ее, Светланкину мать, хотели проводить домой. Но она отказалась. Ей хотелось побыть одной. Она шла, и слезы струились по щекам, она не вытирала и не смахивала их. Встречные видели: идет красивая молодая женщина в модном берете, с большими подкрученными ресницами, подкрашенными губами, и так не вяжутся эти неудержимые слезы с ее внешним видом. Но чего только ни насмотрелись ленинградцы за эти годы! Они проходили мимо, а она несла одна свою большую радость и свое большое горе.
Действительно, ей бы радоваться, Софии Леонтьевне, Зосе — как ее сызмала звали в Белоруссии.
Она старалась представить себе дочку, давно оплаканную как умершую, и воображение рисовало что-то розовое, пухлое, улыбающееся, в ямочках и перевязочках. Она была с нею мало. Чаще возилась с ребенком бабушка, а она, веселая, беззаботная Зося, ездила за своим мужем-лейтенантом, который подолгу не засиживался на месте.
Летом 41-го года Зося отвезла дочку в село к сестре и матери «на дачу», а сама поехала в Ленинград, устраиваться на новом месте — там и настигла ее война. Она успела выехать на Урал. В 41-м же году погиб на фронте муж, и она осталась одна... Во второй раз вышла замуж в 43-м году за ленинградца, моряка Балтфлота, лежавшего в госпитале, где она работала санитаркой после гибели мужа. Она никому ничего не рассказывала о своем прошлом. Была новая семья, семья ее мужа, не очень приветливая, замкнутая, новые взаимоотношения, новая жизнь. Муж после госпиталя снова уехал на фронт, вернулся в 45-м году без ноги. Они переехали в Ленинград. Зося пошла работать на фабрику и делала все, чтобы создать для мужа уют и покой, чтобы он не ощущал своего увечья. Через год у них родился сынишка. Она его назвала почему-то Святославом, звала Светиком, хотя Светик был черноволосым, с угольками-глазенками. Почему она никогда никому не рассказывала о Светланке, о первом муже? Может, потому, что второй муж, тоже молодой, красивый, очень любил и ревновал ее, и встретился тогда, когда она уже немного отошла от своего горя, выглядела совсем молоденькой девушкой — держалась беззаботно и независимо. На самом деле ее страшно угнетало одиночество. Она привыкла, что с детства с ней носились, ею любовались, баловали, и она не столько влюбилась, сколько обрадовалась, что кто-то ее снова будет любить, будет с ней, а она будет ждать и писать ему, и когда закончится война — будет своя жизнь, семья, уют.
Она просто не могла, не могла оставаться одна! А моряк был к тому же милым, красивым, непосредственным, и она стала его женой — верной, искренней, заботливой. Когда он возвратился без ноги, она и глазом не повела, и, когда он болел, а он часто болел после своих контузий и ран, она ухаживала за ним, как за ребенком.
...Она шла и плакала — от радости и от горя.
Как прийти и сказать мужу: «Я лгала тебе, у меня есть дочка, и она жива, а я думала, что она умерла, и спокойно жила с тобой...».
Может, лучше ничего не говорить? Подождать? Написать Светланке и подождать, как будет дальше. Светланка. Боже мой, ей уже десятый год! Где же она была все время? Как это она, мать, могла сразу поверить, что дочь погибла, и не разыскивать ее! Но как было не поверить?
Зося подошла к своему дому, даже не заметила, как поднялась по лестнице, машинально открыла ключом дверь, вошла в квартиру — маленькую, очень чистенькую, уютную, где повсюду на всех стенах висели фотокарточки, рисунки, искусственные цветы, везде лежали салфеточки, накидки, вышитые и связанные Зосей, на диване множество подушек, игрушек Светика. Светик спит в беленькой кроватке, раскинувшись в беленькой вышитой рубашонке. Муж сидит у стола, читает газету. Такая спокойная, устоявшаяся жизнь. Она оглядела все широко раскрытыми глазами. Ей показалось, что все это она видит в последний раз.
Но сразу перед глазами встала Светланка, ее родная маленькая Светланка, в каком-то далеком детском доме, сиротка без отца и без матери... Она забыла, что только ведь была в детском доме, и сама удивлялась, как там уютно, аккуратно, приветливо, она забыла, что только недавно видела Светланку на фото — улыбающуюся, веселую девочку с большими бантами на голове. Ей представлялось что-то жалкое, маленькое, обстриженное, одинокое — без матери, без бабушки, без отца... и она упала вдруг на колени и забилась об край дивана.
Муж испугался, он никак не мог нащупать костыль, стоящий за креслом, он не мог сразу подойти к жене.
— Что с тобой? Зосенька, что случилось?
Стуча костылем, он наконец подошел. Этот знакомый стук костыля, всегда такой горький для нее, привел сейчас в чувство.
Она глянула на мужа, глубоко вздохнула и сказала почти спокойно:
— Моя дочка Светланка жива. Жива моя дочка Светланка, — повторила она еще раз. — Мне сказали, что село под Витебском сожгли, а она, оказывается, жива.
Она с ужасом смотрела на мужа, не зная, плакать ей или смеяться.
— Я никогда тебе не говорила. Мой муж погиб на фронте в 41-м году, а село, где оставалась Светланка с моей сестрой и мамой, сожгли фашисты. Мне сказали, что никого не осталось в живых. А теперь, выяснилось, Светланка жива. Она в детдоме в Киеве.
Муж неуклюже опустился рядом с ней на ковер и, погладив рукой по голове в голубом берете, сказал:
— Чего же ты, глупенькая, плачешь? Радоваться надо и поскорее забрать.
Тогда Зося зарыдала еще сильнее, уронив голову на обрубок его ноги.
* * *
Тоня простудилась, и вечером у нее немного повысилась температура. В школу ее не пустили.
— Счастливая! — позавидовала Светланка. — Сегодня ведь контрольная по арифметике!
В самом деле, на втором уроке будет контрольная по арифметике. Что там ни говори, а это не такая уж и большая радость — контрольная. Конечно, приятно потом получить хорошую оценку — но до того столько переволнуешься! Даже Тоня, у которой почти одни пятерки, всегда волновалась; а Светланка вообще не очень любит задачки. Была бы еще Тоня рядом, в трудную минуту она бы помогла.
В школу Светланка шла с видом обреченной, и лицо ее то бледнело, то краснело. Но когда учительница написала на доске условие задачи, Светланка сразу успокоилась и быстро начала решать прямо в тетради, хотя дома Лина Павловна предупреждала ее, чтобы всегда решала сначала в черновике. Но задачка оказалась легкой. Светланка быстро решала, прикусив язычок и чуть насупив пшеничные бровки. И вдруг остановилась. В последнем действии получалось три с половиной колхозника! Что за чепуха! Светланка покраснела, засопела, начала проверять и вдруг поняла, что с самого начала сделала ерунду, но как решить, она не знала. Она зачеркнула и начала снова. Ей нужен был намек, толчок, потому что она запуталась окончательно. Была бы Тоня — все, конечно, было бы в порядке.
Она оглядела жалобно класс, и ее взгляд остановился на Зине. Но Зина сосредоточенно, серьезно и, вероятно, правильно решала задачку, не отрывая глаз от своей тетради. Тогда Светланка, поняв, что помощи ждать неоткуда, начала решать на промокашке. А другие девочки уже сдавали тетради! И спокойно, с чувством облегчения возвращались на место. Вот прошла Зина и шепотом сообщила решение.
— И у тебя так?
У Светланки было совсем не так! В совершенном отчаянии она начала делать с конца и, уже когда прозвенел звонок, раскрасневшаяся, взволнованная, подала свою тетрадь.
— Я видела, Светланка, как ты мучаешься с задачкой, — сказала ей учительница. — Ты всегда рассчитываешь на помощь Мидян, а сегодня осталась одна и едва выпуталась. Нужно самой больше работать, не всегда ведь рядом будет Тоня!
—Что вы! Всегда! — непосредственно махнула рукой Светланка. — Мы с нею всегда будем вместе, — уверенно закончила она.
—А если я вас рассажу? — спросила учительница, едва сдерживая улыбку.
— Нет, нет, Анна Ивановна, не рассаживайте. Я даю слово, буду работать, только не рассаживайте. Я не могу без Тони.
Светланка испугалась еще сильнее, чем на контрольной, даже слезы появились в круглых светло-голубых глазах.
— Ну хорошо, хорошо, сидите уж вдвоем, только ты дашь мне слово поработать с арифметикой дома. Пусть тебе Тоня поможет, но в школе ты должна все делать самостоятельно.
Ну, закончилось все-таки хорошо!
Светланка вприпрыжку бежала домой и еще с улицы увидела, что Тоня смотрит в окно изолятора — ждет ее. Светланка подпрыгнула еще выше и показала знаками:
— Все нормально! Контрольную написала — хотя было трудно. Хотели пересадить, но оставили.
Через две минуты, тайком пробравшись в изолятор, она уже обо всем рассказывала Тоне.
— А тебя Марина Петровна звала и сюда ко мне присылала, думала, наверное, что ты после трех у меня сидишь, — сообщила Тоня. — У меня уже температура нормальная, и после обеда врач посмотрит и разрешит спуститься в рабочую комнату, уроки учить.
— А когда поучим, будем платья шить! — таинственно подмигнула Светланка. У них завелась кукла. Ее подарили шефы, и девочки обшивали ее на досуге.
— А зачем меня звала Марина Петровна? — вдруг забеспокоилась Светланка. — Ничего такого? — спросила она, припоминая, не было ли чего-нибудь недозволенного в ее поведении или в школе, за что бы могла вызвать заведующая. Единственное — контрольная, но о ней учительница еще не могла рассказать.
— Тогда что же? — тоже старалась вспомнить Тоня. — Вроде бы все в порядке. Беги, а потом расскажешь. Я буду ждать! Ты ведь заглянешь ко мне, никто не увидит, и я уже не заразная, — убежденно добавила Тоня.
Нет, ничего «такого» не было.
Марина Петровна плотно прикрыла дверь и ласково усадила Светланку на широкий диван. Он предназначался для интимных разговоров и назывался «диван Марины Петровны». Но это всегда означало что-то серьезное. Светланка притихла, сложив на коленях ручки и глядя прямо в глаза Марине Петровне.
— Ты помнишь маму, Светланка? — спросила тихо Марина Петровна.
Светланка часто заморгала от неожиданного вопроса.
— Нет... немножко... да... помню. Ее сожгли в Освенциме, тогда и Тонину, и Лебединских...
На самом же деле она ничего не помнила. Воспоминания других детей стали и ее воспоминаниями. Марина Петровна положила руку на плечо девочки и произнесла как можно спокойнее:
— Светланочка, в концлагере была твоя тетя, а не мама. Твоя мама жива, и папа жив, они живут в Ленинграде, и мама прислала письмо и свою фотографию. У тебя большое счастье, Светланочка!
Светланка смотрела, и глаза ее округлялись, и ротик удивленно раскрылся. До нее ничего еще не доходило. У детей находились родители, писали, приезжали и забирали их, но она с Тоней никогда об этом и не мечтала. Они же знали, что матери их замучены. Она взяла фото: на нем была молодая, веселая, красивая женщина, как киноактриса на открытке, и подпись крупными буквами — «Твоя мама Зося».
— Какая красивая! — прошептала Светланка, но она еще не осознавала, что это — ее мама, родная мама! У нее есть мама! Но вдруг очень захотелось, чтобы так было на самом деле — чтобы эта красивая женщина оказалась ее мамой.
— Она приедет за тобой на каникулах, и ты поедешь к ней в Ленинград. Ты должна сегодня написать письмо своей маме.
— Я напишу, чтобы нас вдвоем с Тоней забрала, — обрадовалась Светланка. — Я побегу показать ей карточку, она уже не заразная!
— Беги, беги, — разрешила Марина Петровна, понимая, что лишь вместе с Тоней Светланка сможет прийти в себя. И вдруг, когда Светланка выбежала, Марина Петровна приложила руки к щекам, будто ее что-то поразило. Как воспримет это Тоня?
Если бы она видела, как Тоня схватила эту карточку, как улыбнулась, с каким восхищением рассматривала она эти загнутые кверху ресницы, локоны, берет! Через минуту девочка была уже пылко влюблена в «маму Зосю».
Письмо вечером писали, конечно, вдвоем, а праздновал, как всегда в таких случаях, весь детский дом.
— Моя мама жива, и папа жив, и мы с Тоней поедем в Ленинград! — сообщала всем Светланка, и дети дружно радовались, немножко, но откровенно завидовали — к родным папе и маме! И ничуть не удивлялись, что поедут вместе Светланка с Тоней.
А как могло быть иначе?
* * *
А как могло быть иначе?
Все было так просто и ясно для Светланки, и, конечно, она и представить не могла, как воспримут это мама Зося и папа.
«Мама Зося» цвела от счастья и не знала, как и угодить мужу за такое отношение к дочери. Он сам предложил:
— Малышка, вероятно, не помнит своего отца, ну, так и не говори ей ничего.
Они вдвоем читали старательно выведенные строки, и матери все еще не верилось, что это пишет ее Светланка, та пухленькая белокурая куколка.
«Со мной тут всегда Тоня. Мы еще с концлагеря вместе, и спали там вдвоем, и она поедет со мною в Ленинград, потому что мы дали слово не разлучаться, и что мы сестрички», — сообщала Светланка. И подпись была: «Ваши Светланка и Тоня».
— Какая это Тоня? — спросил муж. — Что за сестричка?
Зося, улыбаясь, пожала плечами.
— Обычные детские выдумки, — сказала она, — наверное, ее самая близкая подружка. Знаешь, у девочек постоянно какие-то фантазии, клятвы, дружба до гроба, тайны. Хватит с нас и одной доченьки, правда? А сынок у нас уже есть.
И она ласково прильнула щекой к мужу.
Но у мужа лицо не прояснилось. Почему оно вообще стало хмурым, когда она читала письмо?
Он хотел что-то сказать, но промолчал. Зося видела: что-то поразило мужа. Она засуетилась по комнате, начала собирать на стол завтрак, что-то говорила, рассказывала, чтобы развлечь его. Чем он все-таки недоволен? Почему он замолчал? Но муж замолчал совсем не по той причине, о которой думала Зося. Его поразили слова: «Мы еще с концлагеря вместе...». Бедные девочки... Их осознаваемое детство началось в фашистском концлагере. О, ему известно, что это такое! Он был несколько дней в плену, и лишь чудо помогло ему сбежать, хотя и пришлось поплатиться ногой.
Он замолчал, чтобы не говорить об этом с Зосей, не бередить ее материнской раны, он никогда не забудет, как она плакала в первые дни, когда узнала, что Светланка жива.
Когда Зося ушла на работу, он снова проковылял к стене, где висела карточка обеих девочек, и стал внимательно всматриваться, как делал уже не однажды.
Нет, на личике Светланки уже не было следов ужаса. И до чего же она похожа на Зосю!
Конечно, он будет любить ее, как и Светика, ведь ее отец — его боевой товарищ, его фронтовой брат, хотя они, вероятно, и находились далеко друг от друга, на разных фронтах Отечественной войны. А кто родители этой темноглазой тоненькой девчушки с таким глубоким, проникновенным взглядом?
— Спали вместе в концлагере... — прошептал он. — Сестрички... — Он хорошо знает, что это значит! А вот жизнь вас и разлучит, сестрички!
И вдруг он почувствовал неизъяснимую жалость к этой девчурке, так нежно положившей ручки на плечи Светланки, и с ненавистью взглянул на свой обрубок ноги, на костыли. Ведь все тянет Зося. Он — инвалид, еще не приспособился к жизни, не приобрел специальность, потому что все время болеет. Его вклад — лишь инвалидская пенсия. Какое он имеет право сказать Зосе:
— Возьми и эту девочку. Они вдвоем выросли в концлагере, они вместе спали где-то там, под нарами, согревая друг друга. Нельзя их разлучать!
Он не может этого сказать, не имеет никакого права.
И он поковылял к своему креслу, обессиленно опустился в него и уронил голову на руки.
* * *
Марина Петровна читала письмо и не знала, как показать его Светланке. Если Светланке, значит, и Тоне, а что будет с ними, когда они прочитают написанное «мамой Зосей»...
А «мама Зося» писала, что приедет за Светланкой, когда начнутся каникулы, раньше она не сможет, и не стоит прерывать Светланке учебу. Про Тоню — ни слова.
Не очень-то она спешит...
Марина Петровна вспомнила мать братика и сестрички Марковых, которая еще в 1945 году, в лютые морозы, узнав, что ее сын и дочь живы, немедленно приехала, отморозив себе в кузове грузовика руку. Но она ни на что не обращала внимания. «Деточки, деточки мои живы», — радовалась она и сразу забрала их домой.
Впрочем, неизвестно, что там дома у Светланкиной матери. Вот она пишет: «У тебя есть еще маленький братик Светик, ему всего год».
Да, Марина Петровна начинает догадываться. Вероятно, у нее другая семья, второй муж, не Светланкин отец. Но дальше идут слова: «Папа целует тебя крепко и мечтает поскорее увидеть».
А в самом конце Марина Петровна читает: «Поцелуй свою подружку Тонечку, пусть она считает нас своими родственниками, и, если она захочет, мы похлопочем и переведем ее в один из ленинградских детских домов, здесь тоже есть очень хорошие».
Марине Петровне стало больно. Она поняла, что там сложные обстоятельства. Но если бы кто видел этих двух девочек! Она вспомнила, как Тоня привезла шоколадные конфеты из санатория, как они прыгали вдвоем со Светланкой.
Как поступить, чтобы радость одной не обернулась большим горем для другой?
Стук в дверь прервал ее мысли.
— Можно, можно, заходите! — сказала Марина Петровна и, подняв голову от письма, увидела Лену, Катю, Асю, Розу и новую пионервожатую Машеньку.
Марина Петровна улыбнулась. В последнее время, когда она смотрела на своих старших девочек, на сердце становилось спокойно.
«Все, все будет хорошо!», — подумала она и в этот раз, глядя на родные, умные, озабоченные лица.
— Что-то случилось? Такое срочное? Очень важное? — спросила она, улыбаясь. — Садитесь на диван и рассказывайте.
Девочки расположились на любимом всеми детьми диване Марины Петровны и, перебивая друг друга, начали:
— В субботу мы хотим провести пионерский сбор.
— Пора уже переизбрать совет дружины.
— И сделать это нужно торжественно. Мы пришли с вами посоветоваться.
Отчеты и выборы совета пионерской дружины! Это же очень важное событие для всех. Недаром девочки так волнуются. С приходом Машеньки забурлила пионерская жизнь в детдоме.
Ася села за стол, чтобы записать все предложения, девочки горячо взялись обсуждать предстоящий отчет, выдвижение кандидатур.
— Надо хорошо наладить связь с шефами, — сказала Машенька. — Вот у вас и танковое училище числится, а пионеры никогда их не приглашают. А какие интересные встречи можно организовать, надо это поручить мальчикам. Мальчиков вообще следует активнее вовлекать в работу, а то у нас везде девочки впереди. Плохого в этом нет, только надо, чтобы и все мальчики принимали участие — не один Леня Лебединский.
— И кого-нибудь из младших в совет ввести, то есть из средних, — сказала Леночка, — а то получается, мы всем распоряжаемся, а им только приказываем.
Марина Петровна прислушивалась к их горячему разговору, вставляла свои замечания.
— А теперь, девочки, и вы мне помогите, — попросила она, когда план в основном был намечен. — Все вы знаете про Светланку.
— Ну, конечно, — сказала Леночка, — ее мама нашлась, и она с Тоней Мидян поедет в Ленинград.
— В том-то и дело, что нет.
— Как? — в один голос воскликнули дети. — Что случилось?
— Поедет только Светлана, — пояснила Марина Петровна. — Мать, вероятно, живет в стесненных обстоятельствах и не может взять обеих девочек. Она предлагает устроить Тоню в ленинградский детдом.
— С какой стати? — возмутилась Ася. — Ни за что мы не отдадим Тоню в другой дом. Если бы в их семью, тогда другое дело.
— Не надо Тоне ничего говорить, — сказала Катя, нахмурив брови, — ей будет очень грустно.
— Девочки, — неожиданно включилась в разговор пионервожатая Машенька. Машенька пришла в дом совсем недавно, ее направил райком комсомола. Она мало еще знала детей и почти ничего — об их прошлой жизни, но ей искренне хотелось подружиться с ними и увлечь всех пионерской работой, стать для всех самым близким другом. Она и сама росла сиротой и воспитывалась в детском доме; она понимала детей и старалась, чтобы им было хорошо-хорошо. — Девочки, — сказала Машенька, — я только немного знаю Тоню. А что, если сделать так, чтобы ей самой не захотелось ехать из нашего дома, даже со Светланкой? Ну, вот мы, пионеры, смогли бы это сделать?
Катя радостно взглянула на Машеньку, на Марину Петровну.
— И вправду, Марина Петровна, девочки, только так, давайте так и сделаем. Тонька славная, мне ее очень жаль, я представляю, как она будет плакать. Но давайте так сделаем. Ну, примем ее торжественно в пионеры, поручим ей что-то, давайте чаще бывать с нею, чтобы она не только со Светланкой дружила.
— Ведь и мы ей родные, — молвила Леночка. — Надо, чтобы ей и нас жаль было оставлять, и чтобы Тоня не мечтала о той семье.
— Мы же ей родные, — немного даже ревниво сказала Ася.
Материнская радость заливала сердце Марины Петровны. Какие хорошие у нее дети, как все поняли!
— Только не следует этого подчеркивать, — сказала она, — надо очень тактично все наладить. И потом обязательно сказать о письме.
— Если разрешите, — тихо промолвила Леночка, — я с нею поговорю через несколько дней. А пока пусть Катя ей разные поручения дает, поговорит о пионерских обязанностях. Катя это умеет.
— Хорошо, — серьезно ответила Катя. — Я теперь буду с нею. Я хочу, чтобы Тоня не грустила.
* * *
Куклу звали Ясочкой. Про Ясочку учили стихотворение в школе, и Светланка читала его на празднике. Всем очень понравилось. Когда после праздника шефы вынули из длинной коробки довольно большую куклу, Тоня сразу предложила назвать ее Ясочкой.
Это была, наверное, очень дорогая кукла, она закрывала и открывала глаза, у нее были нежные розовые щечки и кудрявые волосы.
—Ой, осторожно, не разбейте! — всплеснула руками Светланка, когда куклу вынимали из коробки.
— Малыши ее разобьют сразу, — сказала ревниво Зиночка.
— Она, наверное, фарфоровая, — заметила Катя.
— Может, отдать ее средним? — предложила Лина Павловна, заметив, какими глазами смотрят на куклу Светланка, Зиночка, Тоня, Надя и другие девочки.
— Пусть у нас! Пусть у нас будет! — даже запрыгала Светланка. — Мы ей будем платья шить, кроватку сделаем.
— Такие взрослые девчонки — и в куклы играть! — презрительно произнесла Роза.
Но Марина Петровна рассудила, что куклу лучше оставить в средней группе, и в свободное время девочки садились в любимом уголке — за роялем в зале — и шили, шили, шили...
Кастелянша Елена Ивановна дала лоскутков, и кукле готовилось приданое. Больше других шила Светланка; Зина и Надя обставляли без конца апартаменты для куклы, а Тоня придумывала нескончаемые истории из жизни Ясочки.
Это была длинная, бесконечная игра. Конечно, Ясочка ходила в школу, Ясочка хорошо училась, Ясочка писала контрольные, и она каждый раз боялась арифметики. Кроме того, Ясочку наделили всевозможными талантами: она замечательно декламировала стихи (это за нее делала Зина), имела прекрасный голос (за нее пела Надя, и хотя немного пищала, всем представлялось, что Ясочка поет чудесно) и была лучшей балериной школы (об этом только рассказывалось!).
Катя отыскала девочек в зале, в углу за роялем. Катя остановилась посмотреть ноты на рояле, и девочки не обратили на нее внимания.
Их игра выглядела очень странной.
Кукла Ясочка спокойно лежала на коленях у Светланки. Светланка, Зина и Надя сидели тихо-тихо, не сводя глаз с Тони, а Тоня шепотом им что-то рассказывала.
— Ах, — сказала мама (Тоня рассказывала, словно читала по книге), — нашей Ясочке завтра восемь лет. Мы устроим ей день рождения. — Я испеку ей чудесный пирог, — сразу сказала бабушка.
— С чем? — заинтересовалась Светланка.
— Не перебивай. Пирог будет с яблоками, — быстро ответила Тоня и продолжила тем же тоном, будто читала. — Я подарю ей чудную толстую тетрадь, — сказал папа, — чтобы она записывала в нее собственные стихи и повести, и все, что ей понравится. — А я подарю ей великолепный альбом для открыток, — сказала тетя Лина. — Я сошью ей белый фартушек с узором, — сказала мама, — разрешу созвать всех подруг и накрою для них чай. — А я подарю книгу «Четвертая высота», — сказал дядя, — и портрет Ленина.
Все подарки они держали в секрете, и Ясочка ничего не знала до самого дня рождения, и даже бабушка испекла пирог, когда Ясочка была в школе.
— А день рождения будет завтра, — неожиданно закончила Тоня.
— Мне очень нравится день рождения. Но я только в книгах об этом читала, — вздохнула Светланка.
— Какой же у нас может быть день рождения, если ни у кого нет документов и никто не знает, когда нужно отмечать, — рассудила Зиночка.
— Конечно, — покорно согласилась Светланка.
— Ну, твоя мама наверняка знает, — сказала вдруг Тоня, — она устроит.
— Действительно! — обрадовалась Светланка. — И я ей скажу, чтобы подарки были и мне, и тебе.
Катя все слышала. Нет, не надо, чтобы этот разговор продолжался. Его нужно прервать — но какие неподходящие условия для намеченной беседы!
— Тоня! Я тебя везде искала. Я уже прочитала «Четвертую высоту», — сказала она. — Если хочешь, бери. Только сейчас, а то там Ася намеревается взять.
— Ой, дай мне сначала! — сразу подхватилась Тоня. — Девочки, вы подождите, я сбегаю с Катей.
— А Зину, по-моему, Ира искала, — сказала Катя.
Но игра и без того на сегодня окончилась.
Катя дружески обняла Тоню.
—Ты только быстрее читай, а то меня девочки ругать будут, что я сначала меньшим отдаю.
— Разве я маленькая? — даже обиделась Тоня. — Я же средняя.
— Ну, все-таки. И Ася, и Роза уже пионерки, а ты еще в куклы играешь.
Тоня покраснела.
— А разве пионеркам нельзя в куклы играть? — спросила она так серьезно, что Кате стало даже жаль девочку.
— Нет, я не знаю, разве есть такое правило? — чистосердечно призналась она.
—Знаешь, я просто люблю придумывать разную жизнь, — объяснила Тоня.
— Я понимаю, — вдруг сказала Катя. — Но я люблю такое придумывать, чтобы можно было самой и сделать. Ты знаешь, мне до сих пор странно, что мы можем что-нибудь придумать, решить и исполнить! Я никак не привыкну к этому.
— Ты же всегда чем-то занята, — восхищенно сказала Тоня. — И сад, и стенгазеты, и все праздники, и совет дружины — ты везде и ни от чего не отказываешься. Другие берутся — и бросают, а ты нет, — все по-настоящему делаешь.
— Понимаешь, я все проверяю, — откровенно, но словно по секрету, сказала Катя. — Я все проверяю, на что мы на самом деле способны. Ведь я пионерка. Зачем же тогда называться? — она улыбнулась — разговор завязался!.. — Вот ты прочитаешь книжку про Гулю Королеву. Она была настоящей пионеркой, и если поставит перед собой цель — обязательно достигнет.
— А меня еще не скоро смогут в пионеры принять? — потупив глаза, несмело спросила Тоня и снова покраснела. В самом деле, куда там! Только что в куклы играла, а теперь — в пионеры! — Ты думаешь, я еще не сознательная?
— Нет, я вовсе так не думаю, — честно ответила Катя. — Наоборот, уверена, что очень скоро примут, и, я еще думаю, ты сможешь помогать нам со стенгазетой и журналом. Почему только старшие должны? Надо, чтобы и средние во всем помогали. И я думаю, вы уже вполне выросли, чтобы вас приняли в пионеры. Только, конечно, надо подготовиться, надо же знать, что такое — пионер, для чего вступают в пионерскую организацию.
— А ты расскажи, — шепотом попросила Тоня.
Светланка была еще маленькой. Ну, просто маленькая. Она тоже слушала Катю и Машеньку, но ее по-настоящему интересовал сам ритуал: как принимают, что надо говорить, сразу ли повяжут красный галстук. Их готовили к вступлению вместе, четырех средних девочек, — Тоню, Светланку, Зиночку и Надю.
А про подслушанную игру Катя рассказала Лене и Лине Павловне, и неожиданно все трое начали вспоминать, как когда-то, давным-давно, праздновали их именины.
— Нам хоть успели отпраздновать, — с грустной улыбкой сказала Лена. — А вот средним и малышатам — совсем нет... Я помню, Зинин день был в августе, а числа, конечно, не помню. Надо будет в августе ей что-нибудь подарить.
— О Светланкином теперь мать вспомнит, — сказала Катя. — А мой был в марте. Я в марте родилась. 15 марта.
— И мой в марте, я ни разу не вспомнила за это время, — сказала Лина Павловна. — Это же скоро. Что подарить тебе, Катя, а?
— Ну вот, получается, что я напросилась, — покраснела Катя. И, чтобы перевести разговор на других, сказала: — А вот когда Тонин день рождения — совершенно неизвестно. Правда, можно придумать, — прибавила она вдруг.
А до конца все додумала Марина Петровна.
Сначала она посоветовалась с воспитателями. Потом собрала старших девочек, и то, что девочки услышали, им очень понравилось!
— Мы решили отмечать именины всех наших детей, — сообщила она, — точнее, дни рождения. Но вы сами знаете, большинство не помнит, особенно малыши. Но мы всегда можем выбрать соответствующий день. Вот, например, Тоню на днях примут в пионеры. Почему бы этому дню не стать днем ее рождения?
— Ой, как здорово! — обрадовалась Лена.
— И с нынешнего года она всегда будет отмечать этот день, всю свою жизнь. Будем считать, что именно в этот день ей минет десять лет. О Зиночке мы уже знаем — она родилась в августе, а Надя, говорил ее старший брат, — в июле. Мы сможем их день праздновать вместе. А вместе с Тониным мы устроим и именины Кати, ты ведь в марте родилась. Согласны, девочки? И как раз на каникулах.
Девочки были в восторге, они визжали, вскакивали с мест. Лишь Катя очень покраснела и сказала:
— Да и Лина Павловна именинница. На следующий день после меня.
— А-а, — протянула Марина Павловна и так поглядела на Лину Павловну, словно поймала ее на горячем. — О себе она промолчала! Хорошо! Будет у нас три именинницы и пироги трех сортов!
Это разве педсовет? Обсуждали, какие подарки приготовить, какие платья сшить, какие пироги испечь, кого приглашать в гости.
— Я не буду вести протокол, я просто все по-хозяйски запишу! — сказала Лина, секретарь педсовета.
— Нет, обязательно давайте голосовать! Я, например, за пироги с яблоками! — залилась смехом Машенька.
— Девочки, не шалите, — остановила их Марина Петровна, но ей и самой было весело смотреть на них. И Машенька, и Лина с таким пылом спорили с Еленой Ивановной, надевать ли именинницам что-то отличающееся от других, или нет; с Ниной Иосифовной — что готовить на обед; и так волновались, чтобы кого случайно не пропустить в списке гостей, что на них нельзя было смотреть без улыбки. Потом Машенька вдруг посерьезнела и сказала почти торжественно:
— А прием в пионеры должен быть необычным. Я уже все обдумала!
Конечно, «старые соратники» — Ольга Демидовна, София Мироновна, другие опытные воспитатели — были крепкой опорой во всей работе, но иногда Марина Петровна думала, что в доме чего-то не хватало бы без этих девочек с их юной пылкостью. Она вспоминала слова своего учителя, замечательного педагога Антона Семеновича Макаренко, о том, как надо умело подбирать педколлектив, что рядом с опытными, до педантизма точными педагогами обязательно должна быть молодежь, горячая, увлеченная, пусть с ошибками в работе, но с мечтами, нерешенными вопросами, спорами, которая сама еще учится у старших, но с которой дети чувствуют себя свободнее, проще, легче — они же почти ровесники, и в которую дети немного влюблены, пытаются подражать.
Именно так было в доме с Машенькой и Линой. Марика Петровна незаметно для них много занималась и их воспитанием. «Мои дочки», — любовно думала она, и ей хотелось передать им весь свой опыт, свое педагогическое умение. Они любили поздно вечером забегать к ней, делиться всем, что беспокоило их.
И сейчас, после «веселого педсовета», они обе спокойненько устроились на диване.
— Мы немного с вами побудем! — заявила Машенька.
— Может, Марина Петровна устала и хочет отдохнуть? — заметила Лина.
— Сидите, сидите, я тут еще на столе немного бумаги в порядок приведу.
— Я люблю наши педсоветы, — сказала Машенька, — так интересно всегда. И всегда не похоже на педсоветы!
— А на что же? — улыбнулась Марина Петровна.
— Это просто наша жизнь. Даже когда мы не к именинам готовимся, а воспитательные планы обсуждаем.
— Так это же и есть планы нашей жизни, — несмело сказала Лина. — Я сначала не мечтала быть педагогом, а теперь вижу, что это — самое интересное в жизни.
— Конечно! — подхватила Машенька. — А вы, Марина Петровна, вы мечтали быть именно педагогом?
— Да, девочки, очень мечтала. — Марина Петровна присела рядом с ними. — Можно сказать, с раннего детства. Моя мать была учительницей церковно-приходской школы в детском приюте. Вы и представить себе не можете, что это такое. Несколько десятков никому не нужных сирот, которые должны были в свободное от школы время работать на пекарне, делать все по хозяйству, отрабатывая в мастерских, петь в церковном хоре. Кто их только ни учил пинками и подзатыльниками! И только учительница, моя мама, их любила, лечила, ласкала и хотела вывести в люди. С какими невероятными усилиями доставала она для них стипендии то в духовном училище, то в ремесленном и как горько плакала, когда ее хлопоты разбивались, как волны о каменный берег. Даже для того, чтобы устроить хотя бы бедненькую елку, приходилось кланяться всем попечителям и госпожам-благотворительницам.
Я еще маленькой мечтала: вырасту — буду учить детей, и жить они будут совсем-совсем иначе, «даже приютом не назову», говорила я маме. Когда началась революция, мне шел тринадцатый год. И вот, вместо старых школ, приютов большевики начали организовывать трудовые школы! Вы не представляете, каким открытием, какой радостью было это для матери и для меня! Новые принципы воспитания, стремление к всеобщей грамотности! Мама с первых дней стала активным организатором новой школы, уже немолодой она вступила в Коммунистическую партию. Она говорила: «У нас, в новой жизни, воспитание детей — это и есть строительство коммунизма».
И мне хотелось скорее вырасти, получить высшее образование и своей педагогической работой тоже помогать осуществлению коммунизма, оправдать звание комсомолки, а потом — члена партии. Я помню, какими мы были увлеченными студентами факультета социального воспитания, я оказалась в первом выпуске этого нового факультета, и никто из нас не боялся, наоборот, мечтал, чтобы его послали в село, на Донбасс, в Запорожье, чтобы проводить в жизнь то, чему нас учили не менее увлеченные новыми идеями профессора. А мне очень повезло, я поехала работать в колонию имени Горького к Антону Семеновичу Макаренко, и это мне дало еще больше, чем институт. Сейчас вам намного легче. А тогда было столько экспериментов, столько проблем возникало на каждом шагу!
— Но ведь как интересно! — мечтательно произнесла Машенька.
— И сейчас не менее! — сказала Марина Петровна. — Жизнь выдвигает новое и новое, но, конечно, мы идем теперь увереннее, и я знаю, что в трудные минуты мне всегда поможет моя партия, потому что она меня воспитала и послала на эту работу. А на смену нам растете вы, еще более задорные комсомолочки! — потрепала она Машенькины кудри.
— Но это нелегкое дело — воспитание детей! — вдруг загрустила Машенька. — Это только кажется, что легко, а надо все, все продумывать — и праздники, и будни, и каждую мелочь, и о каждом мальчике, каждой девочке надо много-много передумать.
— Зато вы хорошо продумали относительно Тони, — сказала Марина Петровна. — Я уверена, что это — самый верный путь. Примете ее в пионеры и увидите, как это захватит ее целиком.
* * *
Она скоро будет пионеркой!
Ей казалось, что начнется совсем иная жизнь. Во всяком случае, она должна стать другой.
Вечерами она разговаривала с Катей, и Катя была как близкая подруга. Светланка засыпала, а Тоня перебиралась в Катину кровать или Катя садилась возле нее. Катя все понимала, с ней можно было говорить обо всем: о книгах, о Гуле Королевой, и Тане-Зое, и о Лизе Чайкиной — так, как ни с кем другим. Как-то и Лина Павловна, она дежурила в тот вечер, присела с девочками и неожиданно сказала:
— А я видела Гулю Королеву. Еще перед войной. Она тогда окончила школу.
— Где? Как? — схватила ее за руку Тоня.
— Она жила в Киеве. Вы же знаете мою подругу Таню? Дочь Галины Алексеевны? Их мамы дружили, Танина и Гулина. И когда-то мы ездили на выставку собак. Гулина мама взяла меня и Таню. У Гули был пес, она его сама воспитывала, он ее понимал даже по взгляду. Удивительно — на выставку собак ездили и не думали, что Гуля станет героиней.
— А какая она была, Гуля?
— Знаете, когда мы с Таней ее увидели, мы сразу в нее влюбились. Она была такая милая-милая, простая девочка, такое открытое лицо и глаза светлые-светлые, чистые, откровенные. Казалось, не только сама она никогда в жизни не солгала, но и при ней никто солгать не мог. И она до всего хотела самой дойти, все самой научиться делать. Мне так жаль, что мы только один раз виделись. Она приглашала нас побегать с ней на лыжах, ведь она была прекрасной спортсменкой. Но мы так и не собрались.
— Вот жаль! — вздохнули девочки.
— А Катя наша на нее похожа? — спросила вдруг Тоня.
— Ну, вот еще выдумала! — рассердилась Катя. — Гуля — героиня!
— Я думаю, — сказала серьезно Лина Павловна, — все настоящие пионеры на нее немного похожи, а она была настоящей пионеркой. У всех пионеров должны быть общие черты. У Кати, например, настойчивость и упорство в работе, сила воли. Надо, чтобы у всех это было.
— Я очень сердитая, — молвила, нахмурив брови, Катя. — Я знаю, что я часто несдержанна, резко высказываюсь, если мне что-то не нравится, но ведь и я часто ошибаюсь! Нельзя же воображать, что ты один не ошибаешься! А Гуля была мягкой и доброй. Вот Леночка, вероятно, на нее похожа. А «общие черты», правда, должны быть у всех пионеров.
Общие черты! Легко сказать!
Какие общие черты могут быть у маленькой Тони с выдержанной, независимой Катей или с бесконечно доброй Леночкой? О Гуле и говорить нечего! Но она должна подражать им и избавиться от своих недостатков. Например, ссоры. Разве можно представить себе, чтобы Катя так визжала, плакала и ссорилась с Леночкой, Асей, Розой, как Тоня со Светланкой и другими девочками из-за всяких пустяков? Потом — упрямство. Тоня никогда не грубит ни воспитательницам в детдоме, ни учительнице в школе. Но она может надуться и замолчать. Борис как-то в сердцах сказал: «Хоть кол на голове теши — ни слова не дождешься!». И сама же понимает, как это невежливо и, возможно, обиднее, чем явная грубость, — что ее самые близкие люди, они так заботятся обо всех детях, о ней, Тоне.
Потом — секреты. Это недостаток или нет? Ее часто упрекают и Леночка, и воспитатели. У нее вечно секреты со Светланкой, и из-за этого на них обижаются другие девочки. Но что поделаешь, если о многих вещах действительно можно поговорить только со Светланкой.
Хотя непонятно — почему, например, секрет для Зины и Нади то, что в воскресенье у них будет кино? Ведь все равно все узнают. Для чего же тогда делать страшные глаза и говорить: дай честное слово под салютом, что никому не скажешь? Или что у Аси за контрольную по литературе не пять, как обычно, а четыре с минусом. Или что Елена Ивановна шьет к праздникам новые блузки старшим и, возможно, средним, и все лоскутки обещала отдать для Ясочки. Это же все такое, что все могут знать! А они привыкли в своем уголке: шу-шу-шу да шу-шу-шу. И мальчики не без оснований презрительно говорят: Тонька и Светланка, как две кумушки, все у них тайны да секреты.
Как никто не понимает, что это — совсем не для того, чтобы кого-то обидеть, просто так интереснее. Все-таки надо об этом поговорить с Катей. Как она относится к секретам и есть ли с кем у нее секреты?
У старших девочек тоже, наверное, имеются свои тайны, только об этом никто не знает. А о Тониных и Светланкиных секретах — всегда весь детдом знает!
Конечно, у них были свои тайны и секреты — у старших девочек. Сейчас они готовились к именинам. Тоня еще не знала, что в тот день, когда ее примут в пионеры, в детдоме отметят день ее рождения. О дне рождения (а не о том, что его будут отмечать) ей сказала накануне Марина Петровна.
— Ты знаешь, Тоня, какое получилось совпадение. Мы с Леночкой установили, (ну, Леночка все знает — у Тони даже капли сомнения по этому поводу не возникло), что именно завтра тебе исполняется десять лет. И как раз в пионеры тебя принимают. Видишь, какой у тебя знаменательный день.
— Завтра Тонин день рождения, правда? — засмеялась Светланка. — Вот здорово.
— И так уж совпало, — едва сдерживая смех и стараясь говорить серьезно, продолжала Марина Петровна, — завтра день рождения у Кати и Лины Павловны. Не забудьте поздравить их!
Ну, это уже в самом деле — столько событий в один день! И почему раньше Марина Петровна не сообщила! Неизвестно, что думали старшие. Малышам, конечно, дела до сего было мало, а вот средние действительно зашушукались, и не только Тоня со Светланкой начали готовить подарки.
Что касается Лины Павловны, Тоне сразу пришла в голову блестящая идея — оклеить небольшую коробочку ракушками, в большом количестве привезенными из Крыма, — получится коробочка для пудры!
— Она же не пудрится! — возразила Зина.
— Ничего, — сказала Тоня, — пригодится для иголок, или для марок, или для чего захочет. А Кате?
— У меня есть платочек, который я обвязала для Ясочки. Пусть будет для Кати, а Ясочке я другой обвяжу, — предложила Светланка.
— Так это же будет только от тебя, а нужно от всех, — заметила Надя.
— У меня есть очень хорошая открыточка, — сказала Зина, — девочка с кошечкой.
— Давайте всё соберем: платочек и открытку, еще что-нибудь, перевяжем красной ленточкой, у меня есть, сохранилась от конфет! — сказала Надя.
Тоня молчала. Она думала: а что есть у нее? Это же для Кати! Такой замечательной Кати!
— Хорошо! — вдруг сказала она. — Давайте поскорее сделаем коробочку Лине Павловне, а потом Кате, а то мы не успеем.
Конечно, коробочка получилась не такая аккуратная, как те, что продавались на морском пляже, но и не намного хуже. На крышке, на которую ракушек не хватило, Надя нарисовала синее море и белый парус. Девочкам, во всяком случае, понравилось! Кате приготовили тоненький крохотный платочек, обвязанный синим мулине.
— Понятно, вытирать нос им нельзя, — наставительно сказала Светланка. — Он не для того, он лишь для красоты. Когда Катя пойдет в театр, платочек следует надушить одеколоном и положить в кармашек на груди, чтобы выглядывал. Вот так!
Светланка приложила платочек к воображаемому кармашку на груди и закатила глазки, представляя, как она сидит с таким прекрасным платочком в театре!
Открытка тоже была очень симпатичной. Девочка, чуть похожая на Светланку, и котенок, немного похожий на Зиночку. С такими же большими зеленоватыми глазами. Это заметила Тоня, и все согласились.
Красную узенькую ленточку старательно разгладили, и она стала как новенькая.
— А я, — вдруг тихо прошептала Тоня, — может, я напишу ей стихи на обороте. Я сама придумаю.
Зина и Надя удивленно и недоверчиво посмотрели на нее. Светланка же восхищенно залепетала:
— Конечно, конечно! Ты придумай стишки. Вот будет здорово! Никто не догадается такое подарить, и никто не поверит.
Но его еще надо было написать! И стихи должны походить на настоящие, которые печатаются в книжках.
Тоня села писать, а Светланка устроилась спиной к ней с таким видом, будто Тоне поручили важнейшее государственное задание, а Светланке — охранять ее.
Когда проходила Роза и хотела что-то спросить, Светланка просто зашипела:
— Т-с-с! Тоня пишет стихи!
Роза прыснула и убежала.
— Никому не говори! — строго приказала Тоня, не поворачивая головы. — Может, еще и не получится. Не думай, что это так легко. Я же никогда еще не сочиняла.
Она что-то зачеркивала, писала, переписывала. А Светланка сидела молча — так приказала Тоня — и время от времени вздыхала. Нелегко писать стихи! А когда сочиняет Тоня, муки творчества должны терзать и Светланку.
— Слушай! — испуганным шепотом отозвалась, наконец, Тоня.
Светланка вытаращила и без того круглые глаза.
— Только не смейся, — вдруг попросила Тоня.
Светланка замотала головой: как можно?
И Тоня взволнованно начала читать:
Весною я гулять пойду,
У нас цветы растут в саду.
Цветами полон сад прекрасный,
Но нет пышнее розы красной.
А посадила розы эти
Подруга лучшая на свете.
Пусть и она всегда цветет
И, как цветок в саду, растет.
Среди подруг, среди друзей,
Ты лучше всех и всех милей!
Нет, в первое мгновение Светланка не могла вымолвить ни слова! Затем она бросилась душить подругу в объятиях, а потом закричала:
— Зина! Надя! Скорее! — словно что-то загорелось и надо немедленно гасить.
Тоня сидела молча, побледневшая и испуганная, будто что-то натворила, а что — и сама не понимает.
Стихи были прочитаны и раз, и второй, и третий, а подруги никак не могли прийти в себя от восхищения.
Особенно нравились прекрасные и пышные розы!
— Ты станешь поэтессой! — убежденно произнесла Светланка.
— Ты еще будешь сочинять стихи, правда? — спросила Зиночка.
— Напиши о том, как нас завтра будут в пионеры принимать! — подсказала Надя.
— Хорошо, я попробую, — шепотом ответила Тоня. — А Зиночка пусть перепишет стихи на открытку.
— Нет, ты сама перепиши, — отказалась благородно Зина. — У тебя почерк только чуточку хуже, чем у меня. У тебя только «д» плохо выходит и «р», но ты постараешься. Пусть сразу видят, что стихи твои.
Тоня старательно начала выводить стихи на обратной стороне открытки. Потом задумалась. И что-то написала на клочке бумаги и сказала:
— Девочки, слушайте, только никому не говорите:
Все пионеры стали тут
И дружно отдают салют.
Нам красный галстук в первый раз
Надели в этот чудный час.
Я очень счастлива теперь,
Я так же юный пионер!
И я хочу, чтоб в целом свете
Для счастья, мира жили дети!
В целом свете!
Маша читала вчера «Пионерскую правду»; в ней напечатали о маленьких греках в фашистском плену, о голодных детях, безработных в Америке, о маленьких неграх, которых не пускают в школу. И еще там писали о детях в приютах англо-американской зоны. Затаив дыхание, слушали ребята, и старшие вспоминали о себе: Аушвиц, Люблин. А Катя насупила брови и закусила губу — Леночка поняла бы, почему, но Леночки здесь не было. Они вместе вспоминали и говорили только вдвоем об исчезнувших неизвестно куда малышах, и всякий раз, читая в газетах об этих приютах, думали: а может, там и Ясик, и остальные, о которых теперь ни за что и никому не узнать...
Катя посмотрела на свою подшефную четверку — Тоню, Светланку, Зиночку и Надю. Кто бы мог сказать, что и они когда-то пережили все это! Такие обыкновенные милые девочки в коричневых формах с белыми воротничками, в черных передниках и с большими бантами в косах. С веселыми огоньками в глазах. Они все волнуются.
Наконец наступает этот знаменательный день.
Они, все четверо, чувствовали себя настоящими именинницами. Сегодня их принимают в пионеры!
Не меньше волнуется и Маша, милая Маша, которая очень «пришлась ко двору», как говорит Марина Петровна.
Во-первых, Машеньке хотелось, чтобы детям было хорошо, ну совсем, совсем хорошо, лучше, чем могло быть дома; во-вторых, чтобы кипела настоящая пионерская работа, которая бы «воспитывала и помогала»; и, в-третьих, ей все-таки хотелось, чего скрывать! — хоть она и совсем не из честолюбивых, — чтобы их пионерская дружина вышла на первое место в районе и, кто знает, может быть, и во всем городе! Она любила свою работу и в последнее время дневала и ночевала в детдоме, невзирая на рабочие часы. Да и кто здесь и когда считался со временем? Для всех детдом стал будто родным домом. А тут еще появилась неугомонная Маша — увлеченная, непосредственная, искренняя, твердо убежденная в том, что таких чудесных ребят нет больше нигде!
В самом деле, стоит лишь взглянуть на них сейчас, когда они стоят на торжественной линейке. Даже Светланка серьезна и сосредоточенна, словно на всю жизнь хочет запомнить это мгновение. Она выходит и проникновенным голосом произносит пионерскую клятву. Светланке первой Маша повязывает красный шелковый галстук. Ей очень хочется поцеловать Тоню, а за ней — Зиночку, Светланку и Надю, но это никак не предусмотрено ритуалом приема в пионеры! Но она первой сделает это сразу же после торжественного пионерского сбора.
На торжественный пионерский сбор, проходящий в зале, собрались все жители детдома, даже малыши, приехали в гости шефы из танкового училища, шефы из Ботанического академического сада, артистка Галина Алексеевна, школьные подруги. Новых членов пионерской организации поздравляли, целовали, желали хорошей работы и успехов в учебе.
— А теперь, — сказала Марина Петровна, — мы приглашаем дорогих гостей в столовую, — сегодня у нас еще один семейный праздник, совпавший с таким знаменательным событием, как вступление в пионеры. Сегодня в нашем доме целых три именинницы. Нашей Тоне исполнилось сегодня десять лет, нашей Кате — четырнадцать, а нашей Лине Павловне...
— Ой, не говорите сколько! — с притворным страхом перебила Лина Павловна. — Я уже старая!
Марина Петровна засмеялась и не сказала, сколько лет воспитательнице Лине Павловне, и все дети засмеялись. Лишь пятилетний Игорек из группы малышей серьезно сказал Орисе Лебединской:
— А я думал, тетя Лина молодая, а она старая.
Шестилетняя Орися несколько пренебрежительно, свысока, потому что она и впрямь была немного выше мальчика, ответила:
— Они нарочно так сказали, чтобы мы засмеялись!
Игорьку это очень понравилось, и он засмеялся громче всех.
Столики в столовой были поставлены буквой П, и в центре должны были сидеть именинницы. Сегодня все обедали в одну смену — и старшие, и средние, и малыши. Потому столики принесли даже из рабочих комнат, чтобы все — и свои, и гости — разместились.
— У нас именины! — сообщала каждому Орися. Она впервые в своей жизни была на именинах!
Столовая выглядела по-именинному. На столах стояли цветы, а рядом с приборами именинниц были сложены подарки.
Ой, что лежало против Тониного прибора!
Сначала на глаза попалась толстая тетрадь в твердом коричневом переплете. «Стихи, рассказы и повести Тони Мидян», — было написано на первой странице.
— Ой! — только тихо прошептала Тоня.
Кроме него, были альбом для открыток, альбом для стихов, целая стопка открыток с нежными надписями — это дарили подруги, а еще вышитый белый воротничок и платочек, и наконец — новая книга «Четвертая высота» и рисунок: Ленин-гимназист в саду с книгой в руках.
— Ой, — только тихо ойкала Тоня.
А шефы подарили лото, интересную настольную игру, мяч и скакалку.
Перед Катей тоже лежала гора подарков: платочки, тетради, альбомы, книги, рисунки, готовальня, краски.
Перед прибором Лины Павловны стоял флакон одеколона от старшей группы, коробочка и открытки от средних, от персонала — красивенький портфельчик, а сверху лежал самый дорогой для нее подарок — телеграмма от отца.
После рассказа Тани и Галины Алексеевны об отце она обратилась в военкомат, и ей довольно скоро сообщили, где он. Лина сразу написала ему, и они стали переписываться. Он часто писал, и вот сейчас, не забыв о дне рождения дочки, прислал длинную телеграмму.
Еще перед каждой именинницей лежала коробка шоколадных конфет! Их принес Петр Петрович — «садовый шеф», профессор-академик, ну, а шефы-танкисты и гости из издательства принесли много книжек, конфет, яблок и даже несколько тортов.
Пироги, как обещала Марина Петровна, испекли трех сортов. Пирогами угощали сами именинницы. На пироге с мясом было вылеплено «Л. П.», на пироге с капустой «Катя», а на пироге с яблоками «Тоня». Они вышли довольно большими — как их только Нина Иосифовна испекла! После того, как все дети убедились в том, что на каждом действительно вылеплено имя именинницы, и даже Орися прочитала серьезно по слогам: «Ка-тя», «То-ня», Марина Петровна разрезала их на маленькие кусочки, чтобы каждый попробовал именно именинных пирогов, но кроме них еще много чего было испечено!
Это были настоящие именины. Даже тосты провозглашали, только вместо вина пили фруктовые соки и ситро, но из рюмок!
Катя раскраснелась и, счастливая, рассматривала подаренные ей рисунки и открытки, читала трогательные надписи и дошла до открытки с девочкой, похожей на Светланку, и с котенком, похожим на Зиночку.
— Это от нас! — сообщила радостно Светланка. — А стихи Тоня сама придумала! Она теперь всегда будет стихи придумывать и станет писательницей.
Даже Катя удивилась, что Тоня сама сочинила стихи! Хотя она собственноручно и написала на тетради: «Стихи, рассказы и повести Тони Мидян», но больше из-за подслушанного случайно разговора про именины Ясочки и думала, что это дело далекого будущего.
А тут вот вам — Тоня сочинила стихи, да еще посвятила ей!
— А Тоня стихи сочинила! — объявила она на всю столовую.
— Пусть прочтет! Пусть сама прочтет!
Тоня покраснела, опустила голову и ни за что не хотела вставать.
— Зачем вы сказали? — чуть не плача, укоряла она Светланку и Катю.
Но и Маша, и Лина Павловна, и Марина Петровна подбодряли ее:
— Это же прекрасно! Стихи в день рождения! Можно только позавидовать Кате. Встань, Тонечка, и громко прочти.
Наконец Тоня встала и начала читать почти шепотом, потом осмелела и середину прочитала громко, а под конец снова застеснялась, едва закончила и быстренько села, опустив голову. Все аплодировали и кричали «браво!».
— У нее еще есть, о том, как нас принимают в пионеры, — пискнула Надя.
— Как принимают в пионеры? — вспыхнула Маша. — Тоня, ты должна быть дисциплинированной пионеркой и слушаться пионервожатую. Приказываю тебе немедленно прочитать стихотворение!
— Да оно коротенькое! — попробовала протестовать Тоня.
— Ничего, читай!
— Читай, читай, Тоня! — кричали дети.
Тоня встала и, со всей серьезностью глядя на пионервожатую, прочитала:
Все пионеры стали тут
И дружно отдают салют.
Нам красный галстук в первый раз
Надели в этот чудный час.
Я очень счастлива теперь,
Я также юный пионер!
И я хочу, чтоб в целом свете
Для счастья, мира жили дети!
Мгновение действительно было волнующим! Маша сияла от счастья. «Какая я умная, — подумала она, — что не отказалась, как некоторые комсомольцы нашей группы, от пионерской работы и пошла именно в этот детский дом. Таких детей больше нигде нет!»
Катя провозгласила тост, и все выпили виноградный сок и ситро за то, чтобы Тоня стала поэтом.
— Хорошо? — подмигнула Катя Леночке.
— Прекрасно! — шепнула та. — Все в порядке.
Но и другую именинницу не забывали. О ней каждому хотелось сказать: и детям, и учителям школы, и Маше! И даже один из гостей, «садовый шеф» Петр Петрович, профессор-академик, взял слово и провозгласил тост за юного мичуринца, своего будущего помощника, которому вместе с молодым отрядом лесоводов и садоводов предстоит украшать землю цветущими садами и зелеными лесами. Он, конечно, говорил о Кате.
— Вот красиво сказал! — перешептывались дети.
— Какая у нас Катя!
Катя сидела, обнявшись с Тоней, обе раскрасневшиеся, смущенные и очень счастливые.
Разве это не настоящие, прекрасные именины!
А после обеда танцевали, разгадывали шарады. И танкисты, и Петр Петрович, и воспитатели, и школьные учителя, и Галина Алексеевна тоже танцевали и веселились вместе с ребятами.
Светланка уснула быстро.
— Жаль, что мама не приехала и не увидела, как нас в пионеры принимали! — сказала она, когда Тоня укрывала ее, но стоило белокурой головке коснуться подушки, как веки бессильно опустились, и через минуту она спала крепким сном.
А Тоня долго не могла уснуть. Какой хороший день! Если бы можно было, она бы встала и начала писать в новой тетради. Рассказ? Нет, целую повесть не про куклу Ясочку, а про одну девочку, как она жила в детдоме и как ее всё любили.
— Ты не спишь, Тоник? — услышала она. Это Леночка вошла посмотреть на Зиночку, а заодно и на всех ее подруг. Так она делала каждый вечер, и нынешний приход не удивил Тоню. Она и не подозревала, что сегодня Леночка пришла больше ради нее, чем ради сестренки.
— Все спят, а ты не спишь, — сказала она, присаживаясь на краешек кровати. — Ты не простудилась, случайно, когда гостей провожала?
— Нет, я просто не могу уснуть.
— Весело было, правда? — спросила Леночка.
— Очень весело. Никогда мне так хорошо не было.
— Хочется, чтобы всегда мы так жили в доме — весело, дружно. Для меня все здесь самые родные, — сказала Леночка.
— И для меня, — прошептала Тоня.
— Но ты же собралась в Ленинград, к Светланкиным родителям...
Она и забыла. Да, правда, сколько они мечтали об этом со Светланкой! Ей почему-то казалось особенным счастьем жить в семье, где есть мама, папа... Даже если они Светланкины, а не ее. Но в последнее время оказалось, что ее очень здесь любят — и Катя, и Леночка, и Зина, и Лина Павловна, и Марина Петровна, и Маша... все... все... Разве можно бросить их, да еще теперь, когда она уже пионерка, когда у нее появились свои поручения, свои обязанности?
— Тонечка, — спросила ласково Лена, положив руку девочке на плечо, — ты уверена в том, что там ты будешь роднее, чем здесь, и тебя там больше любить будут?
Она, Лена, словно подслушала Тонины мысли и продолжила их.
«Но ведь Светланка уедет, как же мы будем не вместе?» — попробовала было отгородиться и от своих сомнений, и от Лениных вопросов Тоня.
— А вдруг им тяжело будет, если сразу две девочки приедут, — сказала Лена. — Ведь ты уже большая и должна понимать. Это не детский дом. А вдруг они одну Светланку хотят. И ты бросишь здесь своих, родных, и поедешь, собственно, к чужим.
— Так Светланка им уже написала. Как же без Светланки?
Нет, правда, как же ей остаться без Светланки? Пусть Лена во всем права, но как же без Светланки?
— Леночка, а ты? Ты бы поехала или осталась?
— Даже если бы меня очень звали, я бы не поехала, — твердо сказала Лена. — Мой дом здесь. Здесь обо мне Советская власть заботится. И я закончу школу, техникум и пойду работать, чтобы за все отблагодарить. А там бы я приемной была. Мучилась бы оттого, что они Светланку больше любят. Она же все-таки родная дочь. А здесь мы все равны и родные для Марины Петровны, Лины Павловны, Маши, для всех. Нет, я бы ни за что не поехала.
— Может, и мне не ехать? — тихо спросила Тоня.
— Ты сама решишь, когда они позовут, — сказала Леночка. — А сейчас — спи! Сегодня такой хороший день, но я уверена, в доме будет все лучше и лучше. Вот Маша хлопочет, чтобы пионерскую комнату устроить, наладить как следует работу кружков, ты в журнал стихи сочинять будешь... Спокойной ночи, Тонька! — Она наклонилась и поцеловала Тоню, и Тоня прижалась к ней, родной старшей сестре всем детям, как прижималась в те страшные далекие времена. И вдруг почувствовала — ей очень не хочется, чтобы что-то изменилось.
Дом, дети, старшие девочки, школа, пионерская дружина... Пусть так будет еще долго, долго, пока она не вырастет.
Вот только как быть со Светланкой?
* * *
Светланка не знала: броситься ей к маме или почтительно поздороваться. Она поглядывала то на Тоню, то на красивую женщину и растерянно моргала.
Они с Тоней только что вернулись из школы, и еще на улице их встретили криками бежавшие навстречу дети:
— Светланка, твоя мама приехала!
И они обе побежали что есть силы, но перед кабинетом Марины Петровны замедлили шаги... пошли тише... тише... И тихонькие да смирненькие вошли в кабинет.
— Вот вам и Светланка! — сказала Марина Петровна. — Узнаёте?
— Не узнала бы! — искренне призналась женщина и привлекла к себе дочь. — Светланочка, вот я и приехала к тебе.
Она едва сдерживала слезы, «мама Зося».
— А это Тоня! — сказала Светланка.
— Здравствуй, Тонечка! — сказала Светланкина мама и поцеловала Тоню.
— Тонечка, пойдем приготовим комнату для нашей гостьи, — сказала Марина Петровна. — Мы вас устроим в комнате завпеда, вы, наверное, устали с дороги. Мы сейчас придем.
Тоня послушно вышла с ней за руку.
— Сбегай, Тоник, быстренько к Елене Ивановне и скажи ей, чтобы дала чистую простынь, пододеяльник, наволочку, и принеси все это в комнату Софии Мироновны. Надо же все устроить наилучшим образом.
Тоня побежала. Конечно, надо все устроить наилучшим образом!
Как хорошо, что Марина Петровна так радушно принимает Светланкину маму. Так уж повелось в детдоме. Кто из родителей приезжает, тот обязательно живет в доме два-три дня, а то и целую неделю, и расстаются с ним, как близкие родственники. А какая красивая мама Зося! Еще красивее, чем на карточке! Тоня с особым старанием стелет ей постель на диване, приносит графинчик с водой и горшочек цветов из зала.
— Можно? — спрашивает она Марину Петровну.
— Ну, конечно. А теперь пойдем пригласим обедать гостью.
Марина Петровна тревожится и за Тоню, и за Светланку, и... за эту красивую, молодую женщину. Но странно — менее всего она волнуется за Тоню. Леночка и Катя рассказали ей о своих разговорах с Тоней и о своих наблюдениях.
— Вот увидите, она сама не захочет ехать! — убежденно говорила Леночка.
— Но ей будет обидно, если ее не пригласят, — строго сказала Катя.
Тоня тоже взволнована. Она очень красивая — Светланкина мама, она поцеловала и Тоню, но не такой представлялась ей встреча с «мамой». И она обрадовалась, когда Марина Петровна позвала ее с собой и попросила помочь. Тоня вдруг прижимается к руке Марины Петровны, между плечом и локтем, и ей становится уютно, тепло и спокойно, словно маленькому птенцу под крылом матери. Марина Петровна молча гладит темную, гладко причесанную головку.
Только как же без Светланки? Это же будет изменой с ее, Тониной, стороны.
Вдруг Марина Петровна говорит:
— Тонечка, Светланкина мать писала, что если ты захочешь, то она похлопочет, чтобы тебя перевели в ленинградский дом. И ты сможешь приходить к ним в гости, к Светланке.
Тоня вздрагивает, молчит некоторое время, а потом говорит тихо:
— Нет, я хочу здесь, дома остаться.
Марина Петровна крепко привлекает к себе девочку и говорит:
— Вот и хорошо, родная моя детка. Пойдем скорее, скажем, чтобы принесли завтрак, а то неудобно заставлять гостью ждать до обеда.
А в кабинете Светланка сидит на маминых коленях необычайно серьезная и подробно, по-взрослому, рассказывает о том, как их принимали в пионеры, и через каждые два слова — «мы с Тоней», «я с Тоней», «а Тоня говорила»...
Мать слушает лишь ее голосок и словно ничего не понимает. Время от времени она вытирает слезы и спрашивает об одном и том же:
— А ты хорошо учишься?
— Ну, да я и говорю, в табеле у меня всего две четверки, а у Тони — одни пятерки. У меня по арифметике и по английскому языку.
— Ты уже учишь английский язык? — удивляется мать.
— А как же! Я ведь уже в третьем классе. Мы с Тоней с самого первого класса сидим за одной партой. Нас хотели рассадить, но я плакала, и нас не рассадили.
Светланка почему-то избегает в разговоре слова «мама», но вот несмело говорит:
— Мама... — И Зося вся дрожит от волнения, услышав впервые это слово. — Мама, а нам с Тоней надо полные билеты брать или можно один на двоих?
— Какие билеты? — не понимает мать.
— Ну, на поезд в Ленинград.
— А-а, — краснеет мать, — нет, тебе полбилета хватит.
— И Тоне полбилета. Вот и выходит полный. Я же ей говорила, что нам одного билета хватит, — смеется Светланка.
— Ты очень хочешь, чтобы твоя подружка ехала в Ленинград? Она согласилась, чтобы ее перевели в какой-нибудь ленинградский детский дом? — спрашивает мать, не зная, что письмо Светланке прочитала Марина Петровна без последних слов.
— Почему в детский дом? — не понимает Светланка. — Она же поедет к нам домой.
— Светланочка, — говорит мать, — у нас очень маленькая квартира, твою кровать мы с папой поставим рядом с кроваткой маленького братика Светика.
— Да мы можем вдвоем спать! — успокаивает Светланка маму и опять смеется. Подумаешь, беда, спать вдвоем с Тоней! — Когда дежурные не видят, — говорит она таинственно, — я всегда в Тонину кровать перелезаю, особенно зимой. Только Марина Петровна не разрешает, и вы ей не говорите.
— А почему ты говоришь мне «вы»? — улыбается мама.
— Я еще не привыкла, — смущенно отвечает Светланка.
— Там очень хорошие детские дома, в Ленинграде, — говорит мать, — и со временем мы сможем Тоню перевести туда.
Светланка не отвечает.
— Ну, расскажи мне еще что-нибудь, — просит мать.
Но Светланка уже не знает, о чем рассказывать. И в это время входят Марина Петровна с Тоней.
— Прошу вас, пойдемте перекусите до обеда. Светланочка, приглашай маму в столовую, а потом отдохнете с дороги.
— Тоня, можно тебя на минуточку? — вдруг просунулась в дверь голова Кати.
— Тоня пойдет с нами! — схватила Тонину руку Светланка.
— Я сейчас! — бросила ей Тоня и, не глядя в глаза, побежала к Кате.
Кате необходимо было срочно выпустить стенгазету. А Ася и Леня больны, и Надя — все художники, будто сговорились.
— Ну, полчасика, Тоська, хорошо? А то я не успею уроки выучить.
Потом дежурная Лина Павловна попросила помочь выкупать малышей. Потом надо было учить уроки!
Светланке разрешили не учить. Но она тоже села.
— Я завтра еще схожу в школу, — сказала она, — и меня могут вызвать. Я быстро выучу, пока... мама отдыхает...
И она сидела, как всегда, рядом с Тоней и старательно переписывала упражнения из учебника по языку, потом решала задачи. Иногда поглядывала на Тоню грустными глазами и ничего не говорила. Тогда Тоня, видя, как она мучается, сказала сама тихо:
— Ты не сердишься, что я не поеду в Ленинград? Я не хочу в чужой детдом.
И тогда они обе заплакали. Но подошла Леночка и, хотя и сама едва сдерживала слезы, спокойно сказала:
— Ну вот, глупенькие! Вы же переписываться будете, и мы все поедем на экскурсию в Ленинград и придем к Светланке в гости.
Но все, даже мальчики, понимали, насколько обеим подругам грустно, и эта гостья не принесла им радости, как все мамы, приезжавшие за найденными детьми.
На второй день стало немного спокойнее, хотя Светланка была то непривычно серьезной, то растерянной. Лена, Катя, Марина Петровна и Маша с Линой Павловной догадывались, как на самом деле ей грустно и что она только сдерживает себя.
Правда, вечером «мама Зося» со Светланкой, Тоней, Зиной и Надей ездили по городу. Девочки показывали ей Киев, и все немного развеселились.
Но на третий день знакомая нам быстрая почтальонша Полечка неожиданно принесла телеграмму на имя Светланкиной матери.
Та ужасно испугалась. Что-то со Светиком, мелькнуло в голове, или с мужем. Но то, что она прочитала, одновременно и успокоило, и ошеломило ее. В телеграмме было:
«Привози обеих девочек. Получил персональную пенсию. Целую дочек. Папа».
Вокруг нее столпились удивленные дети — Светланка, Катя, Лена, Зина, Ася, Леня, Ваня.
— Что случилось? — спросила обеспокоенная Леночка.
— Нет, ничего. Муж пишет, чтобы и Тоню привозила. Поедешь, Тонечка, с нами? Папа зовет. — И она прочитала: — «Привози обеих девочек. Целую дочек. Папа».
Тоня посмотрела в умоляющие глаза Светланки, чистые и строгие глаза Кати, родные, ласковые глаза Леночки, на взволнованную Машу, Лину Павловну, всех ребят, на Марину Петровну, — покачала головой и повторила то, что сказала вчера, но громко и совсем спокойно:
— Нет, я дома останусь, — и прибавила: — Я вам писать буду — и Светланке... и папе.
Ей на мгновение показалось, что там, далеко — действительно ее папа. Во всяком случае, она будет считать его своим папой!
И всем сразу стало легко, и даже Катя, строго поглядывавшая на Светланкину мать, вдруг улыбнулась и сказала:
— Мы приедем летом, шефы обещали организовать экскурсию для отличников!
— Я приеду обязательно! Я буду очень стараться, чтобы и меня взяли, — сказала Тоня Светланке, взяв ее за руку.
Два дня, проведенные в доме «мамой Зосей», были совершенно спокойными. Теперь, наоборот, все старались развлечь Светланку и сделать для нее что-нибудь приятное. И Катя с Леной даже высказали сомнение, будет ли там Светланке хорошо, но Лина Павловна их успокоила:
— Судя по всему, отец — очень хороший, чуткий человек. Да и к матери Светланка привыкнет, у них у обеих легкие натуры, это Тоня из-за любой мелочи переживала бы.
— Хотя бы поскорее письмо от нее получить, как там ей будет, — сказала Лена.
На вокзал пошли провожать Лина Павловна, Лена, Катя, Тоня, Зиночка и Надя, и там, естественно, не обошлось без слез! Зиночка и Надя несли по очереди длинную коробку. Это девочки подарили Светланке свою любимую куклу Ясочку.
— Взглянешь на нее и нас вспомнишь! — сказала Зиночка.
Светланка всхлипывала и не выпускала Тонину руку, но старшие старались ее развеселить, они шутили, смеялись по поводу и без повода.
— А теперь — скорее домой! — сказала Катя, когда поезд тронулся. — У нас ведь на сегодняшнем пионерском сборе встреча с краснодонцем Жорой Арутюнянцем. Маша велела не опаздывать!
КАТЯ
Хозяйкой в саду была Катя.
Это чувствовали все дети. И не только потому, что уже второй год она была руководителем кружка юных мичуринцев и членом совета пионерской дружины.
Ее, наверное, потому и выбрали на эти ответственные посты, что она была настоящей хозяйкой этого молодого сада.
Ее очень уважали все дети и даже немного побаивались — была она справедливой и прямой, иногда даже до суровости. Ласковая Леночка Лебединская всегда хотела найти смягчающие обстоятельства, всегда заступалась перед Мариной Петровной то за одного, то за другого нарушителя дисциплины, а то и за лодыря. Были и такие — в большой семье не без этого! А Катя — была строга и неумолима и к себе, и к другим. Начав какое-то дело, она уже не бросала его, пока не доводила до конца. Она, например, взялась подтянуть Бориса. Ох уж этот Борис! Он всегда был с ленцой, а после поездки в санаторий и вовсе отбился от рук и тянул назад показатели всего дома в школе. Детям было стыдно! На совете пионерской дружины поручили Кате ему помочь. Ну и взялась же она за него!
Она учила его усердно и строго, и даже перед контрольной в его классе сама не пошла со старшими детьми в театр, как ни уговаривали ее и Марина Петровна, и Лина Павловна.
— Я должна с ним все повторить, — твердо сказала Катя.
— Я с ним повторю, — сказала Лина Павловна.
— Нет, — покачала головой Катя. — Это дело мне поручили, и я должна довести его до конца. Ведь я знаю все его слабые места и все его хитрости. Если я сегодня пойду в театр, а он завтра принесет двойку, я себе места не найду.
Лене, Асе, Лёне да всем девочкам и мальчикам было очень жаль, что Катя не идет, но они знали — слово Катя не изменит. Как же не уважать и не слушаться такой подруги.
Трудно решить, кто был ее самым близким другом. У Кати были хорошие отношения со всеми, даже с младшими — Тоней, Зиночкой, но, пожалуй, больше всего она дружила с Леней Лебединским и с немым Ваней большим, да еще с теми девочками из Ленинграда, которым впервые написала письмо.
Иногда она садилась где-нибудь в уголке и писала, писала, забыв обо всем на свете. Наверное, с ними она была откровенна, как ни с кем.
Катю никогда не видели ни грустной, ни чересчур веселой, но всегда озабоченной. И действительно, дел у нее было много помимо школьных уроков. Главное — сад.
Когда дети только приехали, за детдомом они увидели большой пустырь.
— Вот тут у нас будет сад, — сказала тогда Марина Петровна.
Возле них на много гектаров тянулся сад Академии наук. Как-то работники сада заметили, что дети стоят у забора и смотрят в сад.
Невысокий, уже немолодой мужчина, с черными свисающими усиками, придававшими ему очень домашний вид, набрал полные пригоршни слив и протянул ребятам.
— Нате, детки.
Но дети тут же разбежались. Кто-то из малышей, наверное, бы и взял, но старшая девочка с темными серыми глазами, темно- русыми волосами строго посмотрела на всех, словно запрещая брать.
«Они считают, — подумала Катя, а это была именно она, — что нас сливы и яблоки соблазняют. Мне просто на сад приятно было смотреть».
Небольшой человек с усиками — профессор-академик, как выяснилось позже, задумчиво посмотрел ребятам вслед, — какие они были тогда еще худые и бледные! — почесал совсем не по-профессорски затылок и сказал своим сотрудникам:
— А почему бы нам не пустить их в сад? Если и съедят они какое-то яблоко или грушу, что нам — убыток будет? Ведь дети...
И в тот же день он послал одного из своих помощников на переговоры к Марине Петровне.
После этого Марина Петровна собрала детей и сказала им:
— Вам разрешают гулять в Академическом саду, но за это вы поможете собрать фрукты. Вы понимаете, как вам доверяют? Это большая честь для нашего дома. И я уверена, что вы не подведете во время сбора фруктов и мне не придется за вас краснеть.
Ей все-таки пришлось покраснеть, но не от стыда, а от удовольствия.
Работники сада радушно встретили детей, а профессор Петр Петрович, глядя почему-то в сторону, словно ему было неловко, произнес:
—Ешьте, детишки, сколько хотите. Видите, урожай какой, а вам поправляться надо.
Но та же русая девочка многозначительно посмотрела на всех, особенно на Бориса и Илька, и ответила:
— Спасибо. Мы пришли помогать вам, а не есть.
Ну, неизвестно, конечно, как кто себя вел, ручаться нельзя, но работали на совесть — подбирали падалицу, сгребали и жгли листья. Было так весело и интересно работать всем вместе. А Катя все время расспрашивала Петра Петровича обо всем: и что это такое и для чего.
«На дорожку» (перебежать от калитки к калитке) им все же положили в карманы яблок, а после нескольких дней работы сторож сада привез в детский дом на тачке три большие плетеные корзины яблок, груш и слив.
— Это заработано на трудодни, хорошо поработали! — разводя руками, серьезно пояснил Петр Петрович, — мол, хочешь не хочешь, а расплачиваться надо.
Марина Петровна расплылась в улыбке.
— Мы берем над вашим садом шефство, — продолжал профессор. — Разве можно, чтобы такое прекрасное место пустовало! Это просто преступление! Решили выделить для вас саженцы, даем клубни многолетних цветов, — пусть приучаются дети растить цветы и деревья. Помните, как говорил Антон Павлович Чехов устами одного из своих героев: «Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью».
Катя подошла поближе и внимательно слушала, неотрывно глядя на профессора, — как хорошо он говорит!
— А о цветах вы знаете, — он обращался уже к детям — Кате, Лене, Асе и, забыв про их возраст, говорил как со взрослыми: — Сейчас нам поручили разработать большое положение — это будет постановление самого Совета Министров. Подумайте, Совет Министров одобрит постановление о распространении цветов в быту людей! Вот! — Он поднял палец вверх. — А как же! Мы идем к коммунизму — жизнь наша должна быть красивой, благородной, и это все возможно, все в наших руках! Правда? — Он положил руку на плечо Кати, завороженной его словами. — Мы вместе с вами должны сделать прекрасный сад!..
Прекрасный сад!
На следующий день Катя и Леня целый вечер сидели и рисовали план прекрасного будущего сада, так как Петр Петрович пообещал прийти и вместе с ними все разработать. Они хотели подготовить план к его приходу.
— Это будет аллея, — объясняла потом ему, слегка волнуясь, Катя, — тут, вокруг пионерской линейки, можно посадить смородину, крыжовник и малину. Вот здесь вишни и сливы, а яблони на этой стороне, да? Клумбы с цветами должны быть везде, а на линейке, вокруг мачты с флагом, самая главная — как звезда, правда? А там, за яблонями, — Катя чуть-чуть покраснела, — мы посадим табак.
— Табак? — удивился Петр Петрович. — Зачем?
— Он так хорошо вечерами пахнет, — тихо объяснила Катя. — И потом мы срежем листья, и у нас будет свой табак, — сказала она совсем смущенно. — Я умею складывать табак в папуши.
— Разве у вас курят? — засмеялся Петр Петрович.
Но Катя уже овладела собой.
— Нет, — засмеялась и она. — Мы подарим табак взрослым. Ну, в госпиталь... Нашим шефам... Разве плохо?
Петра Петровича взволновал разговор с этой девочкой с таким открытым умным лицом, — и он не только согласился, он горячо поддержал ее желание посадить табак.
Он внес в план небольшие поправки.
— Дубки надо посадить тут, среди кустов, чтобы тень от кустов охраняла деревца от солнца и жары. А потом, наоборот, дубки будут охранять ягоды! А вот яблони на хорошем месте. Линейку надо немного сдвинуть, чтобы не так близко к беседке. А вообще — хорошо! Пойдемте разметим.
Они ходили по пустырю — Петр Петрович, Катя, Леня, Ася, Тоня и другие ребята — и уже видели будущий сад.
Катя все свободное от занятий время отдавала саду. Она читала книги, которые давал ей Петр Петрович, она выписывала из журналов все, что касалось разведения цветов, плодовых деревьев. Тогда же создали кружок юных мичуринцев, а ее избрали председателем.
Горячая работа началась весной.
Катя никому не говорила, но мечтала, чтобы этот сад хоть немного напоминал тот далекий прежний сад возле школы, который посадил ее отец. Она вспоминала: и там много мальчишек и девочек — школьников работали в саду.
Она никому об этом не говорила. Может быть, она и не помнила хорошо, как там было, но ей так хотелось, чтобы и тут поскорее стало густо-густо, зелено-зелено. Чтобы высоко-высоко выросли каштаны и тополя и чтобы молодые дубки, посаженные ею вместе с Леней и Ваней, стали крепкими деревьями, а яблони и груши сгибались под тяжестью наливных плодов.
...И чтобы было много-много цветов...
«Цветы расцветают — земля улыбается», — пела когда-то мама. И каких только веселых улыбок не было в том саду около школы! И розы, и маки, и белые лилии, и множество разнообразных пышных георгин.
С ранней весны до поздней осени школа была словно огромный букет. Она, Катя, всегда бегала в веночке, и мама вплетала цветы в косы.
— Русалочки вы мои, лесовички, — смеялся папа.
В первое лето яблони, груши, дубки, посаженные детьми в саду детского дома, были еще тоненькими, слабенькими. Это были еще «деревья-дети», как сказала Тоня, а Светланка добавила: «Они еще в малышовой группе».
Той же весной посеяли и посадили множество цветов. С какой радостью все дети бегали в сад, их собственный сад!
У каждого звена была своя клумба. Даже дошкольники, «малышата», как все их звали, под присмотром старших детей и воспитательниц копались в земле.
С первым весенним теплом начали цвести цветы — сначала весенние, а потом и летние, и осенние.
Странно! Все годы Катя никогда не вспоминала ни о саде, ни о цветах в нем.
А теперь каждый цветок, распускавшийся на клумбе, напоминал ей далекое детство.
— Ты помнишь Ясика? — вдруг спросила она Леню, глядя на малышей, копавшихся на своей грядке. — Он был с нами в Аушвице.
Ваня закивал головой, а Леня спросил:
— Сначала с бабусей, а потом один?
— Да, маленький, синеглазый такой. Куда он исчез? Так никто и не знает... — задумчиво сказала Катя. — Помнишь, Лина Павловна рассказывала Галине Алексеевне, что видела какого-то Ганса. Может это и был Ясик?
— А почему ты вспомнила его?
— Давно, до войны еще, они жили рядом с нами. Его мама, тетя Оля, была маминой подругой. Ясик всегда крутился в нашем саду... Тогда не только Ясик пропал, а еще много маленьких детей. Ты ведь знаешь, на Урале Галина Алексеевна встретилась с тетей Олей. Тетя Оля была тяжело ранена. Она и сейчас лежит в санатории под Москвой. Ее разыскали. А дядя Гриша, ее муж, погиб.
— Ты писала ей? — спросил Леня.
—Нет. Мы решили не писать. Пока не найдут Ясика.
Катя задумалась.
— Наши семьи были очень дружны... — продолжала она после минутного молчания. — Когда я родилась, папа посадил елочку, а когда Ясик — ясенек. Елочка была уже большой... Но они сгорели, и елочка, и ясенек. Сгорело все село. Как бы я хотела, чтобы Ясик был жив. Чтобы его спасли, как нас... Чтобы мы когда-нибудь встретились...
— Вы могли бы и не узнать друг друга. Может, ему и на самом деле поменяли и имя, и фамилию.
Вдруг Ваня начал разводить руками, показывал то на землю, то на деревья, что-то мычал, волновался. Катя внимательно посмотрела на него.
— Он умер? Ты думаешь, что он умер и его закопали? — спросила она.
Но Ваня качал головой и показывал руками, как садят дерево.
— Посадить дерево в память о Ясике? — спросила Катя.
И Ваня закивал — да, да, посадить дерево.
— Если оно примется — значит, он жив, — сказала многозначительно Катя. — Только не говорите никому, ладно, мальчики? Мы посадим тут ясенек.
Они посадили за «плантацией табака» маленький ясенек не в ту пору, когда сажают деревья, и никому об этом не сказали.
«Плантацией табака» Катя и мальчики с гордостью называли небольшую грядку с табаком. Леня посадил там еще елочку. Он не сказал, почему именно елочку. Вначале Катя покраснела, но потом, умея обо всем говорить прямо в глаза, сказала:
— Тогда нужно не только елочку, а еще и твое и Ванино дерево. Я бы хотела клен и дуб — когда все они вырастут, будет так красиво!
Вот так, по секрету от всех, в конце сада над оврагом они посадили эти четыре деревца, и, к огромной радости, деревца эти принялись.
Леня, как и Катя, учился отлично по всем предметам. Когда их детскому дому выделили одно место в школе с английским языком обучения, неудивительно, что Марина Петровна и все педагоги сразу же подумали о Лене. А сам Леня никак не мог решить — радоваться ему или нет. Он искал глазами взгляд Кати — как она отнесется к этому. Конечно же, он был горд, что выбор пал на него.
— Он будет дипломатом, — сказала Лина Павловна, — будет ездить на международные ассамблеи и там выступать против англо-американских поджигателей войны.
— Правда? — серьезно спросила Зина. — Ой, Ленечка, какой ты умный!..
Все рассмеялись, а Катя сказала:
— Нет, правда, это очень интересно. Я уверена, ты будешь хорошо учиться, знать языки и пойдешь на дипломатический.
Леня обрадовался, но тут же с укором посмотрел на нее. Неужели Кате все равно, останется он в доме или будет где-то в другом месте? А Катя, как обычно, спокойно сказала при всех:
— Конечно же, мне без тебя будет грустно, я привыкла везде работать вместе с тобой. Ты обязательно приходи каждое воскресенье. Не забывай нас там, в своей школе.
Больше других переживал Ваня большой. Он теперь не отходил от Кати. Его учила отдельно Лина Павловна. Она водила его и к врачу-логопеду, и в школу глухонемых. Но ведь он не был глухим! Врач-логопед помочь не смог — Ваня так и не заговорил. Лучше остальных его понимала Лина Павловна и Катя. Катя терпеливо, как никто из детей, разговаривала с ним. Она рассказывала ему все то, чему учили в школе, диктовала те же диктанты, и Ваня писал и решал задачи не хуже других. Да, Катя всегда была занята, ей не надо было напоминать — сделай то, сделай это. На нее можно было положиться, потому что она ко всему относилась сознательно и ответственно. Знали об этом и дети, и воспитатели.
Перед праздниками у Кати, как у всех старших пионеров, всегда было много забот. А особенно перед Новым годом. Перед елкой.
Заседание совета пионерской дружины было строго закрытое. Присутствовали там Марина Петровна, Лина Павловна, а распоряжалась всем Машенька.
— Дадим слово для информации Марине Петровне, — сказала председатель совета дружины Ася.
— Дети, — начала Марина Петровна. — В этом году шефы выделили нам специальные средства, чтобы мы устроили большой веселый праздник. Мы очень довольны вашими успехами в школе и хотим, чтобы каникулы вы провели как можно лучше. Побываете в театрах, кино, встретитесь с писателями и даже с дважды Героем Советского Союза Сидором Артемьевичем Ковпаком.
— Ой! — воскликнули девочки.
— Вот здорово! — восторженно выкрикнули мальчики.
— Но мы должны хорошо обдумать, — продолжала Марина Петровна, — как поинтереснее устроить елку, какое у нас будет представление. Вот об этом я и прошу сегодня подробно поговорить.
— Кто возьмет слово? — спросила важно Ася.
Почти все подняли руки.
— Я буду давать слово всем по очереди, — решила Ася. — Говори ты, Валя.
— Пусть старшие дети сами украсят елку и в зал никого не пускают, пока ее не зажгут.
Хоть высказано это было не очень складно, но всем понравилось.
— Из школы пригласить учителей и детей в гости!
— Выучить новогодние стихи!
— Приготовить малышам подарки!
Записывали все, каждое, даже самое маленькое предложение. Но вот очередь дошла до Кати.
— Я предлагаю, — сказала она, — чтобы все дети приняли участие в представлении: и малыши, и мальчики, которые всегда стараются увильнуть и не берут участия в представлении. Чтобы это был настоящий новогодний карнавал, чтобы все были в карнавальных костюмах, вот и будет тогда всем весело.
— А как же малыши будут выступать вместе со старшими? — спросила Валя.
— Только под ногами будут путаться, — заметил Илько.
— Нет, нет, пусть и малыши тоже! — поддержала Леночка. — Ты, Катя, наверняка уже что-то надумала.
— Я действительно кое-что придумала, но если не так — вы поправьте. Я думала, откроем праздник песенкой снежинок и их танцем. Вот это и будут роли для малышей. Мы сами пошьем им костюмы. Надо только попросить, чтобы Елена Ивановна раскроила.
Елена Ивановна была кастеляншей и портнихой в детском доме.
— Ну, и, конечно, должен быть Дед Мороз, — продолжала Катя, — что это за елка без Деда Мороза? Он всех с Новым годом поздравит, расскажет, как живут дети в других странах, а потом начнет рассказывать сказки. А сказки будут пушкинские, и мы будем их представлять. Там для всех детей роли будут. Мы покажем сказку о царе Салтане — там должно быть тридцать три богатыря, а еще и танец морских волн, и царевна Лебедь нужна, и сестрицы. Всем ролей хватит!
Как это всем понравилось! Сразу зашумели, стали добавлять что-то свое, придумывать дальше.
— А кто же будет Дедом Морозом?
— Пусть кто-нибудь из мальчиков!
— Нет, надо кого-то повыше, у нас мальчики еще не такие высокие.
— Вот бы сделать так, чтобы никто не знал, кто будет Дедом Морозом. Пусть только Марина Петровна знает, — предложила Катя.
— Нет, пусть знает одна Елена Ивановна, — поправила Леночка. — Одевать будет Елена Ивановна, — значит, только она и будет знать. Пусть это даже для Марины Петровны будет секретом. Елена Ивановна, вы никому-никому не скажете?
— Будьте спокойны, — прищурила глаза Елена Ивановна, когда ей сообщили об этом важном постановлении. Она и сама любила разные затеи!
Елену Ивановну дети очень любили. Когда-то она работала в костюмерной оперного театра и готовила костюмы к праздникам, карнавалам — это была ее стихия! Она часто любила рассказывать детям о театре, о постановках опер и балетов, о выдающихся актерах, которые приезжали на гастроли. И главным при этом становилось, конечно, то, какие костюмы приготовляла для них сама Елена Ивановна. И выходило, что значительная часть успеха зависела именно от нее.
Девочки часто придумывали, то им надо ленты погладить, то подшить юбку, лишь бы забежать в «костюмерную», как, по старой привычке, называла свою рабочую комнату Елена Ивановна. Кроме того, Елена Ивановна учила всех, кому нравилось вышивать. В спальнях уже много тумбочек были покрыты салфеточками их работы. А старшие девочки, те просто соревновались в искусстве обвязывания платочков.
Теперь возле Елены Ивановны вовсю толпились дети.
— Не отразилось бы это в табелях, — всерьез забеспокоилась Марина Петровна. — Катя, смотри мне!
Но Катя, Ася, Роза и сами беспокоились — подтягивали отстающих. Что это за праздник, когда в табеле двойки? Стыдно будет смотреть в глаза и Марине Петровне, и шефам, всем дорогим гостям. Ведь обязательно спросят — а как вы в школе учитесь?
Нет, нет, все обошлось благополучно. Даже «вредный» Борис, Катино горюшко, вытянул последние контрольные на тройки.
В зал за три дня до праздников никого не пускали, кроме членов совета пионерской дружины и Леночки, которую уже приняли в комсомол. Но, конечно, нельзя было и представить, чтобы что-нибудь обошлось без Леночки, хотя она дни и ночи училась и даже перескочила через класс.
Накануне праздника все члены совета дружины легли в одиннадцать часов. Они раскладывали подарки малышам и средним ребятам, помогали украшать елку. А Марина Петровна, Елена Ивановна, Машенька, Лина, другие воспитатели и повар Нина Осиповна, наверное, и вовсе не ложились. Заканчивали шить. Ведь одеть в карнавальные костюмы больше ста человек — это не шутка! Надо было все прибрать, подготовить выставки детских работ, и, наконец, — надо же было напечь коржиков, хворост и приготовить разные закуски!
Точно так же, как Елена Ивановна ни секунды не сомневалась, что вся соль праздника в ее костюмах, так и Нина Осиповна, большая, внешне строгая, пожилая уже женщина, была уверена, что успех всего праздника зависит от нее — от ее пирогов и хвороста.
Одна только Марина Петровна всегда думала, что все зависит не от нее, а от всех этих заботливых рук: и от Нины Осиповны, и от Елены Ивановны, и от Лины, и от Лены, и от Тони и Зиночки, и даже от самых маленьких — Ориськи и Игорька. Но сама она должна всюду поспеть, сама все осмотреть, направить. Марина Петровна везде вносила без лишней суеты порядок и спокойствие. Надо было все заметить, ничего не упустить во время подготовки, и главное — на самом празднике.
И она все замечала и ничего не пропускала.
Но вот во время веселого праздника, когда уже закончилось представление и дети, возбужденные, радостные, толпились вокруг Деда Мороза, стараясь отгадать, кто же это, Марина Петровна заметила, что нигде нет Кати. Да, Кати нигде не было, ни с подругами по школе, ни возле взрослых гостей, ни у выставки работ, ни около елки.
Все эти дни Катя была правой рукой Марины Петровны. Она помогла «художникам» — Ване, Саше и Насте украшать портреты, рисовать декорации, проверила, как Таня, Зина и Валя пишут приглашения. Перед представлением она одела малышей в наряды снежинок, тут же что-то наскоро пришивая и повторяя с ними слова. Потом одела Леночку — царевну Лебедь — и успела сама одеться сестрой царицы. Как всегда приветливая, она встречала гостей — шефов из издательства и танкового училища, профессора Петра Петровича из Академии и, главное, — легендарного героя Сидора Артемьевича Ковпака. Мальчики так и бросились ему навстречу, окружили, но застеснялись и не могли произнести ни слова, и София Мироновна тоже как-то смутилась. А Катя выручила — она подошла и, от души улыбаясь, просто сказала:
— Мы так рады, что видим вас, товарищ Ковпак. Мы читали вашу книгу и столько слышали о вас! Просим к нам на праздник.
Тогда и дети сразу осмелели. Ковпак прошел в зал, посмотрел на нарядных детей, на пышно украшенную елку.
— Дорогие дети, дорогие наши родные дети, — начал он, и вдруг слезы не дали ему говорить дальше. Он протянул Кате и маленькой Ирочке подарок, который привез, — чешские и болгарские детские книжки, и, придя в себя, сказал несколько слов о том, как радостно видеть их такими счастливыми, веселыми...
Тоненькими голосками спели снежинки, вышел Дед Мороз.
— Кто? Кто это? — зашумели дети. Но догадаться не мог никто! Даже когда Дед Мороз заговорил, ведь говорил он нарочно густым басом.
Потом началась сказка о царе Салтане. Как это было чудесно! Неужели под елкой сидели Ася, Роза и Катя, а не настоящие три сестрицы пряли под окном? Царя Гвидона играл Илько, а царя Салтана — Борис. Да, да, Катин Борис — и как он чудесно играл!
А про царевну Лебедь нечего и говорить! Леночке распустили ее золотистые косы, а на голове в короне блестела звезда. Платье было из белой марли, усеянное елочным золотым дождем — вся она так и сияла!
Понравился всем и танец морских волн — Надя, Тоня и вообще все из средней группы, а больше всех понравилась Золотая рыбка. Золотой рыбкой была Зиночка Лебединская — маленькая, грациозная, с зеленоватыми глазами. Она прекрасно танцевала и декламировала.
В конце концов появился Дед Мороз. Он привез подарки. Потом были танцы для всех детей и взрослых вокруг елки, и, когда уже Дед Мороз повел всех в столовую, он вдруг заговорил голосом... Нины Осиповны:
— Прошу к столу!
Никто не ожидал такого от «серьезной» Нины Осиповны, и дети подняли такой шум и гам, что даже Марина Петровна испугалась.
Кати уже не было с детьми, как не было ее и в хороводе вокруг елки.
Но Марине Петровне надо было пригласить гостей ужинать, рассадить всех. Да разве мало хлопот у хозяйки во время такого большого праздника?
Только когда уже все разъехались, когда утомленные шумным праздником дети заснули и все стихло, Марина Петровна, немного волнуясь, зашла в спальню старших девочек.
Все было в порядке! Марина Петровна облегченно вздохнула.
Катя спокойно спала в своей кровати, уютно подложив руку под правую щеку.
На следующий день Катя, как всегда, была занята разными делами, и Марина Петровна решила, что вчера она ее просто не заметила. Ведь все оказалось в порядке.
Минули веселые каникулы: дети ездили в театр, устраивали лыжные походы, в саду залили огромный каток, и Леня Лебединский, приходя в гости, учил всех необыкновенным фигурам. С ним прекрасно каталась Лина Павловна, хотя вначале и говорила :
— Я, наверное, совсем разучилась. Я все, все забыла, даже как коньки надевать.
А в конце недели выпал, наконец, свободный вечер и дети сели писать письма.
Теперь уже не всегда Марина Петровна «проверяла ошибки», хотя дети доверительно давали ей свои письма в незапечатанных конвертах.
Меньше всех надо было проверять Катю. Но когда Марина Петровна осталась в кабинете одна, она первым взяла Катино письмо.
«Дорогие Верочка и Томочка! — писала Катя. — У нас сейчас каникулы, как и у вас. Два раза нас водили в оперу, мы слушали там «Ивана Сусанина» и смотрели «Лебединое озеро». Еще мы ходили на партизанскую выставку и в Музеи русского и западного искусства, а дома у нас был великолепный праздник. Елка была такая роскошная, какой я в жизни не видела и представить не могла, даже читая книжки. К празднику нам пошили новые формы с белыми передниками, а на елке все мы были в карнавальных костюмах. Всем раздавали столько яблок, конфет и всяких сладостей, что и есть уже не хотелось. К нам приезжал дважды Герой Советского Союза Ковпак. Он был главным среди партизан во время войны. Всем было весело, все пели и танцевали, а я спряталась в уголочке классной комнаты и плакала оттого, что никогда уже не увижу моих папу и маму и что их убили фашисты...»
Так вот где была Катя, спокойная и выдержанная Катя!
Но что, что еще сделать, чтобы зажили совсем детские израненные сердца, и неужели на всю жизнь останется эта глубокая печаль?
Марина Петровна сидела, задумавшись, но вдруг вздрогнула и вскочила с места. Душераздирающий крик донесся снизу. Она в жизни не слыхала такого страшного крика.
Марина Петровна кинулась вниз. Все дети и воспитатели уже бежали по лестнице в вестибюль, к входным дверям.
Подняв вверх руки, не двигаясь, кричала Катя. Без слов, без слез, просто кричала:
— А-а-а-а!
А в дверях стоял большой бородатый военный, мял в руках папаху и плакал.
Они не виделись столько лет и узнали друг друга с первого взгляда, в первое мгновение, когда Катя как раз спускалась по ступенькам, а дверь открылась и вошел военный. Марина Петровна сразу поняла, в чем дело.
— Это Катя, Катя, — сказала она. — Вы ищете Катю?
Военный молча кивнул головой.
— Катюша, успокойся, тихо. Это же твой папа?
Тогда Катя стремительно кинулась к отцу, крепко обняла его и зарыдала, пряча лицо на его груди, где в три ряда висели орденские колодки.
* * *
Да, он был жив, командир партизанского отряда Папуша. Его расстреливали, его вешали, его мучили в лагерях, но он остался живым. Не раз он бежал, организовывал побеги сотням пленных, создавал новые отряды и за рубежами Родины: и в Чехословакии, и во Франции, — куда только не бросала его война! И оставался живым, столько раз раненный и избитый.
Дети слушали, затаив дыхание, рассказ боевого партизанского командира и смотрели с уважением на его седую бороду, на орденские колодки и на доброе лицо. У Кати были такие же серые глаза, такие же решительные жесты, прямой взгляд.
— И Катя у нас как командир была в концлагере: ни Настаськи, ни коменданта — никого не боялась, — сказала вдруг Тоня.
Отец посмотрел на дочку. Он еще ни о чем ее не спрашивал. Боялся. Марина Петровна рассказала ему, как погибла от фашистских извергов его жена, как Катя попала в концлагерь. И ему, партизанскому командиру, страшно было расспрашивать дочь!
— А больше не будет войны? — спросила Тоня.
Катин папа взял ее тоненькую ручку и, улыбнувшись, сказал:
— Не допустим... Все честные, простые люди земли не допустят.
Он вдруг увидел на этой тоненькой ручке номер. Номер, который невозможно было уничтожить. Командир перевел взгляд на руку Кати — энергичную красивую руку девочки-подростка. Да, и у нее тоже был выколот номер. «Пока жив, не забуду ни на секунду этих ручек с номерами», — подумал он.
— Не допустим, — повторил он твердо. — Советский Союз, все честные люди мира не позволят. Вы так хорошо живете теперь! — добавил он, вздохнув.
— Папа, — сказала Катя, — а нас не всех вернули домой. Пропало много маленьких. Ты помнишь Ясика, папа? Он тоже исчез. А тетя Оля жива, с ней переписывается Галина Алексеевна, артистка, наша знакомая, она часто приезжает к нам в гости. Я не писала тете Оле ни разу. Мы так решили, пока не найдется хоть какой-то след Ясика. Папа, а как нам найти Ясика?
— Так скорее поехали к ней, расспросим... Оля... Олечка... бедная моя, — сразу вскочил отец.
Вечером они втроем — Катя, ее отец и Лина Павловна — поехали к Галине Алексеевне.
Лина часто, только выпадала свободная минутка, ездила к Тане и Галине Алексеевне. Иногда с ней ездила Тоня, или Зина, или кто-нибудь из малышей — для них это всегда был праздник.
— Мы к вам, Галина Алексеевна, с нашим гостем, — заговорила, входя, Лина. — Вы ни за что не догадаетесь, какая у нас радость!
— А вот и угадаю, — засмеялась Галина Алексеевна, — приехал кто-то из родителей? Чей? Кто? Кто это с тобой, Линочка? Заходите, пожалуйста!
Но тут к ней на шею кинулась Катя.
— Галина Алексеевна! Мой папа приехал! Мой папа жив!
А бородатый военный уже пожимал ей руку. Сколько же друзей и близких у его дочери! И Марина Петровна, заменившая им всем мать, и эта молоденькая воспитательница, которую так любят и уважают дети. А вот еще и совсем чужая женщина, артистка...
— Проходите, проходите, — быстро, как всегда, говорила Галина Алексеевна, — у нас тоже гости. Ко мне приехала моя самая близкая подруга. Она тоже воевала. Саша! В каком чине ты была? Я все время забываю. Только сейчас у нее такой скачок! От боев на фронте — бои с грудными малышами за сухие пеленки!
— Не думай, Галинка, — протягивая руку гостям, сказала Александра Самойловна, — что у нас только и дел, что пеленки. Если бы ты знала, какая ужасная история раскрылась благодаря одному ребенку из наших яслей.
— Так вы тоже с детьми работаете? — спросил Катин отец.
— Не непосредственно. Я заведующая Охматдетом, и сейчас мы столкнулись с очень трудным делом. Во время войны пропало много наших советских детей.
— Галина Алексеевна, — схватила Катя за руку хозяйку квартиры, — мы к вам и пришли поговорить об этом. Вы папе расскажите о тете Оле, об Ясике.
— Саша, это о том Ясике, о котором я тебе написала, — объяснила Галина Алексеевна подруге.
— Я помню. Вы знаете, нам удалось уличить одну женщину, которая подкинула в ясли чужого ребенка, а потом пришла за ним. Она спекулировала им, а чей на самом деле был ребенок — еще не установлено. Но дело не в этом, главное в том, что органам государственной безопасности удалось установить: эта женщина во время войны была пособницей профессора Хопперта, который вывез в Германию дом с советскими детьми. Она была непосредственной помощницей еще одной темной предательницы, которая отобрала маленьких советских детей и затем также их вывезла. Через женщину с ребенком они установили связь с бандой украинских националистов — с бендеровцами. Фрау Фогель — так звали эту женщину, и теперь они с профессором в западной зоне.
— Фрау Фогель? — вскрикнула Катя. — Так она же была надзирательницей в нашем концлагере. Она даже как-то раз побила меня. Только я совсем не кричала. И Ясик пропал при ней, и Лидочка Гончарина, и еще другие.
— Да, теми Гансом и Линдой были, конечно, они, — уверенно сказала Лина. — Но где они сейчас?
Это был вечер не лирических разговоров, а воспоминаний, тяжелых, горестных.
Они все — Галина Алексеевна, Александра Самойловна, Катин отец Роман Денисович, Лина, Катя и Таня — сидели за столом и писали письма. В отдел репатриации, Оле Климкович — матери Ясика, полковнику Навроцкому и его жене, с которыми Александра Самойловна время от времени переписывалась. Он с женой и дочкой Валюшкой еще были в Берлине, в оккупационных войсках. Все, все родные дети должны вернуться домой, на свою Родину.
* * *
Дети сидели, пораженные рассказами Катиного отца, и все еще удивлялись и вскрикивали, повторяя разные детали боевых эпизодов. Вдруг Тоня спросила:
— Теперь Катя уедет от нас?
И дети насторожились, загрустили и спрашивали Марину Петровну:
— Катя останется в доме или ее заберет отец?
Ваня большой ходил и молча вопросительно смотрел на Катю. Даже Леня Лебединский прибежал на несколько минут из своей школы — по дороге ему все рассказала Лена. Правда ли, что у Кати нашелся отец и что Катя уедет с ним? Марина Петровна и сама не знала, уедет ли Катя. Ей трудно было представить своих детей без Кати, и будет ли лучше Кате где-то там, на новом месте, где она будет сама с отцом, и все заботы и хлопоты лягут на ее детские плечи... А может, и отцу будет легче, если он будет знать, что Кате живется хорошо, что она учится, одета, обута, присмотрена. Ему же еще надо самому устроиться, начать новую жизнь, а заботы о Кате будут только мешать.
Обо всем этом Марина Петровна и сказала Роману Денисовичу и Кате, когда те сидели в ее кабинете на третий или четвертый день после встречи.
Но надо было видеть, как помимо воли пальцы Кати вцепились в рукав отцовской гимнастерки и как отец еще крепче прижал к себе Катю.
— Дорогая Марина Петровна, — сказал он растроганно. — Я так вам благодарен! Разве есть слова, чтобы выразить мои чувства! Только у нас, в Советском Союзе, у детей может быть такое счастливое детство. Мы все это видим и чувствуем. Я знаю: Кате будет лучше у вас. У меня же еще ничего нет. Один-одинешенек. Надо все начинать сначала. Но теперь, когда я нашел свою дочку, мне страшно и на день расстаться с ней. Может быть, еще и придется разлучиться! Но я всегда буду знать, что у нее есть родная семья, и если меня вновь позовут на какое-то дело — я привезу ее к вам. А впрочем, как решит сама Катя... — вдруг добавил он.
Катя подошла к Марине Петровне и робко взяла ее за руку. Ей казалось, что это очень неблагодарно, нехорошо с ее, Катиной, стороны. Катя заглянула Марине Петровне в глаза и почувствовала — та понимала все.
— Я ведь не могу оставить папу одного, правда?.. Он столько пережил... — сказала она. — Вы знаете, как я вас люблю и всех-всех детей. Мне будет очень грустно без вас, — нахмурила она брови. — Мне тяжело будет узнать, что меня забудут. А я, я всегда буду помнить вас и все, все. И если разрешите, я буду приезжать к вам в гости. Может быть, вы меня позовете как-нибудь на каникулы? — И Катя прижалась к Марине Петровне, глядя на нее своими искренними правдивыми глазами.
Накануне отъезда случилось чрезвычайное происшествие. Только подумать — из-за чашки!
Лёне, Ване большому и Борису, с которым так много возилась Катя, очень хотелось что-нибудь подарить Кате на память. Они долго советовались, потом считали какие-то деньги. Затем Леня побежал к Леночке и что-то ей шептал.
Леночка съездила в город и привезла ребятам небольшой сверточек. Леня осторожно развязал его. Там была чашка.
— Красотища! — воскликнул он. — Ваня, Борис! Это как раз для Кати! Леночка, как мы тебе благодарны, как хорошо, что ты именно эту чашку выбрала.
Чашка и в самом деле была очень красивой, в форме пиалы, темно-синяя с золотыми звездочками. Очень красивая.
— Вот молодцы мальчики, а мы и не догадались, — сказали с сожалением Ася и Роза.
Дети прибежали посмотреть на чудесную чашку. А Ваня большой все время со страхом следил, чтобы, чего доброго, не разбили, и делал предостерегающие движения руками.
— Катя! Катя идет! — закричали Тоня и Зина.
— Осторожно! — строго сказал Борис.
Катя вбежала в комнату, и в это время — о, ужас! — кто-то толкнул Бориса: он ухватился за полочку, на которой стояла чашка, полочка зашаталась и...
— Чашка! Чашка! — вдруг в отчаянии закричал Ваня большой. — Катина чашка разбилась!
Чашка и в самом деле разбилась на мелкие кусочки, но никто уже не обратил на это внимания. Все изумленно смотрели на Ваню большого, который вдруг так неожиданно заговорил. Катя схватила его за руки, Леночка, волнуясь, обняла его.
— Ваня! Ванечка! Милый!
— Катя! Мы же хотели тебе на память чашку подарить, — говорил Ваня.
Он мог все, все сказать!
— Марина Петровна! Лина Павловна! Ваня заговорил! — кричали дети и в возбуждении побежали рассказать об этой радости всем!
— Как я счастлива! Как я счастлива! — повторяла Катя.
А Елена Ивановна безапелляционно заявила:
— Мне еще в детстве говорили: когда посуда бьется — это к счастью.
Но дети засмеялись, и она даже слегка обиделась.
— Он с перепугу заговорил, — уверенно сказала Нина Осиповна.
И, конечно же, никому не было жалко разбитой чашки, и каждый хотел, чтобы именно ему Ваня сказал хоть одно слово.
А он сам, герой вечера, держал Катю за руку и не верил своему счастью. Он говорил, сияя:
— Все-таки жалко, такая красивая чашка. Но ты и так не забудешь нас, правда, Катя?
* * *
Катя оббежала весь дом, всех обняла, перецеловала, потом незаметно выбежала в сад — а с ней только Леня, которого отпустили из школы, и Ваня. Там, за «табачной плантацией», из-под снега выглядывали елочка, дубок, ясенек и клен. Они пустили крепкие корни и росли, не могли не расти, ведь их любили и за ними ухаживали.
— Не забывайте меня, — сказала Катя Лене и Ване.
Они втроем постояли молча.
Война, концлагерь, карцеры, бомбардировки, спасение, родной дом, сад — все это они перенесли вместе.
— Мы всегда будем вместе, — сказала Катя, — где бы ни были. В Советском Союзе все вместе и все близко. А вы самые-самые родные. Пишите мне, пишите обо всем!
Вечером приехала машина с двумя боевыми товарищами Романа Денисовича, чтобы отвезти Катю с отцом на вокзал. Они ехали в Москву, а оттуда в свою Белоруссию. И удивительно — никому не казалось, что Катя уезжает насовсем, разлучается с ними надолго.
— Я приеду летом, — пообещала она уверенно. — И буду часто писать, и вы все мне пишите. Тонька! Не вешай нос. Присылай мне все стихи! Мичуринцы! Не забудьте в апреле высадить клубни лилий, а розы рано не раскрывайте! Привет Петру Петровичу! Когда я окончу школу, я к нему приеду в Киев, у него буду учиться. До свидания, дорогие мои! До свидания!
ФАМИЛИИ НЕТ
«Я умоляю вас, найдите мою дочь Настю. Она где-то в английской зоне. У вас, наверное, есть возможность поискать ее по детским приютам. Помогите мне вернуть ее...»
«Два наших сына Гунар и Петер остались в детском приюте в англо-американской зоне. Их вывезли из Латвии в 44-м году. Мы, советские граждане, просим вернуть их на родину, в Советскую Латвию...»
«Посылаю вам копию метрического свидетельства, из которого видно, что Толя действительно мой сын. Нас разлучили в концлагере в 1945 году. Как же мне доказать, что это мой сын, а я его мать, потеряла на войне мужа, сама я прошла через фашистскую каторгу и нацистские лагеря смерти, выдержала все фашистские муки и истязания, но живу, живу на своей родной Советской Родине и хочу вернуть к себе свою единственную радость, своего сына — и мне надо доказать, что я, на самом деле я — его мать!..»
«Мы пишем вам от имени матери — партизанки Отечественной войны, которая уже пять лет лежит после тяжелого ранения в постели. Ее сына Яна (Ясика) вывезли в 1943 году в Германию вместе со старой матерью, которая погибла там в душегубке концлагеря. Мальчика перевезли вместе с другими советскими детьми из концлагеря Аушвиц в Путулиц, а потом на запад с надзирательницей фрау Фогель. В этом вопиющем деле принимал участие профессор Хопперт. Известно, что мальчику изменили имя на Ганс. Вместе с ним была советская девочка Лида, которую стали называть Линдой. Ясик 1940 года рождения — посылаем его детскую фотографию и фотографию его родителей.
Умоляем вас разыскать мальчика».
Под этим письмом было много подписей — воспитательница детского дома репатриированных детей, Герой Советского Союза, заслуженная артистка республики, врач — заведующая кафедрой Охматдета. Обозная — знакомая фамилия. Ну, ее хорошо знает и помнит полковник Навроцкий. Но она не догадывается, что он теперь работает в отделе репатриации. Он не успел дочитать остальные письма, как зазвонил телефон.
— Это я, Валентина, — услышал он голос жены. — Я получила письмо от Александры Самойловны.
— Я тоже, — ответил полковник.
— Значит, ты все знаешь. Я и маленькая Валюшка присоединяем свои голоса. Сделай все, что сможешь. Подожди, Валюшка хочет тебе что-то сказать.
Лицо полковника сразу прояснилось, когда он услышал радостный голосок:
— Папа, привези мальчика!
— Вот что, — сказал полковник, вызвав своих помощников по делам репатриации, — немедленно составьте списки детей по этим письмам. Адрес приюта у вас? Сегодня же поедем. Да, да. На машине. Если бы кто только знал там, дома, в Советском Союзе, как ужасно долго тянется это дело. Переговоры с представителями англо-американской зоны, их бесконечные, ничем не обоснованные проволочки. То нет управляющего лагерями перемещения, то нет представителей комиссии, то дом переехал в другое место.
— Я не понимаю, — волновалась дома Валентина Дмитриевна. — Кажется, это так просто. Родители обращаются с просьбой найти — проверяют, где дети, и детей отдают. Нет, нужно еще доказать, что это на самом деле родители, что мальчик или девочка действительно русские, украинцы или белорусы. И каждый раз почему-то выходит, что все там или поляки, или немцы, а наших и нет. Это же такими зверьми надо быть — не отдавать родителям собственных детей.
— Работорговцы проклятые, — бросил сурово муж и снова, и снова настойчиво продолжал поиски, проверки, уговоры англо-американских властей.
— Да, добавила теперь хлопот Александра Самойловна! Мальчик Ганс... фамилия не известна ему самому, а поменяли тогда, когда он был еще малышом. Как его найти? На фото ему годик. Но надо пустить в ход все средства. Необходимо его найти!
— Необходимо найти! — твердо сказал его ближайший помощник — молодой капитан Александр Васильевич. — Сегодня же поедем в Любек! Взглянуть бы на всех этих детей! Я узнал бы их — даю вам слово. Только б глянуть!
* * *
Только б глянуть на всех этих детей... Кажется, сегодня они спят в мрачных комнатах. Мальчики и девочки. На нарах в два этажа.
Кажется, они спят — так как только услышали они беспрекословное «Schlafen»13, как все, сразу все закрыли глаза: Юрис, Петерс, Грегор, Ганс... другие мальчики.
Юрис, Петерс, Владис, Грегор, Ганс и другие ребята — они все говорят по-немецки и помнят себя только в мрачных почти пустых комнатах, в серой одинаковой одежде, они все делают по команде директора мистера Годлея, фрау Фогель, доктора герра Хопперта, мисс Джой и других надзирателей.
Кто самый страшный из них? Все надзиратели сажают в карцер, оставляют без обеда — без той миски нищенского супа и куска черного хлеба. Они не разрешают наказанным за самую малую провинность выходить на прогулку. Так хочется погулять, они же не видели ничего другого, кроме этого чахлого сада, если можно назвать садом три подстриженные липы и дорожку, обсаженную кустиками люгуструма, и совсем пустынный плац, на котором поутру дети должны делать гимнастические упражнения.
Но это все-таки развлечение в суровой жизни сиротского дома. Каждую субботу и каждое воскресенье их водят в церковь. Но и тут фрау Фогель строго запрещает по дороге смотреть по сторонам, разглядывать встречных, разговаривать между собой. Патер произносит нудные и строгие проповеди, и не выпадает на их долю ни единой улыбки, ни одного теплого лучика внимания и любви.
Но дети — везде дети. Им хочется поиграть, побегать, даже если за это их накажут. Чаще всех попадает Гансу, светлому, синеглазому Гансу, которого интересует все на свете и который даже лазил на забор и смотрел на улицу, пока его оттуда за ноги стащила по приказу фрау Фогель и мисс Джой служанка Гертруда. Тогда ему спустили штаны и больно высекли. Но через несколько дней Ганс нашел новое развлечение. В углу двора под трубой он обнаружил раненого воробышка. Тот почти не дышал, его крылышки вздрагивали еле-еле. Ганс взял его в руки и поднес к щеке, начал греть своим дыханием, потом поднес к губам и даже как-то непроизвольно поцеловал.
...А его самого тут никто никогда не целовал. Да он и не думал об этом, он, наверное, и не знал, что таких, как он, семилетних мальчиков могут целовать, ласкать — он давно забыл об этом... Ведь ему не было еще и трех лет, когда его оторвали от бабуси Василины. Он стоял задумчивый, растроганный каким-то незнакомым теплым чувством и не заметил, как возле него кто-то остановился. Испугавшись, он спрятал птенчика за пазуху.
— Дай и нам, покажи! — услышал мальчик.
Он обернулся и успокоился. Возле него стояла Линда с маленькой Ирмой. Линда была старше его, ей пошел уже девятый год, но игралась она почему-то с ним, может, потому, что их всегда перевозили вместе из дома в дом. Маленькая, худенькая Ирмочка попала к ним недавно, и Линда сразу взяла ее под свою защиту.
Она вообще была очень энергичной девочкой — может, еще и поэтому дружила с непоседливым, ко всему любопытным Гансом. Они все время что-то придумывали. А Ирма тоже сразу потянулась к ней. Только сначала, когда ее привезли, она звала Линду Линой...
— Покажи! — попросила и она.
Ганс тихонько достал птенчика.
— Только не трогайте, он покалечился, видишь, ножка поломанная.
— Надо завязать, — сказала Линда. — Вот где нам взять тряпочку? А если я оторву маленький, совсем малюсенький, кусочек от рубашки? Никто же не заметит!
Но рубашка была из такого грубого полотна, что оторвать было просто невозможно.
— Я оторву конец завязки от передника! — быстро решила Линда. — Держи, Ганс.
О, ужас! — вместо маленького кончика оторвалась вся завязка.
— Ой, что же теперь делать? — испугался Ганс. — Вечером фрау Фогель увидит и накажет тебя.
— Ничего, — покачала головой Линда, — давай птенчика, мы перевяжем ему ножку. Бедненький, мой маленький! — Она точно так же прижала птенчика к своим щекам, грела в ладошках, как это делал несколько минут до того Ганс. И маленькая Ирма гладила его пальчиками.
— Знаете что, — сказал Ганс, — нужно нарвать травы и сделать ему гнездышко, и он будет жить с нами.
— Пусть живет с нами! — попросила и Ирма.
— И вместо того, чтобы летать везде, где захочет, он будет жить в сиротском доме за высоким забором... — печально произнесла Линда.
— Нет, он выздоровеет и полетит, — уверенно сказал Ганс, — а если не сможет перелететь забор, я залезу и пущу его лететь прямо вверх. Я уже лазил.
— Ты забыл, как приказали тебя побить, и Гертруда это сделала?
— Ну и что? — непокорно тряхнул светлым чубчиком Ганс. — А за обедом надо припрятать кусочек хлеба и принести сюда. Только никому нельзя ничего говорить.
Так и решили. За обедом Линда как-то закрепила передник, и никто не заметил, что он висит без одной завязки. Но мисс Джой бросилось в глаза, что трое детей побежали сразу после обеда во двор и спрятались там в углу между серой стеной дома и высоким глухим забором.
Неслышными шагами, словно хитрая кошка, что охотится за неосторожной птичкой, мисс Джой приблизилась к детям. Костлявая, с лошадиным вытянутым лицом и лошадиными желтыми большими зубами, в ней не было ничего привлекательного, ничего женственного. К детям она относилась брезгливо, как к каким-то вредным насекомым.
Она была как раз под стать фрау Фогель с ее озлобленной ненавистью и яростью к этим детям.
Кем только не была она в своей жизни, пока не попала в сиротский приют англо-американской зоны! Правда, чаще, как и большинству учителей, а еще больше учительниц в Америке, ей приходилось быть безработной. Всю жизнь она проклинала свою профессию, которая оплачивалась хуже, чем уборка мусора на улицах. Ей всегда надо было искать дополнительные приработки. Приходилось в свободное от школы время и щетки продавать, и посуду мыть в придорожных трактирах, и быть рассыльной.
Она отказалась от мысли о замужестве потому, что замужних учительниц освобождали в первую очередь, а об учительницах с детьми и речи не могло быть. Поэтому, когда мисс Джой удавалось устроиться на работу, она меньше всего думала о детях, она старалась лишь угодить начальству. Вот что было главным, а не какие-то там уроки! Учителей, которые честно думали и работали, сразу обвиняли в «большевистской агитации» и немедленно увольняли.
Два года тому назад закрыли школу, в которой она проявила себя в качестве весьма старательного исполнителя требований начальства, и она опять, чуть ли не в десятый раз за свою жизнь, оказалась безработной. Однако вскоре она получила приглашение на работу — ехать воспитательницей в сиротский приют в Германию в англо-американскую зону. Сцепив зубы, она согласилась, выслушала подробные инструкции и таким образом оказалась с фрау Фогель и герром Хоппертом — их достойной коллегой.
Собственно говоря, что было ужасного в том, что трое детей забавляются маленьким птенчиком? Ведь у них не было никаких игрушек, никаких развлечений. Книги, кроме школьных, старых, потрепанных немецких учебников, им давали только религиозные — такие неинтересные, такие для них нудные!
Но пойти после обеда самовольно в сад, выносить хлеб, хлеб, который так экономно выделяется Гертрудой каждому, — это уже было серьезным нарушением дисциплины! И внезапно она заметила еще и то, что передник на Линде болтается, а тесемкой от него перевязана ножка воробья!
Дети склонились над птичкой, и Линда только хотела положить ее в сделанное из травы гнездышко, как костлявая рука, словно железные тиски, впилась ей в плечо.
— А, так вот, что вы делаете! — услышали они зловещий скрипучий голос. Ганс невольно прикрыл ладонями воробышка, но костлявые пальцы оторвали его руки, схватили птичку и кинули ее прочь прямо о забор.
— Вот, что вы делаете с казенным имуществом, с казенной едой. Сейчас же отправляйтесь в дом. Немедленно явиться к фрау Фогель!
Несчастные правонарушители вернулись в дом, опустив головы. Они и слова не могли произнести в свою защиту — они боялись одного звука голоса мисс Джой и даже тени фрау Фогель.
Фрау Фогель не было на месте, ее куда-то вызвали. Лучше было бы сразу отбыть наказание, чем так дрожать все время. Вечером, когда они сели за стол, мисс Джой забрала из-под их носа миски с кашей и даже хлеб.
— Они у нас совсем не голодны, — сказала она, — они отдают свои порции — значит, не хотят есть.
А есть, конечно, очень хотелось. Если даже хочется есть сразу после обеда и готов проглотить совершенно свободно две-три такие порции, то как же ты голоден через несколько часов? Может, кто-то из детей и сунул бы кусочек хлеба, но как можно было это сделать, если за всеми сразу следили колючие глаза мисс Джой и зловещий голос со скрипом, то со скрежетом ругал детей за их неблагодарность англо-американским властям, которые так заботятся, так кормят, так присматривают за ними, сиротами.
«Поскорее б уже спать, — подумала Линда, — а то так есть хочется!»
Наконец они в своих спальнях с двухэтажными кроватями-нарами, раздается категорическое «Schlafen» Гертруды, которая тут же выключает свет. Но когда уже можно заснуть, сон почему-то убегает от Линды. Она лежит, закусив губу, и думает — и мысли ее по-детски фантастические и невероятные. Она убегает. Конечно, не одна, с ней Ганс. И Ирму надо взять, обязательно, она маленькая, ее каждый может обидеть.
А с Гансом она не может расстаться. Ведь только она одна знает, что он — Ясик, а не Ганс, а она — Лида. И когда-то давно, когда она лежала больной, к ней нагнулась какая-то чужая девушка и сказала: «Не забывай, ты из Советского Союза!..» Советский Союз... О нем все взрослые в приюте говорят только ужасное и страшное. А Линда
думает... Если фрау Фогель, герр Хопперт и мисс Джой, Гертруда, пастор в церкви, такие жестокие, противные, рассказывают только плохое — то, может быть, на самом деле все наоборот? Конечно, она была маленькой и не помнит, как там все было, она только помнит, что у нее был братик, такой, как Ясик, и звали его Вовкой, и была мама, и была сестричка, и был папа, и их никогда никто не бил... Вообще, наверное, было хорошо — только где это все теперь? Где они? И почему она одна тут, среди чужих, где никто никогда не скажет ей «Лидочка», «Лидуся»... Девочка шепчет сама себе:
— Лидочка... Лидуся... А я не забыла, как меня зовут. Я совсем не Линда, вовсе нет, и Ясика зовут Ясиком, а не Гансом...
Ясик, а не Ганс, тоже не спал... Он ни о чем таком не думал. Даже о том, что завтра ему придется стоять перед мистером Годлеем и фрау Фогель, которая его обязательно накажет!
Даже это его не волновало!
Он чувствовал в своих ладонях крохотное тельце воробышка, а на губах прикосновение его крылышек. И совсем не заметил, как подушка его стала мокрой от слез.
Утром по команде все как один встали. Умылись, застелили постели, пошли строем в столовую.
Ганс встретился с выжидающим и взволнованным взглядом Линды. Но им дали завтрак — кружечку суррогатного кофе и тоненький, как блин, ломтик хлеба с маргарином. Эта была еда до обеда.
После завтрака их не вызвали к фрау Фогель, но приказали всем (не только им) остаться в столовой.
— Дети, будем петь, — сказала мисс Джой, и голос ее почему-то не так скрипел, как всегда.
Детей учили петь только молитвы. Скорбными голосами они затянули непонятные для них, чужие и далекие по смыслу слова. И в это время вызвали Юриса, запуганного и забитого, в кабинет заведующего мистера Годлея. Оттуда он долго не выходил, а потом дети видели, как Гертруда увела его прямо в спальню.
Потом позвали Грегора, и Грегор тоже не вернулся. Потом вызвали Ганса и Линду вместе.
Они невольно взялись за руки. Пальцы у обоих похолодели и дрожали. Они так и зашли в кабинет заведующего — очень страшную для детей комнату, куда попадали за самые серьезные нарушения.
С остальными детьми остались Гертруда, а мисс Джой пошла вслед за Гансом и Линдой, даже не сказав им ничего за то, что они взялись за руки. При этом она даже попыталась улыбнуться своим лошадиным лицом, но, наверное, у настоящей лошади это могло бы получиться гораздо лучше, чем у нее.
В кабинете сидел мистер Годлей, холеный, равнодушный ко всему. Около него сухой, долговязый герр Хопперт, фрау Фогель и несколько военных. Трое из них со звездочками на погонах и на фуражках, которые они держали в руках, сидели немного поодаль от остальных. Один — уже седой, усатый, двое — совсем молодые. Они внимательно посмотрели на детей, а фрау Фогель совершенно не сердито, а просто-таки любезно заговорила.
Дети даже и представить себе не могли, что она умеет так разговаривать.
— Вы сейчас сами убедитесь в том, что все это не соответствует действительности. Ганс Остен — сын немецкого солдата, погибшего на фронте. Линда-Анна Войцик — полька, ее родители погибли. У нее никого не осталось. Детки воспитываются у нас с малых лет.
Самый молодой из троих военных сказал что-то седому не по-немецки, но на каком же языке?
Линда уловила знакомые слова, но понять всего не могла. Она вся вздрогнула, повернулась к ним лицом.
Молодой офицер посмотрел на нее внимательно, ласково, — никто так не смотрел на них тут! — и спросил медленно, четко, этим родным, почти забытым языком:
— Как вас зовут, дети?
И тогда девочка подалась немного вперед и сказала то, чего никогда тут не говорила, потому что когда-то давно ее за это сильно побили, — сказала медленно — по-другому она не сумела бы.
— Меня зовут Лида, а его Ясик. Мы из Советского Союза.
— Вы слышите, слышите? — грозно сказал седой. — Дети сами говорят. Это дети, которых мы ищем. Прошу запротоколировать — Лида и Ясик из Советского Союза.
— Они сошли с ума, — закричала фрау Фогель. — Это пропаганда! Их подговорили!
— Кто? Когда? — возмутился младший офицер. — Они у вас тут за семью замками, к ним никому и не добраться. Не дом для детей-сирот, а тюрьма для опасных рецидивистов.
— Спокойно, — сказал седой. — Для нас ясно, это советские дети, даже больше — мы знаем, что их разыскивают матери, — обратился седой к начальнику и его приближенным. — У нас есть письма от их матерей.
— А фамилии, их фамилии? — завизжала фрау Фогель. — Спросите их фамилии.
— Какая твоя фамилия, Лидочка? — снова спросил младший.
Но что могла сказать Лида?
— Я не знаю... — сказала она, покраснев и наклонив голову.
— Я не знаю, — повторил и Ясик.
— А тебе ничего не говорит такая фамилия — Климкович?
— Нет... не помню...
— А как зовут твою маму, Ясик?
— Не знаю. Моя мама умерла, я не видел ее, — сказал мальчик так, как учили его все эти годы.
— Видите, видите, — торжествовала фрау Фогель, — они не могут этого помнить, потому что этого никогда не было. А о том, что ее зовут Лидой, а его Ясиком, — им кто-то наплел. Идите, детки, спокойно, вас от нас никто не заберет. Мы не отдадим.
И дети вышли из кабинета еще опечаленней, еще напуганней, чем вошли туда.
А Юриса с Грегором забрали с собой трое советских военных. И Юрис успел сказать по секрету детям:
— Я и не знал — а я Юрко, а Грегор — Грицко, и у нас есть мамы в Советском Союзе, и мы туда поедем.
— Там страшно, в Советском Союзе, — сказал Петер.
— Враки! — внезапно осмелел Юра. — Если там мама, мне уже не страшно. А эти офицеры — разве они страшные? Мне здесь страшно.
И они уехали, став сразу веселыми и счастливыми. Их дело тянулось уже больше года — только они об этом не знали, и лишь сейчас, наконец, удалось вырвать их из когтей «добрых» англо-американских воспитателей.
А Лида и Ясик стояли расстроенные, подавленные. Вот уже и затих шум машин... А они все еще стояли молча, словно окаменели.
— Так вы из Советского Союза — Лида и Ясик? — внезапно услышали они голос, которого страшились больше всего на свете.
Перед ними стоял сам директор сиротского дома.
— В карцер! — рявкнул он вдруг. — Там они быстро забудут эти сказочки. На хлеб и воду.
Но нет, они не забыли,— они теперь уже твердо знали, откуда они.
Из карцера их выпустили через три дня.
— Мы тоже из Советского Союза. Мы тоже уедем. Я и Ясик, — сказала упрямо Лида ровесницам-девочкам.
— А я? — спросила маленькая Ирма.
— Ты же немка. Ты у себя дома, — сказал кто-то из старших девочек. — А они нет. А может, и мы не немцы, только не знаем этого.
Ирма печально опустила головку.
— А помнишь, — сказала Лида Ясику. — Грегора и Юриса тоже сначала вызывали, давно это было, еще зимой, а вот забрали их только сейчас. Может, эти трое еще приедут и заберут нас. Они не поверили ни фрау Фогель, ни мистеру Годлею. Они не забудут о нас. Они еще приедут.
И эта мечта, эта уверенность давала силы этим маленьким, забитым, запуганным созданиям.
Конечно, те трое не забыли. Полковник Навроцкий, капитан Александр Васильевич и лейтенант-переводчик, которого звали просто Вася, так как он был совсем молодой, были твердо убеждены: да, это и есть те самые Ясик Климкович и советская девочка Лида, фамилию которой пока не удалось установить. Но это советские дети. Их нужно вырвать из-за этих решеток.
— И кто же воспитывает их! — возмущался Александр Васильевич. — Закоренелый фашист Хопперт, предательница Фогель, смесь немецкой фашистки и украинской националистки — ведь муж у нее украинский националист. Такая мерзкая смесь! Эта ужасная американка и почти диккенсовский тип Годлея. Как доказать миру, что эти преступники не имеют права даже дотронуться к детям, не то что решать их судьбу. Надо немедленно связаться с высшей властью англо-американской зоны.
Валентина Дмитриевна была в курсе всех дел. Она только не могла понять, как это может быть — преступников выявили, детей нашли — почему не закончить это дело? Точно так же не мог примириться ни с какими проволочками молодой и горячий Вася.
— Надо поскорее поехать туда снова, в это змеиное гнездо. Вы только представьте себе, что они могут сделать с этими детьми, нашими детьми. И я уверен, что не только у Лиды и Ясика — у половины из них совсем другая национальность, а не та, которая значится в списках. И у большей половины есть родители, которые ищут их, ждут, страдают.
Нет, о них никто не забывал. Не забывали об этих детях ни в Москве, ни в Киеве, ни в Минске. Советские женщины печатали в газетах и передавали по радио письма, обращенные к английским и американским женщинам-матерям: «Помогите вернуть наших детей». И Лина Павловна, и Галина Алексеевна писали Кате: «Скажи осторожно Оле Климкович — Ясика, кажется, нашли, но еще не вырвали оттуда. С ним какая-то наша девочка Лида, но фамилию ее установить не так просто. Делом этим лично занимается полковник Навроцкий. Пускай немедленно Оля напишет заявление, заверит и пришлет ему. Образцы посылаем».
Кажется, у полковника Навроцкого уже были все необходимые доказательства по поводу Ясика.
— Сегодня мы наверняка привезем его, — сказал Александр Васильевич взволнованной Валентине Дмитриевне, которая снова провожала их, держа на руках полненькую веселую Валюшку.
— Прямо сюда. Прямиком к нам, — говорила она мужу, — я обед приготовлю, пирог спеку. Деточка моя родная, сколько мучается без отца-матери у этих зверей. Может, и девочку удастся вырвать оттуда. Вася, — обратилась она к молодому офицеру, — ты бы взял и выкрал ее, что ли, вместе с Грицком, — она показала на шофера.
— Ну и женщины, — покачал головой полковник. — И что ты такое говоришь, Валентина.
Они уехали, а Валентина Дмитриевна принялась хозяйничать. Действительно, все должно быть приготовлено как следует. Днем с Валюшкой она пошла в магазин, купила хороший костюм для мальчика, белье, игрушки. «Как счастлива будет мать, наконец» — думала она. К вечеру все было готово. Обед, пирог с буквой «Я», цветы, костюм, большой мяч, точно такой же, как и у Валюшки, и даже лошадка с пушистым хвостом и гривой. Какой мальчик сможет устоять перед такой лошадью?
Ждать больше не было сил. Позвонила знакомой — жене Александра Васильевича.
— Приходите, вместе будем ждать. Все у нас и пообедаем. Ведь такая радость! Еще одного ребеночка родного вытащили.
Сидели, потихоньку разговаривая. Уже и Валюшку отправили спать.
Вот наконец гудок машины. Валентина Дмитриевна с приятельницей выбежали на крыльцо. Из машины вышли полковник, Александр Васильевич и Вася. Больше никого.
— Где же мальчик? — испуганно спросила Валентина Дмитриевна.
Полковник строго молчал, покусывая седой ус.
— Нет, — произнес наконец Александр Васильевич. — Куда-то отправили. И мальчика, и девочку. Мерзавцы! Что же теперь делать?
Сидели молча, никто не притронулся к обеду.
— Пошли свяжемся с Москвой, — сказал полковник. — Работорговцы проклятые! А в списках даже фамилий детей нет. Одни номера.
Они пошли в служебный кабинет полковника. Жена Александра Васильевича — к себе, Валентина Дмитриевна — к Валюшке.
На столе стоял нетронутый праздничный пирог с буквой «Я», цветы, а на маленьком столике лежали штанишки, рубашка, туфельки, большой мяч, и на все это смотрела нарисованными глазами большая красивая игрушечная лошадка с пушистым хвостом и гривой.
* * *
Около Неаполя есть вулкан Везувий. Неаполь и вулкан когда-то изучали дети всего мира в 3-м и 4-м классах школы, смотря по тому, что за школа.
В Неаполь приезжали туристы со всей Европы и поднимались на Везувий. Самые смелые даже заглядывали в кратер.
Теперь в Неаполе снова собралось великое множество людей из самых разных стран Европы. Но они не были туристами, они приезжали не из любопытства, не от безделья. Их свозили сюда из всех уголков, где находились лагеря, тайные лагеря «американской зоны». Среди них было много детей, которых тоже привозили в наглухо закрытых вагонах со всех тайных англо-американских приютов.
И взрослые, и дети терпели нещадные муки, болели, умирали, и никто из них не знал, что их каждый день пересчитывают, ими торгуют.
Когда сотни и тысячи взрослых выводили из лагеря, оставшиеся не знали, куда их еще ведут, куда повезут. А что могли знать дети, когда, считая на десятки, их гнали по трапу на гигантский пароход и, не давая оглянуться, толкали в трюм.
У детей этих не было ни имен, ни фамилий.
Только номера.
В ДАЛЕКОМ МОРЕ
В первой каюте справа живут два лейтенанта: Евгений Владимирович Кондратенко и Виктор Александрович Таращанский.
Когда они одни — просто Женя и Витя. Когда они одни, это вообще еще совсем молодые ребята, совсем еще не похожие на офицеров!
Они любят иногда побороться, конечно, чтобы никто не увидел из команды! Правда, команда их очень любит, и если б увидела — то не выдала бы.
Корабельная служба серьезная и сложная. Ну что же, хоть Витя пока не стал архитектором, но он очень полюбил море и корабельную службу, а про Женю и говорить нечего — вот он прирожденный «морской волк».
— Я же из Одессы! — говорит он гордо.
Бывает, они безудержно спорят, чей город лучше — Одесса или Киев. Ведь Вите, как каждому киевлянину, кажется, что красивее Киева города нет.
Как хочется побывать там! Конечно, тяжело будет идти по улице, где когда-то жил в счастливые годы с отцом, матерью, сестричкой, знать, что теперь они тебя не встретят. Но там, в Киеве, его встретит Лина...
Вот ее фото, наконец присланное, висит над его тумбочкой. Какая была радость, когда получил его! Оно было надписано им двоим: «Вите и Жене — Лина».
Подписывая так, Лина подумала:
«Когда-нибудь, если я оправдаю свое имя в жизни, я надпишу на карточке «Ленина». Витя даже и не знает, что на самом деле меня зовут Лениной».
— Ясно, это тебе. А она хорошенькая, посмотри — и глаза большие, и косы. Правда, может, это только на фото. Может, у нее просто фотогеничное лицо, — добавил Женя, чтобы подразнить друга.
Но Витя сиял от радости и только наставительно произнес:
— Зависть — это большущий недостаток, мой дорогой.
Для него Лина была красавицей и самой умной девушкой в мире. Девушка, о которой можно только мечтать! Ведь еще до фото он уже столько думал о ней и перечитывал сотни раз ее письма, а теперь, когда он еще увидел ее серьезное, вдумчивое лицо (он убеждал себя, что это главное, а совсем не то, что она красивая), ему сразу захотелось сесть и написать: «Лина, ждите меня».
Он, конечно, не сделал этого, но письма его становились еще длиннее, искреннее, откровеннее. Он стал много читать в свободные от вахты часы. Когда они заходили в чужие порты, ему хотелось побольше увидеть, чтобы потом описать Лине.
Женя немного посмеивался, но сочувствовал.
— Поскорее б домой, — говорил Витя.
Женя брал мандолину, играл и пел:
Додому, додому
В дорогу знайому,
На зорi ясного Кремля!..
Они оба любили эту песню. Женя — потому что очень любил петь морские песни, а Витя еще и потому, что песню эту прислала Лина. Она ее услыхала от поэта, который выступал у них в детдоме, а потом напечатал, и. ее стали петь и взрослые, и дети.
Она писала: «Мне кажется, что это о вас написано, о вас и ваших товарищах, поэтому я часто играю ее и научила петь детей».
И правда, когда дети пели:
В далекому морi, в гулкiм океанi,
Радянськi пливуть кораблi,
I в рубках матроси, як вечiр настане,
Сумують по рiднiй землi...
она всегда думала о Вите и его друзьях, и дети знали, что это любимая песня Лины Павловны.
Действительно, какие только моря, какие океаны пришлось проплыть Вите с того времени, как его и Женю перевели на большой торговый корабль, и какие земли довелось повидать!
Он побывал на берегах Африки и Азии, в портах островов Великого, или Тихого, океана... Цейлон, Мадагаскар... когда- то эти необыкновенные названия звучали, как сказка, на уроках географии в школе. Сейчас эта сказка была развенчана. Кроме экзотической природы, они видели и подневольную жизнь колоний и полуколоний — и выходило точно так, как пелось в песне. Сколько несчастных, бесправных людей выходили на берег, чтобы хоть издали посмотреть на корабль из свободной, счастливой страны, на пятиконечные советские звезды, на красные флаги!
И в груди молодых моряков вырастало чувство гордости за свою Родину.
Сейчас они возвращались из далекого рейса. Они побывали в самом большом австралийском городе Мельбурне, и их первая стоянка должна была быть в порту Фримантл.
Они уже охотно покидали эту британскую колонию, которую еще в прошлом столетии британцы заселяли высланными, а теперь посылали сюда тысячи перемещенных лиц из концлагерей Европы.
— Нет, нет, скорей домой! — говорил Витя.
Додому, додому
В дорогу знайому,
На зорi ясного Кремля!.. —
все время напевал Женя. Еще порт Фримантл, и они выйдут в открытый океан!
— Зайдем в Фримантл, прогуляемся — там же долго будем стоять, — решил Витя. — Согласен?
— Согласен! — кивнул головой Женя.
Корабль зашел в гавань, когда темная ночь спустилась на землю. Но на берегу было много людей, отовсюду доносилась разноязычная речь.
Сошли на берег — Витя, Женя, несколько матросов, свободных от вахты. Они погуляли недалеко от порта и возвращались на корабль, когда в порту уже было пустынно, тихо.
— Все еще не верится, что это уже наш последний рейс перед отпуском, — сказал Витя другу, — а там домой! Мы поедем в твою Одессу, потом в мой Киев, а затем вдвоем в Москву. Давно я не был в Москве! Москва, Москва!
Вдруг в проходе к трапу из-за бочек они услышали тихий шепот:
— Рус! Моску!
Моску! Как часто слышали они из толпы голодных, полуголодных, изнуренных непосильным трудом, бесправных людей это слово, которое звучало, как пароль, как клич, как вера и надежда. Кто его шепчет сейчас?
Витя наклонился и увидел две маленькие детские фигурки, худые, истощенные, измученные.
— Sie sind Russ? Sie sind Russ?14 — спрашивает девочка, немного старше. — Wir sind nicht Deutsch15.
— Откуда вы? — спросил по-немецки Витя.
— Мы из Советского Союза, — быстро-быстро шепчет девочка. — Но нас не вернули, так как мы ничего не знаем, кто мы, и фамилий не знаем. Только я знаю и помню, что меня зовут Лида, а его Ясик, и мне одна девушка говорила, когда мы лежали больными, что я из Советского Союза. Откуда вы? Вы говорили — Москва! Ясик в дороге заболел. А Петер умер, его в море кинули, и Надя умерла. А Юрис, наверное, ночью умрет. Мы в трюме сидели взаперти и услышали, что здесь стоит советский корабль,— мы и убежали, когда мертвую Надю выносили. Я и Ясик. Видите, он болен, не может стоять.
Юноши остановились, глянули один на другого. Они хорошо знали, что не имеют права брать кого бы то ни было на корабль. Но как могли они бросить тут этих детей, наших родных детей из Советского Союза!
Оставить их тут на муки и смерть! Да разве это возможно? Они поняли друг друга.
— Под мою ответственность. Что будет, то будет, — сказал, нисколько не раздумывая, Витя.
— Что тут разговорами заниматься? Бери мальчика, а я девочку, — скомандовал Женя. — Они их украли у нас, а мы их спасем! Это наши дети!
И они подхватили на руки мальчика и девочку, которые, совершенно не боясь, доверчиво к ним прижались.
— Я побуду с ними, — сказал Женя, — а ты иди к капитану. Ты сможешь лучше объяснить ему все и уговорить его.
— Разве нашего капитана придется уговаривать! — даже обиделся Виктор.
— Я не так сказал. Уговорить его все устроить как следует, чтобы не было неприятностей. Ведь мы сможем доказать, что это наши дети.
Капитана, конечно, не пришлось долго уговаривать, достаточно было всего нескольких слов. Он знал, как и все советские люди, что поиски наших детей идут все время.
— Ну, ребята, заварили вы кашу! — сказал он.
— А как мы могли поступить иначе? — спросил Виктор. — Вы сами посмотрите, какие это несчастные дети. Мальчик еле на ногах стоит.
— Я сейчас пойду к радисту, — сказал капитан, — попробуем связаться с нашим ближайшим консульством и с Москвой. Давайте я запишу их имена и откуда они. А вы пока накормите их и устройте, как дома.
— Есть накормить и устроить, как дома, товарищ капитан, — воскликнул Виктор.
Через час дети уже сидели в морском кубрике, вымытые, накормленные, и все свободные от вахты матросы и пожилой уже капитан стояли и сидели вокруг них.
Каждому хотелось сказать им теплое слово, подсунуть вкусный кусочек, хоть чем-то согреть.
— А там много еще наших детей? — спросил Витя.
— Много, только им врут, кто они, — сказала серьезно Лида и, как взрослая, приложила руку к головке Ясика. — Ты теперь выздоровеешь, Ясик. Мы уже домой взаправду едем. Тебя там мама ждет. А может, и моя мама жива и меня тоже ждет.
— Конечно, мама ждет тебя, Лидочка! — уверенно говорили матросы.
Они знали — на их Родине нет сирот. Они знали — вся Родина-мать ждет своих родных детей.
Витя и Женя заступили на вахту и положили детей спать в своей каюте.
Витя вышел на палубу. Взволнованный, возбужденный, долго не мог прийти в себя.
— Как много еще перед нами борьбы за мир, — сказал он задумчиво Жене, — борьбы со всеми врагами человечества.
— Все равно победим, — уверенно произнес Женя.
Корабль шел в открытом океане. Далекие звезды казались совсем близкими.
1948 г.
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
Вот снова поднялась могучая волна заботы всего советского народа о самом дорогом своем сокровище — о детях, — как всегда в особенно необходимое время.
Такая волна была в годы борьбы с беспризорностью, когда В. И. Ленин поручил ближайшему своему соратнику и другу Феликсу Дзержинскому возглавить эту борьбу, охрану детства, и именно тогда в борьбе за детей, подростков, несовершеннолетних правонарушителей стало известно имя изумительного советского педагога, творца и создателя «Педагогической поэмы» Антона Семеновича Макаренко. «Поэмы» не только в книге, а действительно педагогической поэмы на нашей родной Украине. Я счастлива, что еще девчонкой-студенткой так была увлечена претворением в жизнь его педагогических стремлений, что поехала к нему работать; я счастлива, что могу назвать А. С. Макаренко своим учителем и другом. И как я была горда, взволнована на одной встрече с женщинами в Канаде в 1961 году, с женщинами самыми разными — разных возрастов, разных национальностей, разных профессий, работающих и безработных. Представляя меня как детскую украинскую писательницу, между прочим, сказали, что я работала в колонии имени Горького у Макаренко. Что тут поднялось! Программа вечера была стихийно нарушена! Женщины кричали, вскакивали, обнимали и целовали меня, просили рассказать о Макаренко, о колонии все-все! Они знали «Педагогическую поэму», читали ее! Я воочию убедилась, как близка стала им забота нашей Родины, всего народа о детях в то трудное время становления небывалого в мире советского государства.
Вторая народная волна исключительной заботы о спасении детства особенно всколыхнулась после Великой Отечественной войны.
И не «интересный» писательский материал увлек меня, когда писала я повесть «Родные дети», а то, что волей судьбы, моей жизни мне пришлось столкнуться с фактами, явлениями, о которых необходимо было поскорее рассказать всем, чтобы и юные читатели с детства ненавидели войну, чтобы все взрослые люди были ответственны за судьбы сирот, всех детей, обездоленных войной.
Книга переиздавалась не раз. Теперь она переиздается на русском так же, как и в 50-е годы.
Мне кажется, что в наши дни перестройки особенно остро, гласно стали вопросы воспитания детей. Всех волнуют тревожные явления в жизни подростков, растет ответственность всего советского народа за их духовный рост, внимательно пересматривается работа наших детских домов, школ-интернатов. Свидетельствует об этом и возрождение Фонда детей имени Ленина, который возник в первое десятилетие Советской власти. Это новая волна, идущая от всего сердца народа.
Моя книга «Родные дети» возникла случайно. Я тогда работала над «Тарасовыми шляхами», была ответственным редактором журнала «Барвинок», несла много общественных обязанностей. Но жизнь натолкнула и заставила тогда немедленно написать эту книгу, и после каждого издания я получаю много писем, особенно от юных читателей, с просьбой ответить, что теперь с «героями» моей книги, где они теперь, все ли это правда, читатели хотят с ними переписываться, и почти каждое письмо заканчивается словами ненависти к фашизму, любви к Родине, призывом к борьбе за мир во всем мире.
Поэтому в своем послесловии я и хочу рассказать всем моим читателям, как я писала эту книгу.
Все написанное в ней — правда. Все события происходили на самом деле, все, что пережили в то тяжелое время советские люди, и что мучительной болью легло на миллионы детей. Как писатель я, конечно, формировала все узнанное, услышанное в сюжеты отдельных глав, из которых составлена книга, а часто сама жизнь подсказывала такой сюжет. Иногда на правах писателя — ведь книга не фотография! — соединяла образы отдельных людей в один, но все факты, которые я привожу, происходили в действительности. Да и зачем было выдумывать, когда жизнь показала нам всем, сколько страшного принесла война, и в то же время проявила столько благородного, прекрасного в душе и порыве советского народа.
Чье сердце не содрогалось, слушая о блокаде и голоде непокоримого Ленинграда, встречая эшелоны эвакуированных детей, увидев их после освобождения родных городов, и как хотелось скорее спасти их детство, залечить их боль!
Не удивительно, что после победы весь советский народ с Коммунистической партией во главе взялся с первых дней за восстановление всего, что связано с детьми — школ, детдомов, ясель, детских больниц.
Мне, как депутату Киевского горсовета, поручили осмотреть детдома для детей фронтовиков. И вот в одном из них произошла встреча, которая повернула мою жизнь.
Я пришла туда, не зная, что ребята уехали на дачу, а в этот дом только что привезли детей, освобожденных Советской Армией из фашистских концлагерей.
Мне еще в юности приходилось быть близкой с детдомами. В шестнадцать лет я была воспитательницей в дошкольном детском доме, потом я решила, что необходимо быть на передовом тогда педагогическом фронте, и принимала горячее участие в борьбе с беспризорностью, в работе коллекторов и комиссии по делам несовершеннолетних, даже принимала участие в ночных облавах по ночлежкам, вокзалам. Училась я тогда в Харьковском институте народного образования и «изменила» дошкольникам — перешла на отделение социально-правовой охраны несовершеннолетних, поехала работать в колонию имени Горького. Знала я также еще дореволюционные приюты для детей. В одном из таких приютов, в Полтавском «Доме трудолюбия», была учительницей моя мама, потом горячий организатор трудовой школы. В голодные годы конца 20-х начала 30-х годов на Украине я ездила по селам оказывать помощь в организации детских яслей, столовых. Казалось — насмотрелась достаточно, но то, что я увидела в тот день в детдоме, куда привезли детей, ни с чем нельзя было сравнить.
Это были не дети, а призраки. Ручки, обтянутые желтой шкурой, будто куриные косточки, с трудом двигались, и на этих ручках были выжжены номера, мутные глаза на бледных, прозрачных личиках будто смотрели, но не видели; синие губы, которые не умели смеяться. Они все сидели в одинаковых, каких-то угнетенных позах, словно боялись пошевелиться. Весь персонал детдома — заведующая, воспитатели, технические работники, доктор — все мы сдерживались, чтобы не разрыдаться. Одна из техничек призналась потом, что она с трудом купала их,— невозможно было смотреть на эти тельца. Тут были девочки и мальчики от трех до двенадцати лет. Их спасли наши воины, когда детей собирались подорвать убегающие фашисты.
Детей отмыли, подкормили и отправили на дачу в один из пионерских лагерей под Киевом. А за это время подготовили им «свой дом» на Осеевской, 13, детдом № 13.
Им надо было вернуть детство, этим детям, чьих отцов убили на фронте, в партизанских отрядах, расстреляли или замучили в плену. Их матерей, разлучив с ними, отправили в газовые камеры, откуда никто не вернулся. А сколько погибло детей!
Но надо было думать, заботиться о тех, которые спасены.
Весь персонал детдома окружил их лаской, вниманием. После маленькой газетной заметки о судьбе этих детей, масса писем полетела в детский дом. Сколько заботы, помощи проявляли и близкие, и далекие люди. Это был душевный порыв нашего народа.
На моих глазах дети росли, начали учиться в школе, отходили от всего того ужаса, который пришлось им пережить. Они хорошели. Заведующая, воспитатели радовались, когда они уже шумели, баловались, играли, как все дети, но это было не сразу, не скоро, со временем. Их ни о чем не расспрашивали, с помощью старших детей осторожно старались установить фамилии, возраст, навести справки о родных. Дети понемногу стали рассказывать, кто что помнил, ведь многие были совсем маленькими, когда их оторвали от матерей и возили из лагеря в лагерь. Старшие помнили и отцов-партизан. Большинство детей было из Белоруссии, даже односельчан.
У меня завязались близкие отношения и с детьми, и с персоналом, я не была там «гостьей». Уже по какой-то традиции установилось, что девочки веселой гурьбой провожали меня до остановки автобуса и с каждой из них обязательно целовалась на прощание. Младшие, «малышата», любили, когда я заходила к ним в спальню перед сном и рассказывала что-нибудь смешное или заезжала на несколько минут утром. Дети делились со мной своими первыми радостями, которые начали чувствовать в уютном, хотя и не очень богатом доме на Осеевской улице. Делились своими первыми успехами в школе. Они ходили в школу поблизости, завели там друзей, которые приходили к ним в гости.
Иногда находились у кого-то родные — этому помогла переписка, пресса, радио. Тогда звонили и мне, чтобы я скорее приехала разделить с ними радость.
Я уже не могла ограничиться только этим детдомом. Где бы я не была, куда бы не ездила — в командировку, с выступлениями, в другой город, село, я старалась познакомиться с детскими учреждениями, побывать в яслях. Особенно запомнился мне Львов. Там после войны работала главным педиатром области моя ближайшая подруга со студенческих лет Евгения Алексеевна Мухина-Залужная. Она водила меня во Львове по яслям, детдомам, детским больницам, много рассказывала о своей работе по Охматдету. Евгения Алексеевна познакомила меня с бывшей заведующей яслей «Малютка Езус» при немцах, которая поведала мне страшную историю этих ясель во время оккупации — эта история вошла полностью в мою книгу. А сколько других ужасающих историй рассказывали мне повсюду! И что меня особенно поражало — ведь только кончилась война, на руинах очутились тысячи людей, но какой-то невероятный сердечный порыв проявлялся всюду. Это — ответственность народа перед детьми-сиротами. В разных городах возникали большие очереди на усыновление малышей-сироток. Эпизоды усыновления, описанные в моей книге, абсолютно все имели место в жизни, а после первого издания повести «Родные дети» ко мне стали обращаться с просьбой помочь «без очереди» взять малыша. И не раз я писала во Львов: «Женечка! Просят девочку. Подбери светленькую, чтобы хоть немного была похожа на родителей», или: «Женечка! Просят черненького мальчика...» Но сколько было случаев, когда брали не разглядывая — беленький или черненький, просто с материнским глубоким чувством забирали и усыновляли самых слабеньких. Как умело, тактично устраивала Женя и персонал деткомбината «знакомство» с найденными «папой и мамой»!
Я очень счастлива, когда теперь встречаю родителей, которые сообщают мне, как растет, как учится «ваша внучка».
Не могу не вспомнить один эпизод, опять же во время моей поездки в Канаду. Меня поразило откровенное, непосредственное признание одной женщины из семьи эмигрантов-украинцев: «Очень сначала бедствовали, вот только во время войны подработали, ожили немного». Мы шли на встречу с земляками. И я вдруг изменила тему своего выступления. Я рассказала не о детской литературе, как было намечено, а о моих «родных детях», о том, что принесла война нашим детям, о фашистских лагерях, в которых мучились и погибали тысячи оторванных от матерей малюток, об их освобождении, о их жизни теперь, о заботе о них всего советского народа. Трудно передать то волнение, те слезы, вызванные моим рассказом в зале.
Дети дома на Осеевской, 13 всегда были довольны, когда я им читала еще неопубликованные свои произведения, особенно главы из «Родных детей». (Я им читала главы, не касающиеся их.) И когда после выхода книги нас стали приглашать в разные школы, училища, мои девочки с гордостью говорили: «Оксана Дмитриевна нам всегда первым читает свои произведения». А книгу «Родные дети» хотел иметь каждый детдомовец, они и теперь говорят: «Ведь это книга о нашем детстве». Очень удачно проиллюстрировал книгу художник А. Резниченко.
Свой «первый» пятидесятилетний юбилей я решила устроить у «родных детей» в доме № 13 на Осеевской. Директор детдома Вера Арсентьевна Семенова, которая и сейчас связана со всеми бывшими воспитанниками, завпед София Мироновна, пылкая юная пионервожатая Оля Бачинская, все-все ребята, которые уже учились в техникумах, медучилищах, «малышата», которые уже подросли, и другие ребята, поступившие позже в детдом, — все включились в подготовку праздника. Да и друзья-писатели говорили, что такого необыкновенного веселого юбилея не было ни у кого! Никакой официальщины. Я пригласила только детских писателей, художников, весь журнал «Барвинок», персонал детдома.
Мои «родные дети» чувствовали себя ответственными за все, а меня очень растрогало, что младшие дети, попавшие сюда значительно позже, подписали под своей групповой фотографией: «Мы хотим быть тоже вашими «родными детьми»; они, конечно, и были такими.
Вот уже трижды мы встречаемся на слетах, приуроченных к великим датам победы. Они проходят волнующе трогательно, их нельзя описать в нескольких строчках. Сбор обязательно возле бывшего детдома.
Возложение цветов к памятнику В. И. Ленина и к памятнику Славы. Последний слет был во Дворце пионеров, посвященный 40-летию Победы. Киевский горисполком очень помог в его проведении. Съехались бывшие воспитанники со своими семьями из разных городов Союза. Главной «рабочей силой» была, конечно, неутомимая заведующая бывшего детдома № 13 Вера Арсентьевна Семенова и бывшие воспитанники-киевляне. Страна может по праву гордиться нашими «родными детьми». Среди них мастер «золотые руки», передовики различных отраслей, кандидат наук — микробиолог, врачи, педагоги, библиотекари, ответственные международники. Один из моих «героев» долгое время работал в ООН, другой и сейчас первый заместитель посла в Корее. Торжественные встречи всегда заканчиваются пением «Бухенвальдского набата». Слова, пение его, как и несмываемые номера на руках «родных детей», неотступно напоминают о борьбе за мир, мир для всех детей мира! Сейчас, после возобновления Фонда детей имени Ленина, возникла и Ассоциация «Мир — детям мира!»
Борьба за мир — это прежде всего борьба за всех детей. Не должно быть сирот. Все дети должны быть родными в семье человечества на прекрасной планете Земля!
АВТОР
СОДЕРЖАНИЕ
ПИСЬМА
НАВСЕГДА ПРАВДА
ПИСЬМА
ЛИНА
ПАЛАТА № 5
У МАЛЫШЕЙ
ДЕПУТАТ ГОРСОВЕТА
ТОНЯ И СВЕТЛАНКА
КАТЯ
ФАМИЛИИ НЕТ
В ДАЛЕКОМ МОРЕ
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
Notes
[
←1
]
Звонок (нем.).
[
←2
]
Вырезано (нем.).
[
←3
]
Школа (нем.).
[
←4
]
Дорожная лихорадка (нем.).
[
←5
]
Ребенок (нем.).
[
←6
]
Тихо, девочка, тихо! (нем.)
[
←7
]
Германия превыше всего (нем.).
[
←8
]
Пирог (нем.).
[
←9
]
Идите сюда, пожалуйста! (нем.)
[
←10
]
Контролировать (нем.).
[
←11
]
На плац (нем.).
[
←12
]
Прочь (нем.).
[
←13
]
Спать (нем.).
[
←14
]
Вы русские? (нем.)
[
←15
]
Мы не немцы (нем.).