ПОВЕСТИ

-

ТРОЕ СПЕШАТ НА ВОЙНУ
 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
ДОРОГА БЕЗ КОНЦА


1

Я лежу на верхних нарах и смотрю на керосиновую лампу, которая раскачивается в такт стука колес.

Все в вагоне-теплушке подчинено этому стуку: в такт ему вздрагивают спящие на нарах ребята, прыгают на потолке огненные блики печки-«буржуйки».

Где-то там впереди эшелона мчится паровоз с фонарем во лбу. Его свет разрезает темноту, поблескивают стальные нитки рельсов. И летит поезд вперед. Его движение не зависит от твоей воли. Ты песчинка, подхваченная этим лязгающим металлом. Можешь кричать, бить кулаками по стене — все равно не переменишь движение: поезд идет на Восток.

В Москве остались дом, мать, братишка, а меня везут в Сибирь. Вместе со мной едут ребята — Вовка, Женька, Мишка и Галка. Нас спешно эвакуируют из Москвы. Гитлер уже объявил, что скоро его войска вступят в столицу и он на белом коне будет принимать парад войск на Красной площади.

«Интересно, умеет Гитлер ездить верхом на лошади? — Я пытаюсь представить в седле этого фашиста с усиками и с высоко поднятой рукой. Не выходит. — Пожалуй, не умеет. Да ну его к черту!»

Я начинаю думать о доме.

Перед отъездом мать положила на стол две теплые рубашки, отцовское белье, шерстяные носки, мешочек сухарей и валенки.

— Отцу на фронте, наверное, дадут валенки, — сказала она.

Мать вынула из буфета деньги, долго считала их, перекладывала вещи с места на место.

— Мама, я опоздаю на поезд, — сказал я.

— Да, да! — ответила мать и стала торопливо хватать одну вещь за другой и укладывать в мешок. Потом она села на диван и заплакала.

— Мама! — крикнул я. — Мне пора уходить.

…Зря я кричал: целые сутки мы сидели на товарной и ждали поезда.

И вот теперь колеса стучат и стучат… И сколько времени нам еще ехать до Сибири, никто не знает.

А все-таки у кого бы спросить: умеет Гитлер верхом на лошади ездить?

Вовка спит по-детски, подложив одну руку под щеку. Женька храпит, развалившись на спине. Мишка свернулся калачиком, будто ему холодно. А Галка лежит не шевелясь, уткнув лицо в цветастую подушку, которая была у нее дома на диване.

Стук колес становится реже. Может, станция? Паровоз дает протяжный гудок. Ну конечно, станция!

— Эй, ребята! — крикнул я. — Подъем!

Все зашевелились. Станцию ждут даже во сне. На станции можно узнать новости, раздобыть кипяточку и справить нужду.

Те, кто обитает на нижних нарах, уже навалились на тяжелую дверь, и она со скрежетом покатилась в сторону, — холодный осенний воздух дохнул в вагон.

Мелькнули фонари в темноте.

— Какой город? — звонко крикнул кто-то из ребят.

— Шацк!

— Шацк! Шацк! — понеслось по вагону.

Женька уже на боевом посту. Он староста.

— Мишка, бери ведро, — командует Женька, — за углем. Колька и Вовка, держите чайники.

Женька, конечно, прав.

Пока поезд стоит, зевать некогда. Из других вагонов ребята тоже не дураки.

Поезд наш не прибывает к перрону. Тридцать телячьих вагонов, до отказа набитых московскими школьниками, останавливаются где-нибудь на товарной, подальше от вокзала. Начальник станции рассуждает так: ноги у ребят молодые — добегут.

Как только поезд остановился, мы стали прыгать на землю, как зайцы из клетки. Гремят пустые ведра и чайники.

Побежали к станции. Справа от нашего состава стоит другой, очень похожий на наш. Узкое пространство между ними в темноте напоминает длинный коридор. Вдалеке тускло светит фонарь.

Нашему брату надо не только быстро бегать, но и правильно ориентироваться. Кто знает, где дают кипяток и где можно раздобыть уголь. Мишка полез под вагон — наверно, он решил, что уголь хранится где-то слева. Мы с Вовкой бежим вперед на тусклый огонек, рассчитывая, что кипяток должен быть там.

Вдруг задрожала земля под ногами. На запад идет военный эшелон. Часто стучат колеса, раза в два чаще, чем у нашего поезда.

Перед глазами замелькали танки и пушки. Между ними вагоны. В некоторых приоткрыты двери. У печки-«буржуйки» солдаты. Кто-то играет на гармошке, и лихая песня доносится до нас. Потом проплывает длинный зеленый вагон, в котором едут командиры. За окном на столике светится лампа: в окне бритый человек со шпалами в петлицах. Он задумчиво смотрит вдаль.

А наше дело кипяток добывать. Снова мы бежим по путям, считая шпалы. На перроне длинная черная очередь. Женщина с двумя детьми пытается пробиться к крану.

— Граждане, пропустите! — кричит она. — Не видите, малые дети. Чтоб вам тошно было!

— Нам и так тошно, — ответил какой-то старик.

Очередь молчит, и женщина утихла.

— Ишь сколько вас тут понабежало, — сказал тот же старик, когда мы выстроились один за другим. — Из Москвы давно ли?

— Две недели, — ответил я.

— Болтают, немцы в последние дни на Москву крепко прут, — сказал старик.

Мы пожали плечами. И опять было тихо. Только позвякивали чайники у крана.

— Кипяток кончился! — вдруг крикнул дежурный из кубовой.

Никто не тронулся с места. Люди смиренно ждали. Они как будто слились с темнотой ночи, с тяжелыми вздохами паровозов и угольной гарью.

— Хоть бы сводку по радио послушать, — опять послышался старческий голос.

— Ничего хорошего не услышишь, — ответил какой-то мужчина, которого не было видно. — Говорят, немецкие танки уже в Лобне.

— В Лобне? — переспросил старик. — От нее до Москвы всего километров тридцать.

Опять стало тихо.

Занимался серый ноябрьский рассвет. Домá, железная дорога — все принимало какой-то другой вид. В свете тусклой лампочки здание вокзала казалось огромным, а теперь, когда были видны другие дома, вокзал стал маленьким.

Кубовая с вывеской «Кипяток» тоже уменьшилась в размере. И очередь была не просто черной змеей на перроне — появились лица людей. У старика была седая борода и красные, воспаленные глаза. Старик часто кашлял и стыдливо прикрывал рот рукой.

Рядом с ним стояла женщина, повязанная серым платком. Она смотрела вдаль, как слепая.

Перед женщиной тот мужчина, который говорил о Лобне. Он надвинул на лоб шапку-ушанку, и глаз его не было видно.

— Вовка, — шепнул я другу, — Гитлер может на лошади верхом ездить?

— Тебе это важно знать?

Я кивнул.

— Отец говорил, что Гитлер все может, потому что он раньше артистом был, — сказал Вовка.

— Артист? — удивился я. — Ну, если артист, значит, может. Сволочь!

…Опять побежал из крана кипяток. Очередь потихоньку двигалась, и у каждого на лице была радость. Мы с Вовкой тоже не могли сдержать улыбку, когда из широкого горла крана весело потекла в наши чайники драгоценная жидкость.

Кипяток заменяет нам суп и еще много разных блюд, которые теперь мы видим только во сне. Нальешь кружку, сядешь рядом со своим «сидором», достанешь из него сухарь. Лучше, конечно, сначала достать черный сухарь. Посыплешь его солью и грызешь не торопясь, кипятком запивая. Это вместо первого блюда.

Я сижу на верхних нарах, грызу сухарь и думаю, что каждый сухарь в моем мешке имеет свою историю. Один остался от какого-то обеда, другой — от завтрака, в то время, когда хлеб продавали еще без карточек. Я пошарил рукой в мешке и вынул горбушку французской булки. Я точно помню — этот кусок остался после завтрака. Вся семья была в сборе. На столе — сыр, масло, колбаса. И кусок этот остался. Этот самый, точно помню. Мать положила его на противень — и в духовку.

Мать всегда сушила сухари. Наверное, потому, что она пережила голод в гражданскую войну. Сухари она складывала в мешочек. Если их накапливалось много, часть из них мать отдавала молочнице…

Ребята сидят и грызут сухари, а поезд мчится. О чем в такую минуту разговаривать? Я подмигнул Галке. Она далеко от меня, у другой стены вагона, вместе с девчонками, но мы с ней можем за версту друг друга увидеть.

Мне уже давно нравится Галка. Еще с прошлой зимы. Она знает это. Я писал ей стихи:

Белая береза, лунный свет.
Под окном хожу я,
А тебя все нет.

Однажды она вручила мне записку: «Передавай стихи незаметно, чтобы девчонки не видели. Г.».

Я прыгал от радости. Значит, ей стихи мои понравились. Я написал огромную оду, которая начиналась так:

Вся земля кругом прекрасна,
Когда любишь не напрасно.

Когда началась война, дядя Коля, управдом, назначил нас вместе дежурить на крыше — зажигалки тушить.

Мы сидим на крыше. Лучи прожекторов как стрелы пробивают ночное небо. Откуда-то издалека несется ровный тяжелый гул моторов немецких бомбардировщиков. Ухают зенитки на Пресненской заставе. Крыша содрогается от каждого залпа.

Я молил бога, чтобы фашист сбросил зажигалку на наш дом! Я бы показал Галке, на что способен. Но самолеты были далеко.

Я пододвинулся к Галке. Мой локоть прикоснулся к ее локтю. Теперь я думал об одном: чтобы Галка не оттолкнула мою руку. Я уже не слышал, как немецкий самолет летел над нами, как он сбросил бомбу.

Взрывная волна ударила нас, я обнял Галку, и мы полетели по крыше, ничего не соображая, но крепко держась друг за друга.

Умный человек был управдом. Во-первых, он назначил нас вместе дежурить, во-вторых, еще до войны вокруг крыши железный барьер сделал. Мы больно ударились о барьер. Но если бы его не было, лететь бы нам с пятого этажа до самой земли.

Галка держалась за висок. У меня болело колено. Мы отодвинулись от края крыши.

— Болит? — спросил я.

Галка качнула головой и показала на висок. Я приблизился, чтобы разглядеть ушиб. Но в полутьме мне ничего не было видно, зато я ощутил запах ее волос.

Я обнял Галку и поцеловал в губы.

— Нахал, — сказала она и оттолкнула меня.

Лицо мое горело. Это был мой первый в жизни поцелуй.

Я проводил Галку домой, а потом бродил до рассвета по затихшим пресненским переулкам и сочинял новую оду о любви.

Через несколько дней мы опять дежурили вместе. Я читал Галке новые стихи. Она лежала на теплом железе, закинув руки за голову, и задумчиво смотрела на темное небо, пересеченное белыми лучами прожекторов. Потом я склонился над Галкой и опять почувствовал запах ее волос. Я поцеловал Галку. Рука моя нечаянно коснулась ее груди.

А зенитки, не жалея снарядов, били по фрицу. И от каждого залпа вздрагивала крыша…

Это было совсем недавно, всего месяц назад. Я взглянул на Галку, она на меня.

Галка спустилась с верхних нар, наполнила кипятком кружку и села около меня. Нет, я не могу смотреть в ее глаза, не могу видеть ее туго заплетенную косу.

— Может, сухариком угостишь? — весело сказала Галка.

Я пошарил в мешке и нашел кусок халы[1].

Я вспомнил, что мы ели эту халу, когда отец уже ушел на фронт, но хлеб продавали без карточек. В булочной не было батонов, я купил халу и килограмм черного.

— Сейчас бы очутиться на крыше нашего дома… — сказал я.

— А на Луну не хочешь?

— На крышу!

— Я хочу домой, к маме, — сказала Галка. — Она бы сделала что-нибудь вкусненькое. Она даже из ничего может приготовить вкусное блюдо. Когда вернемся, попробуешь.

— Как же ты меня представишь?

— Скажу, что ты мой друг.

— Не поверит!

— Почему же?

— Я не умею с девчонками дружить. Это у меня на лице написано.

Галка засмеялась:

— Значит, ты мне не друг?

— Я люблю тебя! — шепнул я.

Я увидел, как зарделись румянцем ее щеки. Мне стало радостно. Я взял Галку за локоть, но она легонько оттолкнула меня и еле слышно произнесла:

— Не надо! Увидят!

— Пусть!

Галка отрицательно покачала головой, но в глазах ее была покорность, и я положил свою руку на ее.

В этот самый момент к нам пододвинулся Вовка.

— Я угощу Галочку печеньем, — сказал он и протянул коробку.

Интеллигентный парень! Только не вовремя в разговор встревает.

Галка взяла печенье.

У Вовки, наверно, и сухарей-то дома нет — одно печенье. У него дома все не так, как у нас. Нам с братишкой мать нажарит на завтрак картошки с мясом. А Вовке на тарелке подают бутерброды с колбасой и сыром, чашку кофе и яблоко. У меня бы с такого завтрака через час живот подтянуло.

— Здорово, что мы вместе едем, — сказала Галка.

— Конечно, это прекрасно, — поддакнул Вовка.

— Вы знаете, мальчики, — воскликнула Галка, — когда мы жили во дворе, то как-то и не замечали друг друга. «Здравствуй, Вовка, Женя или Миша, и до свидания». А теперь все как родные…

— Особенно вы с Колей, — произнес Вовка.

— Тебе-то какое дело? — огрызнулся я.

— Я хотел сказать, что это очень хорошо! — начал оправдываться Вовка и поправил свои внушительные очки.

Галка жевала печенье. В глазах ее были искорки смеха. Она сказала:

— Наш Коля как вулкан. Его чуть тронь — он начинает кипеть и клубы пара пускать.

Галка заливисто смеялась.

Вдруг впереди что-то громыхнуло, вагон качнулся. Заскрипели тормоза, и мы полетели к стенке, толкая друг друга и обливаясь кипятком.

Опомнившись, мы бросились к двери. На насыпи стоял школьный военрук и в рупор кричал:

— Всем в укрытие!

Никакого укрытия поблизости не было, и мы стали прыгать под откос в канаву. Мы услышали гул и увидели самолет с черными крестами.

Из-под крыла, как стальная капля, оторвалась бомба и полетела вниз.

Бомба набирала скорость. Она летела прямо на нас. Рев ее заслонил все вокруг. Я закрыл голову руками.

По перепонкам больно ударил воздух. А в высоте опять слышался тоненький, все усиливающийся свист бомбы.

Опять содрогнулась земля.

Гул самолетов стал тише.

Военрук подал команду, и мы встали. К нам подбежал Мишка.

— Ведь это же как на войне, ребята! — радостно воскликнул он.

Мы пошли смотреть то место, где упали бомбы. Мы стояли на краю огромной воронки.

— Бомба фугасная, — говорил военрук, будто он проводил военное занятие, — Предположительно она весила шестьсот килограммов.

Воздух был насыщен запахом свежей земли.


2

Нетерпеливо загудел паровоз, и мы побежали к вагону. Тут стоял какой-то мужик с мешком.

— Ребятки, — просил мужик, — пустите христа ради. Я где-нито с краешку присяду. Много ли мне места надо. Пустите, родимые.

— А вам куда? — спросил Женька.

— Туда. — Мужик махнул на восток. — Ехали мы на машине, тут недалече дорога. Мотор спортился. А теперь чего делать? До Сибири пехом не дойдешь. Пустите!

— Ладно, — сказал Женька, — Не идти же пешком по шпалам.

Мужик сел около печки, снял шапку-ушанку, почесал нестриженый затылок и, когда поезд тронулся, сказал:

— Слава богу, поехали!

Мы сидели с Галкой рядом. Вовка лежал, глядя в потолок.

— А ведь бомба могла попасть в наш поезд, — сказала Галка. — И тогда…

— Ничего хорошего, — подтвердил я.

— Этот фашист целился прямо в нас, — продолжала Галка. — Что мы ему сделали?

— Это же война, Галочка. — Вовка приподнялся и сел рядом с нами.

— Мы-то школьники! — произнесла Галка.

— Мы потенциальная сила! — ответил я.

Вдруг все мы почувствовали кисловатый раздражающий запах свежего хлеба. Мужик резал складным ножом хлеб, клал на него сало и неторопливо жевал.

— Зачем вы его посадили? — спросила Галка, глотая слюну.

— Помочь хотели! — ответил Мишка, который тоже не спускал глаз с хлеба и сала.

— Откуда вы едете? — спросил я мужика.

— Известно откуда, из-под Москвы! — не переставая жевать, сказал мужик. — Все оттудова. Покидают родную столицу.

— Покидают ее, предположим, не все! — не согласился Мишка.

— Все, кто может, бегут, — сказал мужик. — Читал намедни в газетах. Один директор хозяйство бросил и удрал. Расстрелять. Еще шофера какого-то из пекарни расстреляли. Да мало ли кого, чего… Что там сейчас делается?

— А вы какой пост бросили? — спросил Вовка.

— Да какой же у меня пост! Под Москвой живу, слыхали, Турист станция. У меня там домик да огород. Корову-то зарезал, продать успел. А тут гляжу, немцы катятся — надо мотать удочки. Баба-то осталась приглядеть за домом, а я поначалу все пехом да пехом, а уж потом на машину пристроился: хлеба шоферу дал. Вовремя уехал. Теперь из Туриста не уедешь, не уйдешь. Немцы-то, они, считай, в Москве!

— Как это — в Москве? — спросил Вовка.

— Один добрый человек еще вчерась говорил, что их танки в Сокольники прорвались.

В вагоне стало тихо.

Ребята сжались, как щенята во время дождя.

А колеса по-прежнему отстукивали свой железный ритм. И мне вдруг стало казаться, что мир перевернулся вверх ногами: земля, небо, облака, горы и сама жизнь — все сдвинулось со своего привычного места, закружилось и полетело в тартарары.

Только скулы мужика, поросшие рыжей щетиной, движутся, движутся, как рыбьи жабры.

Я больно схватил Галку за руку.

— Враки все это! — сказал я.

— «Враки»! — усмехнулся мужик и покачал головой. — Ты говори: хорошо, если они сейчас по Красной площади не маршируют.

— Ничего вы не знаете! — крикнул Вовка. — Не сдадут наши Москву!

— Дай бог! — сказал мужик.

— Ничего он не знает! — крикнул Миша.

— Дай бог, — повторил мужик и, помолчав, добавил: — Я закурю, ребятки. Дым в печку пущать буду.

И опять молчал вагон. И от этого страх еще больше заползал внутрь. Уж лучше кричать, ругаться, бить этого волосатого мужика.

Никто не хотел смотреть друг другу в глаза, как будто в глазах была написана наша вина. Я лег и смотрел на потолок. Но слова мужика, как ржавчина, жгли мозг. Я видел свой родной двор, где мне знаком каждый закуток. Они уже входят в этот двор. Ломают памятник Ленину, который стоит в сквере перед домом, топчут сапогами цветы на клумбе, которые каждый год сажает Гречева. Они нажимают кнопочку нашего дверного звонка, над которой написано: «Денисов П. А. — два звонка».

— Не могу! — сказал я Вовке и поднялся. — Может, в карты сыграем?

— Давай, — согласился Вовка, хоть и не любил играть.

Я достал из «сидора» колоду карт и спустился вниз к печке-«буржуйке». Мужик, прислонившись к стенке, дремал, обхватив мешок руками. Когда я сел рядом, он открыл один глаз и, заметив карты, спросил:

— Видать, в картишки сыграть хотца?

— «Хотца», — передразнил я мужика. «Лучше бы тебя здесь и не было».

Вслед за Вовкой с верхних нар спустился Мишка.

— В подкидного дурака, — предложил я.

— Лучше в очко, на щелчки, азартнее! — сказал Мишка. — Мы один раз играли, помнишь?

— Возьмите в компанию. — Мужик пододвинулся.

— Пусть садится, мы ему нащелкаем, — шепнул мне Мишка. Мне было все равно. Лишь бы не думать о фашистах.

— Кидай по одной, — сказал мужик, — у кого самая маленькая, тот банкует.

Самая маленькая вышла мужику. Он взял колоду и долго мешал карты. Пальцы у него короткие и неуклюжие.

— Придумали — на щелчки, — сказал мужик. — Так только детвора играет. А вы взрослые парни. Небось деньжат из дома дали. Лучше на деньги.

— Можно и на деньги, — сказал Мишка.

Мужик долго рылся за пазухой, шуршал бумажками и наконец вынул на ощупь десятку.

— Я на все, — произнес Мишка.

Мужик дал Мишке карту и уставился на него своими маленькими, как буравчики, глазами.

— Могу еще одну подбросить, — сказал мужик. — Для хорошего человека не жалко.

— Давайте.

Мужик дал карту, и у Мишки вышел перебор.

Теперь глаза-буравчики были обращены в Вовкину сторону.

— На рубль, — сказал Вовка.

— Ать, — сказал мужик и дал Вовке карту.

Вовка, не снимая очков, протер их большими пальцами и сказал:

— Двадцать одно!

— Черт те дери! — воскликнул мужик и повернулся ко мне.

— Я по банку!

— Ать! — произнес мужик, не спуская с меня своих колючих глаз.

Валет. А зачем он мне?

— Ать! — воскликнул мужик и дал мне туза.

Перебор.

Я достал бумажник — старый отцовский бумажник. Вынул деньги и положил в шапку. Мать давала эти деньги. Я помню, как она их считала.

Услышав, что идет игра на деньги, многие подсели посмотреть. Чья-то голова свесилась с верхних нар.

А нам не везло. И Мишке, и Вовке, и мне. Круг подходил к концу. У меня в руках зажата восьмерка. Я знаю, что с такой картой не следует рисковать. Но если я не ударю по банку, наши деньги перейдут в карман к мужику.

— На все! — сказал я.

— А ведь тут много деньжат-то набралось, — сказал мужик и запустил руку в шапку, как в ведро с рыбой.

— На все, — повторил я.

— А платить есть чем?

— Говорю, на все, — сказал я, хотя точно не знал, сколько у меня осталось денег.

— Ать! — произнес мужик и бросил карту.

Я положил карту на свою и стал потихоньку, по чуть-чуть выдвигать ее. Сначала показался червонный знак. Потом голова дамы. «Ага! — радостно подумал я. — Одиннадцать: мне бы десятку».

Мужик потихоньку вытащил карту и так же тихо положил ее передо мной.

Я схватил карту. Король. Пятнадцать очков. Хуже не бывает.

Вовка заглянул ко мне в карты и спокойно, как будто ничего не произошло, сказал:

— Еще одну!

— Ать! — И мужик открыл туза. — Туз, он всегда туз, — сказал он, пододвигая к себе шапку с деньгами.

Мужик стал аккуратно расправлять бумажки и складывать одну на другую, шепча под нос:

— Сорок пять, шестьдесят, восемьдесят пять, сто пятнадцать… Сто семьдесят целковых, — сказал мужик и ухмыльнулся.

Я вынул из бумажника деньги. Было только семьдесят два рубля. Эти деньги мужик тоже аккуратно пересчитал и сложил одну бумажку на другую:

— Не хватает!

— Я потом отдам! У ребят займу.

— Потом, милок, земля травой порастет. Нет денег, давай какую вещичку.

— У меня только валенки есть.

— Сгодятся и валенки. Небось нерваные?

— Не отдавай ему валенки, пошел он к черту, — сказал Женька.

— Как это — пошел к черту?! — возмутился мужик. — Игра есть игра. Это все одно что пришел в столовую, поел, а потом говоришь: пошел к черту.

Я достал валенки и отдал мужику.

Мужик по-хозяйски оглядел валенки, а я вспомнил, как они стояли прислоненные к столу. «Отцу на фронте, наверное, дадут валенки», — говорила мать.

— Теперича в расчете, — сказал мужик и стал запихивать валенки в мешок, где лежало сало и хлеб.

— Послушайте, я не знаю, как вас зовут, — обратился к мужику Вовка, — но это нечестно — брать валенки. Мы едем в Сибирь. Николаю будут нужны валенки…

— Зовут меня Максимыч, а валенки мне тоже сгодятся. — Мужик поскреб затылок. — Если у тебя деньжонки есть, плати за дружка. Валенки отдам.

— У меня нет денег, понимаете.

— Нет, так сиди и помалкивай в тряпочку.

— Ладно, Вовка, — сказал я и полез на верхние нары.

Тут я увидел Галку. Ее огромные черные глаза смотрели в мою сторону с презрением.

— Не стыдно? — спросила Галка.

— При чем тут стыдно? Не повезло.

— Как же ты без валенок в Сибири будешь? Минус сорок градусов.

— В ботинках проживу.

— И ты, — Галка подергала за рукав Вовку, — сел в карты играть, музыкант.

— Видишь ли, Галочка, — Вовка поправил очки, — мы играли не потому, что мы картежники, а потому, что на душе тоскливо…

— Комсомольцы, школьники! — сказала Галка и, отчаянно махнув рукой, полезла на свое место.


3

Мы все решили обязательно на первой же остановке узнать правду о Москве.

Поезд остановился. Мы отодвинули дверь и увидели директора школы с каким-то военным.

— Для капитана-фронтовика у вас местечко найдется? — крикнул нам директор.

От радости мы даже не могли пошевелить языком. А директор уже подсаживал капитана в вагон. Левая рука капитана была на перевязи.

— Будем знакомиться, — сказал капитан. — Моя фамилия Соколов.

— Мы ученики девятого класса, — за всех выпалил Женька.

— А я Максимыч. По пути с ребятами, — сказал мужик, хоть его никто не спрашивал.

Капитан сел около печки, погрел над ней правую руку, залез в карман и вынул пачку «Беломора». Он дотронулся папироской до раскаленного металла «буржуйки» и несколько раз подряд затянулся.

Сорок пар глаз были прикованы к капитану. Казалось, что он сошел с экрана кино. Обветренное и обожженное солнцем лицо. Упрямый подбородок с ямочкой посредине. Глаза черные, жгучие, под мохнатыми, как гусеницы, бровями. Перевязанная рука и старенькая, видавшая виды шинель. Фуражка, выгоревшая на солнце. И сидел капитан как-то небрежно, как могут сидеть только бывалые люди.

— Отстал от своего поезда, — сказал капитан. — Вышел на перрон новости узнать. Смотрю, очередь за хлебом. Здоровый мужик женщину с ребенком отталкивает. Я за нее заступился. А в это время между моим поездом и перроном другой эшелон остановился. Пока я перебирался через эшелон, поезд хвост показал.

Капитан опять затянулся и струйкой выпустил дым.

— Там, на фронте, мы думаем, что у вас тут мир и все люди братья, — продолжал капитан. — А вы из-за куска хлеба можете подраться.

— Так ведь не хватает его, хлеба-то… — сказал Максимыч.

— Ты думаешь, там хватает? А солдат с солдатом последним куском поделится.

— Оно, может, и верно! — согласился Максимыч. — Обосновались здесь всякие мордовороты.

— Ну, а вы что примолкли, ребята? — спросил капитан и обвел нас взглядом.

— Тушуются они перед вами, — ответил за нас Максимыч. — А вы скажите: немцы-то лютый народ?

— Бандиты они! Все живое убивают: попадется старик — старика убьют, женщина на пути станет — изнасилуют. Сам видел: один мальчуган шапку перед фашистом не снял — застрелили. Да что говорить, — капитан махнул рукой, — бить их, гадов, надо!

Меня так и подмывало спросить капитана о Москве. Уж он-то все точно знает. Но как только я думал об этом, у меня перехватывало дыхание. Даже на экзамене со мной такого не бывало.

Меня опередил Мишка:

— Скажите, товарищ капитан, правда, что немецкие танки уже в Москве?

Капитан посмотрел на Мишку, и его брови-гусеницы сошлись на переносице.

— Кто тебе сказал?

— Максимыч.

Гневный взгляд капитана нацелился в сторону Максимыча.

— Тебе это приснилось? — спросил капитан.

— Я от шофера слыхал, — пролепетал мужик.

— Попался бы ты тем, кто под Москвой насмерть стоит. Они бы из тебя душу вон вытряхнули, старый болван. Да разве наши могут Москву сдать!

— Значит, Москва наша?! — крикнул я.

— Была и будет наша, — твердо сказал капитан.

Загорелись радостно глаза ребят: «Москва — наша!»

И то, что час назад было разрушено, то, что закружилось в страшном хаосе, сейчас снова встало на свое место: небо, земля, мой двор. Мы сильнее фашистов! И не такой уж страшный этот Гитлер с усиками и высоко поднятой рукой! И никогда не скакать ему на белом коне по Красной площади!

Вовка снял очки и как-то подозрительно тер глаза. Лицо Галки излучало доброту. Мишка свесился с верхних нар, пытаясь поймать взгляд капитана.

— Легковерная, оказывается, вы публика, — сказал капитан. — Стоило сплетню пустить, и вы уже носы повесили… — Капитан улыбнулся. — Если бы мы были такими легковерными, когда дрались под Вязьмой, мы бы не устояли. Немцы нам кричат, что мы окружены, а мы деремся. Друга моего Петра тяжело ранило. Как пить просил: «Глоток дайте!» В блиндаже ни капли воды не было. Немцы в атаку на нас прут со всех сторон, а мы отбиваемся. И все-таки подоспели наши. И Петра спасти удалось.

Капитан курил, а наше пылкое воображение рисовало блиндаж, раненого Петра, немцев, идущих в атаку.

— Подлечусь — и снова на фронт. Я с ними за Петра рассчитаюсь. — Слова капитана становились все более гневными. — Я сплю и вижу их, гадов. И тут, в тылу, не задержусь. Фронт — святое дело! Люди там по большому счету проверяются.

«А мы едем в Сибирь, — подумал я, — в другую сторону. Зачем едем? Да можно ли сейчас учиться, если на фронте люди кровь проливают! Бежать надо!» Эта мысль мелькнула в голове случайно, но тут же стала главной. Ну конечно, бежать на фронт. Как же это я раньше не сообразил! Какое мы имеем право ехать в тыл, если сейчас решается судьба Родины, если люди по большому счету проверяются!

Я хотел тут же толкнуть в бок Вовку, Женьку, Мишку.

— Наверное, вам пора спать, — сказал капитан.

— Ложитесь на мое место, товарищ капитан, — выпалил я.

— Могу и сидя поспать. К окопной жизни привычен.

Я не сдавался:

— Мне надоело лежать, честное слово, бока болят.

— Если так уговариваешь, — капитан хлопнул меня по плечу, — тогда лягу.

Капитан полез на верхние нары, держась правой рукой за перекладину.

— А ты что это в Сибирь в таких легких ботиночках едешь? — спросил капитан, взглянув на мои ноги.

— Он валенки в карты проиграл, — сказал Женька, как будто я его уполномочивал.

— Дела… — протянул капитан. — По виду не скажешь, что картежник.

— Он не картежник. Все мы играли, — заступился за меня Вовка. — Хотели в очко на щелчки, а Максимыч предложил на деньги и обыграл нас.

— Слушай, мужик, тебе не стыдно маленьких обыгрывать?

— «Маленькие»! — усмехнулся Максимыч. — На них пахать можно.

— Отдай валенки! — сказал капитан, укладывая под голову шинель.

— Это как же так понять? «Отдай»! Пусть деньги заплатит, тогда и отдам. Сто целковых на земле не валяются. Да к тому же ребят сызмальства надо к чести приучать. Проиграл — плати.

— Да какая же это честь! — крикнул капитан и перестал укладывать шинель. — У мальчишки валенки отнимать честью называешь. Так фашисты на войне поступают.

— Это нехорошо, товарищ капитан, оскорблять старого человека. На то у вас права нет.

— Я тебе покажу «нехорошо», — сказал капитан и стал спускаться с верхних нар.

Капитан подошел к Максимычу и взял его за грудь.

— Да вы не очень… — произнес Максимыч и перекрестился.

Потом он развязал мешок и вынул валенки.

Капитан бросил мне валенки и сказал:

— Здоровые парни, а за себя постоять не можете. Вы думаете, там, в Сибири, за вами няньки ходить будут?

Капитан залез на верхние нары и лег.

В вагоне стало тихо. Никто не осмеливался говорить. Стучали колеса, и моталась из стороны в сторону керосиновая лампа, разбрасывая по вагону желтоватый свет.

Я видел, как улеглись ребята. Только я, Галка и Вовка по-прежнему сидели на краю верхних нар.

Мы сидели и смотрели на «буржуйку». Пламенел ее чугун. В некоторых местах он был розовый, каким бывает небо на рассвете, в других — темно-красным.

В голове по-прежнему крепко держалась мысль: «Бежать!» Мне казалось, что капитан как-то по-особенному смотрел на меня, когда говорил: «Здоровые парни, а за себя постоять не можете!» Как будто он говорил не о валенках, а о чем-то более значительном.

— Повезло тебе, Коля, — шепнула Галка. — Если бы не капитан, не видать тебе валенок.

— Конечно, повезло, — поддакнул я, — такого капитана встретил.

— Видно сразу, что фронтовик, — негромко сказал Вовка.

— Он-то настоящий фронтовик, а мы сопляки, трусы: в Сибирь с тетрадочками едем.

— Новый защитник Родины объявился, — с усмешкой сказала Галка.

— Да, защитник! — ответил я.

— Ты Родину в вагоне защищать будешь? — спросила Галка.

— Уеду на фронт!

Галка широко открыла огромные глаза, и в них мелькнула насмешка.

— Всему свое время, Коленька, — интеллигентно и мягко произнес Вовка. — Кончим школу и тогда поедем на фронт.

— К тому времени войны не будет.

— Прекрасно! — воскликнул Вовка. — Я снова пойду к учителю музыки Илье Евгеньевичу.

— Там, на войне, люди по большому счету проверяются, подвиги совершают, наш родной город защищают, а у тебя в голове музыка. Бежать на фронт надо!

— Дон Кихот ты краснопресненский, — с издевкой произнесла Галка и полезла на свое место.

— Действительно, Коля, ты напоминаешь петуха, — сказал Вовка. — Сидишь, как петух на палочке, и делаешь: го-го-го, а поезд идет на восток. От твоих речей он обратно не повернет.

— Лучше бы я в Москве остался, — в сердцах произнес я. — Васька Чудин остался. Теперь, наверное, воюет.

— Его на фронт не пустят!

— Фронт-то рядом. Взял у убитого винтовку, встал в окоп и воюй.

— Знаешь, Коляня, — сказал Вовка, — я тоже, пожалуй, отправлюсь спать. Уж ты извини.

— Отправляйся, Вовунечка, деточка, скрипочка, — зло сказал я. — Может, во сне увидишь, как за нашу Москву люди кровь проливают.

Теперь я сидел на краю верхних нар один. Лампа по-прежнему качалась на потолке, тела спящих вздрагивали в такт стуку колес. На душе у меня было противно. Какие же они друзья, если не понимают главного. Не понимают и еще издеваются.

Стук колес стал превращаться для меня в звуки войны. Может, это стук пулемета, может, залпы орудий. Грохот встречных поездов напоминал рев бомбардировщиков.

Снится мне, будто капитан высоко поднял раненую руку и наш поезд остановился.

«Кто хочет проверить себя по большому счету и совершить подвиг — два шага вперед», — говорит капитан.

Я, не раздумывая, шагаю вперед, оглядываюсь и вижу, что Вовка и Галка стоят на месте и показывают на меня пальцем. А капитан благодарит меня за патриотизм и вручает мне шинель, шапку и сапоги. Посмотрим теперь, кто над кем посмеется. У меня в руках автомат. Ствол приятно холодит ладони. Капитан идет впереди, а я за ним. Я чеканю шаг по грязной фронтовой дороге. Я пою боевую песню. Где-то вражеский пулемет стучит. Грохочет артиллерия. Ночное небо освещают ее залпы. В лесу неподалеку от дороги тлеет костер, и около него солдаты. Некоторые сидя спят, не выпуская из рук оружия, другие лежат неподалеку от огня. Спиной к огню лежит какой-то солдат. Ему, наверное, холодно, и он все ближе подвигается к костру. Огонь уже лизнул его шинель; сначала она тлела, а потом загорелась. Вдруг я увидел лицо солдата — это же мой отец. «Папа, проснись!» Отец улыбается во сне, он чувствует тепло на спине.

Капитан кричит: «Вперед!» Я печатаю шаг по грязной дороге. Впереди проволочные заграждения. Мы ползем с капитаном. Я перекусываю зубами тонкую проволочку, которая идет к минам. У меня зубы молодые, острые. Взрывается мина, и я уже ранен.

«Я горжусь тобой как комсорг, — шепчет мне на ухо Галка и своей нежной рукой гладит мой лоб. — В тебе есть что-то особенное. Тебя чуть тронь — ты начинаешь кипеть, как вулкан… Я люблю тебя, Колюша, Коленька. Ты герой моей жизни…»

— Эй, упадешь! — вдруг услышал я.

Женька держал меня за воротник. Обхватив правой рукой стойку, я так подался вперед, что вот-вот должен был слететь с нар на раскаленную «буржуйку».

— Ложись рядом со мной, — сказал Женька. — Поместимся.

Он немного подвинул Мишку. Растолкал Серафима, который спал, свернувшись калачиком. Женька лег на бок, оставив узкую щель между собой и Мишкой.

Под головой у меня был Женькин рюкзак с сухарями. Они хрустели, ноздри ощущали их волнующий запах. Я глотал слюну и не мог уснуть.

В маленьком квадратном окошке вагона брезжил серый рассвет. Я слушал, как стучат колеса, и думал: «Какой огромный поезд! Сколько в нем металла, с какой силой он летит вперед. Ну и пусть эта железная громадина стучит колесами до самой Сибири, а я выпрыгну из нее. Другие колеса понесут меня на запад…»

Я заметил, что стук колес становится реже. Или в горку полез, или к станции подходит. Скорее всего — к станции.

Я толкнул Женьку в бок:

— Станция.

— Врешь, — сказал Женька спросонья и вытер ладонью слюну со щеки.

— Слышишь! Колеса редко стучат.

— Верняк! Станция! — сказал Женька и толкнул Мишку. — Эй, Миня! Пустые ведра по угольку плачут. Вставай!

— А ну, подъем! — заорал Женька. — Станция!

— Вовуня, надевай очки, чайник в руки — и за кипятком.

Поезд все тише. Отодвинута тяжелая дверь. Мелькнули невзрачные домики, голые деревья. Ребята прыгали из вагона на ходу.

Неторопливо слез с верхних нар капитан.

— Эй, Максимыч, — крикнул капитан, — вылезай!

Максимыч встал перед капитаном, держа мешок в руке.

— Выматывайся!

— А что это ты командуешь? Сам-то в вагоне примкнувший.

— Вон бог, — капитан показал на небо, — а вот порог.

Максимыч перекрестился и послушно стал спускаться из вагона.

На соседнем пути тоже стояли вагоны-теплушки. Железнодорожник постукивал молоточком по колесам.

— Какой город? — крикнул капитан.

— Уфа!

— Товарищ капитан, — вдруг услышали мы Мишкин голос. — Там санитарный стоит. Может, ваш?

— Спасибо, — ответил капитан и крикнул: — До свидания! Если чего нужно, приходите в горвоенкомат в Новосибирске. Я там работать буду. — Капитан побежал за Мишкой.

Я смотрел вслед капитану, и мне стало грустно до слез. Не успел я ему сказать о своем решении бежать на фронт. Он, конечно, понял бы меня и помог…


4

Галка взяла меня за локоть. Я сразу почувствовал ее руку. Она у нее мягкая, пальцы ласковые.

— Ну как, герой? — спросила Галка и насмешливо посмотрела на меня.

Я пожал плечами.

— Ты был вчера в военно-патриотическом угаре.

— Мне не хочется с тобой разговаривать.

— Вот как! — Галка бросила на меня удивленный взгляд.

Ох, до чего же красивые у нее глаза!

— Мечтатель, — сказала Галка. — Между прочим, я и сама люблю помечтать. Но не изображаю перед другими свою мечту как подвиг.

— Потому что ты мечтаешь о платье или туфлях.

— Нахал! — сказала Галка и отвернулась.

Я не стал продолжать разговор и отошел к двери.

Вскоре появился Вовка с чайником. Тут же прибежал Мишка. Он достал ведро особого угля — мытого орешка — и еще газету «Правда».

Увидев газету, мы просто обалдели от радости.

— Капитан прислал, — сказал Мишка. — На столе она лежала у командиров. Он отдал ее мне и сказал: «Почитайте! Ребятам еще раз спасибо скажи. А всяких мешочников гоните прочь».

Женька взял у Мишки газету и сел на нижние нары у «буржуйки». Он аккуратно развернул газету и стал смотреть на нее.

— Чего уставился! — закричали ребята. — Читай!

— «Трудящиеся Москвы, — прочитал Женька, — мобилизуйте все силы в помощь Красной Армии, обороняющей подступы к столице!» — Женька перевел от волнения дыхание. — «Москве угрожает враг», — продолжал он. — Статья Алексея Толстого.

Мы затихли. Слышно было, как звякнули сцепы вагонов, как покатились колеса, жестко постукивая на стыках рельсов.

— «Черная тень легла на нашу землю, — читал Женька. — Вот поняли теперь: что жизнь, на что она мне, когда нет моей родины?.. По-немецки мне говорить? Подогнув дрожащие колени, стоять, откидывая со страха голову, перед мордастым, свирепо лающим на берлинском диалекте гитлеровским охранником, грозящим добраться кулаком до моих зубов? Потерять навсегда надежду на славу и счастье родины моей, забыть навсегда священные идеи человечности и справедливости — все, все прекрасное, высокое, очищающее жизнь, ради чего мы живем. Видеть, как Пушкин полетит в костер под циническую ругань белобрысой немецкой сволочи и пьяный немецкий офицер будет мочиться на гранитный камень, с которого сорван бронзовый Петр, указавший России просторы беспредельного мира?

Нет, лучше смерть! Нет, лучше смерть в бою! Нет, только победа и жизнь!»…

— Ты слышишь? — спросил я у Вовки.

— Слышу!

— А мы едем на восток.

— Едем, потому что везут!

— Значит, у нас своей головы нет? Вот мы сейчас едем, а в оккупированных городах сжигают книги Пушкина, ноты Чайковского. Зачем нам учиться, если мы рабами у немцев будем?

— Рабами мы никогда не будем.

— Если все по нашему примеру в Сибирь побегут, может, и будем.

— Все-таки я не разделяю твоих вчерашних рассуждений, — сказал Вовка. — Это волюнтаризм.

— Слова-то какие — волюнтаризм! — воскликнул я.

— Для тебя война — это свершение подвига. Но, по-моему, люди идут на войну не затем, чтобы подвиги совершать, а чтобы защитить свой родной дом, мать, самого себя, свое любимое дело.

«Умный парень, — подумал я. — У него всегда все точно, по полочкам разложено. Он и на экзаменах отвечал всегда по пунктам: во-первых, во-вторых, в-третьих. Пятерки получал».

Вовка снял очки и протер их.

Я взглянул вниз. Ребята сидели у печки-«буржуйки» и, наверное, по третьему разу обсуждали прочитанное в газете.

— Знаешь что, Вовка, — сказал я. — Ты можешь, конечно, речи произносить, а я все равно убегу на фронт. И если ты мне друг, то прямо скажи, без экивоков, что боишься идти на фронт.

— Видишь ли, Коляня, — все тем же рассудительным тоном продолжал Вовка, — по-моему, нереально бежать на фронт.

— Опять ты за свои интеллигентские словечки. «Нереально»! — возмутился я. — Ищешь уверточки. А вот пройдет лет десять, и тебя спросят: «Воевал ты, Берзалин?» Ты ответишь: «Нереально было бежать на фронт!»

— Ты сам знаешь, по всей дороге патрули дежурят, — сказал Вовка. — Быстро ссадят с поезда и отправят обратно в школу.

Я возразил Вовке:

— Мы сойдем на какой-нибудь станции. На другом поезде доберемся до Новосибирска. В горвоенкомате найдем капитана Соколова. Он нас возьмет в армию. Сейчас стариков берут, а нас с тобой возьмут как миленьких.

— Признаться, о капитане Соколове я не подумал, — сказал Вовка.

— Чего ему стоит! — убежденно воскликнул я. — Он в военкомате. Выдал направление — и будь здоров. Он же понимает патриотический порыв молодежи.

Вовка снял очки и опять стал протирать их. Это у него такая манера. Если он волнуется, снимает очки, трет их и думает.

А как ему сейчас не думать? Мы же давние с ним друзья. На одной парте в школе сидим. Все тайны друг другу поверяем. Не один раз в поход с ночевкой ходили. А сколько раз мечтали о больших, достойных делах! Правда, его большие дела связаны с музыкой, мои — с авиацией. Но разве это важно? Важно, что мы мечтали вместе.

— Прежде чем бежать, надо директору школы сообщить, — наконец произнес Вовка.

— Значит, и вашим и нашим! Умненько увильнуть хочешь!

— Мы же ученики школы!

— Оставим Женьке записку: «Ушли на фронт».

— Ладно, — сказал Вовка и махнул рукой.

— Вот теперь я вижу: ты настоящий друг! — радостно воскликнул я и, схватив Вовкину руку, крепко потряс ее.

Я достал из «сидора» тетрадь в клеточку.

«Женя, — написал я. — Весь советский народ проливает кровь за Родину. Мы с Берзалиным не можем сидеть в школе сложа руки. Мы решили бежать на фронт».

Вовка прочел два раза.

— Может, надо подлиннее написать, — сказал он. — Что-нибудь о комсомольском долге добавить?

— Пожалуйста, — согласился я и на другом листе написал новую записку, вставив целую фразу о комсомольском долге.

Мы подписались. Я аккуратно сложил листок угольничком, четко написал: «Старосте девятого „А“ класса Жене Телегину», — спрятал листок в карман и огляделся.

Ребята вели все те же дебаты о гитлеровском наступлении. В маленькое окошко вагона упорно глядело серое небо. Побыстрее бы вечер наступил!

— Ты бы поговорил с Галкой, — сказал Вовка. — Рассказал ей все начистоту. Ведь она тебе друг!

— Она не поймет, — твердо ответил я. — Будет уговаривать остаться. Еще, чего доброго, тут же всем объявит. Она же комсорг. Тогда вообще нельзя убежать…

— А может, поймет?

— Не хочу я сейчас говорить о Галке. Кончится война, тогда девчонок вспомним.

Вовка деликатно замолчал. Я вижу, он не согласен со мной. Он музыкант, человек сентиментальный. Как-то он мне сказал: «Нюансы души». Я долго смеялся, а он удивленно смотрел на меня.

Вовка прилег на свое место, а я сидел и думал.

«Может, и правда Галке записку оставить. А как ее оставить? Вдруг кто-то перехватит: ей неудобно и мне нехорошо. Завтра она узнает: „Мы ушли на фронт!“ Может, заплачет. Может, наоборот, патриотическую речь произнесет? Подглядеть бы за ней! Любит она меня или не любит? Не любит», — решил я, потому что в ушах у меня зазвучали ее насмешливые слова: «Дон Кихот ты краснопресненский».

Я лег рядом с Вовкой и стал смотреть на серое оконце вагона. Я молил бога, чтобы поскорее наступила темнота. Как только я начинал думать, что скоро, очень скоро стемнеет, и я выйду из вагона, и поезд уйдет, и начнется неведомая, новая жизнь, сердце мое замирало от счастья.

Прошло еще часа два. В окошке наконец-то погас дневной свет. Женька зажег лампу. Теперь окошко казалось завешенным куском черного бархата. Ребята стали укладываться. Стихла жизнь в вагоне. Из углов послышался храп. Только мы с Вовкой лежали с открытыми глазами, только мы с Вовкой чутко слушали каждый удар колес и ждали, когда же паровоз сбросит скорость и даст сигнал перед станцией. Мой «сидор» был увязан. Я нащупывал рукой записку.

Ох, время! Какое оно длинное, когда чего-то ждешь. Оно просто бесконечное! Но вот поезд сбавляет скорость. Я поднялся со своего места, погасил керосиновую лампу и прикрепил к ней записку. Ребята проснутся утром — сразу увидят.

— Подай мешки, — тихо сказал я Вовке.

Приближалась «наша» станция. Хоть мы и не знали, как она называется, но она была наша. И хорошо, что ребята только улеглись. Не встанут они, не побегут за углем и кипятком.

Вовка молча стоит у двери. В полутьме я не вижу его глаз. Может, ему страшно уходить из этого теплого вагона в неизвестную тьму ночи. Может, он хочет залезть обратно на свое место, положить под голову мешок и спать…

Мы налегли на дверь и приоткрыли ее, чтобы можно было вылезти.

Прощайте, ребята! Как говорят, не поминайте лихом! Мы фашистов пойдем бить…

Звякнули железные сцепы вагонов. Я прыгнул на землю, Вовка бросил мешки. Мы быстро подлезли под вагон, перебрались на другую сторону эшелона и побежали. Холод ноябрьской ночи лез под пальто. Пробежав метров двести, мы свернули к пожарному сараю и затаились у ящика с песком.

— Сейчас нас будут искать, — сказал я.

— Никто и не заметил, что мы ушли, — ответил Вовка. — Записку увидят утром. Конечно, если поезд будет стоять полночи — дело хуже.

Мы прижались спиной к спине и так сидели, стараясь не поддаваться холоду и страху перед неизвестностью. Мы сидели долго, потеряв счет времени. И наконец услышали знакомый гудок и стук колес удаляющегося поезда.

Стук растворился в темноте. Ничто уже больше не связывало нас с прежней жизнью.


5

При свете лампочки, раскачивающейся на ветру, был виден вход в небольшое здание вокзала. Над дверью старинный медный колокол. В зале ожидания несколько лавок. На стене никому не нужное расписание поездов, аккуратно вделанное в рамку под стекло.

Только мы сели на лавочку, как следом за нами в зал вошел бородатый старик в полушубке, с палкой в руке. На голове у него старый треух, на ногах валенки с галошами.

— Вы чего тут? — спросил старик.

— Поезда ждем.

— Откуда же вы такие, воробушки?

— Из Москвы.

— Это, стало быть, от московского эшелона отстали?

— Точно.

— Горемыки! Как же это вас угораздило?

— Отстали, — повторил я, и мне даже понравилось, что так просто можно все объяснить.

— Ну, а Москва-то наша аль немецкая? — спросил старик.

— Конечно, наша. Видели ее немцы во сне.

— Это хорошо. Это хорошо. А далеко ли вы едете?

— В Новосибирск.

— Тут, считай, верст двести, — сказал старик. — Пути-то тут свободные, поезда ходко идут. Можно за ночь доехать. Только на нашей станции редко останавливаются поезда. Вот беда!

Вовка вопросительно посмотрел на меня.

— Эх, война, война… — сказал старик и присел на лавку. — Только жить начали, нá тебе: у ворот мочало — начинай сначала. Не дают русскому человеку спокойно поспать. То первая война, потом гражданка. И вот опять излом истории. Чужая сила прет.

Дед оперся на палку.

— Вы, может, примерно скажете, когда пойдет поезд? — спросил Вовка.

— Он, можа, сейчас пойдет, да не остановится. — Старик поглядел на нас сострадательно. — Вот что я вам скажу, воробушки. Тут недалече, версты две от станции, гора есть. На этой самой горе все поезда тихо едут. Когда молодой был, деньжат-то не хватало на билет, так я там, на горке, подожду поезд и прицеплюсь. И вам другого хода нет!..

— Спасибо, дедушка, — обрадовался я и вскочил с лавки.

— Ежели чего не так, — сказал дед, — то назад вертайте. Я тут до утра сторожить буду.

…Мы шагали с Вовкой по шпалам на восток. Темнота так плотно окутывала нас, что мы не видели друг друга.

— Ты на ходу в трамвай прыгал? — спросил я Вовку.

— Нет.

— В одном дворе жили, а я и не знал, — огорченно произнес я. — В товарный прыгать не испугаешься?

— Попробую.

«Скептик. Не скажет „прыгну“. Попробую! Будет дело, если он не сможет впрыгнуть на подножку».

— Слушай меня, — сказал я. — Легче всего, конечно, прыгать в последний вагон. Там подножка обязательно есть и фонарь горит. Но там кондуктор едет, он тут же нас скинет с подножки.

— Куда же прыгать?

— Надо выбрать вагон четырехосный. У него подножка есть.

— А если не успеешь прыгнуть?

— Выбирай другой вагон. А почувствуешь, что срываешься с подножки, оттолкнись от нее посильнее. Главное — упасть дальше от поезда на насыпь.

Позади нас появился отсвет фонаря паровоза. Свет становился все ярче, он резал темную стену ночи. Было слышно, как паровоз набирает скорость, чтобы с разгона преодолеть гору. Мы легли на откосе, чтобы машинист не заметил нас. Поезд приближался, но подъем увеличивался. Скорость поезда падала, и вот уже паровоз натужно пыхтит, как будто у него начинается одышка.

Как только паровоз поравнялся с нами и глаза стали различать в темноте вагоны, я крикнул Вовке:

— Давай рюкзак и беги за этим большим вагоном!

Вовка кинул мне рюкзак и побежал. Догнав вагон, он схватился за поручни и залез на нижнюю ступеньку.

Еще один большой вагон приближался. Я побежал рядом с ним.

Забросил рюкзаки и впрыгнул на площадку. Ура, едем!

Поезд уже преодолел горку. Дыхание его стало свободнее и мощнее. Весело застучали колеса.

— Даешь Новосибирск! — крикнул я что есть мочи.


6

День еще не наступил — небо было серым, прохожие сонными, а мы уже шагали по улицам Новосибирска. Незнакомый город, который в виде кружочка обозначен на школьной карте, был перед нами. Конечно, интересно бы побродить по городу, узнать, какой он из себя. Но нам сейчас до этого никакого дела нет.

— Скажите, как пройти в горвоенкомат? — спросили мы женщину, встретившуюся на пути.

— Пойдете прямо, — сказала женщина, — потом повернете направо. Высокий дом увидите. Его легко отличить. Около него всегда народу много.

Женщина стояла и смотрела на нас.

— У меня вот такой же сынок на фронт ушел, — сказала она и кончиком платка смахнула слезу.

Чуднó устроен мир. Нам весело — ей грустно. Может, ее сын, так же как и мы, с радостью уходил на фронт… А она плачет.

Мы быстро нашли горвоенкомат. У дверей призывники с вещмешками. Есть старики, а есть ребята молодые, вроде нас. Во всяком случае, мы не кажемся перед ними сопляками. А этот вот совсем маленький, меньше Вовки. Дунь — упадет. Женщины в слезах. Одна обняла мужа и плачет, будто отпускать не хочет.

Мы нырнули в подъезд и столкнулись с дежурным, молоденьким младшим лейтенантом в повой фуражке.

— Куда? — сторого спросил он.

— Вы не скажете, капитан Соколов находится в военкомате?

— Ну, предположим, находится.

— Мы к нему!

— Зачем?

— Личный вопрос.

— Давай назад! — Младший лейтенант вышел из-за стола.

— Понимаете, в чем дело, товарищ дежурный, — сказал Вовка, как всегда подчеркнуто интеллигентно, — капитан Соколов наш друг. Если он узнает, что вы не пустили нас…

Младший лейтенант внимательно посмотрел на Вовку и, наверное, подумал: «Парень в очках врать не будет».

— Соколов спал на моем месте, — запросто сказал я, как будто Соколов был мой дядя.

— Где это он спал?

— В вагоне-теплушке, когда ехал сюда, в Новосибирск. Я ему свое место уступил. Он тогда и сказал: значит, мы друзья. Чего надо, заходите.

Младший лейтенант зачем-то потрогал козырек новенькой фуражки, взял телефонную трубку и попросил Соколова.

— Товарищ капитан, докладывает дежурный снизу. Тут вас спрашивают два парня. Говорят, ваши знакомые. Вы якобы спали на их месте в вагоне-теплушке!.. Слушаюсь, товарищ капитан. — Дежурный положил трубку. — Третий этаж, комната тридцать два.

Мы летели по лестнице как на крыльях.

— Я же говорил, Вовка, все будет в порядке!

Мы остановились у комнаты тридцать два, чуть перевели дух и постучали.

— Заходите! — послышался знакомый голос.

— Здравия желаем, товарищ капитан! — по-военному четко крикнули мы.

— Вот они, орлы, — весело сказал Соколов и поднялся из-за стола нам навстречу. — Как это вы очутились здесь? — спросил Соколов, пожав нам руки. — Вы же в Анжерку ехали.

— Мы из школы убежали, — отрапортовал я без всяких околичностей. — Хотим на фронт.

— Вот это да! — протянул капитан и посмотрел на нас, как будто видел в первый раз.

— Вы же сами сказали тогда в вагоне, товарищ капитан: «Фронт — святое дело для каждого…»

— Может, и сказал, — произнес капитан и опять странно посмотрел на нас. — Сколько вам лет?

Мы выдавили из себя ненавистное слово «шестнадцать».

— Рановато на фронт, — заявил Соколов и сел на свое место. — Через два года приходите.

— Возьмите нас добровольцами, — попросил Вовка. — Сейчас все на фронт идут, даже старики.

Я добавил:

— Там внизу призывники стоят. Некоторые ростом меньше нас.

— Нет, нет, ребята! Не может быть и речи. Через два года приходите. — Капитан опять поднялся со своего места. — Должен вам сказать, что война — это не веселая игра в солдатики, как вам кажется. Это грязные окопы, пули, разрывы бомб, оторванные руки и ноги, смерть.

— Не страшно нам это, товарищ капитан, — сказал я.

— Это тебе сейчас не страшно, — вдруг закричал капитан, и его брови-гусеницы угрожающе сомкнулись, — а когда приедешь туда, на фронт, по-другому заговоришь!

— Но ведь вы же пошли на войну не задумываясь, — послышался Вовкин голос.

— Я солдат. На всю жизнь останусь им. А вы еще мальчишки. Кто знает, какая у вас дорога впереди. Покалечит — что тогда?

— Мы не можем ехать обратно в школу, — произнес я.

— Я помогу вам с билетами.

— В школе все думают, что мы на фронте.

— Подумают, подумают и перестанут.

Капитан подошел к нам и как-то по-другому, ласковым голосом добавил:

— Поймите, ребята. Не время вам на фронт. Учиться надо.

Поучитесь два года. Если уж за это время мы с ними, собаками, не совладаем, тогда вы возьметесь за оружие… — Капитан посмотрел внимательно на меня, потом на Вовку. — Решено, — сказал капитан. — Я достану билеты до Анжеро-Судженска, а завтра вы уедете. А пока посидите на скамеечке в коридоре.

Мы вышли в коридор и сели.

— Бежим, — шепнул я Вовке.

— Бежим, — согласился друг.

Тихонько, на цыпочках мы прошли по коридору и побежали по лестнице, как будто за нами кто-то гнался. Люди с удивлением смотрели на нас.

— До свидания, товарищ дежурный, — сказали мы младшему лейтенанту и выскочили на улицу.

По инерции мы еще бежали некоторое время. Но потом замедлили шаг.

— Вот тебе и капитан, — сказал я. — Я-то думал: придем, он схватит нас за руки и крикнет: «Молодцы, ребята, патриоты!»

— Теперь не имеет значения, что ты думал, — холодно сказал Вовка. — Что ты предлагаешь делать, организатор?

Конечно, Вовка мог бы сказать мне что-нибудь еще более обидное. Я так надеялся на капитана…

— Идти на вокзал и прорываться в Москву, — предложил я и с грустью подумал: «Ах, люди, люди! Капитан не оправдал надежд. А Галка — подруга! Не поняла меня: „Дон Кихот краснопресненский“».


7

С детства я люблю вокзалы. Они — начало пути. А что может быть интереснее, чем отправление в путь.

Я хорошо помню Курский вокзал в Москве. Оттуда я каждый год в начале лета уезжал в деревню и два раза ездил в Крым.

Вокзал в Новосибирске, конечно, не похож на Курский.

Во время войны вокзалы перестали быть просто вокзалами. Они стали местом пристанища тысяч беженцев, их домом и надеждой на спасение.

Было еще далеко до вокзала, а навстречу нам уже попадались эвакуированные с вещами на плечах. Как смешно они одеты! Вот на женщине — белая панамка и валенки с галошами, пальто канареечного цвета и черный шарф. В руках две корзинки, за которые держатся маленькие дети. Впереди шествует баба в телогрейке и пуховом платке. Это, наверное, местная домовладелица.

У входа в вокзал толпятся люди. Стоит милиционер для порядка. Мы нырнули в дверь. Народу здесь! Люди плотно сидят на лавках, на подоконниках, спят на полу. Кто-то кричит, где-то громко спорят, плачут дети, слышится свисток милиционера. Все эти тысячи звуков летят вверх под высокий потолок зала, там смешиваются, и эхо сводного гула докатывается до ушей.

Так же бывает в церкви. Я это знаю потому, что мальчишкой ходил туда с матерью. Она пела в церковном хоре, и я стоял в уголочке под иконами и ждал ее. Передо мной золоченые лики святых угодников, а над головой купол — там летали ангелы на фоне голубого неба. Чистый, прозрачный голос матери уносился ввысь, под своды церкви, к этим ангелам, и оттуда летел ко мне. Я не мог объяснить этого прекрасного таинства. Я стоял как завороженный, смотрел вверх, и мне было спокойно и радостно.

Сейчас тревожный гул вокзала наваливался на меня сверху, давил на плечи. Казалось, он хотел сломить меня, запугать, уничтожить желание бежать на фронт. Вот-вот заплачу от страха перед неизвестностью… Но я креплюсь, я пытаюсь увидеть голубое небо и услышать чистый, прозрачный голос моей матери, от которого мне всегда было так спокойно и радостно…

Я показал Вовке на противоположный угол. Кажется, там свободнее. Нелегко пробраться через зал. Поднимешь ногу, чтобы шагнуть, а на полу спят люди. Так и стоишь, как страус, с поднятой ногой, пока не ухитришься найти место, куда ее поставить.

На одной скамейке сидел старик с исхудалым лицом. Он глодал корку хлеба. Рядом расположилась молодая женщина с чемоданами. Она положила на них руки, как ворон крылья на добычу.

— Барыня ты — вот ты кто, — прошамкал старик.

— Чемоданов-то сколько! — добавила сидящая неподалеку женщина с ребенком. — А нашего простого брата из-за этих чемоданов в вагон не пускают. У-у, рожа твоя ненасытная…

— Я вот сейчас позову милиционера, — сказала молодая женщина. — Он тебе покажет!

— Испугала милиционером!

Мы с Вовкой продвигались дальше. Кругом люди — усталые, печальные.

На подоконнике сидела девушка. Худенькая, с голубыми глазами и косичкой за спиной. Она смотрела перед собой в одну точку. Кажется, она плакала, но слез не было видно.

— Около вас можно присесть? — спросил я.

— Место не купленное! — ответила девушка, даже не посмотрев в нашу сторону.

— Ты здесь меня подожди, — сказал я Вовке, — а я узнаю, когда эшелон на Москву пойдет. Может, мы таким же самым способом, как сюда приехали, и в Москву отправимся.

— Сомневаюсь, — сказал Вовка. — Думаю, что дело у нас швах…

— Тебе уж обратно в школу хочется. Так иди к капитану. Он тебе билет в мягкий вагон выдаст. Нытик! Я тебе так скажу: уж если решили — значит, добьемся. И отступать нельзя. Не посадят в поезд — к грузовику прицепимся. В конце концов, у нас ноги есть — пешком до фронта дойдем. Сиди здесь и жди!

Я стал пробираться к выходу. Теперь я был умнее. Я шел вдоль стенки. Настроение у меня, конечно, препоганое. Но надежды я но терял. Больше я за Вовку переживал. Маловер он и скептик. Привык к легкой музыкальной жизни. А как в оборот попал, так у него дело швах.

Но оказалось, что переживал я за него зря. Чужая душа — потемки! Как только я ушел, у Вовки начался разговор с этой грустной девушкой. Разговор доподлинно мне стал известен потом, через несколько дней.

— У вас какое-нибудь горе? — спросил Вовка девушку.

— Сейчас у всех горе и несчастье! — ответила она, мельком взглянув на Вовку.

— Верно, — поддакнул Вовка. — Но все люди бывают несчастны по-разному, так Лев Толстой сказал.

Девушка удивленно посмотрела на моего приятеля.

— А вы куда едете? — спросил Вовка.

— Никуда!

— А зачем же на вокзале?

— От тетки убежала.

— Почему?

— Много будешь знать — быстро состаришься.

Кажется, Вовку смутил этот резкий ответ девушки, и он замолчал.

Девушка вдруг спросила:

— Как тебя зовут?

— Вова.

— А меня — Нина. Я из Харькова.

Они опять помолчали, и Вовка деликатно сказал:

— Люди должны больше знать друг о друге.

— Может быть, — ответила девушка. — Ты знаешь, что такое нудный человек… Это тот, кто о своей жизни рассказывает.

Опять девушка будто не замечала собеседника. Ее большие голубые глаза смотрели безразлично. Будто она была одна в этом огромном зале, среди тысячи людей.

Вовка рассматривал девушку. Ему нравились очертания ее подбородка, губ, правильная линия лба, ее светлые, выгоревшие на солнце волосы, заплетенные в тугую косу.

— Если у тебя никого нет, зря ты убежала от тетки! — сказал Вовка.

— Нет, не зря! — произнесла девушка, и в глазах ее мелькнуло зло. — Тетка моя богомолка, кликуша, она говорит: «Ты прикинься дурочкой и милостыню проси. Иначе чем я тебя кормить буду?» А я лучше с голоду умру…

— С голода нельзя умирать. У тебя должны быть какие-то планы.

— Какие там планы… Никто не знает, что будет с ним завтра. Люди знают, что было; не знают, что будет.

— Но к чему-то стремиться надо. Цель какую-то надо иметь, идеал…

— Смешной ты, парень, — сказала девушка, и взгляд ее повеселел. — «Лев Толстой… идеал»! Откуда ты такой взялся?

— Из Москвы, — просто сказал Вовка. — У тебя никогда не было идеала?

— Когда была маленькая, мечтала о длинном платье, как у матери.

— А потом?

— Все, что было потом, не имело идеала. Папа погиб на финской войне, а мама убита немцами в Харькове три месяца назад.

И опять у девушки был безразличный взгляд. Вовке вдруг захотелось дотронуться до ее руки, сказать ей какое-то очень ласковое слово, которого он еще никогда никому не говорил. Ему хотелось, чтобы оживился ее безразличный взгляд.

— Может, я могу тебе помочь? — сказал Вовка, и от того, что эти слова прозвучали так обыденно, он покраснел.

— У самих-то дело швах.

— Мы едем на фронт!

— Куда? — удивленно спросила Нина.

— На фронт. Мы из школы убежали. На фронт хотим!

— Послушай! — воскликнула Нина, и в ее глазах зажглась жизнь. — Возьмите меня с собой. Я ненавижу фашистов! Я отомщу за маму. Возьмите меня!

Нина схватила Вовку за руку и держала ее цепко, как будто в этом было ее спасение.

— А что, — растерянно произнес Вовка, не ожидая такого оборота дела, — возьмем. Вот придет Николай, скажу ему, и возьмем!

— По правде?

— Ну конечно! Мы же твердо решили бежать на фронт. Мы все обдумали.

В этот самый момент я и подошел и сразу заметил, что с Вовкой что-то неладное. У этого флегматика блестели глаза, щеки были розовые и уши красные. Такого я за ним никогда не замечал, хотя знаю я его еще с детского сада.

Да и девушка как-то по-другому смотрела на меня.

Я взял Вовку за рукав и хотел отвести в сторону.

— Можем здесь поговорить, — сказал Вовка, не двигаясь с места.

Я пожал плечами и сказал:

— Скоро военный эшелон на запад пойдет, попробуем прицепиться.

— Не выйдет, — встряла в разговор девчонка.

— Тебя никто не спрашивает, — резко бросил я.

— Не надо так, Коля, — очень деликатно произнес Вовка. — Я познакомился с девушкой. Ее зовут Нина.

«Ах ты, тихоня! — подумал я. — Стоило мне отойти, как ты уже познакомился. Прошлой зимой, когда я тебе о Галке рассказывал, ты что говорил: „Понимаешь, Коля, я увлекаюсь музыкой. Мне не до девочек“. А теперь на вокзале девчонку подцепил. „Нина — картина, свинина, солонина“», — это я всегда к новому имени рифмы придумываю.

— Что же ты молчишь? — спросил меня Вовка.

— Что мне, «ура» кричать! — ответил я.

— Я уже несколько дней толкаюсь на вокзале, — сказала Нина. — Как только военный эшелон приходит, на перрон никого не выпускают. Красноармейцы по перрону ходят.

— Конечно, невозможно прицепиться, — поддакнул Вовка.

— Что ты подпеваешь! — возмутился я.

Я, конечно, и сам не очень верил, что можно прицепиться к военному эшелону. Ведь там не дурачки едут. Но девушка эта возмущала меня. Ее-то какое дело!

— Нина поедет с нами на фронт, — твердо сказал Вовка, как будто это уже давно было решено.

Я не знал, что ответить этому очкарику. Но по его глазам я видел, что он не шутит и не издевается надо мной.

— У Нины отец убит на финской войне, — продолжал Вовка. — Мама погибла три месяца назад в Харькове. Живет она у тетки, а тетка заставляет ее милостыню собирать.

Я посмотрел на Нину. Пигалица с тонкой шеей. Косичка болтается. Да куда тебе на фронт? В детский сад дорога…

— Ты меня удивляешь, Вовочка! — сказал я, не скрывая возмущения. — Как-нибудь самим бы добраться до фронта, а ты привесок нашел.

— Ты поаккуратней выражайся! — гневно крикнул Вовка.

В моей груди горело пламя гнева, а у Вовки, наверное, пылал любовный огонь. Мы молчали, исподлобья глядя друг на друга.

— Ни к какому эшелону вы не сможете прицепиться, — повторила Нина. — В армию можно попасть только через военкомат.

— Мы уже пробовали, — ответил Вовка. — У нас даже военком знакомый есть. Не берет. Молоды.

— А вы с какого года?

— С двадцать пятого.

— Одногодки! — сказала Нина и победно посмотрела на меня. — В армию берут с двадцать третьего…

Нина вынула из сумочки паспорт.

— Родиться бы на два года раньше, тогда стояла бы тройка вместо пятерки.

«Стоп!» — сказал я сам себе и вынул паспорт. У меня блеснула гениальная мысль: переделать пятерку на тройку — всего-навсего хвостик в другую сторону завернуть. Эта гениальная мысль пронзила меня насквозь. На лбу у меня выступила испарина, которую я смахнул рукой.

— Ты чего, Коля? — спросил Вовка.

Я не знал, что делать — сказать или подождать. А Нина смотрела на меня пристально, глаза, голубые с прожилками, так в самую душу и лезут.

— Нужно переделать пятерку на тройку, — сказал я, ожидая, что Вовка радостно заорет на весь вокзал.

— Но ведь это подделка документа, — сказал Вовка. — За это карают.

— Идиот! — крикнул я. — Карать нужно тех, кто в тылу отсиживается.

Наверное, этой девчонке понравились мои слова. Она посмотрела на меня одобрительно.

— Неплохая идея, — сказала она.

— А если заметят подделку? — спросил Вовка.

— Могут заметить! — согласилась Нина. — Но военкоматам нужны люди.

Я не мог слушать Вовку. Мне хотелось поскорее подделать год рождения и бежать в военкомат.

— Ты бы спасибо, Вовочка, сказал мне. За то, что у меня гениальная мысль блеснула. А ты рассуждаешь.

— Между прочим, эту мысль тебе Нина подсказала.

Что с ним спорить, когда у меня все кипит внутри.

— У меня есть бритва, — сказал я по-деловому. — У кого есть черный карандаш?

Нина вынула из кармана карандаш и дала его мне. Я положил паспорт на подоконник.

— Здесь нельзя, — шепнула Нина. — Нужно под лавку залезть, там не увидят.

Шарики у этой девчонки работают! Хотя под лавку залезть не так просто. Около лавок на полу спят люди. Может быть, мы бы не нашли свободного места, если бы вдруг кто-то у выхода из зала не крикнул: «Поезд!» Вдалеке послышался стук колес.

Что тут началось! Люди хватали узлы, чемоданы. Каждому хотелось выскочить на перрон, чтобы уехать дальше на восток, где, может быть, еще не так много эвакуированных, где можно достать хлеба и переждать эти страшные военные годы.

Отчаянные крики толпы усиливались. Все хотели прорваться на перрон.

Милиция сдерживала толпу. На этот поезд никого не должны были сажать. А кто этому верит! Каждому хочется уехать.

Милиционеры стояли цепью. Они взялись за руки, а главный выхватил из кобуры наган и, размахивая им перед носом людей, кричал:

— Стрелять буду!

Может, у него и патронов-то в нагане не было, но кричал он отчаянно, и люди пугались. Кто-то бросился в другие двери, выходящие на площадь. Остальные, толкая и давя друг друга, устремились вслед за ним.

Главный по-прежнему махал наганом и кричал:

— Стой!

Но разве он мог повернуть обезумевших людей…

Мы нырнули под лавку, разложили паспорта — тоненькие серые книжечки в жесткой обложке. Очень смешная фотография на моем паспорте. Я в белой рубашке, волосы коротко подстрижены. Мальчишка! Если бы приклеить другую карточку…

Вовка пристально разглядывал в паспорте свою фотографию. На карточке лицо у него худое. Пожалуй, старше меня выглядит.

Я внимательно разглядел пятерку, прицелился и осторожненько самым кончиком лезвия зацепил у нее хвостик. Немножко поскреб острым уголком, и пятерка перестала быть пятеркой. Как мне хотелось быть старше и увидеть на месте этой пятерки тройку!

Я еще раз поскреб лезвием. Теперь уж точно хвостика нет и никогда не будет. Карандаш я заточил как иголку. Сначала приладился, как получше написать, наконец сделал эту маленькую черточку — получилась тройка. Теперь я на два года старше.

Я смотрел на тройку и, казалось, становился шире в плечах и выше ростом.

А Вовка и Нина затаив дыхание разглядывали мою работу.

— Вовк, возьми мой паспорт, — сказал я, — и представь, что ты военком. Читай!

Вовка улегся поудобнее и стал читать важно, как военком:

— «Денисов Николай Павлович. Время и место рождения: одиннадцатое июля, одна тысяча девятьсот двадцать третий год, город Москва».

Улыбка не сходила с моего лица.

— Ничего! — сказал Вовка. — Если наискосок смотреть, карандаш немножко отсвечивает.

— Военкомы только прямо смотрят, Вова! — бодро заявил я. — Возьми карандаш и действуй.

— Может, ты мне сделаешь, — попросил Вовка. — У меня руки дрожат.

Руки у него дрожат! Не стыдно при девчонке так говорить.

Я взял Вовкин паспорт, и опять острый кончик лезвия зацепил хвостик пятерки. Теперь я чувствовал себя увереннее. Я уже знал, как надо выводить троечку.

— За одну минуту я сделал тебя старше на два года, — сказал я Вовке. — Отец с матерью не могли бы такого сотворить.

Вовка любовался моей работой. Он внимательно смотрел в паспорт, протирал очки и снова смотрел в него. Потом закрывал паспорт, быстро раскрывал его и пристально смотрел на год рождения.

— А мне тоже сделаешь? — попросила Нина.

— Давай!

Настроение у меня было самое радужное. В паспорте Нины троечка получилась что надо. Даже наискосок не отсвечивает.

— Но тебя не возьмут в армию, — сказал я Нине, хотя, возможно, и не стоило обижать ее. — Ты посмотри на себя в зеркало. Две тоненькие ручки, шейка как спичка и коса.

— Возьмут, — убежденно произнесла Нина. — С двадцать третьего — значит, возьмут.

— Нет.

Нина задумалась. Какое удивительное у нее лицо! То радостно светится, то вдруг мрачнеет.

— А может, мне косу обрезать? Скажите, ребята! Тогда я старше буду выглядеть.

Я молчал. Какое мне дело до ее косы!

— Жалко, — сказал Вовка. — Красивая коса.

— Она потом вырастет, Вова. А сейчас обрежем. Ну, давайте, ребята. — Опять у Нины светилось радостью лицо. — Коля, у тебя есть лезвие. — Нина торопливо расплетала косу.

— Лезвие у меня есть, но я не парикмахер. Бери и режь. — Я положил перед Ниной лезвие бритвы.

— Мне неудобно самой. Давай, Вова. — Нина говорила торопливо, с волнением.

Вовка взял лезвие и стал резать Нинины волосы. Лицо у него было серьезное. Не так-то просто отрезать косу лезвием безопасной бритвы. А Нина замерла, откинув голову назад. Как будто ее в рыцари посвящали.

Мне хотелось схватиться за живот и хохотать. Хохотать до слез! Вовка — парикмахер! Вот к чему приводят трали-вали с девчонками. Режь, Вовочка, старайся, она тебя еще не то заставит делать…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
93 ДНЯ, ИЛИ КАК МЫ СТАЛИ ЛЕЙТЕНАНТАМИ


1

Вы, конечно, не поверите, но мы — это уже не Вовка и Колька. Мы — курсанты. Товарищи Берзалин и Денисов. На нас гимнастерки, шинели, петлицы Лепельского военно-минометного училища в Барнауле. Еще на нас кирзовые сапоги и серые шапки-ушанки со звездочками на лбу.

Мы идем в строю, чеканя шаг, и поем:

Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой.

Старшина Ермаков заставляет нас петь «Катюшу», потому что эта песня ему наверное нравится.

Вовка смотрит на меня и улыбается. А у меня тоже улыбка лезет во весь рот. А почему бы не улыбнуться? Все страшное позади. Как мы робели, когда в военкомат пришли!

— Здравия желаем, — сказали мы майору, на груди которого медаль «Двадцать лет РККА».

Майор хмуро посмотрел на нас и потребовал паспорта. Он взглянул в мой паспорт, потом на меня и спросил:

— Фамилия?

— Денисов.

— Год рождения?

— Одна тысяча девятьсот двадцать третий.

«Ну, — думаю, — сейчас наискосок посмотрит в паспорт — и в милицию!»

— Образование? — спрашивает майор.

— Восемь классов.

И вдруг слышу:

— Годен.

Майор положил паспорт на другие паспорта, которые лежали кучкой.

— Следующий.

А я все стоял как дурак и не верил своим ушам. «Годен!» Это значит — меня возьмут в армию, пошлют на фронт! Значит, мечта моя сбылась.

— Следующий, — повторил майор и бросил на меня недовольный взгляд.

Вовка сделал шаг вперед.

— Фамилия?

— Берзалин.

Майор смерил Вовку взглядом с головы до ног.

— Год рождения?

— Тысяча девятьсот двадцать… — И тут Вовка замялся и чуть не испортил все дело.

— Забыл, когда родился, — сказал майор.

— Двадцать третий.

— Образование?

— Восемь классов.

— Годен. Следующий! — крикнул майор.

Перед майором стояла Нина. Он посмотрел на нее, и мне показалось, что на его хмуром лице мелькнула улыбка. Уж очень смешно торчали у Нины коротко обрезанные волосы.

— Фамилия?

— Ефремова.

— Вы все вместе, что ли, пришли? — спросил майор.

— Так точно, товарищ майор, — по-военному ответила Нина.

Очень смешно обрезал ей волосы Вовка. Даже шутник-парикмахер не смог бы так сделать, хотя без косы Нина повзрослела. На лбу она себе челочку сделала. А косу в газету завернула и в сумку спрятала.

— Значит, в армию хочешь? — спросил майор Нину.

— Так точно! — опять по-военному отрапортовала Нина. — Медсестрой или пулеметчицей. Я за мать отомстить фашистам хочу.

— Мать убили?

— Под Харьковом. А отец погиб на финской войне.

— Я тоже воевал на финской, — сказал майор и, еще раз взглянув на Нину, положил ее паспорт в ту же кучку, куда и наши. — Подождите в коридоре, — сказал майор.

Мы сидели молча. Радость у нас перемешивалась со страхом. От этого озноб пробегал по спине и минуты казались вечностью. Вдруг заметят нашу подделку! Вдруг сейчас откроется дверь. «Денисов, Берзалин, Ефремова, ко мне! — рявкнет майор. — В милицию, под суд!»

Открылась дверь. Мы вошли в кабинет. Майор пожал нам руки.

На минутку хмурый взгляд его исчез. Лицо просветлело. Майор вручил мне и Вовке направление в Лепельское военно-минометное училище. Наши паспорта остались на столе. Теперь мы никогда не увидим их. В направлении было черным по белому написано: «Родился в 1923 году».

Потом майор посмотрел на Нину:

— А тебе придется ждать. Я не знаю, когда объявят набор на курсы медсестер в Омске.

Мы заметили, как вздрогнули глаза девушки.

Майор взял паспорт и хотел вернуть его Нине.

— Не возьму, — быстро сказала Нина и сделала такой жест, будто ей давали гадюку.

— Ей жить негде и есть нечего, — вмешался Вовка.

Майор подержал некоторое время паспорт Нины и положил на стол.

— Что же с тобой делать? — спросил сам себя майор. — Могу устроить санитаркой в госпиталь.

— Пожалуйста, товарищ майор! — воскликнула Нина. — Я все буду делать: полы мыть, белье стирать, за ранеными ухаживать. Еще я песни умею под гитару петь, стихи на память читать. Устройте меня, товарищ майор.

Майор присел за стол, написал на бумажке адрес госпиталя и фамилию человека, к которому должна обратиться Нина.

Потом еще раз пожал нам руки, и мы вышли в коридор. Нам хотелось обнять друг друга, обнять весь мир.

И вот теперь мы с Вовкой маршируем, чеканя шаг, и поем:

Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой.

— Раз, два, левой! — кричит старшина. — На ме-сте!

Мы пришли на футбольное поле. В футбол на этом поле уже давно никто не играет. Конец января. Снежок лепит, земля давно замерзла. То, что она замерзла, — это нам точно известно, потому что мы каждый день ползаем по ней. Конечно, по мороженой земле ползти легче, чем по грязи.

— Ложись! — кричит старшина.

Ложись — это значит не просто лечь, как ложишься в постель. Надо лечь молниеносно с винтовкой в руке. Вернее, надо упасть на землю лицом вперед. У меня еще кое-как получается, а у Вовки не выходит. Он сначала на колени становится, а уж потом ложится.

— Встать! — кричит ему старшина. — Ты что, Берзалин, богу пришел молиться? Ложись!

Вовка опять рухнул на колени, а потом лег.

— Встать!

Вовка стоит, прижав винтовку к груди. Старшина ходит вокруг Вовки, а мы лежим и посматриваем снизу вверх.

— Какой ты вояка, Берзалин, — говорит старшина, — тебя уже два раза убили. Ты думаешь, фриц дурак? У него автомат на пузе. Он очереди пущает во все стороны. Пуль сколько хошь. Вся Европа на него работает. Он и не целится. Тра-та-та — и крышка… Ложись!

Вовка рухнул, и его железная пряжка звякнула о мороженую землю.

— Встать! — еще яростнее крикнул старшина. — Ложись! Встать!

Вовка с трудом встал.

— У меня сил больше нет, товарищ старшина. Гимнастерка мокрая.

— Отставить разговоры! Вот заставлю десять верст бежать, тогда не только гимнастерка — штаны будут мокрые. Это тебе не детский сад.

Вовка молчит, глядя себе под ноги. И по тому, что он тяжело дышит и по его вискам текут струйки пота, ясно, что сил у него на самом деле нет.

— Будущий командир, — усмехается старшина. — Тебе часовщиком работать, винтики в лупу рассматривать.

— Он обвыкнется, товарищ старшина, — сказал я. — Через месяц попросит: дайте чего-нибудь тяжеленькое потаскать.

— Адвокат! — резко бросил мне старшина, и усы его дернулись от злости. — Встать!

Я поднялся с земли и стоял по стойке «смирно».

— В армии адвокатов нету, — сказал старшина. — Есть прокуроры. Понял?

— Так точно!

Старшина дал команду:

— Начинай упражнение номер два.

Мы встали с Вовкой друг против друга, взяли винтовки наперевес и начали сражаться. В основном винтовкой махал я, а Вовка защищался — ему нужно было отдохнуть…

Потом мы кололи чучела, которые висели на перекладине. Расправившись с ними, мы бежали по полю стадиона. Винтовки наперевес, — мы кричали «ура!».

И опять слышалась команда:

— Ложись! По-пластунски, вперед.

Мы ползли по беговой дорожке. Она казалась длинной, как дорога через весь земной шар. И лучше не поднимать голову. Двигай локтями и коленями и смотри, как мелькают камушки перед носом.

А старшина идет и покрикивает:

— Вольнов, прижми живот к земле. На четвереньках только в яслях ползают.

Наконец-то кончился урок, и снова мы шагаем в строю и поем.

А младший командир идет сбоку и подкручивает усы. Они у него царские. Кончики вверх загибаются. Говорят, старшина еще в первую мировую войну в боях участвовал. У него Георгиевский крест есть. Конечно, в ту войну старшина был молодой, а теперь ему уже сорок пять. Но мускулы у него крепкие, упражнение с винтовкой делает будь здоров. Ростом старшина невысок, но плечи широкие, руки большие и голова на крепкой шее. Когда он командует, шея краснеет. Особенно хорошо это сзади видно.


2

Мы встаем ровно в пять. На дворе темная январская ночь. Спать бы да спать, а тут в нательной рубашке на зарядку беги. Раз-два, влево. Раз-два, вправо… Старшина уже поджидает нас на конюшне.

Училище наше минометное на конной тяге. Каждому прикрепили лошадь, или, вернее, каждого прикрепили к лошади. Курсанты меняются, а лошади остаются. Мне досталась кобыла Серия, а Вовке — мерин Зипун; мерин высок, как Росинант. Но Вовка не Дон Кихот. Трудно ему залезать на своего коня. Правда, за все это время мы только один раз садились на лошадей, зато чистим их каждый день.

Конюшня длинная. Стойла по сторонам. Тусклые лампочки посредине. Каждый подбегает к своей лошади, хватает щетку и чистит. А старшина, как Наполеон — руки на груди, расхаживает по коридору. Когда он проходит близко, то скребешь лошадь особенно старательно. Но как только старшина прошел, подлезешь под лошадь и греешь спину о ее живот. (Наверное, в этот момент ты похож на черта, пытающегося приподнять кобылу.) А между ног лошади поглядываешь, куда движется внушительная фигура старшины.

Если старшина не поверит, что ты чистил лошадь, он вынет носовой платок (наверное, этот платок он носит специально для лошадей), проведет им по крупу лошади и внимательно посмотрит, есть ли на платке грязь. Особую «любовь» старшина питает к Вовке. Он подходит к его мерину чаще, чем к другим, и не жалеет платка.

— Видишь? — спрашивает старшина Вовку, показывая грязь на платке.

— Так точно! — кричит Вовка и драит своего Зипуна до тех пор, пока тот не заржет.

Чем ближе к завтраку, тем больше поднимается наш молодецкий дух. Завтрак — самая милая минута в жизни. Мы приходим на завтрак умытые, лица выбриты, сапоги начищены, животы подтянуты.

В огромном зале длинные столы. Одним краем они упираются в стену. У каждого стола две скамейки. Пятнадцать человек на одну скамейку, пятнадцать — на другую. Сидим плотно, как патроны в обойме. Старшина во главе стола на стуле, как папа на именинах.

Почему-то старшина ест быстрее всех. Зубы, что ли, у него хорошие, или его так в первую мировую войну приучили… Раз, два — миска пустая. Раз, два — хлеба, масла и чая нет. И какое ему дело, что мы хотим насладиться этой редкой минутой.

— Встать! — кричит старшина и обтирает рукавом усы. — Выходи строиться.

Старшина чинно прохаживается перед строем, потом вдруг спрашивает:

— Сыты?

— Сыты, — отвечаем мы не очень стройным хором.

— Хлеба хотите?

— Хотим! — кричим единым духом.

— На занятия шагом марш!

Старшина доволен своей шуткой.

— Запевай, ребята! — весело кричит грузин Ладо Гашвили.

Егор Вольнов запел, ударяя на «о». Он с Волги.

Мы подхватили песню:

Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса.
Пулеметная тачанка,
Все четыре колеса…

От песни кровь ударила в наши головы, шаг стал тверже. Мы курсанты. Кто мы были год назад? Мальчишки. Прошлой зимой мы с Мишкой мастерили зажигалку, набивали ее серой от спичек и стреляли из уборной в открытую форточку. За нами гонялся с метлой дворник. А теперь я запросто разбираю и собираю миномет, держу в руках боевую мину, хожу на стрельбище и там палю по мишеням из боевых винтовок.

Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса…

Увидела бы меня сейчас Галка — глазам не поверила. Я вдруг представил ее лицо и большие удивленные глаза. Но я тут же отогнал от себя это коварное видение. Зачем будоражить себя зря. Она далеко. Может, обо мне и не вспоминает. «Курсанту не положено думать о девочках», — сказал я сам себе тем же самым тоном, что говорит старшина.

Вдалеке показалось стрельбище. Нас поджидает старший лейтенант Голубев — комбат. Хорошо, что нам попался такой комбат, а не тот, который в первой батарее, — Трифонов. Тот кричит, а сам ничего не знает. Ни на одной войне не был. А наш на озере Хасан был, на линии Маннергейма тоже воевал. Орден Красной Звезды у него есть. Конечно, ему с нами не очень хочется возиться. Он все время у командования на фронт просится. Не отпускают.

Старшина останавливает взвод, докладывает комбату.

— Здравствуйте, товарищи! — кричит комбат и прикладывает руку к шапке.

— Здравия желаем, товарищ старший лейтенант! — одним духом выпаливаем мы.

Комбат проходит вдоль строя. Из-под шапки выбиваются светлые волосы. Глаза у него веселые, голубые. И фамилию-то, Голубев, будто специально ему подобрали.

— Ну, ворошиловские стрелки, — обращается к нам старший лейтенант, конечно, в шутку. — Сегодня повторим вчерашние упражнения. Пять патронов, мишень неподвижная.

Комбат опять прошелся вдоль строя.

— С тем, кто больше всех очков выбьет, — весело говорит комбат, — я готов вступить в соревнование.

Нам было странно представить соревнование с комбатом. А комбат смеется, показывая ровные белые зубы.

Мы встали на огневую. Комбат вынул из кармана папироску, прикурил от трофейной японской зажигалки. От нее можно при любом ветре прикуривать.

Старшина вручил каждому винтовку и пять патронов. Как приятно ощущает рука холодный металл ствола! Как волшебно пахнет ружейное масло!

— Ложись! — крикнул старшина.

Мы повалились на деревянный настил. Вовка лег рядом. Я поправил полы шинели, чуть раскинул ноги, поудобнее поставил локти и кляцкнул затвором.

На острой мушке закачалось маленькое черное яблочко.

— Огонь! — крикнул старшина.

Я глубоко вдохнул, выдохнул, и яблочко замерло на острие мушки. Плавно потянул за курок, и винтовка резко толкнула меня в плечо.

Я опустил винтовку и взглянул на Вовку. Он тщетно пытался поймать яблочко на мушку. Даже со стороны было видно, как раскачивается ствол его винтовки.

— Ты выдохни и замри, — шепнул я.

Вовка выстрелил и с отчаянием помотал головой.

— Ты отключись, Вова. Представь, что ты мешок с песком, — опять шепнул я.

— Прекратить разговоры! — крикнул старшина.

Я снова подцепил на мушку черное яблочко и опять выстрелил…

Я чувствовал, что стреляю уверенно.

Не зря год назад отец купил мне тульскую двустволку двадцатого калибра. Я помню, как принесли мы ее домой, как развернули масленую бумагу и я увидел вороненые стволы. Они магически притягивали все мое существо… Потом я поехал в деревню, и, конечно, с ружьем. Среди ровесников я чувствовал себя старше, потому что у меня было ружье. Ребята вешали газету на сарай, отмеряли шестьдесят шагов и ложились на траву рядом со мной. Я покрепче ставил локти на землю и палил по газете. Все бежали смотреть и скрупулезно подсчитывали пробоины. Иногда я давал кому-нибудь выстрелить. Мальчишка становился другом мне на всю жизнь.

Я опять взглянул на Вовку и увидел покачивающийся ствол. Скрипка у него не дрожит в руках, а винтовка… Вчера из пяти пуль в мишени были только две: одна в четверке, другая в двойке.

Я снова кляцкнул затвором и прицелился. И вдруг я представил, как после стрельбы старшина, подкручивая усы, будет смеяться над Вовкиной мишенью. «Да, товарищ Берзалин, если вы так по фрицу будете стрелять, он вам спасибо скажет и в ножки поклонится. Фриц — человек вежливый…»

Я чуть повернул ствол влево. На моей мушке замерло черное яблочко Вовкиной мишени. Я выдохнул и плавно нажал на курок…

Я продолжал стрелять, прикидывая в уме, сколько же у меня может быть очков после четырех попаданий. «В лучшем случае тридцать пять», — решил я.

Мы бежим к мишеням. Сзади неторопливо шагают комбат и старшина. У меня две пули в десятке, две в восьмерке. Тридцать шесть очков. Пули легли ровно — почти «колодец». Если бы еще одна девятка, то было бы сорок пять. Если бы да кабы!

Вовка тянет меня за рукав.

— Посмотри, Колька, я попал в десятку. Фантастика. «Значит, у меня было бы сорок шесть», — прикинул я.

— Еще у меня две четверки и двойка и в молоке одна, — взволнованно говорил Вовка.

— Берзалин, — крикнул старшина, — фриц тебе поклоны шлет или как?

— Фриц уже скончался, — радостно ответил Вовка. — Я ему в сердце попал.

— Не может быть! — удивился старшина, глядя на пробоину в десятке.

Комбат взглянул на мою мишень.

— Молодец, — похвалил он меня, — почти «колодец».

Комбат подсчитал пробоины.

— Где же пятая? — сказал он. — Может, одна в одну попала?

Комбат снял мишень и осмотрел пробоины.

— Наверное, неловко дернул за курок, и она в небо улетела, — ответил я и покраснел.

Почему я краснею, когда краснеть не надо. И уж как начну краснеть, так до ушей.

Лицо комбата снова стало озорным.

— Бывает, — сказал он и похлопал меня по плечу. — А если бы не улетела, может, мы бы с тобой посоревновались!

На каждой мишени старшина написал фамилию и спрятал в свою толстую полевую сумку.

На огневую позицию легли следующие…

— Понимаешь, Коля, значит, я могу стрелять, — радостно говорит Вовка. — Ведь я попал в десятку.

— Конечно, можешь! Не надо только волноваться.

Вовка и сейчас волновался. На его бледном лице проступил румянец. Он часто протирал очки. Вовка хочет быть военным, это ясно. Он старается…

«Если бы не улетела, может, мы бы с тобой посоревновались!» — повторял я слова комбата. Может, я бы первое место занял. Такой удачи никогда не будет больше.

Я смотрю на Вовку: он счастливо улыбается.

Гашвили выбил сорок пять и стал чемпионом. Но я не хочу думать о том, что выбил бы сорок шесть. Это же нечестно — так думать и жалеть о том, что сделал. Значит, плохое во мне сильнее. Я стал внушать себе, что моя десятка в Вовкиной мишени — случайность. В свою мишень я бы выстрелил хуже. Все равно Гашвили был бы чемпионом.

Я подбежал к Ладо и пожал ему руку. Он улыбается, скромно опуская черные грузинские глаза.

Комбат подошел к Гашвили. На ладони у него лежали пять патронов.

— Держи, Ладо! Попробуем, кто больше выбьет.

— Что вы, товарищ старший лейтенант! — воскликнул Гашвили. — Если хотите, я готов сейчас встать перед вами на колени и признать себя побежденным.

Комбат похлопал Гашвили по плечу и сказал:

— Красноармеец всегда должен думать о победе, а не о поражении.

Комбат взял винтовку, сделал два шага к деревянному настилу и лег. Нет, не лег, а упал мгновенно.

— Учитесь, — сказал старшина.

Тут же раздался первый выстрел. Гашвили даже и лечь не успел, а комбат уже выстрелил второй раз. Гашвили нажал на курок два раза, а комбат уже поднялся с настила и отдал старшине винтовку.

Комбат неторопливо вынул папироску, крутанул колесико зажигалки и смачно затянулся. От улыбки веселые ямочки появились на его щеках.

Как только Ладо кончил стрелять, все побежали смотреть мишени. У комбата было сорок восемь, у Гашвили только сорок.

— Вот что значит настоящий воин, — сказал старшина, показывая нам мишень комбата. — Он раньше всех ляжет на позицию, быстрее всех выстрелит и точнее всех попадет. Фрицу капут.

Мы влюбленно смотрели на комбата.


3

Удивительный парень Вовка! Каждый день он по-новому открывается, хоть я его знаю как облупленного.

И вот попробуй Вовку пойми. Ученье ему дается тяжело, еле живой ходит, а Нину из головы выбросить не может. Каждое утро к дежурному бегает — письма спрашивает.

Писем нет. А уж как он перед ней тогда расшаркивался…

— Я провожу тебя до госпиталя, — сказал Вовка Нине, когда мы вышли из военкомата.

— Зачем? — воскликнула Нина, а сама обрадовалась. — Тебе проездные документы получать нужно, сухой паек.

— Николай все сделает, — начальственно сказал Вовка и отдал мне свои бумажки. — Я пойду с Ниной. Пусть в госпитале знают, что Нина не одинока — у нее есть друзья.

Я улыбнулся и пошел получать сухой паек и проездные документы.

В общем, мне было обидно. Такой день! Исторический день в нашей жизни. Сесть бы рядом, поговорить, помечтать по-мужски, а он бросил меня и с девчонкой марш!

Уже под вечер Вовка вернулся вместе с ней. Они держали друг друга за руку, как Ромео и Джульетта. Они не видели никого вокруг. Кажется, не замечали даже меня, будто я пешка или чурбан какой. Они смотрели друг другу в глаза и только изредка шептали слова.

— Я буду ждать твоего письма, — говорил Вовка.

Нина утвердительно кивала, и глаза ее излучали океан нежности.

Так они не расставались до полуночи, пока наш поезд не пришел. Вовка взял из моих рук наш сухой паек и отдал его Нине. Он неумело поцеловал ее в щеку. Она заплакала…

А теперь не пишет. Злая шутка — любовь!

Вовка решил сам написать письмо. Вчера он раздобыл канцелярский лист бумаги, заточил карандаш. Мыслей у него, конечно, полна голова — садись и списывай. Но когда этим заниматься! В сутках двадцать четыре часа. Семь из них мы спим, остальные учимся бегать, ползать, скакать, стрелять, разбирать миномет.

Сейчас мы шагаем на политзанятия в красный уголок. Перед входом висит лозунг: «Командир Красной Армии должен быть политически грамотным».

Лейтенант Петухов уже поджидает нас. Вид у лейтенанта не военный. Лицо худое, очки на носу, выправки никакой, даже гимнастерку под ремень заправить как следует не может. Он раньше лектором в райкоме работал.

Мы громко кричим:

— Здравия желаем, товарищ лейтенант!

Садимся.

Лейтенант достает из кармана бумажку.

— «На всех фронтах, от Баренцева до Черного моря, — начинает лейтенант, — наши войска ведут оборонительные бои, уничтожая живую силу врага и технику. Крупный успех бойцы Красной Армии одержали под Ельней, нанеся врагу сокрушительный удар. Успешно развиваются бои под Москвой. Ленинградцы грудью стоят на защите своего родного города».

Читает лейтенант неважно, ударения в словах не точно делает, но с каким трепетом мы слушаем его. Есть ли для кого-нибудь сейчас документ важнее сводки Совинформбюро! Мы ее слушаем каждый день. Она для нас как молитва, как лучший стих, как утренняя песня. В ней вся наша жизнь, и не только наша.

Мы слушаем сводку и мысленно чертим на географической карте линию фронта. По всей этой линии — люди в окопах, разрывы снарядов, грохот орудий, пожарище, стоны раненых и громкое «ура». Где-то на этой линии в окопе мой отец: в шинели, в шапке, в новых валенках. Он стреляет по врагу. И может быть, неподалеку от него воюют Вовкин отец и отцы других ребят, братья и сестры.

Мы с Вовкой послали письма домой, а ответа нет. Как они там живут? Где наши отцы воюют? Проклятая неизвестность!

Но ничего! Скоро мы найдем свое место на фронте. Это главная наша цель и мечта. Вот только освоим военную науку, получим звание, и тогда — держитесь, фрицы! Мы вам покажем, где раки зимуют. Может, я и отца встречу.

Лейтенант кончил читать сводку, сел за стол, покрытый красной материей.

— Тема сегодняшнего занятия — коллективизация, — говорит лейтенант. — Наша партия начала проводить ее в тысяча девятьсот двадцать девятом году…

Нам с Вовкой все это было известно. В школе проходили. Может быть, для тех, кто пять–шесть классов кончил, это в диковинку звучало. Я видел, как Вовка вынул лист бумаги, карандаш, попросил у Гашвили книгу, положил на нее бумагу и стал украдкой писать письмо.

Я осмотрелся. Старшина сидел сзади. Ему меня не видно. Я уперся плечом в Вольнова, и скоро слова лейтенанта уже не попадали в мой мозг, а только ударялись в уши.

Глаза потихоньку слипались. Речь лейтенанта превратилась в журчащий ручеек, под звук которого хорошо спится.

«А если на фронте мне так же захочется спать», — подумал я. Но сон был сильнее и слаще этой мысли. Мне снилось, что я сижу в окопе на ящике из-под патронов, прислонившись плечом к сырой стене. Сплю, а фашист крадется с гранатой в руке и кричит: «Я разрушу вашу коллективизацию!»

Вольнов сильно толкнул меня в бок. Я отчетливо услышал:

— Берзалин, встать! О чем я сейчас говорил?

Вовка растерянно смотрел на лейтенанта и не произносил ни слова.

— О середняках, — шепнул Гашвили.

— Я не слышал, о чем вы говорили, — признался Вовка.

— Вы присутствуете на занятии?

— Так точно!

Я увидел, как старшина поднялся со своего места и встал неподалеку от Вовки.

— А что вы пишете? — продолжал лейтенант.

Вовка торопливо сложил исписанный лист вчетверо и спрятал в карман брюк. Может, он боялся, что письмо вылетит из кармана, и поэтому засунул руку в карман. Так он стоял перед лейтенантом.

— Дайте мне этот листок, — попросил лейтенант.

— Не дам, — ответил Вовка и засунул руку еще глубже в карман.

— А ну вынь руку из кармана! — приказал старшина.

Вовка как будто не слышал старшины.

— Вынь, говорю! — крикнул старшина.

— Не выну! — упрямо ответил Вовка.

Глаза старшины расширились, усы его угрожающе шевелились. Старшина сделал шаг к Вовке, схватил своей ручищей его тонкую руку, засунутую в карман.

— Не надо, товарищ старшина, — сказал лейтенант. — Может, он что-нибудь личное писал. Я объявляю вам замечание, курсант Берзалин. Если это повторится, наказание будет более суровым.

Старшина отпустил Вовкину руку и бросил выразительный взгляд на лейтенанта: «Эх ты, политработник! Разве так воспитывают курсантов».

— Продолжим занятие, — сказал лейтенант.

Старшина еще некоторое время постоял рядом с Вовкой и, весь красный от гнева, сел на место.

Урок продолжается. А Вовка по-прежнему держал руку в кармане, как будто боялся, что кто-нибудь отнимет письмо.


4

Никто из нас не подсчитывал, сколько часов в сутки спит старшина. Ложимся спать, он по спальне прогуливается.

— А ну живее поворачивайтесь. Не у бабушки на именинах. Отбой!

Рано утром за полчаса до подъема в казарме снова появляется старшина. Побрит, подтянут, грудь колесом, сапоги блестят. Идет и поглядывает направо, налево, кто в каком порядке спит.

Я редко просыпаюсь до подъема. Но сегодня я услышал какой-то шорох подо мной на нижних нарах, где спит Вовка. Открыл глаза — и не верю сам себе. Старшина держит Вовкины штаны и что-то шьет. Чудеса! У ВовКи дырка, что ли, на штанах… Старшина шьет старательно. Завязал старшина узел, откусил нитку — все честь по чести. Потом старшина полез в свой карман, вынул горсть камней и положил их в другой карман Вовкиных штанов.

— Что это вы делаете, товарищ старшина? — спросил я шепотом.

— Лежи и молчи, подъема не было, — прошипел в ответ старшина.

— Зачем вы камни кладете, товарищ старшина? — погромче спросил я. — Это подло!

— А ну, повтори, — кинул на меня гневный взгляд старшина.

Я повторил.

— Я тебе покажу! Ты у меня поползаешь по беговой дорожке. — Старшина откусил нитку и положил Вовкины штаны на место.

В этот самый момент заиграл горн. Все вскакивали с кроватей как ужаленные, потому что через две минуты — старшина смотрел на часы — нужно было стоять в строю. Я натянул брюки, закрутил портянки, с ходу попал в сапоги…

Вовка схватил штаны и никак не мог понять, почему они такие тяжелые. Старшина стоял рядом.

— Живей! — скомандовал старшина.

Вовка надел штаны и полез рукой в карман. Но карманы были наглухо зашиты.

Вовка посмотрел на меня и спросил:

— Кто это сделал?

— Старшина, — отрапортовал я Вовке и даже показал пальцем на старшину.

— А ну живо! — крикнул старшина. — Вот недельку побегаешь с камушками в карманах, тогда будешь знать, как перед начальством руки в карманах держать.

Вовка надел штаны, сапоги и побежал в строй, гремя камушками. В одну секунду всем было известно «наказание» старшины. Ребята злые! Им бы смеяться над старшиной, а они стали смеяться над Вовкой:

— Вовочка, не оцарапай ляжечки. Вовочка, куда же ты будешь носовой платочек класть?

Больше всех острили Вольнов и Гурька Никитин.

Мне казалось, что Вовка заплачет. Нет! Вовка сцепил зубы, и лицо его было полно решимости.

После зарядки мы побежали на конюшню. Бегом! Только бегом! Не дают шагом пройтись.

Сегодня мы чистили лошадей не просто так, ради формы. Сегодня мы выезжаем на них. Я тащу седло. Моя кобылка Серия косит глазом. Может, рада? Ей пробежаться хочется — ведь она лошадь.

Я вывел Серию из конюшни под уздцы — все как полагается. Старшина оглядел меня и лошадь. Потрогал натяжение седельного ремня. Ничего не сказал, хотя на всякий случай нахмурил брови.

Мы выстроились, держа лошадей под уздцы. Каждый из нас мечтал поскорее впрыгнуть в седло и помчаться по снежной дороге так, чтобы снег летел из-под копыт.

Появился комбат, и от его улыбки наше настроение подскочило еще выше. Мы ждали, когда старшина приведет комбату его красавца Камеруна, у которого были длинные тонкие ноги, перетянутые для красоты белыми бинтами. Камерун ходил крупной рысью, мягко и грациозно, как страус. Седло на Камеруне было командирское, с большими красными звездами по бокам.

Но старшина вывел из конюшни маленькую кобылку, которую в шутку называли Рысаком. К уздечке Рысака он привязал длинную веревку. Хлопнув кнутом, пустил Рысака по кругу, как дрессировщик в цирке.

— К вольтижировке приготовьсь! — крикнул комбат.

Мы подоткнули полы шинели под ремень. Вольнов уже бежит за Рысаком, а старшина подергивает за длинную веревку. Рысак бежит быстрее: «Ну-ка догони».

Но Вольнов шустрый малый. Он догоняет лошадь. Рысак косит глазом. Он не новичок в этом деле. Но все-таки, когда вот такой детина плюхнется с разбегу в седло, не очень приятно.

Вольнов бежит рядом с лошадью, хлопает ее по шее, хватается обеими руками за переднюю луку и, сильно толкнувшись о землю, бросает тело в седло. Егор сидит на лошади и улыбается, а комбат в блокноте ставит оценку.

Я смотрю на Вовку. Подходит его очередь. Он бледен и волнуется. Вовка бежит, смешно подбрасывая коленки. Камни в карманах мешают бежать. А старшина подергивает Рысака за веревочку.

Вовка догнал лошадь, похлопал ее по шее и схватился за переднюю луку. Он оттолкнулся от земли, но не смог впрыгнуть в седло, повис на луке. Лошадь бежала, а Вовкины ноги волочились по земле.

— Тпру! — крикнул старшина, и лошадь остановилась.

Вовка встал на землю и, покачиваясь, пошел в строй.

— Берзалин, ко мне! — крикнул комбат.

Вовка подбежал к комбату и стал смирно.

— Не вышло? — участливо сказал комбат.

Я думал, Вовка погремит камушками в кармане и объяснит, почему не вышло.

— Можно, я на следующем занятии повторю это упражнение? — попросил Вовка.

— То, что можно сделать сейчас, нельзя откладывать на завтра. Смотри, в чем твоя беда.

Комбат подоткнул под пояс полы шинели и побежал по кругу.

— Ну, пошел! — задорно крикнул комбат Рысаку.

Лошадь прибавила шагу, но комбат тут же догнал ее, ухватился руками за переднюю луку.

— Смотри, Берзалин, — крикнул комбат на ходу, — я обгоняю лошадь! Толчок!

Тело комбата поднялось выше крупа лошади и красиво опустилось в седло.

— Понял, Берзалин? — спросил комбат. — Все дело в толчке. Хорошо толкнешься — и инерция сама тебя в седло посадит.

Вовка снова вышел в круг и побежал за лошадью. Ухватившись за луку, Вовка отчаянно бежал, пытаясь обогнать лошадь. Но обогнать он ее не мог. Толчок — и кое-как Вовка залез в седло.

— Ничего! — ободряюще сказал комбат. — Разочка два потренируешься, и будет порядок.

Подошла моя очередь. Я не робел, я быстро догнал Рысака и впрыгнул в седло. Вот вам, товарищ старшина!

Вообще-то я с лошадьми давно имею дело. Еще мальчишкой скакал верхом.

Обычно на лето меня отправляли в деревню к деду. У мальчишек главное развлечение — лошади. Вечером мы собирали лошадей и гнали их на Тарасову поляну, к которой можно добраться только через гать. Мы мчались на лошадях по этой гати, размахивали палками, как саблями. Табун бежал следом. Мы представляли, что там, на Тарасовой поляне, окопались беляки. Мы ведем красную конницу на них. С криком «ура» мы врывались на Тарасову поляну, нарушая покой затихающего июльского леса. Стреножили лошадей, разводили костер…

Деревенские ребята называли меня Колюшка, в отличие от известного Николашки, рыжего, с веснушками на лице парня. Мне, конечно, очень не нравилось это имя — Колюшка. Я усматривал в нем что-то городское, а мне хотелось быть таким же лихим, как Николашка, так же свободно держаться на коне без седла, как он, и кричать что есть мочи, сотрясая тишину леса, и рассекать воздух кривой палкой, как шашкой. Но я был Колюшка.

Однажды мы мчались по гати, и моя лошадь споткнулась. Я слетел с нее и, ударившись о бревна головой, не сразу сообразил, что к чему. А лошади уже пробежали, и ни одна из них не наступила на меня.

Когда я поднялся, растирая затылок, ко мне подошел Николашка в сопровождении других ребят и сказал:

— Силен, парень. Мы думали, ты так, а ты ничего…

От слов Николашки у меня сразу прошла боль, и я опять вскочил на лошадь и еще яростнее мчался вместе со всеми. С тех пор ребята называли меня Коля.

Конечно, комбат сразу заметил, что я бывалый наездник. Когда мы скакали на учебном плацу, он, сдерживая коня, подозвал меня:

— Раньше приходилось на лошадях ездить?

— Так точно, в деревне, без седла.

— В седле лучше?

— Как в кресле, товарищ старший лейтенант.

Я хотел сказать старшему лейтенанту, что мой друг Берзалин с камушками в карманах скачет.

Но старшина был тут как тут. Верхом на Рысаке подъехал.

Нас построили по четыре в ряд, и мы поскакали, как конница Буденного.

Звонко цокают копыта. Мелькают дома с небольшими оконцами. А за ними жизнь, тепло домашнее, чайник на плите свою песню поет.

Я посмотрел на Вовку. Он скачет рядом со мной на высоком Зипуне. Руки крепко поводок держат. О чем он сейчас думает? Наверное, о Нине. Письмо он ей все-таки написал. Упорный парень!

Сомнительно, конечно, что письмо найдет Нину. Может, она уже на курсах учится. Эх, Вовочка! Вот она не пишет, а ты переживай. Может, она забыла тебя, может, у нее другая любовь. Ломай мозги! Этак голова может треснуть. Зачем это курсанту военного училища?

Поначалу, как я приехал в училище, Галка мне снилась. То мы с ней на крыше сидим целуемся, то она меня гладит своей нежной рукой. Но как только я просыпался — прочь! Я курсант военного училища. День ото дня Галка все дальше уходила от меня. А теперь сны вообще перестали сниться. Я ложусь по отбою и вскакиваю утром, когда играют подъем.

Зубри, Галочка, книжечки, выступай на комсомольских собраниях по вопросу о патриотизме, а мы военным делом заниматься будем.

— Вовк! — крикнул я другу. — Почему ты не сказал лейтенанту о камушках?

— Зачем же я буду выпрашивать поблажку!

— Зря самолюбие выставляешь. Может, лейтенант разрешил бы распороть карманы.

Вовка не отвечал. Он крепко держал поводья и смотрел вперед.

Может, он обиделся? А мне было весело. Лошади цокали копытами по булыжной мостовой. И прохожие смотрели на нас.


5

Мы сидим на снегу и, наверное, похожи на стаю озябших воробьев. Хотя, по правде говоря, на снегу только поначалу холодно, а потом привыкаешь — ничего, даже мягко.

Комбат ходит взад и вперед и объясняет значение противотанковой и противопехотной мины. Старшина сидит на ящике.

Занятия проходят на окраине города, на небольшой возвышенности. Отсюда видно дорогу, которая идет из соседней воинской части к училищу.

— Противопехотная мина, — говорит комбат, — устанавливается для создания минного заслона перед живой силой противника.

Мы разбираем эту мину, смотрим, как она устроена. Комбат показывает, как нужно обезвреживать мину. У него в руках макет мины без взрывчатки. Но там на повозке есть мины, которые взрываются. У них, конечно, заряд не настоящий — учебный. Но все-таки рванет прилично. Еще на повозке лежат маскхалаты. Мы должны будем надеть их, поставить мину в заданном месте и подорвать ее.

Много надо знать военных тайн, чтобы успешно воевать против фашистов.

А вот мой отец ушел в ополчение, взял винтовку и стреляет. Что с ним там, неизвестно. В письме из дома ничего не сказано.

«Здравствуй, сынок! — пишет мать. — Вот я и получила от тебя весточку. А то вся душа изболелась. Директор школы прислал мне недоброе письмо. „Убежали, мол. Я снимаю с себя ответственность, если они попадут в шайку“. Я-то все думала-гадала, неужто вы с Вовой… Ведь он парень-то золотой. А теперь, слава богу… Может, конечно, и не стоило так торопиться на войну, ну, уж если решились, то чего тут говорить. Только ты там поосторожнее. Горячку-то не пори… Да ведь, наверно, и не сразу тебя на фронт-то пошлют. Может, еще письмецо успеешь отправить.

Мы живем по-старому. Печку в комнате сложили. Дядя Ваня помогал. Я на завод устраиваюсь. Глядишь, мне рабочую карточку дадут — всё нам с Генкой полегче будет.

Отец ничего не пишет. Прислал одно письмо, и все. Сны мне плохие снятся. Вижу я его в каком-то болоте. Бродит он, а выйти не может. Я ему кричу и кричу, а он меня не слышит. Ходила в военкомат. Говорят, не волнуйтесь, гражданка. Если бы чего — похоронную прислали.

Да уж ладно, зачем я тебе все это рассказываю. У самого-то небось забот полон рот.

Пиши, сынок, родной. Не забывай нас!»

В письме есть Генкина приписка: «Приезжай скорее».

Чудак Генка! Как же я могу приехать, если я в училище. Долго не увидимся. Может, только когда война кончится, когда фрицу голову отломаем…

А уж ломать я ему голову буду по всем правилам военной науки. Я буду снаряды посылать и приговаривать: «Это тебе за то, что мать с братишкой в холоде сидят. Это за то, что хлеба нет, это за отца». У меня найдутся и другие пожелания…

К нашей группе направлялся связной. Он подошел к старшему лейтенанту и что-то негромко сказал ему.

— Старшина, продолжайте урок, — приказал комбат. — После перерыва займитесь практической установкой мин.

Мы догадывались, в чем дело. В училище нового начальника ждут. Ходили слухи, что какой-то фронтовик приедет. Свирепый, говорят, — страсть. Но нам-то что волноваться, мы еще месяц поучимся — и на фронт.

— Стало быть, — громко сказал старшина, — продолжаем разбор действия противотанковой мины.

Старшина посмотрел на нас строго, и мне показалось, что его взгляд остановился на мне. Не очень он меня жаловал после того разговора в казарме. Хоть дело это теперь было прошлое. Камушки он давно разрешил Вовке вынуть. Но эти самые камушки ранили Вовке душу. Злее он стал.

— Послушай, Кольк, — вдруг сказал мне Вовка, — я старшине докажу, что командир — это не только тот, у которого силы много.

— Как это ты хочешь доказать?

Вовка не ответил.

Урок подходил к концу. Старшина посмотрел на свой старинный «будильник» на цепочке, который работал точнее института Штемберга[2], и объявил перерыв.

Мы вскочили со снега, стали разминать ноги. Многие закурили.

Старшина сел на пригорке на ящик из-под мин, отдельно от всех. Он курил свою козью ножку и оглядывал округу. Снега и дорога. Снега белые, дорога черная, и небо серое. Довольно скучная картина.

Я обернулся и увидел, как Вовка одевается в белый маскировочный халат. Потом осторожно вынул из ящика противотанковую мину с взрывчаткой и пополз по снегу. Гашвили и Гурька тоже видели, но не издали ни звука, а старшина сидел, будто царь, на пригорке, курил козью ножку и ничего не замечал.

Вовка ползет, как ящерица. Его не видно на снегу. В одной руке мина. Вовка обогнул бугор, на котором сидел старшина, пополз к дороге. По-моему, очень нахально, но умело. Не видит его старшина!

Мы замерли. Никто от Вовки такой прыти не ожидал. Если старшина заметит Берзалина, он ему не только карманы зашьет — похитрее экзекуцию устроит.

Вовка дополз до дороги. Выкопал лопаткой ямку, установил мину, засыпал снегом честь по чести и пополз обратно.

Опять он двигался под носом у старшины, а тот сидел и курил свою козью ножку. А если бы на месте Вовки немец был? Конец старшине — вояке с Георгиевским крестом!

Вовка обогнул холм и благополучно добрался до места. Снял маскировочный халат и сел. Глаза у него светились. Да и у каждого из нас глаза засветились бы от такой лихой выходки.

— Хочешь, я скажу старшине, — вызвался я.

Вовка протер большими пальцами очки, посмотрел на меня смеющимися глазами и кивнул в знак согласия.

Старшина взглянул на «будильник».

— По местам! — скомандовал он. — На чем остановились? — спросил старшина.

— На противотанковой, — сказал Гурька.

— Разрешите, товарищ старшина. — Я поднял руку.

— Чего тебе? — недовольно спросил старшина.

— Вот вы говорили, товарищ старшина, что Берзалин…

— У нас урок, а не собрание, — строго сказал старшина. — Садись.

— А все-таки он вам доказал!

— Что? — гаркнул старшина и непонимающе посмотрел на меня, потом на Вовку.

— Он установил на дороге мину во время перерыва. А вы не заметили.

— Какую мину?

— Противотанковую.

— Берзалин! — крикнул старшина.

Вовка встал.

— Я решил попробовать свою ловкость, товарищ старшина, надел маскхалат и прополз около вас к дороге. Я считаю, что для командира главное — ловкость.

Ясно было, что сейчас произойдет трагедия.

Усы старшины приподнялись, огромные руки сжались в кулаки. Еще секунда — и он разорвет Вовку…

Вдалеке послышался рокот автомобиля. Старшина повернул голову направо. На лице его выразилось удивление, оно сменилось испугом.

Все мы слышали этот звук. Но на дороге ничего не было видно. И вдруг из-за холма выскочила черная «эмка».

— Там мина! — испуганно крикнул Вовка.

Старшина побежал к дороге. Мы за ним. Старшина размахивал руками и кричал:

— Стой! Стой, говорю!

Машина мчалась. Шофер не понимал жестов старшины, а услышать его слов не мог.

Вовка бежал и отсчитывал секунды: «Раз, два, три, четыре…» — и, когда он произнес «пять», послышался взрыв…

Машину кинуло в сторону, и она замерла. Никто не вылезал из машины, и нам уже показалось, что пассажиры убиты.

Наконец из машины выскочил шофер и бросился к переднему колесу. А потом из машины вылез… Нет, это совершенно невероятно. Из машины вылез Соколов с двумя шпалами в петлице. Вовка протер очки. Я протер глаза. Соколов жив-здоров, с лицом, красным от возмущения.

— Почему не были выставлены предупреждающие знаки? — строго спросил майор старшину, и его черные брови-гусеницы сошлись на переносье.

— Виноват, товарищ майор.

— Виноватых бьют! — крикнул майор. — Я вас на гауптвахту посажу. Фамилия?

— Ермаков.

Первый раз мы видели старшину таким виноватым. Старшина не выдавал Вовку — брал вину на себя.

Я не знаю, что думал Вовка в эту самую минуту, но он сделал два шага вперед и сказал:

— Товарищ майор, старшина не виноват. Это я самостоятельно поставил мину.

Майор посмотрел на Вовку. И, кажется, ему тоже захотелось протереть глаза.

— Что за маскарад? — строго спросил майор у Вовки.

— Это курсант нашего училища, — доложил старшина.

Майор поглядел на старшину, обвел всех пас взглядом и заметил меня.

— И ты здесь! Два шага вперед.

Я шагнул вперед и подумал, что Вовка полный дурак. Нам не хватало этой печали.

— Кто вас принял? — грозным голосом спросил майор.

— Они по призыву, — ответил старшина. — Тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения.

— Завтра в восемнадцать ноль-ноль зайдете ко мне в кабинет.

— В какой кабинет? — спросил старшина.

— В кабинет начальника училища.

Мы ахнули.

Соколов больше не разговаривал с нами. Он подошел к шоферу, перекинулся с ним несколькими словами и полез в машину.

Шофер выругался и сел за руль. Мотор взревел. Машина покатилась по дороге. Переднее левое колесо выделывало восьмерку.

— Эх ты! — сказал старшина и посмотрел на Вовку. — Начальника училища подорвал!


6

«Все-таки жизнь — капризная штука», — думал я, шагая вслед за старшиной. Кажется, вот она, заветная цель, у тебя в руках, душа счастьем обливается, и вдруг…

Если бы не было этих «вдруг», как бы было все правильно и спокойно на земле. Вот сейчас майор Соколов снимет с нас петлички, и кто мы такие? Никто. Начинай все сначала. Спи на вокзале под лавкой, грызи черные сухари и кипяточком запивай…

Мы остановились. На двери серебром написано: «Начальник училища».

Дежурный доложил Соколову, и мы переступили порог кабинета.

Майор сидел за письменным столом в кресле с высокой спинкой. Его левая раненая рука лежала на столе. Пальцами правой он постукивал по подлокотнику.

— Старшина Ермаков прибыл по вашему приказанию, — отрапортовал Ермаков и тем самым дал нам пример.

Майор резко поднялся со своего места и подошел к нам. Его черные жгучие глаза уставились на старшину, потом на Вовку и на меня.

— Будем говорить начистоту, — сказал майор.

Старшина молчал. Наверное, он думал о разговоре относительно мины, а мы-то понимали, о чем пойдет речь.

— Вы двадцать пятого года рождения, — сказал майор, ударяя на слово «пятого».

— Они двадцать третьего призывного года, товарищ майор, — отрапортовал старшина.

— Молчать! — вдруг резко крикнул майор.

Старшина вытянулся в струну и опустил руки по швам.

— Мы подделали год рождения в паспортах, — сказал Вовка, и я почувствовал, что ноги мои подкашиваются.

Ну зачем он вечно лезет со своим откровением! Теперь точно отчислят из училища, снимут гимнастерку, сапоги. Уж лучше было не признаваться.

— Подделали документы, — повторил майор. — Вы знали, чем это грозит?

— Мы хотели поскорее на фронт попасть, — выпалил я. — Ведь старики и те воюют, а мы, взрослые парни, сидим в тылу с тетрадочками. Стыдно нам было.

— Фронту нужны бойцы, а не мальчишки.

— Из них выйдут бойцы, — вдруг сказал старшина. — Не судите по виду. Берзалин кажется слабенький, а он вынослив и ловок. Из них командиры выйдут… — повторил старшина.

Слова старшины были для нас как гром с неба.

— Им семнадцати еще нет! — перебил старшину майор. — «Командиры»!

— Дело не в годах, — упорствовал старшина. — Они хотят воевать. А насчет этого… Так я тоже когда-то два годика прибавил: на фабрику работать не брали.

— Защитника нашли, — как-то миролюбиво сказал майор и сел за стол. — Отчислить я вас должен!

Мы с Вовкой молчали.

— Им осталось учиться один месяц, товарищ майор, — опять заговорил старшина. — Головы у них светлые. Оценки отличные. Минометное дело освоили. Траекторию, буссоль — всё знают. Фронту такие ребята нужны.

Майор встал из-за стола, прошелся по кабинету взад-вперед.

— Что же мне с вами делать? — сказал майор.

Он еще несколько раз прошелся по кабинету.

— Ладно, — сказал майор, — учитесь. Никому об этом разговоре ни слова. Будто его не было. Идите. А вы, старшина, останьтесь.

Мы четко повернулись кругом и вышли из кабинета. Не вышли, а выбежали. Только на лестнице мы остановились, перевели дыхание и обнялись.

Ребята окружили нас и стали пытать. Ну как, что?

— Старшина — порядочный человек, — сказал Вовка. — Если бы я знал, никогда бы не стал ему ничего доказывать.

И все-таки старшине попало. Вскоре был вывешен приказ, в котором говорилось: «Старшине Ермакову Д. Р. объявляю выговор за несоблюдение инструкции по безопасности во время проведения учебных занятий. Ремонт поврежденной матчасти автомобиля произвести за счет старшины Ермакова Д. Р.

Начальник училища майор

А. П. Соколов».

Мы выучили этот приказ от строчки до строчки.

Мы украдкой поглядывали на старшину во время урока, стараясь найти у него на лице что-нибудь не такое, как всегда. Но глаза его были точь-в-точь такие, как прежде, усы лихо торчали вверх.

— Знаешь что, Вовка, — шепнул я другу, — у тебя деньги накопились и у меня. Мы должны их отдать на ремонт машины.

Вовка счастливо посмотрел на меня и сказал об этом Ладо Гашвили.

А Гашвили уже ведет агитацию, подходит к каждому. Кто дал пятерку, кто десятку. Мы набрали триста пятьдесят рублей.

Но как их отдать старшине? Самым мудрым было предложение Вовки. (Между прочим, теперь все относились к Вовке с полным уважением.)

— Я думаю, — сказал Вовка, — что деньги надо отнести в бухгалтерию. Гашвили пойдет и скажет бухгалтеру: «Просим принять деньги на ремонт автомобиля».

Бухгалтер принял и «спасибо» сказал.

Старшина пришел на следующий день в класс, как будто ничего не знал о деньгах. Железный человек старшина. Хотя Гашвили утверждает, что глаза у него были добрее, чем всегда.

А на перерыве старшина подошел к Вовке и вынул письмо из кармана:

— Тебе, Берзалин!

Вовка вертел перед глазами письмо и стоял красный как рак.

— Невероятно! — шептал Вовка. — Письмо от Нины.

— Что же здесь невероятного, — сказал я. — Ты ей написал, она ответила.

— Да нет же, Коля! — воскликнул Вовка. — Она еще не получила моего письма. Невероятно! Это же огромной силы интуиция. Я ей писал, а она почти в тот же день писала мне.

Я посмотрел на штамп. Действительно, редкий случай.

— Это продолжение чуда, которое с нами происходит! — не переставал восклицать Вовка. — Все-таки мир устроен справедливо. Есть законы добра и зла. Если человек чего-то очень хочет — сбывается. Если любит — ему отвечают взаимностью.

— Кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет, — поддержал я приятеля.

Вовка продолжал вертеть письмо в руках.

— Да ты читай! — сказал я.

Мы пошли в курительную комнату. Сели в уголке на скамейке.

— «Вова, здравствуй! — прочитал Вовка дрогнувшим голосом. — Может, ты меня уже забыл? — Вовка помолчал и поправил очки. — Наши встречи были такие короткие, и их было так мало.

Когда ты уехал, я вдруг подумала, что не увижу тебя больше. Мне стало казаться, что все это было не по правде. Сон какой-то. Явился ты во сне, ночь кончилась, и ты исчез.

Три недели я работала в госпитале и почти каждый день ходила на вокзал. Я пробивалась к подоконнику, на котором мы сидели. Трогала его рукой. Мы стояли здесь. Ты держал меня за руку и говорил: „Пусть в госпитале знают, что Нина не одинока. У нее есть друзья!“

Мне так хотелось написать тебе сразу, как ты уехал, но я чего-то боялась. А вдруг не сбудутся мои мечты… Я решила сначала устроиться на курсы медсестер и уж тогда послать письмо.

Теперь я в Омске. Мечта моя сбылась. Через несколько месяцев я буду медсестрой. Мне уже дали военное обмундирование и медицинские эмблемы на петлички. Теперь я самостоятельная. Тетке письмо написала и обо всем сообщила.

Вова, ты напиши мне письмо. Может, у тебя, конечно, времени нет, голова военной учебой забита. Но ты напиши хоть пять слов. Я знаю, что противно выпрашивать письма. Но я все время думаю о твоем письме и боюсь не получить его. Если ты мне не пришлешь письмо, значит, и я никогда тебе больше не напишу.

Мой адрес: город Омск, улица Ленина, школа медсестер. Ефремовой Нине.

До свидания».

Вовка кончил читать, и мы помолчали. Он, наверное, потому, что переполнен чувствами, а мне нечего было сказать. Нечего, и все! Ну, получил письмо. Удивительно, конечно, что получил. Хорошо. Ну, и что теперь? Все мы плясать должны?

Может быть, меня немножко зло взяло. Галка никогда мне таких писем не писала.

— Только бы мое письмо не затерялось, — сказал Вовка, — поскорее пришло к Нине. А я ей напишу еще одно, сегодня же.


7

В этот день все училище: люди, лошади, полковые минометы, ящики с минами — все двинулось в путь.

На дворе апрель. Мокрый, ноздреватый снег тяжело лежит на земле. Воздух напоен весенней влагой. У домов капель позвякивает.

Мы месим кирзовыми сапогами талый снег на дороге. Солнце шпарит в спины. На душе весело.

— А ну, подтянись! — кричит старшина.

Командиры едут на лошадях. А старшина вместе с нами ножками топает. Ему лошади не досталось. Лошади минометы тянут.

Дорога длинная. Шагай и шагай. При всем боевом снаряжении: шинель, вещмешок, винтовка, котелок, противогаз, патроны, и еще наберется всякой мелочи. В общем, ты человек-дом. Где остановился, у тебя все для жизни должно быть. «Ежели солдата бросить в поле, — говорит нам старшина, — все одно он живучая единица. Окопается, патроны разложит, харчи рядом припрячет».

В походе, конечно, все зависит от обуви. Старая солдатская истина. Если ладные сапоги и портянки, шагай как на прогулке. Можешь думать о чем угодно: о любви, о стрельбах, о родной деревне. Если сапоги жмут, никакие мысли в голову не полезут.

Но мы не лыком шиты. Три месяца не зря учились военному делу. Не зря старшина с нас шкуру сдирал.

Гурька Никитин за это время научился не только сапоги подгонять, но и спать на ходу. Идет и спит, а локтями соседей чувствует. Ребята ему завидуют, называют это «Гурькиным талантом».

Однажды ребята подшутили над Гурькой. Шел он вторым с краю. Правофланговым был Гашвили. Заснул Гурька, а правым локтем все на Гашвили нажимает. Ладо посмотрел вперед — старшина далеко, ничего не видит, — взял да и вышел из строя. Гурька спит, ноги его шагают, и тянет его вправо, а опоры нет. Вышел он спящий из строя, шагал некоторое время рядом, а потом бух в кювет.

Сегодня Гурьке спать не приходится. Майор Соколов выбрал маршрут не по Чуйскому тракту. По проселочным дорогам, через перелески и балочки, по деревенькам. Все как на войне, а ему известно, как там бывает.

И вот она, очередная загвоздочка, — дорога спускается в овраг. На одной стороне оврага снег, на другой — чернеет жухлая земля. Самое подозрительное на дне оврага — снег здесь перемешан с грязью.

Майор Соколов направил своего коня к оврагу. Тонкие белые ноги лошади осторожно погрузились в холодное месиво. Вслед за майором двинулись упряжки с минометами. Ездовые хлестали лошадей, пытаясь с ходу проскочить низинку. Не тут-то было! Застряли минометы в грязи.

Нам уже казалось, что над головами высоко в небе гудят фашистские самолеты, сейчас полетят бомбы.

Мы бросились к упряжке с минометом. Проваливаясь по колено в грязной жиже, мы толкали упряжку вперед. Старшина кричит: «Раз-два, взяли!» Ездовые стеганули лошадей — миномет вырвался из плена. Лошади потащили его вверх, в гору.

Низину штурмовали повозки со снарядами. Им тоже нужна помощь. И опять, не жалея сил, мы толкали повозку вверх, в гору. А за ней были еще минометы, походная кухня и наш толстый повар, от которого всегда пахло жареным, хоть кормил он нас кашей. Нет, ничто не могло остановить наш порыв. Да если бы надо, мы могли бы котелками вычерпать эту грязь или проползти по ней по-пластунски.

Непонятно все это было только мальчишкам и бабам, которые, заслышав крики, прибежали из деревни. Они стояли на высоком берегу оврага и глядели во все глаза. Ведь рядом хорошая дорога и мост. Зачем же силу понапрасну тратить? Для них это чудо, а для нас это война.

Последняя повозка проскочила грязь, и мы, довольные, под одобрительные слова старшины, стирая рукавом шинели грязь с лица, шагали вперед. Только вперед!

Ребята и женщины махали нам руками. Они шли рядом вдоль дороги. Многие заговаривали с нами. Все мы казались сами себе богатырями, способными преодолеть любые препятствия, рубить, стрелять, переплывать реки.

В деревне майор Соколов слез с коня, и вся колонна остановилась.

Мы побежали к колодцу, чтобы попить водицы. Но на нашем пути встал старшина. Усы его загибались от гнева.

— Вы что, в детском саду или в армии! — крикнул старшина. — Назад!

Мы отступили и вспомнили наказ командиров не пить в пути. Мы облизали сухие губы.

А деревенским девчатам хотелось с нами познакомиться. Они, конечно, стеснялись. Но одна вышла из дома с кринкой молока и двумя стаканами. Так как старшина охранял колодец и на молоко запрета не было, мы окружили девушку и стали пить холодное молоко.

Девушка рада, глаза у нее смешливые, зубы белые и ровные, как подструганные. Две упругие косы на груди. Мы пьем молоко и протягиваем ей руку: Николай, Вова, Егор, Женя, Гуря. Гурьке она смеялась больше всех, и мы решили, что он ей поправился. Гурька с улыбочкой выпил два стакана молока.

— Вы потом на войну пойдете? — спрашивала девушка и смеялась.

Мы утвердительно кивали.

— Давайте переписываться, — предложила она и покраснела. — У меня есть подружка еще. Она тоже будет писать.

Гурька Никитин самый первый нашел в кармане бумагу и карандаш и дал девушке. Она написала адрес и имя: Лена Пчелкина.

По деревне уже летела команда:

— Становись!

Мы встали в строй, а глаза наши были устремлены на Лену. Она прижала к груди пустую кринку и стаканы и смотрела на нас. Каждому, конечно, казалось, что она смотрит именно на него.

— Равняйсь!

Мы повернули головы направо и увидели каждый своего соседа. Ничего интересного.

— Смирно!

Опять перед нашими глазами была Лена.

— На-право! Шаго-ом марш!

Мы шагали, но головы наши держали равнение на Лену. Если бы было возможно, мы вывернули бы и шеи и всё смотрели бы и смотрели на нее.

— Запевай! — крикнул старшина.

Мы гаркнули что было мочи:

Артиллеристы, точней прицел.
Разведчик зорок, наводчик смел.
Врагу мы скажем: нашу Родину не тронь,
А то откроем сокрушительный огонь.

От песни в избах звенели стекла, и старушки прилипали к окнам, крестясь и читая молитву и веря в то, что дело защиты нашей Советской отчизны в надежных руках.

Если честно признаться, в этот момент мы не думали об артиллерии… Мы думали о Лене Пчелкиной. В голове моей вертелись слова: «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…»

Вдруг когда-нибудь я снова приеду сюда. Я буду ранен. У меня будет орден. Я приезжаю верхом на коне, слезаю у колодца. И подходит она с кринкой молока и говорит: «Товарищ командир, не хотите ли молочка?» А я говорю: «Лена, здравствуй». Мы идем к ней в дом. Конь привязан у крыльца. Бабы с любопытством выглядывают из окон. «Ведь надо же, встретились», — ахают бабы.

— Бег-о-ом а-арш! — послышался голос майора.

Я бежал, и некоторое время мысли о мимолетном видении еще роились в моей голове, но чем быстрее топали ноги, тем мыслей становилось в голове все меньше.

Во рту был вкус молока, и от этого еще сильнее хотелось пить. Гимнастерка постепенно взмокла. В этом тоже было повинно молоко. Ах, Лена, Лена!

Но я не робею. Даже если кажется, что сил нет, вот-вот рухнешь, все равно беги. Не упадешь. У человека есть второе дыхание. Раньше я не очень верил рассказам об этом, теперь точно знаю — есть.

Сейчас мне совсем невмоготу и воздуха не хватает, а уж о силах и говорить нечего. Я сам себе внушаю: «Всем невмоготу, но все бегут. Даже старшина бежит рядом с нами, как мальчишка».

И вдруг сердце переключается на какую-то другую скорость, и становится легче. И те, кто достиг этого, теперь могут бежать без конца. Из наших только Гурька остался позади. Его, наверное, подобрала повозка. Спать он мастер, а бегать не может. Увидела бы Лена Пчелкина!

Вовка молодец — он бежит шаг в шаг со мной. Пот заливает стекла его очков. Он протирает их. Зря! Когда бежишь, необязательно все разглядывать вокруг. Важно видеть спину товарища и чувствовать локоть соседа. Я уверен, что бежать Вовке письмо помогает. Оно для него теперь как волшебный талисман. Силу ему придает. В кармане лежит, у самого сердца.

…Если бы спросили кого-нибудь из нас, сколько времени мы бежим, никто бы и не ответил. Часов у нас нет. Но командиры знают, сколько надо бежать.

— Шаг-о-ом марш! — пронеслась команда.

И вся наша колонна — лошади, повозки, минометы и люди — стала замедлять движение. Нет, мы не сразу пошли шагом. Мы еще некоторое время бежали по инерции, потом шли быстро и, наконец, зашагали, как положено на марше.

— Запевай! — крикнул старшина.

И Вольнов, наверное, для того чтобы поддержать бодрость духа старшины, который так стойко бежал вместе с нами, запел:

Выходила на берег Катюша…

Прошли мы еще километра три.

Майор Соколов остановил коня, поднял руку и протяжно крикнул:

— При-ва-а-ал!

И понеслось по рядам:

— При-ва-а-ал!

Что может быть дороже привала? Неважно, что земля холодная. Каждый нашел себе местечко по душе, разулся и пошевелил голыми пальцами.

Подъехала походная кухня. Из ее трубы повалил дым. Давай, повар! Ты же не бежал, а трясся на облучке. Шуруй в печке, готовь щи да кашу — пищу нашу!

Все начищали своп котелки, вытирали ложки. Мы с Вовкой занимались тем же.

— Тебе Лена понравилась? — спросил я Вовку.

— Ничего.

— Ничего — это пустое место, — возмутился я.

— Почему — пустое место? — ответил Вовка. — У нее румяные щечки, вздернутый носик, ровные зубки. Но ее не сравнишь с Галкой.

— Что ты хочешь сказать?

— Странный ты парень. Галка — настоящая девушка, ты с ней дружил, а до сих пор письма не напишешь.

— «Дружил»! — с ухмылочкой повторил я.

— Обиделся на нее. Из-за того, что она назвала тебя Дон Кихотом. Глупо.

— У тебя самолюбия нет, — бросил я Вовке, — а у меня оно есть.

— Ложное самолюбие! Если бы она тебе подлость сделала, тогда другое дело. А из-за пустяка дружбу рушить, прости меня, не по-мужски.

— Не лезь в мои дела, — резко сказал я и принялся усердно чистить котелок.

Я пытался убедить самого себя, что прав. Никакого письма я ей не напишу, но чем больше убеждал, тем злее становился. Казалось, от злости я готов был протереть котелок насквозь.

Вовка тоже чистил котелок, и на его лице была улыбочка, ядовитая такая улыбочка. Он понял, что разозлил меня, и это ему нравилось…

Вскоре воздух наполнился запахом щей. Все зашевелились, загремели котелки.

— А ну, подходи! — весело закричал повар.

Я ел щи с черным душистым хлебом, и неприятный разговор с Вовкой уже не так тревожил меня. А потом ленивым стало тело. Положив под голову мешок, я лег. Вовка широко открытыми глазами смотрел на голубое весеннее небо.

Мне было хорошо, и я скоро заснул как убитый. Вернее, как вознесенный в рай. Белокудрые ангелы, очень похожие на Лену, летали вокруг меня и пели мне песни ласковыми голосами, поили молоком из кринки и еще писали свои адреса… Правда, несколько раз передо мной мелькнуло лицо Галки. Но ангелы были ближе. Они отгоняли Галку, и она растворилась за облаками…

Потом мы снова шагали по дороге. Уже темнело, а мы все шагали и шагали. Кто мы? Мы — боевые единицы. Задать бы начальству вопрос, где на ночлег остановимся. Не положено.

Вовка шагает рядом и молчит. Как только мы с ним душевных дел коснемся, потом всегда отмалчиваемся. Не сходятся наши позиции. У меня характер военный, а у него штатский, сентиментальный.

Было совсем темно, когда командиры остановили колонну. Ни домов, ни палаток — ничего здесь не было. Небольшая высота — вот и все.

— Минометы на боевые позиции! — крикнул майор, и его слова как эхо повторили командиры батарей.

Если на боевые позиции, тут уж не зевай. Лошадей в сторону, миномет катим на руках, плита твердо поставлена на землю, труба уперлась в небо. Ящики с минами рядом. Кидай мину в трубу — и пропадай пропадом, фашист проклятый!


8

Среди ночи меня разбудил дежурный и сказал, чтобы я отправился к майору.

Я продрал глаза и увидел, что вместе со мной собираются Никитин и Гашвили.

Майор сидел в брезентовой палатке. На столе керосиновая лампа, тут же карта, испещренная непонятными значками. Чувствовалась какая-то особая военная обстановка. И от этого у всех, кто находился в палатке, настроение было приподнятое. Даже майор улыбался. Его мохнатые брови весело приподняты, глаза радостные.

— С рассветом начинаются учебные стрельбы, — сказал майор и обвел острым карандашом большой район на карте. — Ваша задача — охранять этот район от проникновения людей и скота. Ночью вас развезут на повозке и расставят по местам. Через сутки мы вас сменим. Постарайтесь вырыть себе небольшие окопчики. Вдруг шальная мина прилетит!.. А вы, Денисов, — майор обратился ко мне, — получите на всех сухой паек и развезете курсантам.

Майор вручил мне карту и список постов.

Мы вышли из палатки. Ребята отправились искать повозку, а я — на кухню.

Повар послушал меня и сказал:

— Иди-ка ты спать. Пока приказа у меня такого нет. В темноте я не могу тебе продукты вешать. Рассветет — приходи.

Я, конечно, сразу решил, что поеду на своей кобыле Серии. Не пешком же мне шагать двадцать пять километров.

Я нашел Серию, притащил ей овса. Она лизала мою руку. Друзья все-таки. Лошадь ела овес, шумно вздыхала, а меня пробирала радость. Вот сейчас в этой весенней ночи снуют в темноте люди с винтовками за спиной, на огневых позициях минометы, готовые к бою. Скоро и я помчусь на своей лошади. Я смотрел на небо и ждал рассвета…

А рассвет не приходил. Всегда так бывает. Когда очень хочешь, то долго приходится ждать. Точно так же я ждал рассвета, когда бывал с дедом на тетеревиных токах.

Вставали еще затемно. Лес кажется серым. В ночи проглядывают островки лежалого снега. Под ногами лужи, схваченные тонким звенящим льдом. Вершины зеленых елей и сосен напоминают то птицу, взмахнувшую крыльями, то голову лося с причудливыми рогами. А березы, как невесты в белом…

Дед всегда шагал впереди, ружье за спиной и цигарка во рту. Цигарка вспыхивает в темноте и гаснет, и позади деда летит облачко дыма.

Мы шагаем через большой лес, который у нас называют Шалихой, потом через поле и наконец приходим на опушку, где стоит шалаш из ельника.

Согнувшись в три погибели, мы сидим с дедом в шалаше и ждем рассвета. Каким долгим всегда кажется это время…

Но вот на востоке, на самой кромке земли, чернота начинает плавиться, сквозь узкую щель проглядывает свет наступающего дня.

Будто в испуге перед дневным светом луна поднимается все выше, с каждой минутой теряя свой желто-красный цвет и все больше искрясь серебром. Звезды гаснут одна за другой.

И неожиданно в предрассветной тишине раздается легкое посвистывание крыльев…

Мы с дедом осторожно поднимаем головы и видим — неподалеку тетерев. В темноте он кажется большим, как гора. Но первого тетерева убивать нельзя. «Раз первый, значит, запевала, — говорит дед. — Тетеревиный ток — это точь-в-точь что оркестр какой-нибудь симфонический или, скажем, хор. Тут тебе и регент, и певчие есть. Если певчих недочет, песню все одно услышишь. А ежели регенту по шапке дали, тогда хор остановится. Первый тетерев-регент созовет своих приятелей. Они ему подпоют, прилетят, драки начнутся».

Помолчав немного и осмотревшись вокруг, тетерев бросает свой первый клич: «Чу-фшш!» Откуда у птицы столько силы? Звуки вырываются из ее груди, как воздух из лопнувшего футбольного мяча.

Тетерев распустил веером белый хвост и, быстро перебирая ногами, побежал, как самолет по взлетной дорожке. Потом он развернулся, высоко подпрыгнул на одном месте и снова произнес: «Чу-фшш!» Тетерев бегает, прыгает, и в темноте мне кажется, что передо мной не тетерев, а шаман, танцующий свой дьявольский танец.

На голос запевалы откликнулись косачи в лесу. Они бормочут все громче, и их бормотание струится, как невидимые ручейки. «Мы подпоем, давай, давай!» — будто твердят краснобровые самцы.

А небо уже розовым светом залито. Проснулись зяблики и овсянки, выпорхнули из гнезд и запели утреннюю песнь.

…Мне кажется, что все это было очень давно, а ведь прошел только год. Может, дед сидит сейчас в шалаше и ждет рассвета. Тысячи километров отделяют меня от деревни, и не знает дед, что я в военной форме на стрельбах. Когда училище кончу, напишу ему. Вот обрадуется. «Колюшка-то наш лейтенант», — будет говорить всем.

Я погладил морду лошади и прислонился к ее теплой гладкой шее. Я слышал, как уехала повозка с ребятами. Ребята почти не разговаривали друг с другом. Чувствовалась особая военная атмосфера.

Рассвет сегодня был не такой, как тогда на тетеревином току. Рассвет был тяжелый и серый, как солдатская шинель.

Я опять отправился к повару. Он спал на облучке своей походной кухни. Котел был раскрыт — проветривался.

У повара была собачка маленькая, черная; звали мы ее Цыган. Она залаяла звонко, как колокольчик.

— Кто тут? — не поворачиваясь, бросил повар.

— За сухим пайком.

— Не спится тебе, парень, а с самого ранья пришел.

— Там товарищи голодные.

— Они каши до отвала наелись. Откуда они голодные.

Произнося эти слова, повар постепенно поднимался со своего ложа.

— Шея затекла, — уже миролюбиво произнес повар. — Уж эти мне стрельбы. Кто-то стреляет, радуется, а наш брат мучается.

Повар сел на облучок, потянулся и зевнул.

— Ну, сколько вас там, голодающих?

— Шестнадцать.

Повар прикинул что-то в уме и загнул пальцы.

— Значит, так, — сказал повар, — шесть кило четыреста хлеба, на каждый нос по четыреста граммов; кило сто масла, по семьдесят граммов на каждого, и по сто граммов сахара.

— Они на целые сутки уехали, а им только хлеб, сахар и масло. Еще бы чего-нибудь, ну, мяса хотя бы…

— Как я тебе дам мяса, ежели оно не вареное. Я тебе масла больше нормы даю, сахару. Чтоб тебя мама так кормила…

Повар отвесил продукты и дал мешок. Я сложил туда хлеб, масло в вощеной бумаге и сахар в кульке.

— А как же я буду мерить? — спросил я повара.

— Как хочешь, так и меряй!

Повар закрыл свой возок на ключ и пошел к котлу.

Я закинул мешок на плечи. От мешка вкусно пахло хлебом и маслом.

Я подошел к лошади. Она тоже почувствовала этот запах, повела головой, и я заметил, как лихорадочно вздрагивают ее ноздри.

Было совсем светло, когда я оседлал Серию. Люди вповалку спали на земле, минометы стояли в позициях. Повар разжигал огонь в походной кухне.

С холма было видно все как на ладони. Огромная долина внизу, перелески. В долине макеты: пушка — бревно на двух колесах, блиндажи с амбразурой и фанерный танк. Дорога черной змейкой бежала по перелескам.

— А ну пошла! — негромко крикнул я Серии и ударил лошадь каблуками под бока.

Я ехал не торопясь, разглядывая лес, овражки в снегу. Изредка посматривал на мешок, откуда доносился волнующий запах ржаного хлеба. Может, остановиться и заправиться? Ведь моя доля в этом мешке тоже есть.

Я увидел старый пень, торчащий из снега, и придержал коня. Из-за голенища вынул нож. Я глядел на буханку и прикидывал, сколько же это будет — четыреста граммов. Я помню рассказы отца о гражданской войне. Соберется взвод — на всех одна буханка. Комвзвода вынет нитку, смеряет буханку и сложит нитку в десять или пятнадцать раз. По такой мерке и режут хлеб. Потом кладут кусочки на столе, один отворачивается, а комвзвода, указывая пальцем, спрашивает: «Чей?»

Во-первых, у меня нет ниточки, а во-вторых, как я повезу людям куски…

Я отрезал горбушку и подержал ее на ладони. Может, было в ней граммов двести, а может, двести пятьдесят. Я вынул из-за голенища столовую ложку, зачерпнул сливочного масла, размазал его по хлебу и насыпал на масло сахарного песку.

Я сидел и ел. Масло и сахар таяли во рту и блаженно разливались по желудку. Я закрывал от счастья глаза, чтобы ничто не мешало наслаждению.

Лошадь стояла и смотрела на меня круглыми, неморгающими глазами. Голова ее была чуть наклонена, ноздри расширены. «Нет, Серия, я тебе хлеба не дам! Война! Разве можно сейчас лошадей хлебом кормить…»

Я отыскал в кармане список караульных. Первым значился Гашвили.

На карте я нашел точку. Определил ее по местности и поскакал.

— Э-э! — крикнул я. — Еда едет!

Гашвили выскочил из леса с винтовкой в руке.

— Кормящая мама! Ура! — крикнул Ладо.

Я отрезал ломоть хлеба и отдал Гашвили. Гашвили разрезал ломоть пополам. Масло я ему отмерил столовой ложкой и дал две ложки сахара.

Точно знаю, что когда вот так дают, без меры, тому, кому дашь, кажется, что дали меньше, а тот, кто дает, думает — дал лишку.

И говорить-то в этих случаях не о чем. Сел я и поехал дальше. Мешок снова перекинут на передней луке седла.

«А все-таки это не очень хорошая работа — развозить еду, — размышлял я. — Может, Гашвили надо бы побольше масла и хлеба дать. А если не хватит последним, что тогда? Сколько дал Гашвили, так всем буду давать», — решил я.

Я дернул за поводья, и лошадь пошла в галоп. В этот самый момент я услышал первый разрыв мины. Ага, началось! Я не видел, где разорвалась мина, но взрыв ее больно ударил в уши.

За первой летела вторая мина. Вилка. Сейчас накроют цель. Теперь я уже слышал, как мина свистела в полете, как она приближалась к земле. Мне не нужно было подгонять лошадь: она скакала, гонимая страхом и взрывами.

А мины летели и летели. Стрелял не один, а несколько минометов. Я уже забыл о масле и хлебе. Мне хотелось кричать «ура» и идти в атаку…

Неожиданно стрельба прекратилась. Лошадь, измученная галопом, пошла шагом. Иногда она трясла головой, будто ее кусали шмели.

«Наверное, первая очередь курсантов отстрелялась, сейчас начнется разбор», — решил я. Как мне хотелось быть с ребятами!

Лишь на следующий день мне рассказали во всех подробностях о том, что происходило…

Стрельбы начались по расписанию. В первом расчете из наших были Вовка и Егор Вольнов. Вовка был заряжающий. Он брал мину и бросал ее в ствол миномета. Работа опасная. Убирай поскорее руки, а то рванет. Но Вовка уверенно держал мину и так же уверенно бросал ее в трубу миномета. Недолет, перелет, вилка. По цели огонь. Цель была уже накрыта, когда на огневой появились повозки со снарядами. Они только прибыли. Лошади еле тянули груз. Ездовые шли в серых брезентовых плащах рядом с повозками, держа вожжи в руках.

Когда лошадь поравнялась с четвертым расчетом, раздался выстрел. Лошадь шарахнулась в сторону. Говорят, она впервые была на стрельбах. В этот момент третий расчет ударил по цели. Лошадь, безумно заржав, понеслась по краю высоты, где стояли минометы. Ездовой выпустил вожжи и обалдело смотрел на удаляющуюся повозку. А лошадь мчалась на расчет, в котором были Вовка и Вольнов… Лошадь ничего не видела перед собой. Сейчас она перевернет миномет, колеса повозки врежутся в ящик с минами, а потом лошадь полетит с обрыва вниз, и следом за ней повозка, наполненная боевыми минами. Казалось, ничто не может предотвратить катастрофу.

Вдруг наперерез лошади выскочил Вовка. Он остановился в напряженной позе.

Лошадь все ближе. Но Вовка не думает уступать ей дорогу. Он вцепился мертвой хваткой в узду.

Лошадь взвилась на дыбы, оторвав Вовку от земли. Но никакая сила не могла заставить Вовку отпустить лошадь. На помощь Вовке прибежал комбат Голубев. Он запустил свои железные, как клещи, пальцы в ноздри лошади, и она, задрожав от боли, послушно встала на все четыре ноги…

И только тогда оцепеневшие от страха ездовые бросились к лошади.

Откуда-то появился майор Соколов. Он остановился перед Вовкой и, не сказав ни слова, обнял его. Бледность на лице Вовки сменилась румянцем.

— Молодец, Берзалин! — произнес майор как-то по-особенному просто и трогательно, как он никогда не говорил с курсантами.

Потом майор пожал руку комбату.

Вот почему молчали минометы…

Снова загремели разрывы мин, и опять на душе у меня стало весело. Завтра я тоже буду кричать: «Огонь!» Но это завтра… Я посмотрел на карту. Где-то здесь должен сидеть Гурька Никитин.

— Э-э! — крикнул я.

Гурька не подавал признаков жизни.

— Э-э!

— Чего орешь! — услышал я чей-то голос.

Из-за куста вышла старуха с палкой в руке. Одета она в телогрейку. На голове серый платок.

— Чего орешь? — опять спросила старуха.

— Здесь курсант наш должен быть.

— Спит он!

— На посту спит?

— Я на посту, — ответила старуха и показала на грудь палкой. — Я корову невестке веду, мне все одно не спать, а он небось все ночи недосыпает, умаялся. У меня у самой два внука в солдатах.

— Иди разбуди его и скажи, что еду привез.

— Ну, ежели насчет харчей, то можно. — Старуха ушла, опираясь на палку.

Вскоре показался Гурька. Лицо заспанное, воротник шинели поднят.

— Что? Стреляют? — спросил Гурька.

— Не слышишь, — сказал я с презрением. — Корову убьют. Отвечать будешь.

— Разве такая старуха даст корову убить. Она прежде сама ляжет под мину. Ну, чего привез? Давай! Тут я немножко молочком кишки промыл. Жрать еще больше захотелось.

Я вынул буханку хлеба. Уверенным движением отрезал ломоть, дал масла и сахара, и будь здоров.

«Сурок и бездельник. Ему бы можно и половину нормы дать».

Я гнал лошадь, чтобы скорее кончить дело. Еще один охранник, другой. Ребят этих я не знал. Здравствуй, получай. Я поехал дальше.

И наконец остался только один курсант. Из какого он взвода, я не знал. На карте стоял крестик. Я заглянул в мешок. Там было продуктов человек на пять.

Когда я увидел так много хлеба, масла, сахара — во мне прежде всего шевельнулась радость: наконец-то я могу наесться! Но что подумает этот последний охранник, когда увидит все это богатство!

Я приостановил коня и свернул с дороги к кустам. Выбрал местечко посуше, потащил туда мешок, разложил содержимое мешка на снег и стал есть.

Я обжирался. Масло текло по щекам, сахаром был заляпан нос. Лошадь не спускала с меня глаз. Я жевал и заглатывал пищу. Сначала от каждого глотка я получал удовольствие. Было вкусно и в то же время радостно, что в мешке оставалось меньше продуктов.

Но наступил момент, когда мне вдруг стало противно масло. Я икнул и отложил еду в сторону. «Эх, попить бы!» — подумал я, но воды не было. Я поцарапал пальцами лежалый темный снег. Снег таял во рту и тек холодной струйкой в живот. Мне показалось, что масло в желудке затвердевает, и от этого я стал икать еще сильнее.

Я перестал есть снег и, прислонившись спиной к березке, начал думать о горячем чае. Так я посидел минут десять.

Но нужно было двигаться дальше. Я окинул взглядом хлеб, масло, сахар, которые начинали становиться ненавистными, сложил их в мешок и позвал лошадь.

Ехал я не торопясь. «Чем больше пройдет времени, — думал я, — тем меньше будет заметно, что я обожрался». Я старался нарочно подпрыгнуть в седле, чтобы пища лучше утрамбовалась. Когда я посмотрел на карту, увидел, что нахожусь совсем рядом с этим последним охранником.

Передо мной стоял рыжий паренек из второго взвода. На лице у него были веснушки, на губах улыбка. Он, видно, ждал меня как манны небесной. «Эх, браток! Накормил бы я тебя до отвала… Но не могу! Скажешь ребятам, что я их обманул».

Я отрезал ему ломоть хлеба в два раза толще, чем всем. Зачерпнул ложкой масло так, что оно стояло дыбом, и сахару дал две ложки с верхом.

Парень был рад. Он даже и не заметил, что у меня в мешке осталось.

— Будь здоров, парень! — сказал я и поскакал.

Куда же девать оставшиеся продукты? Не выбрасывать же!

Я знал, что в деревне, всего верстах в трех отсюда, этому хлебу, маслу и сахару были бы рады… Но не могу же я признаться, что обделил товарищей. Я опять остановил коня, опять сел под куст и стал есть. Я запихивал в себя хлеб, масло и сахар. Попытался представить, что я голоден. Я вспоминал вагон-теплушку, свой «сидор» с сухарями, мужика, который ел хлеб с маслом, и ту неуемную зависть, вернее, желание есть… Тогда мне казалось, что я могу съесть три буханки. «Глаза завидущие», — вспомнил я бабкино изречение.

Я тупо смотрел на хлеб, который лежал передо мной. Я не мог больше проглотить ни грамма… и тут взглянул на лошадь. Как выразительны были ее глаза! Они так и говорили: «Дай немножко!» Я намазал хлеб маслом и посыпал сахаром. Она лизнула, а есть не стала. Тогда я ей дал кусок хлеба без масла. Она стала верной помощницей. Она ела с удовольствием, долго пережевывая и наслаждаясь, глядя на меня как на благодетеля.

И вдруг я вспомнил женщину с ребенком, которая шла по вокзалу с протянутой рукой и просила:

«Дайте христа ради хоть крошечку»!

Какой-то мужик отломил кусок черной горбушки и дал ей. Женщина кланялась ему. Потом со счастливым лицом она сосала эту горбушку и давала сосать ребенку… Какой же я подлец! Я был противен сам себе. Мелкий торговец я, лабазник… Какой я лейтенант!

Ребята из нашего взвода встретили меня с воспаленными от радости лицами. «Я накрыл цель третьей миной… Я четвертой… Я получил пятерку…»

Сказал бы я вам, сколько у меня в желудке хлеба, сахара и масла! Обалдели бы!

— Что с тобой, Коля? — участливо спросил Вовка.

— Спать хочу.

— Ложись вот здесь, на ящик из-под мин.

Я отвел лошадь к коновязи, доложил комбату и лег спать.

Минометы палили, а я спал. Я видел во сне Гашвили, Гурьку, веснушчатого парня. Они держали в руках ложки с маслом и сахаром и, дьявольски смеясь, говорили: «На, поешь, Коленька, маслица, на… не стесняйся».

А гром гремел, и молния целилась прямо в меня. И баба с ребенком замахивалась на меня палкой.

«На, поешь, Коленька, маслица, — кричали ребята, — немножко сахарку возьми, на!..»

И опять громыхал гром, и сверкающие молнии попадали в меня и жгли все внутри.

«Дайте попить, хоть глоток воды, хоть капельку…»


9

Это было двадцатого мая сорок второго года. Шел девяносто третий день учебы.

Нас выстроили на плацу перед мачтой с поднятым флагом. На плац вышли все командиры училища во главе с майором Соколовым.

Около мачты была установлена небольшая трибуна. Майор поднялся на нее, вынул из полевой сумки бумаги.

— Товарищи, — сказал майор, — сегодня в нашем училище большой день. Вам присваивают воинские звания, и мы, командиры, едем вместе с вами на фронт.

Не знаю, была ли в моей жизни минута радостней этой. Голубое майское небо над головой, зеленые клейкие листочки на березах, красный флаг нежно колышется на мачте, торжественная тишина на плацу…

— Вы знаете, товарищи, — продолжал майор, — что фашистские полчища, неся огромный урон, продвигаются вперед. Пал Харьков, Ленинград блокирован.

Майор волновался. У него перехватывало дыхание, и он делал вынужденные паузы. А казалось, что он не может волноваться. Я вспомнил, как он сказал когда-то Максимычу: «Вон бог, а вот порог». Как много времени прошло с тех пор…

— Все, кто способен сейчас взять оружие, отправляются на фронт, — говорил майор. — Женщины, старики, подростки заменяют ушедших мужчин у станков на фабриках и заводах. На вас, молодые командиры Красной Армии, особая надежда. Вам верит народ. Вы остановите гитлеровских мерзавцев.

По нашим рядам прошел радостный гул. Конечно, остановим. Даешь фронт! Уж там мы покажем, на что способны…

— Сегодня, в этот торжественный день, поклянемся, — крикнул майор, и от этого крика мурашки побежали у нас по спине, — что всегда будем верны воинскому долгу и не пожалеем жизни для защиты Родины!

— Клянемся! — на одном дыхании ответили мы.

…Играл духовой оркестр, и мы стояли по стойке «смирно». Подходила минута, которая касалась каждого из нас.

Майор положил перед собой список и сказал:

— Приказом командующего Барнаульским военным округом присваивается звание лейтенанта… — Майор стал читать по алфавиту фамилии: — Аничкин Петр Яковлевич!..

Как много у меня связано со словом «лейтенант»! Я вспоминаю дядю Васю — летчика. Он приезжал в сороковом году на побывку в Москву. На нем было повое обмундирование, два кубика в петлицах, хрустящий ремень и портупея. Какой-то особый военный аромат исходил от него. Аромат военного самолета, голубого неба и начищенных до блеска сапог. Я не спускал с дяди глаз.

Дядя Вася ходил по комнате и рассказывал о полетах, а все наши сидели за столом и слушали…

«Будет дело, если я вдруг приеду на фронт и встречу дядю Васю, — подумал я. — Он, конечно, уже не лейтенант, а капитан. „Здравия желаю, товарищ капитан!“»

На самом деле я никогда не крикну дяде Васе: «Здравия желаю». В первые дни войны его уже не было в живых. Его штурмовик был подбит, и он сгорел в нем, не долетев до земли…

— Берзалин Владимир Николаевич, — услышал я и, обернувшись к Вовке, увидел, как полыхнуло его лицо.

Я незаметно пожал ему руку.

С каждой минутой волнение все больше подступало ко мне… Гаврилов, Гашвили, Гуляев…

«А что, если не назовут? Но ведь я учился не хуже Вовки».

— Денисов Николай Павлович, — произнес майор, и внутри у меня лопнула какая-то струна, и мне стало спокойно.

Вовка пожал мне руку.

Из наших ребят все получили звание лейтенанта. Только Гурька — младший лейтенант. Спать надо было поменьше.

— Поздравляю вас, товарищи! — громко крикнул майор.

— Служу Советскому Союзу! — бодро ответили мы.

К каптерке, где выдают форму, мы шли с песней. Наш Вольнов запел о Щорсе:

Голова обвязана,
Кровь на рукаве.
След кровавый стелется
По сырой траве.

Каптенармус стоял у входа в свое учреждение, и никакой радости на его лице не было. Вообще он человек странный. Небольшого роста, глаза у него черные, бегающие, будто он все время боится что-то проморгать.

В каптерке навалены в куче гимнастерки, брюки, сапоги, портянки, ремни.

Мы бросились к куче, но каптенармус остановил нас величественным жестом:

— Что это вам, шарашкина лавочка или склад военного училища? А ну вставай в очередь по алфавиту!

Каптенармус не спрашивал размера. Глаза его пробегали по курсанту сверху вниз. Он запускал руку в огромную кучу обмундирования и доставал пару.

— Ты уж мне поверь, — говорил каптенармус, — в этом наряде ты будешь как леди Гамильтон!

Я примерил гимнастерку, сапоги. У меня фигура стандартная. Ремень и портупея приятно пахли кожей и поскрипывали точно как у дяди Васи. Каптенармус дал мне восемь кубиков в бумажке: четыре на гимнастерку, по два на каждую петлицу, и четыре на шинель. Здесь же были четыре эмблемы — скрещенные стволы орудий.

Я и раньше видел такие кубики с красной эмалью и эмблемы, будто отлитые из золота. Но то были чужие, а эти — мои.

— Покажи ногу! — сказал каптенармус. — Сорок три или, может быть, не так?

Оказалось, именно сорок три.

Я надевал сапоги, когда ко мне подошел Вовка. Гимнастерка свисала с его плеч.

— Не хочет менять, — сказал Вовка.

— Это обмундирование не подходит лейтенанту Берзалину, — твердо сказал я, подойдя к каптенармусу.

— Если мама забыла сделать ему плечи, то как каптенармус может переделать его в Минина и Пожарского?

Окинув Вовку взглядом, каптенармус засунул руку в кучу обмундирования.

— На, — сказал каптенармус, — и уже лучше этого ты не найдешь даже и в индпошиве.

Вовка примерял гимнастерку, а Вольнов уже прикрепил кубики к петлицам, надел ремень и портупею. С лица его не сходила радостная ухмылка.

— Теперь мы люди! — сказал Вольнов. — Куда ни придешь, все видят — лейтенант. Почет и уважение.

— Значит, по-твоему, все, кто ходит без военной формы, — не люди? — сказал Вовка.

— Люди, конечно, — ответил Вольнов. — Но поди разберись, кто они такие.

— Дурак ты, Егор, — сказал Вовка. — По-твоему, все должны знаки отличия носить: слесарь, музыкант, художник.

Вольнов обиделся, а в этих случаях он всегда делал вид, что плохо слышит. Он снял сапог, развернул портянку и снова стал ее закручивать.

«Не время сейчас спорить», — решили мы. Хотя в душе ребята были на стороне Вольнова. Ведь верно: командир идет, его сразу видно…


10

Наш старшина по-прежнему остался старшиной. Он встретит новую партию курсантов и опять будет учить их ползать, бегать, стрелять и колоть штыком чучела.

Сегодня, в день расставания, старшина был не такой, как всегда. В глазах была отцовская доброта и грусть. Скрыть этого он не мог.

Он не подгонял нас во время завтрака. Сам ел не торопясь. Тридцать лейтенантов и один старшина за столом.

После завтрака он подошел ко мне и вынул из кармана письмо.

— Тебе! Утром в штабе дали. Еще бы чуть — и не застало. Ищи-свищи потом на фронте.

Я распечатал письмо. От Галки! Я удивился и обрадовался.

Я позвал Вовку, вынул из конверта вчетверо сложенный листок из школьной тетради. Взглянул на ровные строчки — по линейке, как на уроке чистописания, — и сразу ощутил запах чернил и мокрой тряпки у доски.

— «Здравствуй, Коля!» — прочитал я.

Вовка взял меня за рукав:

— Может быть, ты сам сначала прочитаешь, а потом уже вслух…

— У меня секретов нет! — воскликнул я и покраснел. — «Наконец-то я узнала твой адрес и спешу отправить письмо.

Я очень волновалась все то время, пока не знала, где ты. Да вообще-то все ребята волновались, не я одна. Теперь узнала, что вы с Вовой в училище. Почему же ты не написал мне ни разу? Неужели ты все забыл?»

Вовка опять взял меня за рукав и сказал:

— Читай про себя!

Но я был упрям как осел. Чего же мне, лейтенанту Денисову, стесняться?

Я читал:

— «…Может, ты не пишешь потому, что очень занят. У тебя не хватает времени? В письме твоей мамы, которое мы получили, рассказывается, сколько часов в сутки вы учитесь.

Или, возможно, ты обиделся на меня за то слово. Прости. Я назвала тебя Дон Кихотом так, по глупости. Но, признаюсь, мне не хотелось, чтобы ты уходил на фронт. Я, наверное, эгоистка или трусиха, но мне хотелось, чтобы ты был рядом со мной. В этой далекой, неизвестной Сибири ты у меня был один-единственный друг. С тобой мне было бы не так страшно.

Я знаю, что ты можешь сейчас посмеяться надо мной. Сказать, что я мелкий человек, что мои идеалы мелкие и я ничего не понимаю…

Я все понимаю, но мне хотелось, чтобы ты был рядом… А ты скоро уедешь еще дальше от меня.

О моей жизни, наверное, тебе неинтересно знать. Учимся. После учебы собираем у населения вещи для партизанских отрядов, ищем металлолом. Так мы помогаем фронту.

Напиши мне письмо. Найди минутку! Хоть коротенькое! Нельзя же забывать друзей.

Чуть не забыла передать привет тебе и Вове от всех наших ребят. Они гордятся вами и, по-моему, тайно подумывают, как бы удрать на фронт.

Жму твою руку. Галя».

— На такое письмо надо срочно ответить, — сказал Вовка, когда я кончил читать.

— На фронт приеду и отвечу.

— Зачем откладывать? Если можешь другому добро сделать, радость принести, то почему не сделать?

— Философия не для военного времени.

— Неправда! — воскликнул Вовка. — В войну у людей так мало радости остается! Каждая весточка сейчас важна.

Я не знаю, как бы далеко зашли наши разговоры о добродетели, но в этот момент над училищем разнеслись чистые и протяжные звуки горна. Я засунул письмо в карман и побежал на плац. Вовка — за мной. Со всех сторон туда бежали выпускники-лейтенанты. Резкие и звонкие слова команды неслись с разных сторон.

Речей уже никто не произносил. Зачем речи? Все и так ясно. Фронт ждет нас!

Духовой оркестр училища грянул бравурный марш, и мы затопали новыми сапогами по брусчатке. Мы шли по улицам Барнаула, и люди улыбались нам. Сразу столько лейтенантов.

А трубачи не жалели сил. Медь гремела на весь город. Долго будут помнить этот день мальчишки, которые бежали гурьбой вслед за нами — вернее, вслед за старшиной, который замыкал шествие.

На вокзале нас ждали не какие-нибудь телячьи вагоны, а настоящие зеленые, пассажирские. Паровоз уже пускал упругий пар в небо. Все было по-весеннему, по-майски радостно. Казалось, это и есть начало настоящей жизни.

Галкино письмо, конечно, тоже играло какую-то роль в этой радости. Как я там ни говорил, что девчонки потом, после войны, а все-таки приятно было получить от нее письмо. Но отвечу я ей с фронта, из окопа. Пусть помучается. «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей».

Один за одним мы вбегали по железным ступенькам вагона, проходили по коридору и останавливались у окна. Отсюда был виден весь перрон. Женщины в платках, мальчишки в зимних шапках, музыканты, в руках которых золотом отливают на солнце медные трубы.

Тут же стояли командиры. Майор Соколов и наш комбат. Они прощались с теми, кто оставался в училище. Майор обнял старшину и поцеловал его.

Паровоз нетерпеливо гудит, заглушая своим зычным голосом звуки труб. Зазвенели железные сцепы вагонов. Одиноко стоял на перроне наш наставник-старшина. И не было строгости на его лице. И не держал он руку под козырек. Он махал нам, как машут отцы детям, когда расстаются с ними.

— Прощайте, товарищ старшина! — кричали мы в окно.

Поезд вырвался из города. Он помчался по необъятной степи. Вдалеке виден Чуйский тракт. Вон деревенька, оттаявшая под теплым весенним солнцем. Какие-то женщины, опершись на вилы, смотрят на поезд и машут рукой. Наверное, так они машут всем поездам, которые идут на запад.

Мы с Вовкой сидим у окна, иногда радостно посматриваем друг на друга. При каждом движении я чувствую портупею на плече. В ноздри бьет запах кожаных сапог. Мы лейтенанты. У нас в вещмешках есть даже табак. Ребята сидят и курят. Кто может запретить курево лейтенанту!

Свобода от всего, что окружало с детства. Свобода от мам, от учителей. Мы лейтенанты. Теперь уже скоро, очень скоро мы покажем немцу, где раки зимуют. Мы обрушим на его голову минометный огонь.

Поезд мчится, колеса стучат как бешеные. Семафоры торопливо открывают путь, мимо пролетают станции, полустанки и даже целые города.


11

На третий день пути мы узнали, что будем формироваться в Москве. Это сообщение было настолько неожиданным, что мы в первую минуту онемели.

— Какой-то калейдоскоп событий! — воскликнул Вовка.

Не знаю, как это называется. Может, калейдоскоп. Но с того момента, как мы покинули школьный вагон, жизнь представляется мне в виде бешеной скачки по неизвестной дороге. И каждую минуту открывается что-то новое, ошеломляющее, не похожее на то, что было вчера.

Приходится все время удивляться. Теперь мы все только и твердили: «Москва, Москва!»

— Я один раз был в Москве, — сказал Гурька Никитин. — Уж очень там шумно и жарко, люди толкаются. Бегут куда-то как сумасшедшие. Не то что у нас в Томске — все чинно, благородно. Часа два я тогда походил, голова разболелась. А вот мороженым на всех улицах торгуют — это здорово!

— Сейчас в Москве народу поменьше, — высказался Егор Вольнов.

— А я Москву в кино видел… — мечтательно сказал Гашвили. — Кремль, Мавзолей! Красиво! У нас в Тбилиси фуникулер есть, а Кремля нет.

— Может, и увольнительную не дадут, — предположил Вольнов. — Приехали, получили матчасть — и на фронт.

А я как только начинал думать, что приду в свой двор, войду в подъезд, нажму кнопку звонка — у меня перехватывало дух.

И вот за окном мелькнули первые кирпичные здания московских заводов и фабрик.

Замедляют бег вагоны. Мы видим белые кресты на окнах домов. Па запасных путях стоят платформы с зачехленными пушками и танками.

Поезд остановился, и мы выскочили на платформу. От радости хочется топать ногами, кричать.

Военные грузовики поджидали нас на площади.

Через два часа мы были в длинном коридоре казармы, где формировалась наша часть.

Наши взгляды прикованы к высокой двери, обитой черным дерматином. Там, за этой дверью, должна решиться судьба.

Первым за черной дверью побывал Гашвили.

— Ребята, — шепнул он, — на эрэс воевать будем!

— На чем? — спросили мы.

— На эрэс. Реактивные снаряды «катюши». Секретное оружие.

Если бы Гашвили сказал, что нас отправят на Луну, и это мы бы приняли как должное.

— Берзалин, — послышалось в коридоре.

Вовка скрылся за дверью.

— Берзалин Владимир Николаевич, — сказал майор Соколов полковнику, председателю комиссии.

Полковник внимательно посмотрел на Вовку.

— Чем отличился в училище? — спросил полковник.

— Ловкий парень! — с улыбкой доложил майор. — Однажды перед носом у бывалого старшины учебную мину установил.

— Молодец! — Полковник веселее посмотрел на Вовку.

— Парень образованный, — вмешался комбат Голубев, — музыкой увлекается. Москвич!

— Фуражка у тебя большая? — спросил полковник.

— Пятьдесят седьмой размер.

— Маловата!

— А зачем фуражка? — осмелился задать вопрос Вовка.

— Хочу назначить разведчиком. Ордена в фуражку собирать будешь.

Все засмеялись.

— Пиши! — приказал полковник. — Назначить начальником разведки триста восемьдесят пятого дивизиона девяносто первого гвардейского минометного полка.

Вовка — начальник разведки. Ребята пожимают ему руку. Других назначили командирами взводов, а Вовка — начальник. «Начальник» звучало ответственнее.

— По вашему приказанию прибыл, — отрапортовал я полковнику, когда вызвали меня.

Глаза полковника пронзительны, насквозь видят.

— Какие суждения? — строго спросил полковник тех, кто сидел рядом с ним.

— Просил бы оставить в моем полку, — сказал майор Соколов, — начальником разведки триста восемьдесят шестого дивизиона.

— Он тоже ловкостью отличился? — спросил полковник.

— По этой части он от Берзалина не отстанет. Даже похлеще. Я их обоих еще до училища знал, когда они из Москвы в Сибирь эвакуировались.

— Не возражаю, — сказал полковник.

— Служу Советскому Союзу! — крикнул я.

И хотя я крикнул некстати, полковнику понравилась моя лихость. Он удовлетворенно кивнул и попросил вызвать следующего.

Теперь мы были не просто лейтенанты. У нас была должность. Но в город нас не пускали.

Мы с Вовкой ожесточенно спорили — сообщить по телефону домой, что мы в Москве, или не стоит. Правда, телефона ни у Вовки, ни у меня в квартире не было. Но можно было узнать телефон Марии Федоровны в соседнем доме и попросить сходить к нашим.

— Ну, подумай, придут матери к воротам, — убеждал я Вовку, — нас выпустят на минутку… Зачем все это? Когда дадут увольнительную, тогда и пойдем домой.

А увольнительную не давали. Нас спешно переучивали. Установка М-13 — это вам не полковой миномет. Занятия секретные, хотя чего там секретного: та же буссоль, та же наводка. Траектория и дальность другие.

Показали нам установку. На «студебеккере» восемь направляющих рельсов. На них огромные, выше меня, снаряды. В головной части взрывчатка, в хвостовой — пороховые шашки. Они горят и толкают снаряд вперед — все просто.

На некоторые занятия приходил сам полковник. Он вызывал кого-нибудь на выбор и спрашивал.

Мы отвечали, но как нам хотелось самим задать вопрос полковнику: «Когда же отпустят домой?»


12

И все-таки мы получили дорогие бумажки, на которых были написаны фамилии и время увольнения в город.

Мы начистили сапоги и вышли на улицу.

— Может, такси возьмем, — небрежно сказал я Вовке.

— Аэростат не хочешь? — сказал Вовка и показал на огромный шар противовоздушной обороны.

Мы сели в трамвай.

Все смотрели на нас. Мы в новеньких гимнастерках, два кубика в петлицах…

Кондукторша была сама любезность.

— Товарищи лейтенанты, — говорила она с улыбкой, — наш трамвай до центра не идет. Вам придется пересесть на двадцать второй.

— Спасибо, — ответил я вежливо.

Кондукторша, наверное, думала: мы иногородние. А мы-то лучше ее знали, как проехать на Пресню.

Мы стояли на задней площадке и смотрели на город. Он был не такой, как всегда. Он был тихий и грозный. Белые кресты на окнах, стальные ежи на перекрестках, машины, разрисованные, словно зебры. На небе по-июльски ярко светило солнце, а одежда у прохожих была темная. И нигде не видно лотков с мороженым, о которых мечтал Гурька.

Трамвай подходил к Манежу. Сколько раз зимой бывал я здесь на елочном базаре! Горит огнями елка до неба. Кругом ларьки, словно сказочные снежные замки и пещеры. За прилавками деды-морозы: «Покупай игрушки, блестки, фонарики, бенгальские огни». Все кажется волшебным в этой морозной ночи, наполненной шумом ребячьей толпы и песнями, которые разносят над площадью мощные репродукторы.

Сейчас Манежная площадь была серой и пустой.

А за ней, за этой площадью, высокие шпили кремлевских башен. Все начинается там! Оттуда идут приказы. От этой мысли нас бросает в радостный озноб, и руку хочется приложить к козырьку.

А трамвай динь-динь! Он уже мчится по улице Герцена. Скоро кинотеатр «Повторного» фильма. Наш «Повторный»! Мы бегали сюда смотреть фильм «Красные дьяволята» шесть раз, «Чапаева» смотрели семь и еще «Броненосец „Потемкин“», «Мы из Кронштадта», «Закройщик из Торжка»…

Трамвай пересек площадь Восстания и покатился с горки к Зоопарку. Начиналась наша Красная Пресня. Мы знали здесь каждый камень мостовой, каждый забор, каждый проходной двор.

Вот это и есть моя Родина, где все до самой мелочи знакомо: очертания домов, звуки трамвая, запахи булочной на углу Волкова. А какими родными кажутся переулки и улицы: Зоологический, Тишинский, Синичка, Заморенова, Грузинская! Я знаю здесь каждую горку и каждый поворот. Зимой на коньках мы цеплялись за подводы и грузовики и мчались…

В сером универмаге на углу Пресни мне купили первый в жизни костюм. Какие были плечи у пиджака и каким взрослым я сразу стал казаться самому себе! В книжном магазине напротив каждую осень я получал новенькие учебники, пахнувшие типографской краской.

Все, что мир дает человеку в детстве, открывалось мне здесь, на Пресне. И поэтому, когда меня обзывают «Ванькой с Пресни», у меня не возникает обиды. Я улыбаюсь в этот момент.

Ребята с нашего двора никогда не выходили из трамвая на остановке. Если у Зоопарка сойти, до дома далеко; если на следующей остановке, на Малой Грузинской, выйти, тоже идти порядочно. Нужно было спрыгнуть с трамвая на ходу, точно против Волкова переулка.

— Готовься, Вовка! — весело крикнул я.

Я повис на подножке, посмотрел направо. Сапоги застучали по брусчатке. Десять шагов — и наш пресненский тротуар.

— Ай, ай, — сказала пожилая женщина, — командиры, а прыгаете, как мальчишки.

Мы с Вовкой громко рассмеялись.

Увидев наш дом, мы оба, не сговариваясь, придержали шаг, будто оробели на мгновение. Вошли в подъезд. Знакомый с детства запах. Даже если бы меня привели сюда с завязанными глазами, я бы все равно узнал по запаху свой подъезд. Вовка бежит на третий этаж, а я останавливаюсь у двери на первом.

«Денисов П. А. — два звонка», — зачем-то читаю я с детства знакомую надпись.

Я нажимаю белую кнопочку два раза. Мать узнает меня по звонкам. Кто-то зашевелился за дверью. Улыбка сама лезет на лицо, рука тянется к козырьку: «Здравия желаю, мама!»

Открывается дверь, и я вижу совсем незнакомого мужчину:

— Вам кого?

Не сказав ни слова, я прошел в коридор, засунул руку в карман старого отцовского плаща, который всегда висел на вешалке, достал оттуда ключ, открыл дверь, вошел в комнату и спиной прикрыл ее.

Тот же старинный буфет, пианино в белом чехле, и на нем слоники. Шкаф с зеркалом, на который я лазил с зонтом в руке и прыгал оттуда, намереваясь стать парашютистом.

Я отбивал себе пятки, а братишка Генка хлопал в ладоши и называл это авиационным праздником.

На том же месте стояли диван, обитый зеленым плюшем, широкая никелированная кровать, и посреди комнаты стол — квадратный дубовый стол. Около него теперь печка, сложенная из кирпича. Из печки — железная труба вдоль потолка.

Я тихо сел на диван.

Мне показалось, что никуда я не ездил. Что не был я в училище, что я по лейтенант. Спал я на этом самом диване и проснулся и завтра пойду но на фронт, а в школу с портфелем и тетрадочками.

Ведь совсем недавно — я стал загибать на руках пальцы: ноябрь, декабрь, январь… — девять месяцев назад мать собирала мне на этом самом столе вещи, и я был мальчишкой-девятиклассником в клетчатой рубашке.

Я встал, поправил гимнастерку, надел фуражку и подошел к зеркалу.

Лейтенант! Всё честь по чести!

Я прошелся вокруг стола, как это делал когда-то дядя Вася. За столом отец, мать, тетя Матрена, Прасковья и братишка. Все они смотрят на меня с восхищением и слушают мой рассказ…

Вдруг я услышал, как повернулся ключ в замке наружной двери. Сердце сжалось от волнения. Дверь хлопнула, и в комнату ворвался братишка. Лицо его было перепачкано, рубашка спереди отвисала под тяжестью чего-то.

— Колька! — воскликнул братишка и ошалело уставился на меня. — Вó даешь! Нарядился? Ты как Хрюня из седьмого подъезда! Недавно он на Тишинке китель полковника нашел, не новый, по со шпалами. По вечерам, когда дворник спит, он в этом кителе гуляет. А фуражку никак найти не может.

— Дурак ты, Генка! — сказал я. — Здравствуй!

Я обнял брата. Генка вдруг присел, вытащил рубашку из штанов, и на пол посыпались белые костяшки клавишей от пианино.

— Ты не думай, это настоящие костяшки. Тут один мастер живет. У него сало есть, точно знаю. Он мне за костяшки целый кусок даст.

— Где ты взял клавиши?

— У Никитских в дом бомба попала. Женька сказал, из третьей квартиры. В доме на четвертом этаже пианино стоит. Залезли мы туда. Пианино на самом краю площадки. Я стал играть, Женька на своих кривых ногах пляшет. Кругом окон нет, одни каменные стены. Пианино гремит как гром. Играл, играл, а Женька все пляшет. Потом вдруг пианино закачалось и как полетит вниз. Я еле удержался на стуле. Оно летело, потом как ударится! Народ на улице даже пригнулся от страха, думали, бомба замедленного действия. Смеху! Пианино разбилось. Мы клавиши оторвали и пошли.

Брат почесал затылок, потом сгреб все костяшки и спрятал их под кровать.

— А то еще от матери попадет, — сказал Генка и, поглядев на меня, спросил: — У тебя поесть ничего нет?

— Нет, — ответил я и тут же обругал себя за то, что ничего не захватил с собой.

— Есть хочется! — с чувством воскликнул Генка.

— В шкафу под окном посмотри, — сказал я.

— Эх ты! — укоризненно произнес братишка. — Да я там каждый закуток знаю! Там стоит банка с американской тушенкой этого типа, нового соседа. Его на время поселили. Да что я у него брал-то? Так, одну чайную ложечку в день. Уж когда невмоготу. У него паек знаешь какой! Вчера полез с ложечкой. Дома его не было, открыл крышку банки и вижу — бумажка: «Не тронь, раз не ложил». Я, конечно, все равно пол-ложечки зацепил. У меня так слюни текли. Но больше не полезу. «Не тронь, раз не ложил!» Остряк!

— А где прежние соседи?

— Что тут было… — Генка развел руками. — Как только ты уехал, немцы совсем близко к Москве подошли. Ну кое-кто и драпанул. Наш Олег Семенович вызвал грузовик и стал в него барахло напихивать, ящики какие-то, ящики. А тут женщины с детьми, им тоже от немцев бежать хочется. Стали они наступать на Олега Семеновича, а он толстый, неповоротливый. «Жирная ты морда, директором столовой работал, лучше всех ел. А теперь на машине удираешь. Слазь!» Скинули с машины ящик. Один разбился, а там пачки масла сливочного, настоящего. Я две пачки схватил — и под рубашку. Стою как ни в чем не бывало, а масло под рубашкой тает, еле донес.

— От отца письма есть?

— Нет. Он под Калинином воюет.

— И больше ничего не известно?

— Мать ходила в военкомат. Ей сказали: «Гражданочка, не волнуйтесь. Если чего с ним случится — сообщим!»

Генка полез в буфет, пошарил на полке рукой. Смахнул какие-то крошки на ладонь и в рот…

— Послушай, Генка, — сказал я братишке, — у меня деньги есть.

— Деньги же не едят. — Генка помолчал. — Много их у тебя?

— Много.

Я вынул из кармана гимнастерки пачку десятирублевых бумажек — мою первую получку — и стал раскладывать их на столе одна рядом с другой, как пасьянс.

Брат трогал бумажки. Он никогда не видел столько денег.

Как не похож был сейчас этот мальчишка на того Генку, довоенного, чистенького, с большой папкой для нот, с которой он ходил к учительнице музыки Арине Викторовне!

— Я завтра всем во дворе скажу, что ты лейтенант и что у тебя денег много. И мать обрадуется. Она на заводе сейчас. Рабочую карточку получает. Строгальщицей она работает. Такой станок есть, на нем железо строгают. На оборонном заводе.

Я слышал, как в замке повернулся ключ. Может, у матери предчувствие было, а может, ей кто сказал обо мне.

Она открыла дверь и шагнула ко мне, обняла и заплакала. Она плакала тихо, и тело ее вздрагивало.

Я увидел седые волосы, руки, пропитанные мазутом и израненные металлической стружкой. На матери был черный халат с пояском. Пах он чем-то чужим, непривычным.

— Ну чего ты, мама! — сказал я.

— Мам, — повторил Генка и тронул мать за плечо, — посмотри, сколько Николай денег принес.

Мать подняла глаза и снова посмотрела на меня, на мои петлички, на гимнастерку, и слезы опять покатились по ее щекам.

— На эти деньги мы можем картошки целый мешок купить, — сказал Генка.

Генка пошарил в сумке, которая висела на плече матери. Верное, это была не сумка — зеленый чехол от противогаза.

— Ура, — крикнул Генка, — хлеб!

Он отломил корочку и проглотил.

— Значит, скоро на фронт? — спросила мать, утирая рукой слезы.

— Скоро. Да ты не бойся, мам! Сколько людей воюет…

Мать опять заплакала и, закрыв лицо руками, вышла на кухню.

— Это ничего, — сказал Генка, — Она в последнее время поплачет, поплачет и успокоится. Надо печку разжигать. Чай кипятить будем.

Генка запалил бумагу, на нее положил щепочки.

— Мы твою мандолину сожгли. Твой деревянный планер тоже и еще три стула. Зимой плохо было! Пойдешь, забор поломаешь, а доски сырые — не горят. Чем растопить? Мандолиной!

Огонь постепенно разгорелся, но дым в трубу не уходил — поднимался к потолку. Скоро из глаз потекли слезы.

— Ложись! — скомандовал Генка. — Это всегда так сначала. А потом нагреется, будет тянуть. Зимой, знаешь, не очень здорово. Дыму полно, а форточку открывать жалко — тепло уйдет. Лежим с матерью на полу и терпим. Я даже под кроватью раза два спал. У меня там убежище: сбоку сундук с тряпками, сверху матрац мягкий. Если бомба попадет, отскочит.

Вошла мать с чайником в руке. С нашим медным чайником, на ручке которого высечена звезда.

— Что же ты деньги-то разложил? — спросила мать, поставив чайник на печку.

— Это тебе, мама. Моя первая зарплата.

— Себе часть оставь. Может, чего купить надо.

— А я на всем готовом, мам. Кормят и одевают.

— Чего на обед дают? — спросил Генка.

— Щи.

— С мясом?

— Ага!

— Целую тарелку? — спросил Генка и проглотил слюну.

«Какой же я дурак, что не принес еды!» — опять подумал я и вспомнил хлеб, сахар, масло, которыми я обжирался однажды на ученье. И даже сейчас я покраснел от стыда.

— А еще чего дают? — не отставал Генка.

— Кашу с маслом.

Генка покачал головой и глубоко вздохнул.

— Знаешь что, — сказал я, — завтра рано утром ты возьмешь бидон и поедешь со мной в казармы. Я у повара попрошу каши гречневой с маслом.

— Врешь!

— Правда!

— Если бы целый бидон каши достать, — мечтательно произнес Генка, — мы бы с мамой неделю были сыты…

Мать собрала деньги, положила на видное место на буфете и придавила их белым слоником, у которого я когда-то отбил хобот. Потом она поставила на стол три чашки. Тонкими кусочками порезала пайку хлеба и на блюдечко посредине стола положила бумажку с сахарином.

За окном надвигался вечер. Может, он еще не надвигался, но в нашей комнате всегда рано темнело. Напротив нашего дома, шагах в пятидесяти, стоял такой же, как наш, пятиэтажный дом.

Мать задернула поплотнее шторы и зажгла свет. В комнате стало уютно. Как будто мы отделились от всего мира, будто жили как прежде, до войны.

— Отец у нас рядовой, а ты лейтенант, — сказал Генка. — Если он тебе на улице попадется, должен тебе честь отдать?

— По уставу должен.

— Ну, а если не отдаст честь, то что?

— Ничего. Он же отец.

— А по уставу?

— Я его остановлю и прикажу еще раз пройти мимо меня и отдать честь.

— Вот это да! — воскликнул Генка.

Мать сидела за столом и, подперев голову руками, смотрела на меня.

На лице ее была улыбка почти незаметная: чуть улыбались глаза, вернее, морщинки у глаз и губы. Мать смотрела и как будто открывала меня заново.

— Ну, как же это ты так — вдруг и лейтенант? — повторяла она.

— Не один я, и Вовка Берзалин тоже.

— Вовка! Он-то совсем на военного не похож! Очкарик, скрипач! — крикнул Генка. — Я ему играл этюды!

— Ах ты, шóбон[3]! — нарочито громко сказал я, как когда-то говорил отец.

Мы рассмеялись. Стало еще уютнее в доме, будто с этим словом к нам пришел сам отец.

— Ну, расскажи, расскажи… — просила мать. — Как же это ты с Вовкой… Я ведь тогда от директора письмо получила, недоброе письмо.

Я рассказывал матери, как все это было. Как убежали из поезда, как скитались на вокзале. Но не сказал я ей, что подделали год рождения в паспортах и что теперь я на два года старше. Ушли добровольцами, вот и все. Военком знакомый помог.

Мать смотрела на меня и, кажется, все видела и все понимала. Уж так устроены матери. А я говорил об училище, о старшине Ермакове, о старшем лейтенанте Голубеве, о том, как стреляли мы из минометов.

Генка сидел на полу у печки и слушал меня, раскрыв рот. Он забыл, что на столе есть хлеб и сахарин и что чайник уже давно вскипел.

А потом в дверь позвонили дважды, и к нам пришла Авдюхова из соседней квартиры.

— Ай, какой ты стал взрослый! — сказала Авдюхова и всплеснула руками. — Надо позвать Гречеву.

Пришли Гречева, Шитова, Муравина. Мать показывала деньги, прижатые белым слоником: «Первая получка сына!»

Мать разливала чай с морковной заваркой. Генка злился и не скрывал своей злости. Если бы не пришли все эти тетки, ему бы досталось два куска хлеба, а не один, и в два раза больше сахарина.

Взгляды соседок были прикованы ко мне. Взгляды у них были одинаковые, и сидели они, плотно прижавшись друг к другу.

До войны они нередко ссорились между собой, что-то доказывали друг другу, кто-то был прав, а кто-то виноват. Все это с гневом обсуждалось на общественных кухнях. Шитову и Гречеву, которые живут в одной квартире, не раз вызывали на суд общественности. А сейчас они сидят рядом, и в глазах у них тревога. Их сыновья далеко от дома, — какая судьба им уготована?..

Как только появлялась новая гостья, мать просила рассказывать все сначала…

Вдруг погас свет. Мы зажгли свечку.

— Надо уходить, — сказала Шитова, — а то вся свечка сгорит. Она взяла мою руку двумя руками и долго жала ее, улыбаясь. — Может, еще отпустят… Может, еще свидимся… — произнесла Шитова и, наконец, отпустила мою руку.

— Уж дай я тебя обниму, — сказала Авдюхова, подойдя ко мне. — Ведь какой герой: семнадцать лет — и уже лейтенант.

Другие матери тоже стали прощаться со мной, и каждая хотела заглянуть в глаза и что-то сказать на прощание.

Все ушли, и в комнате стало тихо.

Мать постелила мне на диване и задула свечу. Я лежал на своем родном диване, где каждая пружина была знакома. Я водил рукой по плюшевой спинке, а из темноты на меня смотрели глаза матерей, и я слышал их голоса.

— Кольк, — вдруг прошептал Генка, — пистолет у тебя есть?

— Завтра дадут.

— Какой?

— «Тэтэ»!

— Ты из него стрелял?

— Стрелял.

— В руку отдает?

— Не очень, есть амортизация.

— Гена, — послышался голос матери, — Николаю рано вставать.

Я продолжал лежать с открытыми глазами. Вдруг до моего слуха донеслись звуки скрипки. Это играл Вовка.

Я и раньше, до войны, слышал его скрипку. Но тогда где-то шипел патефон: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось», где-то смеялись люди, а на пятом этаже девочка Тоня разучивала на пианино вальс.

Сейчас дом был как будто мертв. Усталые, полуголодные люди тихо лежали на кроватях. И тревожно, как плач, разносились по дому звуки скрипки.

Может быть, Вовка играл всю ночь. Не знаю. Мне кажется, я слышал скрипку во сне до самого утра…

— Вставай, сынок! — будила мать. — Вставай!

Я открыл глаза. Мать склонилась надо мной. Как хорошо я знаю вот такое, склоненное над собой, лицо матери.

— Вставай, сынок! — еще раз повторила она.

Я сделал несколько энергичных движений руками и крикнул:

— Генка, подъем!

— Пусть спит, — сказала мать.

— А каша?

— Может, тебе неудобно? Только командиром стал и уже кашу просить…

— Удобно, — сказал я и толкнул Генку под зад.

— Чего дерешься? — протирая глаза, сказал братишка.

— Каши хочешь?

Генка молниеносно вскочил с кровати и стал натягивать штаны.

Мы выпили по чашке холодного чая со вчерашней морковной заваркой, съели один кусок хлеба на троих, и я стал прощаться с матерью. Я хотел побыстрее уйти, чтобы не было слез.

Но глаза у матери были сухие, как будто она знала, о чем я думаю.

— Сядем перед дорогой, — сказала мать.

Мы сели. Мы не смотрели друг на друга. Глаза были опущены. Встали.

— Мам, ты бидончик дай побольше для каши, — попросил Генка.

— Возьми на кухне тот, с которым раньше за молоком ходили… Мать обняла меня.

— Значит, на фронт?

— Не плачь, мам!

Мать не плакала.

Я вышел во двор и свистнул два раза. В окне третьего этажа блеснули очки, и через минуту лейтенант Берзалин отдал мне честь.

— Моя мать хотела посмотреть на тебя, — сказал Вовка.

— Моя тоже.

— Сейчас к матерям ходить нельзя — они плачут, уж это я точно знаю, — сказал Генка.

Мы минутку постояли и пошли к трамвайной остановке.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
ГРАНАТА НА ВСЯКИЙ СЛУЧАЙ


1

Ночью наш эшелон остановился на станции Усмань. Слышались приказы командиров. По настилам съезжали с платформ «катюши». Мощные «студебеккеры», словно сказочные кони, несли на своих спинах зачехленные установки. Расчеты занимали места на машинах.

Здесь не нужны были слова и рассуждения. Здесь начиналась война, и все понимали друг друга с полуслова.

Я сидел в кабине «студебеккера» вместе с капитаном Голубевым. Ему дали новый чин и назначили командиром дивизиона. Мне просто повезло, что я попал к нему в дивизион.

Капитан напряженно вглядывался в темноту.

Машины одна за одной двигались на запад к линии фронта, нащупывая дорогу тонкими, как стрелы, лучами света. Там, впереди, вспыхивали яркие зарницы, оттуда доносился гул, похожий на раскаты весеннего грома. С каждой минутой фронт приближался.

Слово «война» для меня и моих сверстников всегда имело особое значение. Как часто мы слышали это слово по радио, дома от матери и отца. Война на озере Хасан, война в Польше, в Финляндии. Война, война…

Мы, мальчишки, просто не могли жить без войны. Мы разделили наши пресненские дворы на враждующие лагери — все точь-в-точь как на международной арене. Если мы ловили шпиона с соседнего двора, то тут же объявляли войну. Нашими снарядами были куски глины и камни, а зимой снежки.

К шестнадцати годам на моей голове было три пробоины. Но у Женьки таких пробоин было шесть, и он считался храбрее меня.

Теперь я все это вспоминаю, конечно, с улыбкой. Я слышу, как грохочут настоящие пушки и от грохота содрогается земля.

Я начальник разведки. У меня взвод бойцов. Правда, во взводе всего восемь человек. Но ничего, скоро будет пополнение.

До рассвета мы должны разместить матчасть в лесу, замаскировать ее. Завтра утром определим огневые позиции, и уж тогда берегитесь, фрицы!

— Погляди назад, наши машины не отстают? — сказал капитан.

Я вылез из кабины на подножку. Машины, будто прицепленные друг к другу, шли ровной колонной. В голове колонны «виллис» командира полка, майора Соколова. На следующей машине ехал Вовка.

— Денисов! — негромко позвал меня капитан. — Не отстают наши?

— Все в порядке, товарищ капитан, — отрапортовал я. — Машины идут на заданной дистанции.

Машины мчались к фронту. Теплый ветер напирал в грудь, залезал в уши, ноздри, и от этого в душе моей росла военная лихость. Запеть бы: «Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса…»

Я видел, как «виллис» свернул с дороги в лес. Машины тоже поворачивают, и лучи фар будто режут деревья под самый корень.

И опять вполголоса звучит команда. В напряженной тишине рычат мощные моторы «студиков». Уже зазвенели топоры. Долой лишние сучки с деревьев, долой деревья, которые мешают поставить машины! Сейчас мы хозяева в этом лесу, и наши распоряжения — закон.

Бойцы натянули маскировочные сетки над машинами. Шалишь, фриц! Теперь твои самолеты не увидят грозное оружие.

Наш дивизион первым кончил маскировку. Ведь нами командовал капитан Голубев. Засучив рукава, он сам валил деревья, обрубал сучки, натягивал сетки. Он сам садился за руль «студебеккера» и ловко разворачивал машину. Он все умел и делал это лихо, точь-в-точь как там, в училище. Потому мы любили его. Рядом с ним работа спорилась.

Мы видели, как капитан Голубев подошел к командиру полка и, четко стукнув каблуками, отрапортовал:

— Маскировка матчасти триста восемьдесят шестого дивизиона закончена.

Майор осматривал нашу работу. Я шел рядом и видел, как улыбался капитан Голубев. Он радуется, что теперь настоящим делом занят. Он радуется как мальчишка, хоть ему уже двадцать семь.

— Молодец, капитан! — сказал командир полка. — Отдыхайте!

Я разыскал Вовку. Он тоже закончил работу. Мы набросали на землю еловых веток и легли. Приятно пахло свежей хвоей.

В тишине ночи был слышен гул войны. Казалось, что этот гул доносился до нас не только по воздуху. От него содрогается земля, на которой мы лежим. Я смотрел на небо. Сквозь ветви деревьев проглядывали звезды. Может быть, оттого, что там, за линией фронта, алел горизонт, звезды не имели привычного голубоватого цвета. Они поблекли и выглядели грустно.

— Начштаба мне письмо от Нины передал, — сказал Вовка.

Вовка вынул исписанный лист бумаги и показал мне.

Я был наполнен ощущением фронта, к которому так стремился. Дороже этого в данную минуту для меня ничего не могло быть на свете. А Вовка опять со своими сентиментальными мыслями лезет.

— Хочешь, я тебе прочитаю письмо? — сказал Вовка.

— Сейчас темно!

— Я его почти на память знаю.

— Когда это ты успел его выучить?

— Пока в машине ехал!

Вовка начал:

«Здравствуй, Вова! Я получила твое письмо, и не представляешь, как обрадовалась. От счастья я даже плясала перед девчонками из общежития, и они сказали, что я сумасшедшая.

Значит, есть на небе бог! Ну, не бог, а так, звезда такая, которая людям добром светит. Ведь я не верила, что получу от тебя письмо.

Твое письмо я читаю, читаю и начитаться не могу. Каждая строчка до самого сердца дотрагивается.

Ой, Вова, как я хочу поскорее попасть на фронт! Я все для этого делаю. Учусь хорошо. По стрельбе из винтовки среди девушек первое место занимаю. Сначала у меня не выходило. А теперь приловчилась. Я смотрю на мишень и представляю фашистскую рожу. Руки у меня дрожать перестают, и винтовка не качается.

Мои мысли с тобой на фронте. Наверное, для всех людей фронт — это как огонек ночью. Бабочки летят ночью к свету — так и люди. Для меня этот свет вдвойне. Неужели мы с тобой встретимся когда-нибудь? Я все время отгоняю от себя такую мысль, потому что мне страшно.

С фронта, конечно, писать трудно. Но, может, найдешь минутку, опиши все, как есть. Как воюешь, как по фрицам стреляешь.

До свидания. Нина».

Я не знал, что сказать другу. Восторгаться было не по душе. Притворяться не хотелось.

— Ты не ответил Галке? — спросил Вовка.

— Нет.

— Не понимаю.

— Как можно меня понять? — возмущенно ответил я. — Мы на фронт приехали. Завтра в бой вступаем. А ты на память письмецо зазубриваешь. О девчонке нюни распускаешь.

— Ты не прав, Коля! Если мы приехали воевать, значит, мы не люди, значит, нам чужды любовь, страсть, добродетель? Значит, мы в скотов превращаемся. Так, что ли? Убивать, громить, и все… Такого не может быть.

— Я не говорю, что в скотов превращаться надо. А убивать надо. Если ты его не убьешь, он убьет тебя. Война!

— Война, конечно, — произнес Вовка. — Но даже на войне у человека должна быть какая-то ниточка к другой жизни, какая-то мечта, которая согревает.

— Все это расслабляет, отвлекает от главного, — сказал я. — Вот свернем шею фашистам, тогда…

Вовка не отвечал мне. Я не стал спорить с другом. Я смотрел на звезды. Мне вспомнилась мать в черном заводском халате, с сумкой из-под противогаза. Вспомнился Генка, белые кресты на окнах московских домов…

Когда Генка ехал с нами в казармы, он спросил Вовку:

— Вова, я похож на Николая? Заметно, что я его брат?

— Конечно, — ответил Вовка. — Только у тебя нос чуть пошире.

— Скажи, Коль, — дернул меня за рукав Генка, — а правда, что минометы могут через дом стрелять? Можно поставить миномет около скамейки и шарахнуть по второму корпусу?

— Можно! — ответил я.

— Не видно будет, куда стреляешь?

— На крышу надо наблюдателя посадить. Будет корректировать.

— Как?

— По телефону.

— А-а! Значит, еще телефон нужен. А ребята о телефоне не знают…

Ах, Генка, Генка! Как ему нравилось идти с нами по улице. Мы отдавали честь старшим по званию, и Генка опускал руки по швам, и лицо его принимало серьезное выражение.

Когда нас приветствовали красноармейцы, Генка не верил глазам. Он глядел по сторонам, оборачивался назад. Но никого кругом не было. Значит, солдаты отдавали честь нам.

Нам и самим все это удивительно было. Ведь год назад мы бегали по дворам, как все, лазали через заборы, с девчонками в палочку-выручалочку играли.

…Подойдя к воротам казармы, я взял у Генки бидон. Честно говоря, мне не очень удобно было идти с бидоном по двору казармы. Но как только я вспоминал выражение лица Генки, когда он собирал крошки в буфете, моя решимость увеличивалась.

— У меня тут мать и брат, — сказал я повару и почувствовал, что краснею до самых ушей. — Мою порцию положите сюда, в бидон.

Повар взял бидон, подмигнул мне: дескать, все понятно, и в одну секунду наполнил бидон до краев гречневой кашей с мясом. Сверху положил кусок масла.

Краска еще больше залила лицо. Я не знал, как благодарить повара. А он улыбался и подмигивал…

— Принес! — крикнул Генка, когда я появился с бидоном.

Он тут же ковырнул пальцем масло и вынул из бидона кусок мяса.

— Ехать знаешь как?

— В любой конец города без билета! — ответил Генка.

— Вот тебе рубль, на трамвай.

— Хорошо иметь богатого братца! — сказал Генка и, обтерев правую руку о штаны, стал прощаться. — Может, ты еще приедешь домой?

— Может.

— А если нет, то ты их там, гадов, бей крепче. Эх, не вовремя я родился! Мне бы постарше быть, я бы им показал. Я бы по домам не лазил, пианино не переворачивал, я бы настоящие бомбы взрывал.

— Ты за мамой посматривай, — сказал я, — помогай ей. И не кидай больше пианино вниз.

— Думаешь, так просто еще такое пианино найти?

Я обнял Генку. Когда он пошел, я смотрел ему Вслед. Он шел, крепко держа в руке бидон с кашей. Мне так хотелось, чтобы он повернулся и помахал мне рукой… Я не знаю зачем. Я ничего не загадывал. Просто хотелось. А он не оборачивался.

И уже у самой трамвайной остановки он повернулся. Увидев меня, радостно помахал рукой, поднял бидон над головой и звонко крикнул:

— До свидания!

…Небо уже светлело. Исчезли ночные звезды. Золотистые лучи солнца пробивались сквозь сосновые ветви. Даже гром войны, кажется, поутих в эту прекрасную минуту рассвета. Я так отчетливо представил пионерский лагерь в Успенском… Мы жили в брезентовых палатках, в лесу. Так же пробивалось по утрам сквозь ветви солнце, так же пахло хвоей. Кажется, сейчас затрубит горн, и все мы весело наперегонки побежим к Москве-реке и будем бултыхаться в прозрачной воде, доставая со дна песок…

В эту минуту над лесом разнесся рев снаряда и воздух полоснуло резким взрывом. Посыпались ветки с деревьев. Люди вскакивали со своих мест и не сразу понимали, что происходит. Неподалеку от нас разорвался второй снаряд, третий… Огромная сосна, вздрогнув, чуть покачнулась, а потом стала плавно падать, набирая скорость, ломая ветви соседних деревьев, разрывая маскировочные сетки.

Мы с Вовкой выскочили на опушку леса. Фашистские снаряды продолжали лететь. Мы слышали их раздирающий душу звук. Мы бежали по дороге. Впереди мелькнула чья-то спина. Я узнал капитана Голубева.

— Товарищ капитан! — крикнул я.

Голубев обернулся. На его лице не было страха. Он улыбался.

— Я к командиру полка! — крикнул на бегу капитан.

— Мы с вами! — в один голос сказали мы с Вовкой и побежали вслед за капитаном.

Позади нас слышался топот солдатских сапог.

Над нами пролетел снаряд. Какой это сумасшедший звук: рев урагана, сирены, вой шакала — все слилось в нем. Снаряд рванулся где-то впереди, чуть слева.

Приближался следующий снаряд.

— Ложись! — крикнул Вовка и бросился в кювет налево.

Я прыгнул следом за Вовкой, а капитан Голубев скрылся в кювете направо.

Рев снаряда застелил небо, лес, дорогу… Земля содрогнулась, и стало тихо, как бывает в деревне.

Мы стряхнули с себя землю и выглянули из кювета. На той стороне дороги, где укрылся капитан, была огромная воронка.

Мы стояли на краю ее. Мягкая земля оседала под ногами и терпко пахла.

Вовка снял с головы каску и стал лихорадочно откидывать ею мягкую землю. Мы уже не слышали свиста снарядов и их разрывов. Где-то стонали раненые, а мы копали. Пот заливал глаза.

«Мы не можем перекопать все эти тонны земли», — подумал я, и у меня появилось отчаяние.

А Вовка не переставал работать. И взгляд его говорил о том, что он один может перекопать всю землю, если нужно.

Я копал и думал, что я слабее Вовки. Мышц у меня больше, но, видно, у человека есть еще какая-то сила. Я смотрел на него и копал, копал…

Каска моя уперлась во что-то мягкое.

— Рука! — крикнул я Вовке.

Мы копали еще некоторое время и вытащили из земли капитана.

Он лежал лицом вверх. Распались на лбу его светлые вьющиеся волосы. Открытый рот был забит землей, и только несколько белых зубов проглядывали из-под нее. Глаза его смотрели непонятно куда.

Я опустился рядом с капитаном и почувствовал усталость. Эта усталость разлилась по телу, сковала руки, ноги, притупила мозг.

Я смотрел на капитана и, казалось, ощущал, как холодеет его тело.

Мне вдруг захотелось кричать. Не может из такого человека уйти жизнь! Он же сильнее нас, он стреляет лучше всех, скачет на лошади лучше всех, он воевал на озере Хасан…

Но я сидел и молчал. И не было сил поднять руку, шевельнуть языком. Я только повторял про себя: «Как же так, товарищ комбат?»

Подошел майор Соколов.

Он снял фуражку, наклонился к капитану и пальцами закрыл ему глаза. Солдаты подняли тело капитана и унесли.

Я по-прежнему сидел и смотрел на мягкую землю, на которой остался след.

«Как же так?» — повторял я один и тот же вопрос.

Вовка сидел, опершись на колени, и смахивал слезу.


2

Вместе с командиром полка мы отправились с линии фронта на рекогносцировку местности. Машина остановилась у большого щита, на котором написано: «Дорога простреливается».

Отсюда уже виден противоположный высокий берег реки Воронеж, где обосновались фашисты. У нас на том берегу лишь небольшой кусок земли около дамбы. Наши стоят там насмерть.

С высокого берега немцы хорошо просматривают местность вокруг. Огромная пойма на нашей стороне реки. Кое-где дома, и среди них одно высокое здание. Мы идем к нему. Идем осторожно, иногда делаем перебежки.

Двери всех домов настежь раскрыты. Ветер носит по земле обрывки бумаг. И среди этого безжизненного царства только бумажки кажутся живыми. Они летят, переворачиваясь в воздухе, падают и снова поднимаются вверх.

Мы вошли в подъезд пятиэтажного дома. Все здесь носит следы поспешного бегства. На лестничной площадке швейная машина, тут же детская кукла с закрывающимися глазами.

Мы поднимаемся на чердак, устанавливаем около слухового окна стереотрубу. Первым в нее смотрит майор. Смотрит долго, осторожно двигая трубу из стороны в сторону, чуть поднимая и опуская.

Майор разложил свою карту и указал нам огневые позиции. Для гвардейских минометов огневые позиции — дело номер один. «Катюши» воюют по-особенному. Установки выезжают на огневые позиции, дают залп по цели и удирают, пока фриц из пушек огонь не открыл. Нужны такие позиции, чтобы было удобно подъехать и уехать.

Мы поставили крестики на карте и стали поочередно смотреть в стереотрубу. Эх, если бы ребятам из нашего двора, и даже самому Ваське Чудину, дали хоть раз заглянуть в стереотрубу! Он бы считал себя героем!

Два глаза, усиленные в сотни раз[4]! Хорошо видно все, что происходит на немецком берегу. «Смотрите!» — чуть не воскликнул я. В касках, с засученными по локоть рукавами, фашисты подошли к грузовику, сели в него и поехали.

Перед нашим домом послышался разрыв мины. Следующая разорвалась позади дома. На артиллерийском языке это называется «вилка».

— Вниз! — скомандовал майор.

Вовка схватил стереотрубу вместе с треногой. Мы побежали по лестнице.

На первом этаже мы влетели в раскрытую дверь какой-то квартиры, и сразу несколько мин ударили по крыше. Дом содрогнулся. И даже здесь, на первом этаже, с потолка посыпалась штукатурка.

— Как же они узнали? — спросил Вовка.

— Засекли блеск стекол стереотрубы, — ответил майор.

Он разложил на обеденном столе карту. Мы присели вокруг.

Все было очень по-домашнему. Над столом большой матерчатый абажур розового цвета. У стены буфет, и в нем чашки с цветочками. Бери и устраивай чаепитие. В соседней комнате кровати. На них подушки и одеяла. Ложись и отдыхай.

В этой домашней обстановке майор выглядел не таким суровым, как всегда. Он больше был похож сейчас на приветливого хозяина, к которому пришли гости.

Тонким пунктиром майор наносил на карте дорогу, по которой должны двигаться ночью «катюши».

Эти линии мы перенесли на свои карты и отправились проверять подъездные пути на местности. Майор сказал, что будет ждать нас здесь, но сам опять полез на чердак и оттуда в бинокль продолжал рассматривать будущие огневые позиции.

Мы с Вовкой вышли из подъезда, кивнули друг другу и пошли каждый своей дорогой.

Страшного в нашем путешествии ничего не было. До передовой еще далеко… Я поглядывал на карту, аккуратно уложенную в планшетке, и шел точно по заданному маршруту, стараясь запомнить каждый поворот. Я двигался перебежками, а в одном месте даже ползком.

Наша огневая расположилась между двух домов в скверике. Я стоял за домом, разглядывая сквер. Еще сохранилась клумба, на ней гвоздики.

Я пометил места для каждой установки, прикинул на глаз, где можно вырыть окопчики для расчетов. Потом сорвал несколько алых гвоздик. Все равно сегодня ночью они будут втоптаны в землю.

Когда я вернулся в дом, майор и Вовка уже сидели за столом.

Майор усмехнулся, увидев меня с цветами. А Вовке, видно, понравились цветы. Он взял в буфете вазочку и поставил в нее цветы.

…Вся жизнь полка в этот день была подчинена будущей ночной операции. Это наш первый залп по фашистам. Командиры проверяли матчасть, шоферы готовили машины, а я снова чертил маршрут по карте. Я закрывал глаза и еще раз пытался увидеть дорогу, дом, за которым надо повернуть налево, скверик с клумбой.

К вечеру в расположении дивизиона появился новый командир, вместо Голубева.

— Капитан Савельев, — отрекомендовался он.

Ростом он был невысок. В плечах широкий. Квадратная голова на короткой шее. Глаза как щелки, и было трудно разобрать, что в них написано.

Я вспомнил улыбку Голубева. Даже на его мертвом лице была эта улыбка. Глаза были закрыты, а на губах улыбка. Мы дали тогда три залпа из автоматов и пистолетов и похоронили нашего капитана.

— Маршрут проверен? — строго спросил меня новый командир.

— Так точно!

— Выступаем в двадцать четыре ноль-ноль! Учтите, на вас большая ответственность.

— Слушаюсь. — Я приложил руку к козырьку.

Не люблю, когда мне говорят об ответственности. Капитан Голубев не сказал бы так. Он улыбнулся бы, похлопал меня по плечу и ободрил: «Все будет в порядке, лейтенант».

Савельев еще постоял около меня, как будто намереваясь что-то сказать, но не сказал. В глазах у него была какая-то замкнутость. А у Голубева взгляд был открытый и в глазах вся душа — от первой до последней строчки.

Капитан ушел, а я подсел к Вовке.

— Волнуешься? — спросил я.

— Я пытаюсь думать о чем-нибудь другом, — ответил Вовка. — Я так всегда на экзаменах делал. Отец меня научил. Ведь от того, что волнуешься, лучше не будет и уверенности не прибавится.

— Но ты понимаешь, малейшая ошибка…

— Понимаю, — спокойно сказал Вовка. — Отец как-то рассказывал, что он был на военном заводе и видел человека, который со склада в цех нитроглицерин носит. От малейшего сотрясения нитроглицерин может взорваться. Если бы этот человек думал, что он споткнется и упадет, разве он донес бы?

Железная логика у моего приятеля, хоть гвозди заколачивай.

Мы увидели майора и вскочили, но он по-дружески взял нас за руки и посадил на место.

— Как настроение? — спросил Соколов.

— Все в порядке, — ответил я за двоих.

Майор сказал:

— Знаю, волнуетесь. Я тоже волнуюсь.

После этих слов у меня стало спокойнее на душе.

…В двадцать четыре ноль-ноль в лесу, где мы расположились, все пришло в движение. Бойцы отвязывали маскировочные сетки, шоферы заводили моторы. Сняты чехлы с установок. Длинные серебристые снаряды осторожно надвигаются на направляющие рельсы. Все это делается четко, без лишнего шума.

На дорогу выехал «виллис» командира полка, за ним выстроились машины восемьдесят пятого дивизиона, в хвост им встал наш «студик».

Капитан Савельев сидел в кабине машины, а я стоял на подножке. Отсюда лучше видно в темноте. Машины тронулись. И опять теплый августовский ветер напирает мне в грудь.

Вот развилка дороги, где стоит регулировщица. Она очистила для нас путь. Секретное оружие мчится на огневые позиции!

— Правее! — крикнул я шоферу.

«Надо было стоять на той подножке, где шофер, а не на этой», — подумал я с опозданием.

— Этот дом помню! Верно едем! — шептал я и смотрел в темноту до боли в глазах. — Стой! — закричал я, узнав тот самый дом, где нужно поворачивать налево.

Шофер резко тормознул, идущая сзади машина тоже скрипнула тормозами. И все-таки она не успела остановиться и ударила в нашу машину буфером.

Капитан многословно выругался.

— Налево, — повторил я.

— Заблудился, что ли? — крикнул капитан.

— Здесь поворачивай! — закричал я.

Машина повернула. Ее колеса врезались в скамейку. Треснула доска. Я спрыгнул с подножки. Правое переднее колесо проехало по клумбе.

Машины встали на позиции, и я отер пот со лба.

Теперь слышалась команда капитана:

— Укрепить установки!

Капитан посмотрел вмятину на буфере.

— Чтобы это было в последний раз, — сказал он строго. — Разведчик должен быть уверен в каждом шаге. Одна ошибка может грозить знаешь чем…

— Понимаю, — сказал я и опять вспомнил капитана Голубева, его звонкий, упругий голос.

Командиры батарей докладывали о готовности.

Мы с капитаном проверили квадрат цели, снова рассчитали расстояние, прицел, площадь поражения.

Расчеты у орудий. Проверен каждый снаряд. На лобовое стекло машины опущена броня, с небольшой щелью для того, чтобы шофер мог видеть дорогу, когда будет покидать огневую.

— Прицел! — кричит капитан, и слова его как эхо повторяют комбаты и взводные.

— Все в укрытие! — звучит команда.

— Все в укрытие! — повторяют другие голоса.

Расчет скрывается в окопчиках. Командир установки и шоферы лезут в кабину. Командир установки берется за ручку пуска. Шофер заводит мотор.

— Огонь! — кричит капитан.

Словно молния, вырывается огонь из сопла снаряда и уносит его в ночное небо. Один, второй, третий…

Снаряды летят к цели, и десятки огненных точек прошивают черное ночное небо.

Как только с направляющего рельса слетел последний снаряд, расчеты бросились к машинам. Подняты крепления. Враг, конечно, засек огневые позиции и сейчас же ответит ударом.

Наши снаряды рвутся в городе. Кажется, что это яркий фейерверк взлетает в ночное небо. Огромные снаряды громят врага, а не сгоревшие до конца пороховые шашки заряда летят в воздух и там рассыпаются на мелкие пылающие искры, которые медленно, как во время праздника, опускаются на головы уничтоженных и перепуганных фашистов.

— Ты что, в парк культуры приехал? — резко дернул меня за рукав капитан Савельев и бросился к машине.

На ходу я впрыгнул на подножку.

— Налево! — крикнул я, и машина понеслась налево.

Еще один поворот. «Студик» набирает скорость. Теплый ветер бьет в лицо.

На немецкой стороне завыли шестиствольные минометы, которые почему-то зовут «ванюшами». Мины ударили по нашим огневым позициям. Но нас-то там нет.

Мы уже выехали на шоссе. Я по-прежнему стоял на подножке, смотрел вперед на дорогу и радовался встречному ветру.


3

Наверно, тому, кто не был на войне, она кажется полной таинства, романтики и загадочности. А на самом деле к войне, как ко всякому делу, привыкаешь. Бегут один за другим дни, и в них есть свой порядок и даже привычная обыденность.

Ну что из того, что над головой летит снаряд? Очень скоро я научился по звуку определять, где этот снаряд упадет. И конечно, я не пригибался без нужды и не плюхался в грязный кювет с закрытыми глазами. Я знал, на какой высоте должны лететь самолеты, если они хотят нас бомбить. Я мог точно выбрать место для огневых позиций и запомнить дорогу к ним. Словом, не боги горшки обжигали.

Немцы в эти дни напирали на нас. Ох как они напирали! Гитлер бросал под Воронеж все новые и новые силы. Когда не хватало своих солдат, он присылал в подкрепление румын и венгров. Гитлеровские генералы хотели во что бы то ни стало продвинуться вперед.

А мы стояли насмерть. Мы не намерены были отступать. У нас был в кармане небольшой листок, на котором напечатан приказ наркома обороны под номером 227 «Ни шагу назад!» Да и без приказа все понимали, что отступать некуда. Сколько уже городов оставили! За всю историю России ни один чужестранный солдат не доходил до Воронежа, а немец дошел…

В Воронеже две огромные силы уперлись одна в другую. Все ждали исхода. Что же будет? Попрет фашист дальше или у него пороху не хватит? Сводки Советского Информбюро в эти дни начинались словами: «На Воронежском фронте идут ожесточенные бои с превосходящими силами противника…»

Мы давали залпы днем и ночью. И ведь придумал же кто-то назвать наше грозное оружие таким ласковым словом «катюша»…

Чтобы связь наших «катюш» с пехотой была еще крепче, каждый минометный дивизион был придан пехотному полку.

— Ты отправляйся прямо на НП командира пехотного полка, — сказал мне однажды капитан Савельев, — Такой приказ вышел. Там будешь цели определять и оттуда по телефону сообщать координаты. Дело ответственное!

— Слушаюсь, — сказал я.

Почему он мне все время об ответственности долдонит? Может, в гражданке к этому слову привык? Черт его знает! Только у меня от этого настроение портится.

— Конечно, там на передовой поосторожней будь, — добавил капитан, заметив мое недовольство и не поняв его причину. — Сам знаешь: передовая, с врагом нос к носу!

Капитан заглянул мне в глаза. Наверное, подумал, что мне страшно. Нет, капитан, мне совсем не страшно, а даже радостно. Давно об этом мечтал.

— Вы не знаете, — спросил я, — лейтенант Берзалин тоже на передовую пойдет?

— Все начразведчики там будут. На самом переднем крае…

Капитан улыбнулся.

Я улыбнулся в ответ и сказал:

— Рад, что меня на передовую посылают. Всегда хотелось туда.

На том и кончился наш разговор. А вечером я топал на передний край, за реку. Туда ходят только ночью. Ночью отправляют подкрепление и еду, ночью выносят оттуда раненых.

Я шел за поварами тридцать пятого пехотного полка. Дорогу они хорошо знают. Каждую ночь за едой в тыл ходят и обратно на передовую возвращаются. Правда, дорога тут одна, через мостик.[5] Говорят, он простреливается немцами с высокого берега…

До мостика далеко. Впереди шагают повара, за ними человек шесть молодых ребят из пополнения, а сзади мои бойцы: сержант Уткин, рядовые Попов и Юрка. В моем разведвзводе восемнадцать человек, а взять нужно было, как сказал капитан, двоих–троих, для того чтобы телефонную связь наладили и охраняли ее.

Поначалу во взводе меня не очень признавали пожилые красноармейцы. В глазах у них было написано: «Какой ты командир, молодо-зелено!»

Но потом эта улыбочка исчезла. Задания я выполнял точно, трусости за мной замечено не было. Единственно, чего не научился делать, — водку пить. Выпить, конечно, я могу, но не хочется. На мою долю каждый день по сто граммов выдают. Бойцы между собой делят. Правда, в долгу не остаются. Они узнали, что я люблю помидоры. А километрах в шести от нас, в пойме на нейтральной полосе, было помидорное поле. Сержант Уткин прихватил с собой Попова и Шустова, и они пошли за помидорами.

«Вы, братцы, не стреляйте, — сказали они пехотинцам, — мы за помидорами. Командир у нас их любит».

«Валяй», — сказала пехота, и ребята поползли. Ползут, а руками по плетям шарят, помидоры тихонько отрывают.

Вдруг Уткин слышит впереди чье-то дыхание: «Это ты, Иван?» Кто-то метнулся в сторону от сержанта.

Сержант громко выругался, прополз еще метра три вперед и наткнулся на ведро с помидорами. Немец оставил.

Когда я вернулся от капитана Савельева, эти помидоры горели красным кумачом на столе, рядом на газете щепотка соли и черный хлеб. Я ел помидоры, захлебываясь соком, и думал, кого же мне взять с собой.

Конечно, надо взять Уткина. Он был на передовой и в разведку не раз ходил. Он парень веселый и ловкий. Внешне, конечно, природа его не очень облагородила: глаза близко посажены, нос длинный.

Я взглянул на Прохорова, Умничкова, Шустова и Попова. Попова я возьму точно. Сильнее его никого во взводе нет. Руки как грабли. Плечи — две сажени. Попов по-крестьянски молчалив. Слушает он обычно людей внимательно. На его изъеденном оспой лице морщинки то разбегутся в добродушной улыбке, то застынут в раздумье. Когда он рядом, то увереннее чувствуешь себя.

И еще я решил взять Юрку. Он совсем мальчишка, хотя старше меня на год. Юрка прибыл с последним пополнением. Никто его всерьез до сих пор не принимает. Бойцы даже фамилию его толком не знают. То ли Изотов, то ли Зотов. Все зовут просто Юрка. «Юрка, сбегай за кипятком… Юрка, отнеси письмо связному!» При каждом окрике Юрка краснеет, но приказания выполняет точно.

Позавчера Юрке пришло из дома письмо. Обычное письмо, сложенное уголком. Когда связной принес письмо, Юрки в землянке не было. Шустов вскрыл письмо и прочитал. Подлец, конечно!

Письмо было от мамы. Не пей воды из реки. Если холодно будет, кальсоны надень.

Солдаты посмеялись, а Юрка взял письмо и ушел. Не было его до полуночи.

«Пусть на переднем крае потолкается, — решил я. — Вернется, во взводе по-другому к нему относиться будут…»

Юрка, Попов и Уткин идут сейчас следом за мной. Все слышнее звуки фронта. Одиночные выстрелы и пулеметные очереди, длинные и короткие. Вдруг минутная пауза, когда тихо-тихо, и снова глухой стук пулемета.

Впереди в темноте послышались чьи-то голоса. Но повара идут но прежнему уверенно, не останавливаясь. Видно, эти голоса были привычны им.

В темноте забелели бинты.

— Дай закурить, браток, — послышался хриплый голос раненого, — хоть на одну затяжечку.

Уткин остановился и вынул кисет. Бинты покрывали руку, плечо и грудь бойца. Большие глаза горели на его обескровленном лице. Уткин крутил цигарку, а мимо нас медленно, опираясь друг на друга, держа в руках доску вместо костыля, брели раненые.

— Спасибо, браток, — сказал раненый и взял цигарку.

Он побрел вслед за всеми остальными, на ходу раскуривая цигарку. Вскоре он скрылся в ночи. Я подумал, что эти люди похожи на привидения. Мелькнули — и нет их. И никогда не встречу их больше. Война мне представилась в образе чудовища, которое высасывает кровь людей. Молодые, здоровые парни идут на передовую. И потом бредут обратно по ночной тропе в тыл, как привидения, обескровленные и обмотанные бинтами. А навстречу им опять шагают розовощекие парни. И так будет до тех пор, пока не сдохнет это отвратительное чудовище — война.

Повара придержали шаг, и я увидел отблеск воды. Через речку неширокий, в две доски, пешеходный мостик. Может быть, когда-нибудь сюда приходили женщины полоскать белье и весело перекликались во время работы.

Сейчас затаенная тишина разливается вокруг.

Первый повар осторожно вступил на мостик. Он шел так, будто доски под ним провалятся. Дойдя до середины, повар вдруг побежал. Мостик раскачивался из стороны в сторону.

Очень быстро перебежал на тот берег и второй повар.

Третий повар шел на цыпочках. Будто он подходил к двери спальни, боясь разбудить кого-то. Это было похоже на цирковое представление. И зачем он так шел?

Когда повар был на середине мостика, с высокого немецкого берега ударил пулемет. Его трассирующие пули, как белая нитка, протянулись к мостику. Повар повалился в воду, а пулемет продолжал глухо стучать.

Не успели мы сообразить, что к чему, как наш Юрка сбросил с плеча полевой телефон, нырнул в воду и вскоре вытащил на берег повара вместе с его термосом.

Повар сел на берегу, снял сапоги и вылил из них воду.

— Завсегда этот гад стреляет по мостику, — сказал повар. — Вчерась Мишка нырял, сегодня я. И не поймешь, в чем тут дело. То молчит, молчит, гад, то как начнет палить. На мостике никого нет, а он все одно стреляет, и патронов ему, гаду, не жалко. Дежурный, что ли?

Как только смолк пулемет, я решил идти. Пробегу или не пробегу? А может, немец сидит у пулемета, смотрит в прорезь прицела и держит пальцы на гашетке. И видит меня… И раздастся очередь…

Я делаю один шаг к мостику, второй и бегу, стараясь не греметь сапогами. Тело сжато страхом, оно как пружина, оно ждет удара.

«Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…» — считаю я про себя, чтобы не было так страшно. Ноги почувствовали землю. Пробежав два шага, я бросился под куст. Я хватаю воздух раскрытым ртом, снимаю каску, по лицу бегут струйки холодного пота.

Я вижу, как по мостику бежит Уткин. Он бежит хитро, какими-то рывками: два шага сделает, остановится на мгновение и снова рывок. Пулемет молчит.

Потом на мостик вступил Попов. Он шел спокойно, как ходят люди по мирной земле. Может быть, не хотел бежать потому, что очень будут громыхать его сапоги или ему было наплевать на немца и его пулемет…

Юрка бежал по-мальчишески легко и беззаботно.

На мостик вступил повар, который уже нырял в воду. Стоило ему сделать несколько шагов, как снова застрочил пулемет.

— Ну, зараза! — услышал я возле себя голос первого повара. — Невезучий он, черт. Того гляди, еще утопит термос со щами!

Пулемет строчил. Повар, поверив в свою невезучесть, полез в воду и стал переправляться через речку вплавь. Может быть, и не смешно все это было, но мы улыбались.

Повар плыл, громко фыркая и поглядывая на высокий берег. Пулемет молчал. Можно было бы перейти мостик уже раза три туда и назад, а он все плыл, и мы продолжали улыбаться.

Повар вылез на берег, сел, вылил воду из сапог.

— Федьк, — позвал неудачника его приятель, — жив?

— Жив!

— Наверное, щи-то совсем остудил.

— А если бы меня пришибло, тогда что?

Польше мы ни о чем не говорили. Мы шли туда, где была передовая, где наши войска и немцев разделяло расстояние в десятки метров…

Нас привели к ходу сообщения.

— Валяйте прямо, — сказали нам повара, — а там спросите, где землянка командира полка.


4

В землянке командира полка горела керосиновая лампа. За столом сидел подполковник и пил чай.

— Заходи, гвардеец, — сказал он. — Чайку хочешь?

Я сел за стол и покраснел. Сам не знаю почему. Может, потому, что командир полка говорил со мной как с равным, или потому, что необычным мне показалось предложение выпить чайку на передовой.

— Держимся, — сказал подполковник, наливая мне в кружку чай. — Уже второй месяц держимся на этом пятачке. Чего они тут против нас не делают! По восемь раз в день в атаку ходят. А мы держимся. Справа еще один полк есть. Только название — полк. Дай бог, батальон насчитаешь. А пополнение присылают, сам видел, но нескольку человек. Да ты пей чай, сахар клади.

Я пододвинул кружку и положил сахар.

— Здорово работают ваши «катюши», — сказал подполковник. — Без них нам бы туго пришлось. Как дадут залп — у фрицев штаны мокрые. Боятся до смерти. Снарядов-то достаточно привезли?

— Есть.

— Это хорошо! Да ты пей чай.

Я выпил полкружки. И опять смущенно молчал.

— Чувствуй себя как дома, — сказал подполковник. — Народ у нас в пехоте, сам знаешь, простой.

Подполковник еще налил себе чаю в большую чашку с красными цветочками.

В землянке у него было уютно. У стены железная кровать. Немецкая спиртовка, в которой нежно-голубым огоньком горели квадратики сухого спирта. У кровати на тумбочке книги и журналы. Мне показалось это странным: «Неужели здесь, на передовой, книжки читают?»

Над кроватью висела небольшая фотография в рамочке. Женщина, и на коленях у нее мальчик лет восьми.

— Это мои, — сказал подполковник, отхлебывая чай. — В Саратове живут. Сын Андрейка первый класс кончил, — Хмурое и усталое лицо подполковника посветлело. — Сынишка, наверное, сейчас змеев клеит, на пруду рыбу ловит… А ты сам-то откуда?

— Из Москвы!

— Москва… — протянул подполковник. — В академии там учился. В Большой театр ходил, в Третьяковскую галерею. Теперь это как в сказке. Но когда мы им, сволочам, сломаем шею, все будет как прежде.

— Я тут не один из Москвы, — смущенно начал я, — у меня есть друг лейтенант Берзалин, тоже начальник разведки. В соседний полк должен прибыть.

— А у меня в полку ни одного саратовского нет. Из многих городов есть, а из Саратова нет. Может, из пополнения саратовский объявится. А когда земляк рядом, как-то повеселее.

— Вы не можете, товарищ подполковник, узнать по телефону: добрался мой друг до места? — попросил я.

— Это мы сейчас! — Подполковник покрутил ручку телефонного аппарата.

— Дайте третий! Здоров! Как у тебя? Тихо? Теперь мы с огурцами. Полегче будет. Пришли к тебе огородники? От наших привет передай. До завтра! Прибыли.

— Далеко от нас?

— Тут все рядом! Но напрямик идти опасно. Немцы все под прицелом держат. Завтра сам разберешься. С тобой сколько народа пришло?

— Трое.

— Эй, Жигаркин! — крикнул подполковник, и в дверях появился ординарец. — Тут четверых гвардейцев в большой землянке размести. — И опять подполковник обратился ко мне: — О делах завтра поговорим. Днем мы фрицу так крепко поддали, думаю, до утра не очухается.

Подполковник пожал мне руку.

В большом погребе под домом спали на соломе вповалку бойцы. В углу чуть светила керосиновая лампа. Она напоминала лампаду, которая висит у деда в деревне. Только не было перед этим огоньком лика Николая-угодника.

— Располагайтесь, — сказал Жигаркин и ушел.

Сержант Уткин растолкал двоих, поворошил солому.

Мне не хотелось спать, и я пошел по ходу сообщения.

Сегодня это был край нашей земли. Я смотрел в сторону немцев. Темнота плотной стеной вставала перед глазами. Но даже в темноте чувствовалось дыхание войны.

На немецкой стороне застучал пулемет, и пули с тонким птичьим свистом пролетели над головой. Я пригнулся и положил на бруствер автомат. Но кругом опять было тихо.

Откуда-то со стороны до меня донеслось странное пение. Кто-то хриплым голосом пел на мотив Сулико:

а б в г д е ж з
и к л м н о п р…

— Послушай, дарагой, — послышался голос с грузинским акцентом, — почему ты на такой знаменитый мотив поешь чепуху?

— Он боится алфавит забыть, — сострил кто-то. — Придет домой — ни бе ни ме.

— Дурак, — ответил хриплый голос. — Я не хочу ни о чем думать.

— Как это плохо. Зачем воюешь тогда? Подставь грудь под пули, и крышка. А я всегда думаю о чем-нибудь прекрасном, и даже в этом окопе жизнь мне кажется лучше. Мой дедушка, которому сто пять лет, всегда говорит: «Если идешь по грязной дороге, смотри вверх на горы, на облака, на голубое небо…»

— Отстань! — грубо оборвал хриплый голос.

И снова послышалось:

а б в г д е ж з
и к л м н о п р…

Жаль, что Вовки нет. Он нашел бы с грузином общий язык. Он бы с ним поговорил о любви во фронтовой обстановке.

Унылая песня наводила тоску.

Я прошел еще несколько шагов.

— Ведь как чуднó, — услышал я чей-то негромкий низкий голос, — прислали тебя точно по заказу. Во сне такое не увидишь.

— Мамка каждый день повторяла, — ответил юный голос, и мне показалось, что это один из тех, кто пришел с нами, — хоть бы ты с отцом на войне встретился. Он бы приглядел за тобой, научил военному уму разуму. У него еще с той войны Георгиевский крест ость.

— Ну, а как там живут, в деревне-то? — спросил низкий голос, который принадлежал, наверное, отцу.

— Бабы работают. Пелагею председателем выбрали.

— Они там изо всех сил стараются, а мы здесь. В лесу за речкой, где минометчики стоят, сколько разных машин и танков собрано. Какой только силы нет. Вот бы на поле…

Сын и отец помолчали.

— А от Степки-то ничего не слыхать? — спросил низкий голос.

— Получили тогда в начале войны письмо, и больше нет, как в воду канул…

— Ведь вот не родилось у нас девки. А теперь матери подмога была бы.

— Маманька жиличку обещала пустить. Просилась там одна, из Смоленска.

И опять они молчали. Может быть, отец вспоминал, как он вот таким же пареньком отправился на первую мировую войну. И, слава богу, остался жив.

— Не жмут сапоги-то? — спросил отец.

— Нет.

— Пушечным салом почаще мажь. Для солдата сапоги — вещь важная. И еще ты поначалу-то не горячись, вперед меня не лезь. Пуля — дура! Супротив тех, кто с умом, она слаба…

Я представил своего отца: бритая голова, как у Котовского, чуть припухшие веки, подбородок с ямочкой посредине.

«Мы володимирские богомазы!» — любил говорить отец.

Всегда к нам приезжали люди из деревни, которая затерялась в лесах неподалеку от Суздаля. Приезжали Андрей, Егор, Прасковья, Марфа, Иван, Нюшка. Одни приезжали что-то купить, другие устраивались учиться на рабфаке. Мужчины ехали к отцу на приработки.

«Ты, Павлушка, возьми меня в бригаду, — просил приезжий. — Может, помнишь меня. Я ведь родня Панкратовым, а Панкратов-то свояк деду Свистуну. По малярной-то части я работал. Уж ты не сумлевайся».

Отец брал этих людей в свою «володимирскую бригаду», которая красила стадион «Буревестник», отделывала бывшую булочную Филиппова.

Отец водил меня смотреть, как работает его бригада. В булочной Филиппова не было тогда прилавков. Были строительные леса. Стены делали под мрамор. Лепные украшения на потолке расписывали разными красками. Где отец сейчас, почему не пишет? Может, ранен, а может, где-нибудь неподалеку воюет?

С немецкой стороны застрочил пулемет. Очереди были короткие, игривые, как будто фриц развлекался. Я пошел в землянку, лег между Уткиным и Поповым, поднял воротник шипели и уснул.


5

На войне люди не просыпаются сами, по доброй воле. Дома проснешься и минут пять лежишь с открытыми глазами, думаешь: к кому сегодня из ребят сходить, что в школе учителю соврать, как бы поскладнее с химии смотаться и посмотреть «Чапаева» или «Мы из Кронштадта».

— Лейтенант! — орал ошалелым голосом ординарец командира полка. — Спишь тут, понимаешь! А немцы в атаку идут. К подполковнику бегом!

Я протер глаза. И сразу не понял, во сне это или наяву. Кругом рвалась земля. Снаряды, мины, авиационные бомбы — все обрушилось на нас.

Я побежал по ходу сообщения вслед за связным, поглядывая на небо. Двухмоторные «юнкерсы» входили в пике, включая оглушительные сирены. Видно было, как от них отрывались бомбы. Они увеличивались в размере и с ревом падали на людей, укрепившихся на кусочке этой земли. Откуда-то строчили пулеметы, и воздух был наполнен свистом летящих пуль.

В небе появились два наших истребителя, кто-то из солдат даже крикнул «ура». «Ястребки» нарушили полет пикирующих «юнкерсов». Но тут же прилетели четыре «мессершмитта» и вступили в бой с нашими «ястребками». Теперь глаза всех людей на земле и с той и с другой стороны были прикованы к бою наших двух отважных летчиков.

То наши гнались за немецкими истребителями, то вдруг все менялось — немецкие самолеты уходили в пике и тут же возникали позади наших.

Самолеты летали друг за другом с бешеной скоростью.

Первым задымил немецкий самолет. И хоть мы торопились со связным, все-таки успели обменяться рукопожатием.

Но тут же был подбит нага «ястребок». Летчик выбросился с парашютом. Он был не очень далеко от нашего переднего края. Я вынул бинокль. Видно было, как летчик тянет стропы, чтобы хоть как-то приблизиться к нам. Сможет или не сможет? Взгляды всех теперь были прикованы к нему.

Летчик был все ближе к земле, которая принадлежала немцам. Он опустился на крышу высокого дома и тут же сбросил с себя лямки парашюта.

Летчик побежал но крыше, видимо, в поисках выхода. Но из слухового окошка уже вылезли фашисты с автоматами в руках.

Это происходило на глазах у всего переднего края. До крыши того дома было метров семьсот. Помочь мы ничем не могли. Летчик выхватил пистолет, убил одного фашиста. Еще несколько выстрелов. Другие фашисты лезли по крыше. Они хотели захватить летчика живым. Они крались к нему с разных сторон, а мы смотрели. Вооруженные автоматами, винтовками, пулеметами, мы были беспомощны. Летчик отстреливался, отступая к краю крыши. Еще один выстрел, еще один шаг. Скоро у него кончатся патроны, ему некуда будет отступать, и фашисты схватят его.

Еще выстрел, еще шаг… Наверное, остался последний патрон. Летчик встал на самый край крыши. Глядя в нашу сторону, летчик что то крикнул, потом приставил пистолет к виску, выстрелил и повалился вниз с высоты пятого этажа…

Мы сняли с головы каски…

— Товарищ лейтенант, — дернул меня за рукав связной, — командир полка ждет.

Опять мы бежали по ходу сообщения, подгоняемые воем сирен пикирующих самолетов. НП командира полка был на втором этаже школы. В маленькую, хорошо замаскированную щель были выставлены глаза стереотрубы.

— Где же ты? — с упреком сказал подполковник. — Сейчас кончится огневая подготовка, они полезут в атаку. Без вашей помощи нам их не сдержать. Звони своим!

— Двадцать девятый! — закричал я в полевой телефон и услышал голос командира дивизиона капитана Савельева. — Говорит сорок первый, — доложил я. — Нужны огурцы. Покупатели скоро будут.

Капитан ответил, что огурцы готовы. Я положил телефонную трубку.

Лицо подполковника посветлело.

— Скоро они кончат огневую подготовку и пойдут в атаку, — повторил подполковник.

В бинокль было видно, как на той стороне поля — может, раньше здесь был стадион — немцы готовятся к атаке.

Я раскрыл планшетку. Водонапорная башня здесь, лощина здесь, вот оно, поле: квадрат пять А, двадцать шесть.

— Товарищ подполковник, — показал я, — Квадрат пять А, двадцать шесть.

Подполковник провел воображаемую линию сбоку и сверху и кивнул в знак согласия.

Немецкие танки, тяжело переваливаясь с боку на бок, кланяясь буграм и ямам, пошли в атаку.

Немецкие солдаты бежали за танками пригнувшись, в касках, с засученными по локоть рукавами, с черными автоматами в руках. В их облике было что-то хищное и злое. Да, это не игра в красные и синие. На минутку мне стало страшно. А вдруг наши не устоят, танки сомнут их?.. И тогда эти хищные люди в касках поднимутся сюда, на второй этаж, на НП.

Наш передний край, по которому было выпущено столько снарядов, столько сброшено бомб, мин, вдруг ожил. Не убили людей эти тонны смертоносного металла. Четыре наших танка «Т-34», врытые в землю, открыли огонь по врагу. С разных сторон послышались резкие, как хлопок, выстрелы противотанковых пушек-сорокапяток. К ним прибавились залпы противотанковых ружей.

— Пятнадцать, шестнадцать, восемнадцать… — шептали губы подполковника, а немецкие танки всё шли и шли, — девятнадцать, двадцать, двадцать один… Лейтенант, — позвал подполковник, — как только передние танки начнут выбираться на пригорок, нужен залп. Снаряды лягут на всем этом поле. Задние остановятся, передние повернут назад.

Танки катились волнами. Один немецкий танк завертелся на месте как ужаленный.

— Это пятый расчет! — радостно воскликнул подполковник. Опять подполковник смотрел в стереотрубу, и губы его шептали: — Двадцать два, двадцать три, двадцать четыре… Лейтенант, готовься! — приказал подполковник.

Я поднял трубку. Я волновался. Я еще и еще раз проверял координаты, почему-то вспоминая слова Генки: «А правда, что минометы могут через дом стрелять?»

— Говорит сорок первый! — пересохшей глоткой крикнул я в трубку. — Покупатели явились. Квадрат пять А, двадцать шесть. Повторяю, квадрат пять А, двадцать шесть.

— Квадрат пять А, двадцать шесть, — ответил в трубку капитан Савельев.

— Точно!

— Повторяю, квадрат пять А, двадцать шесть.

— Сейчас ударят, — сказал я подполковнику, чувствуя, как от волнения стали мокрыми ладони.

Я опять провел воображаемые линии на карте, которые перекрестились на цели. Потом я взял бинокль. А немцы все идут и идут. Новые танки, и за ними пехота. И всего только два танка из тридцати подбиты.

И вдруг я услышал знакомые звуки взлетающих реактивных снарядов. Фьють, фьють, фьють! Снаряды приближаются. Словно добрые соколы, мчатся один около другого и обрушиваются на этих хищников с засученными рукавами и черными автоматами, на их бронированные громадины с противным желтым крестом на боку.

— Ага! — крикнул подполковник. — Бей их!

Снаряды ложились на землю в шахматном порядке, уничтожая все живое, переворачивая танки, засыпая землей пехоту.

— Повернули гады! — воскликнул подполковник. — Ага!

Казалось, что подполковник выхватит сейчас пистолет и будет стрелять от радости в потолок.

— Ага! — исступленно кричал он.

Шесть немецких танков замерли на месте, два загорелись. Когда дым рассеялся, мы увидели: на поле лежит много людей в зеленых гимнастерках, неестественно раскинувших руки и ноги…

— Дай поцелую, — сказал подполковник и, обняв меня, крепко поцеловал в губы.

Зазвенел полевой телефон.

— Шестой слушает, — сказал подполковник. — Спасибо. Накормили огурцами. У них понос начался, домой побежали. Думаю, что сегодня не очухаются. Ваш огородник молодец! Точно врезал. Передаю ему трубку!

— Слушает сорок первый.

— Как дела? — спросил капитан Савельев, и голос его показался мне родным.

— Потрясающе, товарищ капитан! — ответил я.

— Ну будь! — сказал капитан. — До встречи.

Подполковник отцепил от пояса фляжку и налил себе полкружки водки. Он выпил ее залпом и крякнул. Рукавом обтер рот и закурил.

— Налить? — спросил подполковник.

— Не надо!

— Иногда полезно. Особенно в такие минуты! Столько гадов угробили…

Кто-то вошел на НП. Я обернулся и увидел Уткина.

— Ну, Уткин, дали мы фашисту по мозгам! — радостно сказал я. — Посмотри в бинокль.

Уткин как-то безразлично взял бинокль.

— Да ты в стереотрубу взгляни, виднее, — предложил подполковник.

Уткин посмотрел и сказал:

— Здорово! Так им и надо, гадам! — Потом Уткин обратился ко мне: — Можно вас на минуточку?

Мы вышли с НП.

— Юрку осколком ранило, — сказал Уткин.

— Тяжело?

— Правую руку оторвало!

— Где он?

— В медсанбате!

Мы быстро шли по ходу сообщения. Красноармейцы, стоявшие у бруствера с оружием в руках, пропускали нас, прижимаясь к стенке окопа.

«Зачем я его взял?» — горько подумал я.

Медсанбат расположился в каменном доме, у которого одна стена во время бомбежки была разрушена. На полу, застеленном соломой, лежали раненые. Фельдшер, пожилой человек в очках, метался от одного раненого к другому. Он ловко орудовал ножницами, скальпелем, торопливо заматывал раны бинтами и кричал на сестру по-матерному, если она не успевала определить, что нужно было подать ему или взять у него из рук.

Юрка лежал на соломе. Он был бледен. Рядом с ним сидел Попов. Опершись на автомат, он смотрел на Юрку, как на дитя.

— Юрка, — сказал Уткин, — я лейтенанта привел.

Юрка открыл глаза. Как он не похож на того вчерашнего, розовощекого Юрку! Чудовище «война» уже выпило из него кровь.

— Вот как вышло, товарищ лейтенант, — сказал Юрка, пытаясь улыбнуться.

Я не знал, что ответить. Я стоял и смотрел на него.

Потом сказал:

— Ты, Попов, доставь Юрку к нашим.

«Зачем я его взял?» Эти слова снова стали вонзаться в меня. «Дело ответственное», — услышал я слова капитана Савельева. И вдруг впервые неприятные слова капитана возымели смысл. Я понял, что всю свою жизнь я ни за что не отвечал. Я лихорадочно ворошил в памяти события и дела, пытаясь найти в своей жизни что-нибудь «ответственное».

Юрку я мог бы не брать. Попов и Уткин могли вдвоем протянуть телефонную линию. «Пусть на переднем крае потолкается. Вернется, во взводе по-другому к нему относиться будут…»

И уже нельзя ничего исправить…

Я почувствовал в глотке вкус вареного сала.

Я брел куда-то. Я прислонился плечом к холодной стенке сообщения.

— Товарищ лейтенант, — услышал я голос Уткина, — выпейте. Легче будет.

Уткин снял с пояса флягу, достал из кармана кружку и налил ее до краев.

Теплая водка противно пахла.

— Вы вдохните поглубже и до дна ее! — сказал Уткин.

Водка обжигала горло и огнем вливалась в желудок. В кружке ее становилось все меньше, и скоро пустое алюминиевое дно закрыло небо.

— Ну вот и хорошо, — сказал сержант и дал мне черный сухарь.

Мы присели на ящик из-под патронов. Я грыз сухарь. Меня уже перестало тошнить.

— На фронте всякое бывает, товарищ лейтенант! Одни воюют долго, другие погибают сразу. Судьба!

Я не отвечал.

— Ваш друг лейтенант Берзалин отличился, — сказал Уткин. — Как только снаряды оглушили фрицев, он вместе с пехотой в атаку бросился. Пока суд да дело, они десяток пленных прихватили. А на вид никакой в нем храбрости нет…

Я прислонился головой к сырой стенке окопа. Тепло разливалось по телу. Мир вокруг уже не казался жестоким. Мне очень захотелось увидеть сейчас же Вовку. Вот встану и пойду к нему. Напрямик пойду…

Потом я хотел пойти к командиру полка и сказать ему, что он хороший человек, что здорово мы дали немцу, но ноги мои не слушались.

Я никуда не пошел, я так и сидел, намереваясь что-то сделать, но не делая, желая встать, но не вставая.

А в это время Попов вел раненого Юрку в тыл.


9

Немцы почувствовали силу «катюш» и в следующие дни не рвались в атаку. Они агитировали нас сдаваться в плен. На крыше кирпичного дома установили репродуктор, и на ломаном русском языке какой то фашист объяснял, что «Советской России капут»… Немецкие армии уже захватили Харьков, Ворошиловград, Армавир. На днях они будут в Сталинграде. В Германии уже отбита медаль «За взятие Сталинграда». «Рус, иди к нам, сала дам!» Кто-то из фрицев надел на штык кусок сала и показал в окошко.

Наши открыли огонь.

Я пошел по ходу сообщения туда, где стреляли.

— Брось патроны жечь! — услышал я голос Уткина. — Надо на большом листе бумаги нарисовать фигу и еще матерное слово прибавить.

— Так они же по-русски ни бельме.

— А ты ихними буквами напиши. Ребята помогут.

— Здорово! — сказал пехотинец. — Вот бумаги достанем и напишем.

— Товарищ лейтенант, — обратился ко мне Уткин, — вы пленных немцев видели? Пойдемте, покажу!

Сержант шел впереди. Ему знаком каждый закуток хода сообщения. А закутков много. Посидишь в обороне месяца три, окопаешься. Под землей город выроешь.

Пленные были в сарае, около которого дежурил красноармеец с винтовкой.

— Здорово, Игнат!

— Здорово, — ответил красноармеец, вяло вставая со своего места.

— Лейтенанта привел. Покажи ему фрицев.

Караульный посмотрел на меня. Глаза у него были маленькие, глубоко посаженные. Лицо заросло щетиной, и трудно было сказать, сколько караульному лет.

Не произнеся ни слова, караульный отодвинул засов, и мы вошли в сарай.

Пленные сидели на земле. Они были очень непохожи друг на друга, хотя в бою немцы казались одинаковыми: каска, зеленая гимнастерка, согнутые в локтях руки и черный автомат.

У самого молодого из них — светлые волосы и голубые глаза. Другой был постарше. Может, ему лет тридцать пять. Он сидел и потихоньку играл на губной гармошке. Грустные звуки, как дыхание, выходили из гармошки, замирали.

Третий прислонился затылком к стене. Он смотрел куда-то вверх на потолок. Взгляд у него был безразличный. Четвертый уткнулся лицом в колени.

Когда мы вошли, пленные не сдвинулись с места. Конечно, я мог бы крикнуть: «Встать!» И они бы встали. Наверное, я мог бы подойти и каждому поглядеть в глаза.

Немчики эти не были похожи на тех врагов советской власти, которых я привык с детства видеть в кино. Наши враги — белые офицеры. Наши враги — басмачи в лохматых шапках, с кривыми носами и жгучими глазами. Наши враги — махновцы, разъезжающие на тачанках и орущие пьяные песни. Наши враги — самураи с лисьими глазами и сюсюкающей речью. Наши враги — кулаки. Всех этих врагов я знал как облупленных, потому что смотрел каждый боевой фильм по меньшей мере пять или шесть раз.

А вот таких немчиков в кино не показывали. Они невзрачные на вид, трезвые и на губной гармошке наигрывают. А оказалось, они пострашнее всех басмачей и самураев.

— Их бы в клетку! — сказал караульный.

— Точно, — поддакнул Уткин.

— Посадить бы и везти по России до самого Дальнего Востока. Тогда бы они узнали.

— А ну их к черту! — в сердцах сказал я и пошел.

Уткин попрощался с караульным и побежал вслед за мной.

В этот момент на немецкой стороне началась стрельба.

— Наверное, по лозунгу шпарят, — сказал Уткин.

— Смотри, — воскликнул я, — человек! Да что он, спятил, что ли? Убьют! У них же каждый камушек здесь пристрелян.

Справа от нас, оттуда, где был расположен соседний полк, бежал человек. Он бежал напрямик через низину, которая простреливалась врагом.

Нет, это не то слово — «бежал». Он делал бросок, ложился, полз, вскакивал, опять ложился, вдруг кидался в сторону, как заяц, и прыгал в воронку из-под снаряда.

Казалось, этот человек затеял игру со смертью. Он просто насмехается над ней.

— Ребята, — крикнул Уткин, когда мы подбежали к пехотинцам, — поддержим огоньком нашего человека!

Застучали пулеметы и автоматы. Кто-то открыл по немецкому краю стрельбу из противотанкового ружья.

Я вынул бинокль. Сначала я никак не мог найти бегущего. Наверное, он в воронке устроился. Вот он выскочил из воронки и перебежал к нам.

— Да это же Вовка… — произнес я испуганно.

Я опустил бинокль и протер глаза. Снова посмотрел: Вовка!

— Это же Вовка! — закричал я сержанту. — Лейтенант Берзалин. Спасайте его.

Наш пулемет неистово строчил по немцам. Где-то слева застучал еще один пулемет.

Вовка был недалеко. Теперь он не бежал, полз. В бинокль мне было видно ого лицо. Не было и тени испуга на нем. Он полз, а немецкие пули вздымали земляные фонтанчики вокруг.

— Отлично ползет, — сказал пехотинец, стоявший рядом. — Лейтенант, а ползет как надо: и зад и голова — в одной плоскости. Вовка сделал еще одну перебежку, опять пополз. Полежал минутку, будто растворившись на земле, и снова бросок. И уже он здесь, в окопе.

— Ты что, — набросился я на Вовку, — сдурел?!

— Отлично ползли, товарищ лейтенант, — похвалил Вовку пехотинец. — Заснять бы на пленку и показывать как учебное пособие.

Вовка засмеялся.

— Прости, Коля! Идти вокруг далеко.

С лица его по сходила улыбка. Красуется. Свои белые зубы показывает.

Вовка взял меня под руку, мы прошли через подвал за дом. Здесь было тихо. Наверное, бабушки сидели на этих вот скамейках. Рядом песочница под грибком. Все сохранилось за домом, «как за каменной стеной». Все, что перед домом, давно разбито.

Мы сели на скамейку. Вдалеке была видна речушка, тот самый мостик, по которому немцы бьют из пулемета. Перед речкой кустарник: плотная яркая зелень с чуть золотым отливом, какая бывает в сентябре.

— Поздравляю тебя с успешным огневым ударом по врагу, — сказал Вовка, не переставая улыбаться.

— А ты своей храбростью кичишься, — зло сказал я. — В атаку лезешь, по нейтральной полосе бегаешь. Твое дело огонь «катюш» корректировать.

— Верно, — согласился Вовка. — Но в атаку ходить не так уж страшно. Закричали «ура!» — и вперед.

Вовка смотрел на меня, продолжая улыбаться, как будто у него были именины.

— Я письмо от Нины получил, — сказал Вовка и снял каску. Его русые вьющиеся волосы слежались под каской и потемнели от грязи.

Вовка вынул из кармана гимнастерки письмо и дал его мне. Но тут же спохватился, отобрал у меня и сказал:

— Сам почитаю!

Он поправил очки, поерзал на скамейке и начал:

— «Здравствуй, Вова!

После того как я стала получать твои письма, мне хочется называть тебя как-нибудь по-другому. Но я не решаюсь, хотя, когда я разговариваю с тобой наедине, я называю тебя Владик.

Ты пишешь, что в тебе живут как будто два человека, что ты все время говоришь со мной. Ты тоже всегда со мной: днем на уроках и ночью. Я советуюсь с тобой. Я знаю, за что ты меня поругаешь, за что похвалишь.

Последние дни я, как глупая, думаю об одном и том же. Ты написал, что когда-нибудь мы поедем в Москву к твоей маме. Вдруг я ей не понравлюсь? Да и в чем я поеду? У меня даже и платья нет, только гимнастерка, юбка зеленая и сапоги. Конечно, до того дня еще далеко. Но думать об этом так страшно и в то же время приятно.

Спешу сообщить тебе, что занятия в нашей школе подошли к концу. Теперь я вполне образованная сестра милосердия. Умею делать перевязки и уколы.

Помнишь, твой приятель Николай смеялся надо мной: худенькая, руки как спички, в армию не возьмут. Попался бы он мне теперь, я бы его мигом на спину взвалила и донесла куда следует.

Я очень хочу попасть, конечно, на ваш фронт. Я была бы около тебя как сестра милосердия. Когда на распредпункте спросят, я честно скажу, что хочу к тебе, на Воронежский. Может, послушают.

Я верю, мы увидимся. Я очень спешу на фронт, Владик!

До свиданья, твоя Нина».

Вовка кончил читать и посмотрел на меня. Я молчал.

— Я верю, что она приедет на наш фронт, — сказал Вовка.

Я опять промолчал. Нет, мне было не безразлично это письмо. А пожалуй, наоборот. Я впервые почувствовал себя в чем-то одиноким. Во мне вдруг шевельнулась зависть. И вся моя философия — вот война кончится, тогда чувствами заниматься будем — вдруг разлетелась в прах. Перед глазами встали разрывы бомб, фашистские танки, ползущие по земле, безрукий Юрка, лежащий на соломе, разрушенные стены, искореженные куски железа. Мне захотелось получить письмо, в котором бы были добрые, ласковые слова.

Я сказал Вовке:

— Я тоже верю, что она приедет сюда.

Вовкино лицо засияло, как сияет солнце весной.

— Приедет, — произнес Вовка то ли утвердительно, то ли вопросительно.

— Приедет, — сказал я и уже другим, деловым тоном добавил: — Только не ходи больше напрямик.

— Ты знаешь, Коля, такую известную фразу: «Влюбленных и дураков не убивают»? — Вовка засмеялся.

— Из дома письма не получил? — спросил я.

— Нет.

— Почему не пишут?

— Трудно живут, вот и не пишут. Мы заботы о куске хлеба не знаем. Воюем, и все. А они там!..

Я вспомнил, как Генка смахивал рукой крошки с полки буфета, как мать аккуратно резала пайку на три части и клала на блюдечко сахарин.

— Ну ладно, — сказал Вовка. — Мне пора. Я ведь на минуточку прибежал. К тому же ты велишь в обход идти, время тратить. — Вовка улыбнулся и надел каску.

Вовка нырнул в ход сообщения. Некоторое время его каска мелькала, а потом исчезла за поворотом.

Я продолжал сидеть на скамейке. Вынул Галкино письмо. Конверт уже потерялся. Я прочел письмо два раза. «В этой далекой, неизвестной Сибири ты у меня был один-единственный друг…»

Я решил обязательно ответить на письмо завтра, нет, сегодня, сейчас…

У меня не оказалось карандаша и бумаги. Я сидел и смотрел вдаль. Я увидел, как караульный Игнат повел по тропинке к мостику через кусты пленных немцев. Они шли один за одним, и кто-то из них играл на губной гармошке. Игнат, закинув автомат на плечо, шел позади и дымил махоркой.

Они скрылись в кустах. Наверное, подождут в кустах темноты. В темноте безопаснее переходить злосчастный мостик. Я уже собрался уходить, как услышал короткую автоматную очередь. Она прозвучала там, где скрылся Игнат с пленными.

«Может, они напали на него, разоружили и пристрелили».

Я снял с плеча автомат и побежал к кустам. Добежав до кустов, остановился и прислушался: тихо кругом. Я спустил предохранитель и шагнул в кусты.

— Хенде хох! — вдруг услышал я.

Я стоял не шелохнувшись и был в эту минуту как взведенная стальная пружина. Я готов был прошить очередью любого, кто встанет на дороге.

Послышался плач и причитание на немецком языке, которое кончалось понятными словами «майн готт».

Потихоньку я раздвинул кусты… На небольшой полянке стояли на коленях с поднятыми вверх руками три знакомых мне немца. Четвертый, у которого были светлые волосы, уткнулся лицом в землю.

Перед немцами стоял Игнат. Он курил цигарку и, глядя на пожилого пленного, у которого была гармошка, говорил:

— Ну что же, сволочь! Молись! Последняя минута твоей жизни наступает! — Дальше следовало длинное ругательство.

— Ты что делаешь? — крикнул я.

— С фрицем счеты свожу, — спокойно ответил Игнат, продолжая курить.

— Ты их в бою своди.

— Я их везде свожу.

— Это убийство. Пленных запрещено расстреливать.

— Я их ненавижу, — веско сказал Игнат. — Я бы всю их нацию перестрелял. Один бы перестрелял. Вот из этого автомата. День и ночь бы гадов стрелял. — Игнат жестоко посмотрел на меня. — Они моих детей, как котят, убили! Жену, мать!

Глаза Игната блеснули. Он повернул автомат на немца. Но еще не успела раздаться очередь, я схватил автомат за ствол и поднял его.

— Значит, ты мой приказ нарушаешь? — заорал я. — А ну пойдем в штаб, там разберемся.

Немцы продолжали безропотно стоять на коленях. Один смотрел на нас с ужасом, у другого взгляд был безразличный. Точно такой, как там, в подвале. Казалось, что он умер раньше, чем его приговорил к смерти Игнат. Третий опустил глаза.

— Я приказываю, — строго повторил я. — Веди их в тыл. И я с тобой пойду!

Мой резкий тон, видно, охладил пыл Игната, и он махнул дулом автомата. Немцы встали и пошли впереди; убитый остался на коленях, уткнувшись лицом в траву.

— Недавно, видать, ты на фронте, лейтенант, — сказал Игнат. — Еще не видел, что они вытворяют. Как наши бабы плачут да просят отомстить. Прошлым месяцем на переправе у Дона во время бомбежки подбег ко мне мальчонок лет пяти, вцепился в порчину[6], плачет, всем телом дрожит. «Дядя, убей немца! — кричит. — Дядя, убей немца!» — Игнат затянулся махоркой. — А тебе они, видать, еще не насолили! Они это быстро сделают, не успеешь оглянуться.

Игнат шагал впереди. Я видел его широкую спину. У него были какие-то свои мысли, свой счет к немцам и свои взгляды на этих ненавистных фрицев. Но все равно вот так зверски расстреливать пленных нельзя.

…Месяца через два я вспомню этого солдата и наш разговор.

Я был в те дни на немецкой стороне, в разведке. Мы лежали на опушке леса и хорошо видели, как фашисты сгоняли женщин и детей в сарай, как заперли сарай на замок, как подошел к сараю немец с банкой керосина, как он плескал керосин на стены. Когда в банке не осталось жидкости, он отбросил ее в сторону. Смеясь, фашисты выдирали из крыши пучки соломы и делали из них факелы. С разных сторон фашисты поджигали сарай, языки пламени поползли по бревенчатым стенам. Вскоре ярким пламенем вспыхнула соломенная крыша. Женщины и дети кричали. Мы зажали ладонями уши, чтобы не слышать крика. Мы не могли им помочь, потому что мы были в разведке.

Но когда вернулись, мне захотелось найти Игната и рассказать ему об этом.

Я пришел в его взвод.

— Игнат где? — спросил я.

— Намедни убили, — ответил пехотинец. — Во время рукопашной. Он их, гадов, может, человек десять на тот свет отправил… Одного застрелил из винтовки. Второго на штык взял. До чего отчаянно бил! Один немец, увидев такое, с перепугу в воронку залез. Игнат бросился на него, а фриц из автомата поперек тела прошил Игната. Так ведь скажи! Навалился Игнат полуживой на немца. Руки у него недвижимы — так он зубами вцепился фрицу в глотку и задушил. Так и умер, не разжав зубы… — Пехотинец вынул кисет с махоркой. — Жинку они у него и детей убили. А похоронили мы его за тем домом.

Я нашел холмик свежей земли. На дощечке карандашом написано: «Кучеров Игнат Порфирьевич»…


— Ты ходил через мостик? — спросил я Игната.

— Ходил ночью. Но с фрицами можно и днем идти. Они на высоком берегу с биноклями сидят, в своих не стреляют.

Мы приблизились к мостику. Игнат вынул из кармана кусок простыни видно, она у него вместо носового платка была, — дал немцу в руку.

Немец махал белой тряпкой над головой и шел первым, за ним шагал другой фриц, следом Игнат и я. Шествие замыкал третий пленный.

Не раздалось ни одного выстрела. Мы перешли мостик и вскоре были в штабе дивизии.

В штабе сидел дежурный — чистенький и красивый лейтенант. Дежурный полистал бумажки.

— Вот тут черным по белому написано, — строго сказал он. — Ваш полк двенадцать пленных захватил. Привели пять, и ты трех. Всего восемь. Где остальные?

— Они в плену умирают, — сказал Игнат. — Как райские птички.

— Цену себе набиваете, вот что я скажу! — закричал дежурный. — «Мы в бою захватили пленных»! А сами ничего не захватили. Так и передай в полку, чтобы без вранья бумаги писали.

— Слушаюсь, — сказал Игнат.

Мы вышли из штаба вместе.

— Обратно пойдешь? — спросил я.

— Пойду немножко погодя. А сейчас на кухню сбегаю. Может, чего пожрать раздобуду.


7

Все в мире относительно, и особенно на войне. Когда сидишь на передовой, то все, что позади хоть на двести метров, уже тыл. Конечно, артиллеристам кажется, что там, где они, — это фронт, а уж позади них начинается полная житуха для штабных писарей, которые на кроватях спят и даже в баньке парятся.

Так я размышлял, шагая с передовой в штаб, куда меня вызвали. Оттого, что я увижу всех своих — майора Соколова, капитана Савельева, Вовку, бойцов из своего взвода, — от всего этого мне было радостно. Я прибавил шагу и даже насвистывал: «Сердце красавиц склонно к измене и к перемене, как ветер мая…»

По обеим сторонам дороги стояли кирпичные дома. Ходи не пригибайся. Две девчонки-регулировщицы с красными флажками сидели на скамейке.

— Эй, лейтенант! — крикнула одна из них.

Я козырнул.

— Может, присядешь, «Сердце красавиц склонно к измене»?

— Тороплюсь! — сказал я.

— В тыл драпает! — крикнула девчонка. — Там, конечно, спокойнее.

Я зачем-то пощупал в кармане Галкино письмо. Вот приду в штаб, возьму карандаш, бумагу и напишу Галке ответ. Все напишу: как воюем, какие из себя фашисты, как наши снаряды уничтожают их. Расскажу о Вовке, о его любви к Нине. Попрошу Галку обязательно писать мне почаще.

В коридоре штаба полка я увидел зеркало. Наверное, из спальни его вытащили. Я глянул в него и удивился. Зеркало отражало человека, не похожего на меня. Ему, пожалуй, лет тридцать. Лицо, темное от грязи.

— Морщины подсчитываешь! — услышал я голос Соколова.

— Здравия желаю!

Майор обнял меня и внимательно посмотрел.

— Да, брат, война не курорт в Кисловодске. В бане-то когда мылся?

— Месяц назад.

— Пора бы, — сказал майор. — Да и постричься не мешает.

Майор провел рукой по моим волосам, и я почувствовал отцовскую ласку.

— Обвык на передовой-то? — спросил майор, когда мы шли в штаб дивизии.

— За неделю ко всему привыкнешь, — ответил я. — Недавно чуть не похоронили меня. Лег спать на земле. Прикрылся плащ-палаткой, а по соседству ход сообщения рыли. Землю на меня стали выкидывать. Снится, будто убили меня и хоронят. Лопаты звенят. Проснулся и не пойму ничего. Земля сверху придавила. Закричал. Пехота подошла, откопала.

— Сто лет теперь проживешь, — сказал майор, смеясь. — Старики так говорят…

«Зачем мне сто, — подумал я, — надоест». Я посмотрел на майора. Под глазами набухли мешки, глубокие складки разбежались по щекам. Его мохнатые брови уже не торчали рьяно вверх. Глаза смотрели устало. Шел он не как раньше. Не пружинила его походка.

Штаб дивизии разместился в здании детского сада. Смешно и несолидно как-то.

Все собрались в большой комнате — столовой. У самого потолка в углу — маленькие разноцветные флажки, на стене портрет юного Ленина. Довоенный плакат: «На страже мира». Огромный, сильный красноармеец с винтовкой наперевес, а вдалеке хилые буржуи в цилиндрах на тонких ножках…

Я отыскал Вовку.

Вошел комдив Шатунов, и мы встали.

— Садитесь, товарищи командиры, — сказал комдив.

Когда стало тихо, он поднял на нас серые, широко расставленные глаза.

— Обстановка на фронтах нашей Родины пока что развивается не в нашу пользу, — сказал комдив. — После двухсот пятидесяти дней обороны наши войска оставили Севастополь.

Комдив помолчал, будто хотел почтить этим память тех, кто защищал Севастополь.

— Сейчас Гитлер поставил задачу захватить Воронеж. Но мы держимся на этом участке и будем держаться. В этом нам помогают гвардейские минометчики под командованием майора Соколова.

Вовка толкнул меня и показал взглядом на майора, который сидел неподалеку. Лицо майора не выдавало волнения. Только пальцы нервно постукивали по коленям.

— Новое реактивное оружие, которое привезли на фронт гвардейские минометчики, исключительно эффективно. За время их действия на нашем участке фронта уничтожено тридцать пять танков, более тысячи немецких солдат и двадцать пять орудий.

Комдив взял указку и подошел к большой карте, висевшей на стене. В центре карты Воронеж. На западе от него широкая голубая лента — Дон. На восточной стороне ленточкой пролегла река Воронеж.

— В последние дни гитлеровцы предпринимают атаки севернее и южнее Воронежа. Указка прочертила на карте линии. — Но у нас есть предварительные сведения, что немцы стягивают войска в город, и возможно, они нанесут главный удар здесь, в городе. Капитан Черногряд сегодня ночью вернулся с немецкой стороны и привел офицера. Правда, он достался ему дорогой ценой. Нашему разведчику немец выбил зуб. — Комдив улыбнулся, и его строгое, начальственное лицо подобрело.

— Не совсем выбил, — хмуро сказал капитан Черногряд.

— Значит, он лбом ударил тебя в зубы? — продолжая улыбаться, спросил комдив.

— Мы ему кляп в рот вставляли, — капитан поднялся со своего места, — а он головой мотает, как баран. Попал в зубы случайно.

Все улыбались.

О храбрости Черногряда ходили легенды. И вдруг немец зуб ему выбил.

— Приведи немца во двор, — сказал комдив.

Черногряд пошел к выходу. Чем-то он напоминал матроса — широкие плечи, походка вразвалочку.

Чего только не рассказывали о Черногряде! Что его и пуля не берет, что немцы от него бегут как от лешего. Недавно Черногряд со своими разведчиками взорвал немецкий блиндаж и похоронил там сорок гитлеровцев. Вокруг того блиндажа была специальная система сигнализации. Над землей в три ряда установлена тонкая проволока. Заденешь — всеобщая тревога. Капитан пролез через эту ограду и взорвал блиндаж.

Комдив проводил взглядом Черногряда. Еще некоторое время на его лице сохранялась добрая улыбка. Но потом он посмотрел на карту, и опять лицо стало строгим.

— Наша главная задача — не позволить врагу застать нас врасплох. Удар может последовать в любую минуту. Мы должны ответить ударом на удар.

Комдив произносил слова четко, по-военному.

Я не мог оторвать глаз от комдива.

Он воевал в Первой конной Буденного. На его груди ордена боевого Красного Знамени. Лихой он был наездник, шашкой беляков рубал. Да и сейчас во всем его облике чувствуется сила. Голова, конечно, уже седая, а выправка по-прежнему кавалерийская.

— Вопросы есть? — спросил комдив и окинул нас взглядом.

Мы молчали. Какие же вопросы, если все ясно.

— Поговорите с бойцами, объясните им обстановку и задачу. — Комдив опять окинул нас взглядом. Потом он обратился к майору Соколову: — Вы, товарищи минометчики, можете присутствовать на допросе немецкого офицера. Возможно, он назовет интересующие вас объекты в городе.

Все встали, с шумом отодвигая скамейки и стулья.

Из карманов вынуты папиросы и махорка. На лицах оживление. Может, конечно, Гитлер и силен, но под Воронежем он будет сосать лапу… Не прорвется!

Мы с Вовкой пошли вслед за майором во двор детского сада. За глухим забором стояли низенькие скамеечки, ярко раскрашенные избушки из сказок, качели и горки.

Комдив сел посредине двора на табуретке. На плечи накинута шинель. Опершись локтем о колено, он курил. За его спиной собрались командиры из штаба и дивизионные разведчики. Черногряд привел офицера, встал неподалеку от него и отвернулся. Ох, как он ненавидит этого аккуратненького, подтянутого немчика с погонами на плечах! Офицер остановился посреди двора и нагло посмотрел на комдива. Но, видно, это не задело самолюбие командира дивизии. Во всем облике его — в том, как он сидел, в том, как наклонена его седая голова, — были спокойствие и уверенность.

— Ты спроси его, — обратился комдив к переводчику, — какие резервы они стянули в город?

— Вельхе резервен зинд ангекоммен?

— Найн, — развязно ответил немец, и мне показалось, что на его тонких, змеиных губах промелькнула улыбка.

— Ты спроси, — не оборачиваясь к переводчику, сказал комдив, — готовятся они к наступлению?

— Фюр вельхе штунде ист дер ангриф бештимт?

— Найн, — прежним тоном бросил фашист.

— Что он заладил свое «найн»? — сказал комдив и поднялся с табуретки. — Будет он говорить или нет?

— Найн! — крикнул немец, видимо поняв слова комдива. — Найн! — еще громче крикнул он — Хайль Гитлер! Русиш капут!

— Вот сволочь! — в сердцах произнес Черногряд.

— Повтори вопрос, — приказал комдив переводчику.

— Фюр вельхе штунде ист дер ангриф бештимт?

Немец стал быстро говорить что-то, глядя на всех нас ненавидящими глазами.

Переводчик молчал.

— Чего он лопочет? — спросил комдив.

— Говорит, что когда кончится война, то все мы будем рабами у них.

— Ты ему переведи, что мы его, собаку, расстреляем, если он не будет отвечать на вопросы. Ответит — сохраним жизнь и отправим в тыл.

Стараясь как можно точнее произносить немецкие слова, переводчик объяснил немцу суть дела.

— Найн! — истерично закричал фашист. — Найн! Хайль Гитлер! Русиш капут!

Немец вдруг побежал от нас. Мы инстинктивно схватились за оружие. Но куда он убежит — кругом забор и руки у него связаны. А немец бежал все быстрее. Около забора он вдруг неестественно откинул голову назад и, крича «Хайль Гитлер!», со всей силой ударится головой о цементный столб.

— Врача! — крикнул комдив.

Врач подбежал к лежавшему под забором фашисту, перевернул его на спину и приложил ухо к груди.

— Мертв, — сказал врач.

— Да, Черногряд, — произнес комдив, обращаясь к капитану, — приволок ты субчика — черта рогатого.

— Виноват, товарищ комдив. — Черногряд приложил руку к козырьку. — Ночью они все на одно лицо…

Солдаты потащили мертвого немца со двора. А комдив ходил взад и вперед и курил.

— Нам надеяться не на кого, — наконец сказал он и остановился перед Черногрядом. — Сами должны добыть информацию.

— Понятно, товарищ комдив, — ответил Черногряд. — Добудем.

— Организуйте новую группу и отправляйтесь. Вы должны пересечь город и дойти до Дона. Там у переправы вам будет ясно, куда немцы двигают силу. А на обратном пути «языка» прихватите. Только не такого, как этот, попроще. Двое суток даю вам, не больше.

— Слушаюсь, товарищ комдив, — отрапортовал Черногряд и опять приложил руку к козырьку.

— Зубы береги, — добавил комдив с улыбкой. — А то девки любить перестанут…

Взгляд комдива снова стал серьезен.

— Товарищ майор, — обратился он к Соколову, — хорошо бы с нашей разведкой послать одного–двух ваших ребят. Они бы полазили ночью по городу. На месте определили координаты целей, и утром мы накрыли бы эти цели. Этим мы спасем себя от неожиданного удара на рассвете.

— Понятно, товарищ комдив, — ответил Соколов и как-то замялся.

Комдив ждал.

— Состав-то у меня уж очень молодой и неопытный, — наконец произнес майор.

— Опыт в бою приобретают. Один раз сходят к немцам и будут опытными.

Опять наш командир полка молчал, видимо, не мог решиться на что-то.

— Разрешите мне отправиться к немцам, — сказал я и сделал шаг вперед. — У меня во взводе есть два разведчика, которые ходили в разведку, я их возьму с собой.

— Можно, я вместе с лейтенантом Денисовым? — сделал шаг вперед Вовка.

— Видите, майор, какие у вас орлы! — весело сказал комдив. — А вы говорите, состав не тот. Вы пойдете, — комдив посмотрел на меня, — и возьмете с собой тех двух бойцов.

— Я прошу вас, товарищ комдив. Разрешите мне идти с лейтенантом Денисовым. Мы с ним друзья.

Комдив повернулся к Вовке и внимательно посмотрел на него.

— Они оба из Москвы, — подтвердил майор. — В одном дворе жили, в одной школе учились.

Майор произнес эти слова каким-то странным тоном, как будто он не хотел отправлять нас в разведку. Может, это мне показалось.

— Ну что же, — сказал комдив. — Если друзья, идите вместе. Помощь друга в разведке всегда нужна…

— Кого из них старшим назначить? — спросил комдив майора Соколова.

Соколов некоторое время молчал, и я был уверен, что он назовет мою фамилию.

— Я бы предложил назначить старшим лейтенанта Берзалина!

Я не ожидал такого решения, мне было немножко обидно, но, в конце концов, какая разница, кто главный: вместе идем.

— Задача ясна? — спросил комдив.

— Так точно!

— Знайте, — комдив посмотрел сначала на Вовку, потом на меня серыми, широко расставленными глазами, — от вас зависит судьба фронта, жизнь сотен людей. Если мы вовремя накроем скопление их живой силы и техники, значит, предотвратим прорыв.


8

Мы сидим в окопе и ждем ночи. На войне часто ждут ночи. Она как доброе покрывало оберегает от вражеских бомб, снарядов, позволяет передвигаться с одного места на другое.

Сегодня мне хочется, чтобы ночь была особенно темной, потому что мы идем в разведку. Но на войне никогда не бывает темных ночей. Где-то полыхают пожарища, и розовый отблеск летит ввысь; где-то вспыхивают зарницы, бросая по небу серебряные блики, а иногда разорвется в небе ракета и осветит округу мертвенным светом.

Мы сидим в окопе и ждем своего часа. Некоторые курят, зажав цигарку в кулаке, и глядят на тлеющий огонек. Он переливается в темноте, кажется живым.

Все мы в маскхалатах похожи один на другого. Только лицо выглядывает из-под капюшона.

Вовка сидит рядом со мной. Он уперся локтями о колени. Лицо его я не могу разглядеть в темноте.

— Я Галке письмо отправил, — негромко сказал я ему.

Вовка резко повернул голову, и я понял, что мои слова удивили его.

— Слава богу! — сказал он. — А я тебя уж и не спрашивал. Думал, ты никогда не сделаешь этого.

Сколько дней в Сибирь письмо идет?

Дней пятнадцать! — Вовка помолчал и добавил: — Представляю, как Галка будет рада. Для нее это — событие! А что, Коля! Вот кончится война, соберемся все вместе — ты с Галей, я с Ниной — и такой пир устроим.

Около нас остановился капитан Черногряд и спросил:

— А меня на пир пригласите?

— С удовольствием, товарищ капитан, — ответил я.

— А я ведь много водки вылакаю.

— После войны ее будет сколько хотите, — сказал Вовка.

— Ее всегда сколько хотите, только за денежки! — Капитан негромко засмеялся. — Ничего, ребята, я со своей выпивкой приду.

С немецкой стороны послышалась длинная пулеметная очередь. Капитан вынул бинокль. Что он там видит в темноте? Наверное, чего-нибудь да видит. На том участке он ходил к немцам восемь раз.

Странный он человек — капитан. На вид суровый и насмешливый, а на деле заботливый и добрый, как нянька. Сегодня пришел к нам, подсказал, как лучше одеться, дал точный план города. Потом присел к столу и часа два рассказывал о всех лазейках и тайных ходах на немецкую сторону.

Особую симпатию капитан почувствовал к Попову. Он потрогал его бицепсы и сказал:

— Силен, черт!

— Могу доложить, товарищ капитан, — отрапортовал Уткин, — Попов на спор приподнимает «виллис» с одной стороны и еще может прошибить кулаком насквозь крыло «эмки»!

— Голым кулаком? — спросил капитан.

— Да что же это я, дурной, что ли, голым кулаком по железу бить? — ответил Попов. — Кулак в пилотку оберну и вдарю!

— Силен, черт! — удивился капитан. — В армейскую разведку не пойдешь?

Попов отрицательно качает головой.

…Утренний разговор кажется далеким. Как будто это было неделю назад. Сейчас все подчинено ожиданию сигнала.

Наконец справа ударил миномет. Ударил резко, до боли в ушах.

— Приготовиться! — скомандовал капитан.

— Ни пуха ни пера, — шепчет кто-то в темноте.

— Пошел к черту… — бросил капитан.

Мы переползли через бруствер. Локти тонут в холодной, грязной жиже. Следом за мной ползет Попов. Неуклюже переваливаясь с одного локтя на другой, он подтягивает свое большое, сильное тело. Уткин ползет быстро, как ящерица.

Пока не кончилась перестрелка, мы должны доползти до оврага.

Наверное, мы никогда не смогли бы подняться по отвесной стене оврага, если бы из котельной санатория в овраг не выходила большая труба. Фрицы не знали об этой трубе. Капитан говорил, что эта труба их выручала трижды, и всякий раз они тщательно маскировали вход в нее. Правда, никто не знал точно — может быть, именно сегодня немцы обнаружили лазейку и выставили в котельной караул.

— Леонтий, — шепнул капитан.

Один из разведчиков отделился от нас и пополз к трубе. Он отбросил в сторону какие-то доски и скрылся в широкой пасти трубы.

Длинная эта труба или короткая, я не знал. Но те, кто руководили перестрелкой, наверное, знали. Огонь с нашей стороны не ослабевал. Он возникал то справа, то слева от нас. Когда Леонтий доползет доверху и убедится, что там тихо, он бросит в трубу камешек.

Лежи и жди. Тут уж ни с кем словечком не перекинешься. Вообще-то человек часто говорит сам с собой. Может, он сам с собой говорит больше, чем с другими.

Я подпер руками подбородок. Лежал я в грязи, и ее холод медленно, но верно подбирался к телу.

Когда надеваешь маскхалат, ты как бы отрекаешься от этого мира. Теперь не имеет значения, что я гвардии лейтенант Николай Денисов. В маскхалате на немецкой стороне мне не нужны документы, звание. Автомат в руках и граната на поясе.

К человеку в маскхалате относятся все как-то по-особому. Когда я шел по ходу сообщения, знакомые солдаты жали мне руку. Командир пехотного полка встретил меня, как сына родного.

— Садись, чайку выпьем, — сказал подполковник и налил мне чай в алюминиевую кружку.

Подполковник откусывал понемножку сахар, пил чай и разглядывал меня.

— Ты там поосторожней, — говорил он. — В разведке хладнокровие нужно. Даже если напорешься на фрица, все равно не горячись. Оружие пускай в ход в последнем случае. Ножом орудовать — это можно, а стрельбу не открывай. Я ходил в разведку во время финской войны. Нелегкое дело, особенно в первый раз…

Что же это Леонтий камешек не бросает? Может, его фрицы сцапали? Я посмотрел на капитана. Он спокоен. Черногряд взглянул на часы со светящимся циферблатом, наверное немецкие. У капитана все немецкое. Парабеллум немецкий, каску навылет пробивает. Автомат у него тоже немецкий. Может, я себе сегодня раздобуду такой. Зажигалка у него немецкая и серебряный портсигар с орнаментом.

Говорят, есть у капитана фотография девушки в рамочке с золоченым ободком. Она у него в вещмешке лежит. Он всегда на нее смотрит, уходя в разведку. Девушка-сибирячка прислала фотографию на фронт и на обороте написала: «Лучшему разведчику. Бейте, товарищ, фашистов без жалости». Комдив вручил эту фотографию Черногряду. Она у него теперь как талисман.

В трубе послышалось легкое постукивание летящего камешка.

Первым полез капитан. За ним армейские разведчики. Вот и я сунулся в грязное черное горло, и меня на минуту охватила жуть.

Труба поднимается к котельной наклонно. Внутри нее приходится выставлять локти вперед и подтягивать тело. Хочется скорее выбраться из трубы. Кажется, не хватает воздуха…

Я нащупываю край трубы, подтягиваюсь. Леонтий ждет. Я ложусь рядом с ним. За мной появляются Вовка, Попов, Уткин.

— Пошли, — сказал Леонтий. — Сейчас будет перевернутый котел, потом ящик с углем. После него надо сделать шесть шагов и повернуть направо. Через окно полезем.

Я вылезаю из окна вслед за Леонтием. Нам нужно перебраться на другую сторону улицы. Тихо. Только где-то в ночи цокают кованые сапоги немецких патрулей.

— Стоп, — шепчет Леонтий.

Сапоги все ближе. Слышна немецкая речь. Гитлеровцы говорят весело и нагло. Они здесь хозяева — это их земля. Они верят в скорую победу: «Русиш капут». А вдруг кто-нибудь из них зажжет фонарь? Кажется, мы не дышим. Мимо проходят трое.

— А ну давай, лейтенант, — говорит Леонтий.

Я ставлю ноги на камни мостовой. Шаг, еще шаг. Подо мной будто тонкий лед. Нервы как перетянутые струны: еще мгновение — и лопнут. Наконец вот она, другая сторона улицы. Я прячусь за угол дома и обтираю пот с лица.

Следом за мной через улицу пошел Уткин. Он идет, как балерина, на цыпочках, раскинув руки в сторону. Попов неуклюже переставляет ноги, идет тихо.

Если бы мне сказали, что идет Леонтий, а шел Вовка, я все равно узнал бы Вовку. Хотя Вовка не похож теперь на того Вовку, который даже с трамвайной подножки боялся прыгнуть. Мальчик-интеллигент из двадцать восьмой квартиры, в одной руке скрипочка, в другой нотная папочка. Васька Чудин всегда мог отвесить Вовке затрещину, и тот, поправляя очки, невозмутимо уходил домой.

Сейчас бы Вовка дал сдачи Чудину. Да нет! Тот бы стоял перед Вовкой навытяжку. Начальник разведки! А прошел-то с тех пор всего один год. Но на войне один день за три считают. Да мы прибавили себе по два года — выходит, что мы просто старики.

— Так вот, ребята, — сказал Леонтий, — я пошел догонять своих. Нам до утра пересечь город надо. А вам в эту сторону. Уткин тут два раза был, дорогу знает. Делайте свое дело и затемно домой. Светает в пять тридцать. Не увлекайтесь!

Леонтий растворился в темноте как призрак.

Уткин хорошо знал маршрут, но мы тоже изучили план города, фотографии. Мы точно знали и место, где находимся, и куда нам нужно идти.

Мы крались по улицам Воронежа, ползли по мостовой, по тротуарам, по грудам битого кирпича. Я вдруг представил, что вот так бы я полз по улице Горького. Мне стало грустно и захотелось плакать.

Впереди Ботанический сад. Высокие липы уже сбросили листву. Им-то какое дело до войны. Дохнуло осенью, значит, пора ронять листья. Листья рассыпались по газонам, по аллеям. Чуть ветер подхватит их — и они двигаются, сухо шурша.

Смахнуть бы листву со скамейки, привалиться к спинке и посидеть. Год назад мы были с Галкой в Краснопресненском парке. Где-то били зенитки. Мы радовались встрече, ловили желтые листья, пахнувшие осенью, и смеялись от счастья.

Как это неправдоподобно! Если бы я сейчас громко засмеялся, то кто-нибудь из моих друзей ударил бы меня прикладом по башке.

— Правее иди, — дернул меня за рукав Уткин. — Там улица поуже.

Улица — самое страшное место для разведчика. Первым пошел Уткин. Неслышно передвигался он по мостовой. Вдруг две полоски света резанули темноту. Уткин распластался на брусчатке.

Из-за угла выехала машина и остановилась метрах в трехстах от нас. Гитлеровцы выскочили из машины и принялись стучать прикладами в дверь дома, выкрикивая какие-то немецкие слова. Им-то можно орать.

Пока они орали, сержант Уткин, как ящерица, полз на ту сторону улицы.

Послышался плач женщины и ребенка.

— Людоеды! — сказал Вовка и зло закинул автомат за спину.

Из дома вывели женщину с ребенком и втолкнули в машину.

Машина развернулась, лизнув светом стены домов, и скрылась. Зачем их увезли, куда? Может, они не вернутся домой?

А мы не можем помочь им. Нам нужно идти вперед. Мы должны отыскать пятиэтажный дом. Оттуда видна дорога к Дону и западная часть парка. Мы нашли этот дом. Высокое здание. Круглые колонны на фасаде. Островерхая старинная крыша. На стенах зловеще чернеют пустые глазницы окон.

Мы вошли в подъезд, и мертвая тишина охватила нас. Казалось, мы попали в подземелье и теперь должны были выбираться из него по этой широкой лестнице, на которой кое-где не хватает ступеней.

Путь до пятого этажа кажется долгим, как до Луны. «Может, где-нибудь на балках стоит пианино, — подумал я, вспомнив Генку. — Но дай бог задеть это пианино».

С высоты пятого этажа было видно все, что нужно. В городском парке под прикрытием развесистых деревьев и маскировочных сеток немцы сосредоточили танки и пехоту. Среди деревьев медленно движутся грузовики, освещая дорогу узкими полосками света. Иногда свет вырывает из темноты замершие в строю танки и пушки, около них солдаты.

— Вот они, фрицы, — прошептал Уткин, — во множественном числе. Гранатой бы их!

— Утром они получат заряд побольше, — сказал Вовка.

Я вынул карту. При тусклом свете маленького трофейного фонарика мы с Вовкой точно определили цель и поставили на карте крестик.

Может, сегодня ночью немцы еще подбросят подкрепления. Хочется им выбить нас из Воронежа, им хочется гнать нас до самой Сибири…

— Нельзя ли закурить, товарищ лейтенант? — обратился к Вовке Попов. — Душа ноет.

— Мы в рукаве, потихоньку, а дыма они не учуют: он вверх пойдет, — сказал Уткин.

Попов вынул кисет и старательно скрутил большую цигарку на двоих, потом достал кремень и огниво.

— Раньше, когда я в Мелитополе жил, — со вздохом сказал Уткин, — я «Казбек» курил. Работал электромонтером. Приходишь по вызову: «Какие неполадки, хозяюшка?» — «Пожалуйста, почините это, то, пятое, десятое». А потом звенит рюмочка. Легкая закусочка, папиросочки. Жизнь!

— А я трактористом был, — сказал Попов.

— Сколько тебе лет, Попов? — спросил Вовка.

— Тридцать восемь.

— Старик!

— Какой же я старик! — удивился Попов.

— Ты прожил столько, сколько я и еще лейтенант Денисов.

— Неужели?

Мне не хотелось продолжать этот разговор, и я сказал:

— Скоро к лейтенанту Берзалину невеста приедет.

— Дела! — воскликнул Уткин.

— Она курсы медсестер кончила.

— Значит, свадьбу сыграем, — решил Попов.

— Представляете, — подхватил разговор Уткин, — фашист рвется, вся рожа в крови, а мы свадьбу играем. Водка ручьем течет. Песни под гитару поем. Патефон достанем. У начхима Колесова есть. Комдива пригласим — будет свадебным генералом, и так далее и тому подобное.

Улыбка бродила по Вовкиному лицу.

— Я два раза женат был, — сказал Попов, когда Уткин исчерпал свою фантазию. — Первая жена во время родов умерла, царство ей небесное. Девочку родила. Перед самой войной вторую женку взял. Пожили полгодика, и меня в армию забрали, а она вскорости мальчика родила. Растет там без меня, Тихоном назвали. Тихий, говорят: пососет и снова спит. Поглядеть бы!

— У меня жена цыганка, — сказал Уткин, — злая как ведьма! Всю жизнь ругалась, морду мне царапала. А как пошел в армию, заплакала. Стоит, глаза черные раскрыла, а по щекам слезы в три ручья.

— Значит, любит, — произнес Попов. — Ругалась она для острастки. Есть такие. Одна мягко стелет — жестко спать. А другая наоборот.

— Тихо! — сказал я, когда услышал далекий гул моторов.

На дороге, которая соединяет Воронеж с Доном, показались огоньки фар.

Обнаглели немцы. Со светом едут. Гул все сильнее. Мы увидели танки и пушки. Следом за ними идут грузовики с пехотой. Ох, наглые гады! Сидят курят, на губных гармошках наигрывают.

Не доезжая парка, колонна остановилась. Какие-то люди подбежали к ведущей машине, показали направление, и снова взревели моторы. Танки и пушки пошли на север, а грузовики с пехотой остановились у парка, почти напротив нашего дома. Держитесь, фрицы! Прежде чем вы пойдете в атаку, мы устроим вам разгромчик. Недолго ждать осталось.

При свете того же фонарика мы записали число танков, пушек и грузовиков с пехотой.

— Товарищ лейтенант, — потянул меня за рукав Уткин, — половина четвертого. Пора!

Мы осторожно спускались по ступеням. Чем ниже, тем слышнее говор и наглый смех фашистов.

— Обождем, — шепнул Попов.

Мы остановились на третьем этаже, вошли в открытую дверь квартиры. Я встал в простенке и выглянул в окно. Немцы были на той стороне улицы.

Кто-то чуть дотронулся до моего плеча. Вовка! Взял меня под руки и повел в угол комнаты. Я разглядел скрипку и смычок, висевшие на стене.

Вовка поднял руки и осторожно, будто хрупкий сосуд, снял скрипку с гвоздя. Он нащупал рукой струны, потрогал пальцами смычок.

— Я возьму ее, Коля! — сказал Вовка.

— Может, ты сейчас устроишь концерт для фашистов? — обозлился я, потому что вечно Вовке приходят в голову сивые идеи.

— Зачем ты так! — с укоризной произнес Вовка. — Вернемся к себе, я поиграю. Пальцы исстрадались.

— Конечно, возьмем, — услышал я голос Уткина. — На свадьбе играть будет. У меня веревочка есть. Смычок привяжем к скрипке — и через плечо. Хотите, я понесу?

«Фашисты в двух шагах, а ему скрипка нужна», — подумал я и, выругавшись про себя, отошел к окну.

На той стороне по прежнему стояли грузовики. А время бежало. Оставался один час сорок пять минут до рассвета.

Мы начали спускаться по лестнице. Вовка впереди. В руках у него автомат, за спиной скрипка… Мы дошли до нижнего этажа.

— Через двор попробуем, — шепнул я.

— Оставайтесь здесь, — сказал Вовка. — Я пойду первым.

Никто не возразил Вовке. Он старший. Вовка вышел во двор. Двор невелик. Но сколько всего навалено здесь — битый кирпич, доски, дворцы шкафов, рамы.

Вовка шагал, и под его сапогами громко хрустел битый кирпич.

Одна секунда, вторая. Вовка на середине двора.

— Вер ист хир?[7] — вдруг послышалось из темноты.

У меня подкосились ноги, сердце упало куда-то в пятки. «Кончено!» Я нащупал указательным пальцем курок автомата.

— Дас зинд вир[8], — спокойно ответил по-немецки Вовка, продолжая шагать по битому кирпичу. Шаг его был уверенный и ровный.

Первая секунда тянулась долго, как час. Вторая показалась короче. Я ждал выстрела, крика, взрыва… Неожиданно звякнула пряжка ремня. Немец натянул штаны и отправился на улицу к своим.

Вовка перешел двор, а мы еще некоторое время стояли в оцепенении, страшась двинуться с места. Наконец через двор пошел Уткин, а за ним мы с Поповым.

— Хлестко ты ему ответил, — сказал Попов. — Откуда по-немецки знаешь?

— В школе учили! Николай тоже знает.

Опять мы переползали улицы, пересекали дворы и переулки. Мы шли все быстрее, нас подгоняло время. Вовка шел впереди.

Я пытался представить себя на Вовкином месте, там, во дворе, перед немцем. Ну конечно, я знаю, как по-немецки сказать «свои». Но смог ли бы я произнести это, как Вовка, спокойно, без фальши, и продолжать уверенно идти? Майор Соколов не зря назначил Вовку главным!

Напрасно я обижался: у Вовки хладнокровия больше, а без него в разведке нельзя!

Мы уже добрались до Ботанического сада. Сухие листья снова захрустели под ногами. Отсюда до нашей спасительной трубы рукой подать. Мы залезем в нее — и поминай как звали. Я вдруг представил, как я качусь вниз по трубе. Это, должно быть, очень похоже на ледяную горку, которую каждую зиму делают у нас во дворе…

Я представил, с какой радостью встретит нас командир пехотного полка. Он нальет всем горячего, крепкого чаю. Мы ему расскажем о фрицах…

Над нашими головами вдруг послышался хлопок осветительной ракеты. Яркий свет ударил в глаза и на мгновение ослепил нас.

Когда глаза привыкли к яркому свету, мы увидели шагах в десяти от нас немецкого офицера. Наверное, он не ожидал встречи с нами. На его бледном лице глаза большие, круглые, выпученные от страха.

Я дернул Вовку за рукав, и мы побежали в тень деревьев. Офицер выстрелил, и пуля просвистела возле моего плеча. Раздался второй выстрел, и Вовка повалился на куст.

Упругая очередь автомата Попова прозвучала рядом с нами. Офицер что-то крикнул и упал.

Мы с Уткиным подхватили Вовку под руки и побежали.

— Здесь немецкая часть расположилась. В самое пекло угодили, — шепнул Попов.

Мы не знали, куда бежим, — лишь бы подальше от тревожных голосов, которые слышались там, где остался убитый немецкий офицер.

Ракета погасла, и стало темно, как в могиле. Нельзя было различить даже стволы деревьев. Мы двигались на ощупь и вскоре уткнулись в высокую металлическую ограду, которая окружала со всех сторон Ботанический сад.

Вдалеке послышался собачий лай. Одна собака лаяла хрипло и протяжно, другая звонко, с задором. До слуха доносилось:

— Форвертс! Форвертс!

Я метнулся вдоль ограды вправо — она уходила все дальше. Побежал влево — там тоже не было видно ее конца.

Попов поднял Вовку на плечи, и тот перелез через ограду. Уткин помог ему спуститься с другой стороны. Вовка сидел на асфальте как-то странно, обхватив себя руками.

— В спину пуля попала, — сказал Вовка чуть слышно.

— Перевяжем.

Вовка отрицательно покачал головой.

— Возьми скрипку, Уткин, — попросил Вовка.

Уткин быстро перекинул скрипку через плечо.

Лай приближался.

Мы перешли улицу, миновали какой-то двор, и снова улица. Теперь город был для нас чужим и незнакомым. Мы сбились с проторенного пути. Вовку мы держали под руки. Он становился все тяжелее.

На минуту смолкли собаки. Это они ищут выход из сада. Через ограду собак не перекинешь. Может, на наше счастье, выход далеко? Только бы добраться до трубы… «Вова, напрягись!»

Снова залаяли собаки: одна с задором, другая хрипло и протяжно.

Две недели назад самые храбрые ребята из армейской разведки наскочили на гитлеровцев. Те гнались за ними с собаками и, наконец, спустили собак с поводка. В темноте трудно стрелять в собак, они рвут одежду, тело… Пока разведчики расправлялись с собаками, подоспели фашисты…

В небе опять хлопнула осветительная ракета, за ней другая. Они повисли над головой. Я увидел на спине Вовки большое кровавое пятно.

С каждой минутой Вовка задыхался все больше. В горле у него что-то хрипело и булькало. Он сделал еще несколько шагов и повис на наших руках. Мы волоком тащили его через улицу. Секундная остановка и опять вперед, в проем разрушенной стены.

— Не могу! — едва слышно выговорил Вовка. — Бросьте меня.

— Сошел с ума! — крикнул я.

Вовка набрался сил и сделал два шага и снова обвис на наших руках.

Немецкая погоня при свете ракет двигалась быстрее. Лай приближался. Фашисты орали, и этот крик бил как хлыст.

— Товарищ лейтенант, разрешите, я его на горб возьму? — попросил Попов.

Вовка с трудом влез на спину Попова и обхватил его шею руками.

Мы с Уткиным идем впереди. Попов пытается не отставать от нас. Иногда он бежит.

С нашей стороны ударили минометы и пулеметы. Наши поняли. Паши хотят помочь. Передовая рядом, близко. Может быть, пятьсот метров, может, четыреста. Видны очертания котельной…

— Хальт! — взвизгнул противный голос, и автоматная очередь выбила около моих ног дробь по асфальту.

Не целясь, я нажал на спуск. Я видел, как немец, не отпуская автомата от живота, подался вперед, будто хотел поклониться, и упал. Другой фашист залег на тротуаре.

Теперь мы были взяты в тиски. Сзади нас преследовали с собаками, впереди — автоматчик. Мы залегли на мостовой и открыли огонь по автоматчику.

Погасла первая ракета, за ней вторая.

— Очки, мои очки! — воскликнул Вовка каким-то чужим голосом.

— Зачем они тебе?

— Я должен видеть их! Очки! — Вовка шарил руками по асфальту и наконец нашел очки.

Мы с Поповым подхватили Вовку под руки.

— Оставьте! — убежденно сказал Вовка. — Бегите, я задержу немцев.

— Сдурел! — крикнул я.

— Я ранен смертельно, Коля. Беги! — тихо приказал Вовка.

— Верно говорит, — подтвердил Уткин. — Его не спасем и сами погибнем!

Я лежал рядом с Вовкой и стрелял из автомата. Передо мной как вихрь неслись мысли. Мелькнуло лицо Нины с большими серыми глазами, скрипка на спине Уткина, мать в заводском халате. «Значит, скоро на фронт?» — «Да ты не бойся, мам! Сколько людей воюют».

— Товарищ лейтенант, — дернул меня за рукав Уткин, — бежим!

Собачий лай, как быстрая волна, катился на нас.

— Беги, Коля! — чуть слышно сказал Вовка.

Лучше остаться здесь и умереть рядом с ним.

— Я приказываю! Уходи! — из последних сил произнес Вовка. — Они близко.

«От вас зависит судьба фронта, жизнь сотен людей», — услышал я голос комдива. За линией фронта ждут координаты целей. Если на рассвете «катюши» не ударят по врагу, враг прорвет оборону.

Попов крепко подхватил меня под руку, и мы побежали.

«Прощай, Вовка…» — хотел крикнуть я, но не мог.

Я никогда не смогу произнести этих слов, даже потом, через много лет.

Там, где остался Вовка, продолжалась перестрелка. Собачий лай нарастал. Собак, наверное, спустили с цепи. Лай стал визгливым. Казалось, собаки захлебываются от злости.

Потом послышались крики. Фашисты приближались к Вовке с разных сторон, думая, что окружают всю группу.

Мы услышали, как прогремел взрыв.

Когда мы уходили в разведку, капитан Черногряд сказал нам: «Возьмите, ребята, по одной гранате на всякий случай».

ЭПИЛОГ


Как много времени прошло с тех пор… И вот я сижу на скамейке перед своим родным домом.

Солнце уже скрылось. В окнах зажегся свет, и дом стал таинственным. Окна, как большие глаза, смотрят на меня из темноты: в одних голубой свет, в других — желтый. А в Вовкином окне по-прежнему розовый абажур.

Я поднялся со скамейки и вошел в подъезд. Минутку постоял у своей двери и отправился на третий этаж, где жил Вовка. Тот же звонок. Белая кнопочка в черном кружочке.

Кто-то медленно шел по коридору, нехотя поворачивал ключ в замке. Наконец открылась дверь, и я увидел седенькую, сухонькую старушку — Вовкину мать. Она подслеповато смотрела на меня, точь-в-точь как это делал Вовка, когда снимал очки.

— Здравствуйте, Надежда Яковлевна, — сказал я.

Вовкина мать вглядывалась в мое лицо.

— Я Николай Денисов. Коля!

— Коленька! — ласково сказала старушка и прижалась ко мне. Она плакала тихо, без рыданий, и по ее морщинистым щекам скатывались слезинки.

Все здесь было по-прежнему, как тогда, давно… Тот же шкаф в коридоре, та же вешалка. Мне вдруг стало казаться, что сейчас из комнаты выйдет Вовка и, улыбнувшись, скажет: «Заходи, Коля! Чего стоишь!»

1968

ТАЙНА СВЯЩЕННОГО КОЛОДЦА

…Индейцы научили европейцев, как жить в Новом Свете, а те отплатили им тем, что отобрали у них этот Свет.

Герберт Аптекер

ВМЕСТО ПРОЛОГА

Второй день мы едем к далекому и таинственному Юкатану. Монотонно гудит мотор. Дорога серой шуршащей лентой бежит под колесами автомобиля.

Остались позади перевалы Центральной Мексики с красивыми заснеженными вершинами. Некоторое время дорога пролегает вдоль берега моря, а потом начинаются джунгли. Они подступают к самой обочине, и кажется, хотят поглотить асфальт.

Но серая лента убегает. Она, как спасительная артерия, проносит нас через тропические болота, где торчат из воды почерневшие стволы деревьев, где высоко в небе, раскрыв крылья, вьется в поисках падали черные сопилото[9].

Иногда на асфальте попадаются раздавленные кобры. Наверное, рядом с дорогой в зеленой болотной трясине ползают они, чуть приподнимая свои плоские головы и разглядывая мчащиеся машины.

И снова высокий тропический лес. Деревья переплетены лианами. С разных сторон слышатся крики птиц, обезьян, рев ягуаров. Кажется, выйди из машины, шагни с дороги — и путь назад будет отрезан.

Трудно представить, что в этих диких местах когда-то на заре человечества родилась высокая цивилизация индейцев майя. Каменными топорами индейцы вырубали гигантские деревья, расчищали землю под посевы маиса, строили города. И города, построенные ими пятнадцать–семнадцать веков назад, сохранились до наших дней. Ни ураганы, ни тропические ливни не смогли разрушить их.

Семнадцать веков! Я ловлю себя на том, что не ощущаю меру этого времени. Я представляю семнадцатый век, семнадцатый год, семнадцать лет тому назад. Но семнадцать веков…

Хочется усомниться во всем. Однако стоит в своей неувядающей красоте город Паленке. В центре города — удивительный храм Солнца с причудливыми каменными узорами на стенах, большой дворец с высокой башней, где когда-то заседали жрецы-астрономы. На каменных стенах дворца высечены нефритовыми резцами барельефы — воины с копьями в руках, сановники в головных уборах из перьев редких птиц.

Неподалеку от Паленке находится другой город индейцев майя — Бонампак. На внутренних стенах одного из дворцов сохранилась красочная роспись: процессия роскошно одетых жрецов и вождей, битва с вражескими армиями, праздник, в котором участвуют танцоры в красочных нарядах.

Мы едем на северо-восток к великой столице индейцев майя Чичен-Ице.

Чем ближе Чичен-Ица, тем плотнее становится поток автомобилей. В древний город всегда едет много людей — иностранцы и мексиканцы. Едут целыми семьями. Из окошек автомобилей выглядывают любопытные мальчишки и девчонки.

Дорога становится ýже. Машины идут медленнее. Каждый холм у дороги притягивает взгляд, — может, там скрыт дворец знатного воина, может быть, пирамида.

Наконец за поворотом открывается Чичен-Ица. На главной площади — ступенчатая пирамида Кукулькана с ровной площадкой наверху, где стоит храм. На фоне голубого неба с белыми пушистыми облаками пирамида смотрится естественно и спокойно. Кажется, будто ты уже видел ее. Будто она твоя старая знакомая. И если бы ты попытался представить ее другой, ты бы не смог сделать этого.

И совсем она не давит своим величием. Скорее, она приподнимает тебя и отрешает от всего, что час назад волновало.

Ко мне подходит мексиканец. У него чуть раскосые глаза, волосы черные как смоль, кожа с бронзовым отливом. Как похоже его лицо на те, что я видел высеченными на каменных стенах древних дворцов в Паленке и Ушмале.

— Меня зовут Исидро, — представился мексиканец. — Если угодно, мы сначала поднимемся на пирамиду Кукулькана.

Мы шагаем вверх по каменным ступеням. Ступень узка, лестница почти отвесна. Страшно взглянуть назад.

На каждой стороне пирамиды 91 ступень. Если сложить число ступеней, выйдет 364 число, равное числу дней в году. Площадка наверху пирамиды дополнит это число до 365. Поэтому ученые считают, что пирамида Кукулькана имеет не только религиозное значение.

Отсюда, с высоты пирамиды, открывается весь древний город Чичен-Ица. Вдалеке круглая башня обсерватории. Ученые древности наблюдали за движением Солнца и планеты Венера, они определяли по звездам время сбора и посева маиса.

Виден храм со множеством колонн, который называют Храмом воинов. На верху храма из камня высечен бог Чак-Мол. Он полулежит, голова его резко повернута, в руках он держит блюдо, на котором разжигали жертвенный огонь.

И делаю первый шаг по ступеням пирамиды вниз. У меня захватывает дух. Лестница кажется почти отвесной. Но я вижу, как мой проводник идет, твердо ступая по ступеням и глядя куда-то вдаль. Я пытаюсь идти так же, как он. И вдруг неожиданно для себя я ощущаю прелесть этой страшной ходьбы, ее таинство. Ты не видишь лестницы перед собой и как будто спускаешься с неба. С каждым шагом все ближе и ближе зеленая, коротко подстриженная лужайка. Я еще раз смотрю на пирамиду, которая вознесла меня, испугала и порадовала…

Мы шагаем к Священному колодцу. Но проводник вдруг останавливается и раскуривает трубку.

— Прежде чем идти к колодцу, сеньор, — говорит Исидро, — давайте присядем.

Мы сели на квадратный отесанный камень, давно вросший в землю. Индеец курил трубку и неторопливо рассказывал удивительную историю Священного колодца, без которого нельзя представить жизнь индейцев Чичен-Ицы.

НАРЕЧЕННАЯ БОГУ

Это было в месяц Кайяб, когда обычно начинается период дождей. Давно индейцы подготовили землю для посева, отобрали лучшие зерна маиса. А дождя все не было. Земля была сухая, похожая на пепел.

С рассветом индейцы приходили сюда, к пирамиде Кукулькана, приносили жаровни с углями и жгли священный копаль[10]. Дымок вился над жаровней, распространяя благовония. Индейцы сидели на корточках вокруг жаровни и смотрели на восток, откуда надвигался свет нового дня. Этот свет для них был таинственным. Индейцам казалось, что черный бог ночи покидает землю и звезды уходят вслед за ним, потому что они его стражи.

На землю приходит другой бог — светлый бог дня. Индейцы пристально смотрели на яркую полоску, которая занималась на востоке. Может быть, там промелькнет фигура светлого бога, может, удастся увидеть его лицо? Хмурое оно сегодня или радостное?

А свет становился все ярче. И наконец показывалось солнце. Будто настороженный огненный глаз, оно выглядывало из-за края земли. «Берегитесь, люди! — предупреждало оно. — Я могу все сжечь».

Индейцы крепче прижимались друг к другу и смотрели на небо. Оно было голубое. Без единого облачка. «Значит, бог дождя разгневан на нас! Значит, солнце, как и вчера, будет сжигать землю».

Индейцы чувствовали себя песчинками в этой огромной вселенной, где такое большое небо, бескрайняя земля, где такое яркое солнце и такая далекая луна. Все для них было полно таинственного смысла: смена ночи и дня, дождь и гром, рождение ребенка и сама смерть. «Мы во власти богов, — причитали индейцы, — а с ними могут общаться только верховный правитель Халач-Виник и жрецы».

Взгляды индейцев были прикованы к храму, который высится на огромной ступенчатой пирамиде. Там восседает Халач-Виник и жрецы. Они говорят с богами. Они узнают, за что разгневан на людей бог дождя Юм-Чак и какие дары люди должны преподнести ему, чтобы землю оросил дождь.

Халач-Виник сидел на большой шкуре ягуара. Его лицо было раскрашено красной, черной и голубой краской. Длинные волосы завязаны на затылке красной лентой. Голову, как корона, украшал наряд из разноцветных перьев. Плечи верховного правителя покрывала дорогая тонкая накидка.

Халач-Виник возносил к небу руки, перехваченные браслетами из нефритовых камней. Он закрывал глаза, и губы его что-то шептали…

А рядом с ним в раскрытой каменной пасти ягуара пламенели угли. Жрецы подбрасывали на угли священный копаль, и благовонный дымок поднимался к небу. Он должен был донести молитвы Халач-Виника до самого бога.

Индейцы не спускали глаз с храма. Они ждали, может быть, час, а может, еще больше. Солнце поднялось высоко и жгло спину, как пламя костра.

И, наконец, на верху пирамиды появился Халач-Виник в сопровождении жрецов. Он в головном уборе из разноцветных перьев. На плечах красная накидка, в правой руке жезл, украшенный хвостами гремучих змей.

Халач-Виник поднял жезл, и музыканты, которые давно ждали знака правителя Чичен-Ицы, ударили в барабаны. Заиграли трубы, сделанные из больших морских раковин, засвистели свистульки, затрещали трещотки. «Собирайтесь. Будет говорить Халач-Виник — верховный правитель индейцев майя!»

С разных сторон бежали к пирамиде люди. Из хижин на окраине города, с каменоломен, со строительства нового храма. Все хотели знать, что скажет Халач-Виник.

А он стоял на верху пирамиды и смотрел на свой город, где все ему подвластно. Одно его слово — и будут уничтожены эти дворцы и храмы, одно ого слово — и будут построены новые… Он властитель великого города!

Взгляд правителя упал на Храм воинов. Множество колонн подпирали его крышу. Его белоснежные стены украшены каменными узорами, вырубленными нефритовыми резцами. Особенно красив храм сейчас, когда солнце в зените.

Над вершинами тропического леса видна круглая башня обсерватории, где восседают жрецы-астрономы. А дальше — Храм ягуаров, платформы для танцев, стадион для ритуальной игры в мяч…

Люди бегут к пирамиде — они хотят услышать, что скажет он, вождь Халач-Виник.

Халач-Виник поднял жезл, украшенный хвостами гремучих змеи, и музыка смолкла. Теперь ничто не нарушало торжественной тишины.

— Бог дождя Юм-Чак разгневался на вас, люди, — словно гром разнеслись над площадью слова Халач-Виника. — Если бог будет гневаться впредь, то все погибнет на земле — деревья, птицы, звери. Останутся только горы и небо.

Халач-Виник сделал паузу и посмотрел на людей своим ястребиным взглядом. Даже отсюда, с высоты пирамиды, он видел страх, которым объяты все эти люди. В глазах у них покорность и мольба к нему, верховному правителю:

— Скажи, что делать! Скажи! — кричали люди.

— Чтобы бог Юм-Чак был милостив к вам, люди, — громко крикнул Халач-Виник, — вы должны отдать ему самую красивую девушку!..

Радостным криком индейцы встретили эти слова. «Значит, бог согласился принять от нас девушку. Значит, он смилуется и пошлет на землю дождь!»

Ударили барабаны, заиграли трубы, засвистели свистульки, затрещали трещотки. Казалось, земля гудела от этой радостной музыки. Индейцы плясали. И каждый из них хотел отдать свою дочь. Но нужно, чтобы это была самая красивая девушка племени.

Из толпы вышел индеец Холон. Кто не знает в Чичен-Ице высокого и сильного индейца Холона! Кто может сравниться с ним в силе и выносливости! Его руки, грудь и даже щеки украшает татуировка. Его уши надрезаны. Кровью он не раз мазал лицо каменного идола.

Холон остановился у первой ступени лестницы, которая вела на верх пирамиды.

— О, о! Великий правитель! — воскликнул Холон и упал на колени. — Люди знают, что моя дочь Сквик самая красивая девушка Чичен-Ицы.

Пронесся гул одобрения.

— Пусть она отправится к богу Юм-Чаку, — сказал Холон, — и вымолит у него милость для нашего народа.

К Халач-Винику наклонились жрецы и что-то шепнули ему. Халач-Виник поднял свой жезл и несколько раз ударил им о каменные плиты пирамиды.

— Богу Юм-Чаку будет отдана дочь Холона, — разнеслись над площадью громовые слова Халач-Виника.

Опять заиграла музыка. Индейцы плясали, а верховный правитель неподвижно стоял и смотрел на торжество народа. Потом он вдруг резко повернулся и ушел в храм. Задумчиво сидел он на шкуре ягуара и смотрел на дымящийся копаль, который подбрасывали в каменную пасть ягуара услужливые жрецы.


Смолкли барабаны, трубы, свистульки и трещотки. Толпа расступилась, и индеец Холон пошел к своей хижине. Он не видел людей, он не видел дворцов и храмов. Перед его глазами была маленькая Сквик.

Это было шестнадцать лет назад. Холон хорошо помнил тот день. Жена лежала в своем гамаке, и он привел в дом колдунью. Она принесла скульптуру богини деторождения Ишь-Чель, вырезанную из дерева, что-то пошептала, стоя около гамака жены, и положила идола на землю, под гамак.

Колдунья села на полу, поджав под себя ноги, постелила перед собой белый платок и бросила на него зерна кукурузы. Затем собрала их, несколько штук отложила в сторону, потом снова бросила, шепча заклинания… Вскоре в хижине Холона раздался детский плач.

Колдунья обмыла девочку и уложила ее в кроватку, сделанную из прутьев. Затем вытащила из-за пазухи две дощечки из пальмового дерева. Одну поместила девочке под затылок, другую на лоб и начала сдавливать ее голову. Потом крепко связала дощечки веревкой. Голова девочки должна быть сплющенной — это считалось признаком красоты.

Холон так отчетливо представлял тот день, будто это было не шестнадцать лет назад, а вчера. И он был счастлив.

Он не хотел, чтобы кто-то перебивал его воспоминания. Он пытался не замечать толпу людей, которая шагала вслед за ним. Ведь теперь жизнь всех зависит от его дочери. Завтра она встретится с самим богом Юм-Чаком…

Холон вспомнил, как он впервые надел своей дочери тоненький поясок, на котором висела красная ракушка — символ девственности.

О, о! Его дочь Сквик всегда была очень скромной девушкой. Она не поднимала глаз на мужчин. Не то что ее сверстницы, которых матери в наказание щипали за уши, за руки или натирали их бесстыжие глаза перцем. Если Сквик подавала мужчине пить, она отворачивалась от него, чтобы не рассматривать тело мужчины.

Жрецы и чиланы[11] заметили красоту Сквик и ее скромность еще во время обряда совершеннолетия. Это происходило в доме покровителя. В тот день помощники жреца чисто подмели двор и устлали его свежими листьями. В жаровнях задымился священный копаль. Появился жрец в черном одеянии. Он начал свой обряд… Он изгонял злых духов. После этого снова подметали двор и разбрасывали свежие листья, стелили на землю циновки.

Жрец снял с себя черную накидку, облачился в яркий праздничный наряд и надел на голову убор из разноцветных перьев. Он взял кропило для разбрызгивания святой воды.

Жрецу помогали четыре почтенных старца — чаки[12].

Он приказал подросткам сесть на свежие листья, которыми был устлан пол. Чаки покрывали головы юношей и девушек белыми платками, и жрец благословлял каждого. Потом подходил покровитель обряда и дотрагивался до головы подростка особой священной костью девять раз, смачивая при этом священной водой его лицо, пальцы ног и рук.

Когда были сняты белые покрывала, жрец подошел к мальчикам и отрезал у них привязанные к волосам белые бусинки. Взрослые дали мальчикам курительные трубки, чтобы они затянулись по одному разу. К девочкам подходили матери и развязывали поясок с ракушкой. Теперь юноши и девушки могли вступать в брак.

Холон хорошо помнит, как на том празднике к его дочери подходили юноши. Среди них был Мугукут. Они предлагали себя в мужья. Сквик скромно опускала свои большие, как миндалины, глаза и говорила «нет». Может быть, она уже тогда знала, что будет наречена самому богу.

Хижина Холона была уже близко, до нее оставалось не больше двух полетов стрелы. Сейчас Холон объявит и дочери и жене о великом празднике в их доме.

А весть о том, что Сквик наречена богу, уже облетела весь город, все хижины, стала известна и в доме Холона.

Как только он подошел к хижине, жена низко поклонилась ему, а Холон поклонился дочери. Теперь она для него была святой. Люди, которые сопровождали Холона, тоже низко поклонились его дочери.

Холон сел на циновку и осмотрел свою хижину: стены из прутьев, крыша из пальмовых листьев. Наверное, у бога дождя Юм-Чака — огромный каменный дворец, больше, чем у верховного правителя. Его дворец там, наверху, на белых облаках, которые плывут над землей. Он видит из своего дворца всю землю, всех людей; конечно, он видит и свою нареченную Сквик. Она сидит сейчас на циновке, опустив глаза. Она — сама покорность. Мысли ее заняты встречей с богом.

Жена поставила на землю глиняные чашки, в которых был напиток, приготовленный из размолотых плодов какао. Его подают по праздникам.

Они сидели и пили сладкий напиток. Отец и мать с благоговением смотрели на дочь… Когда скрылось солнце, мать постелила в гамаке постель для Сквик и отвела ее спать…

Сквик закрыла глаза и пыталась вообразить, какой он, бог Юм-Чак! Наверное, такой же огромный, как тот каменный, что стоит в храме. Она не могла представить бога живым. Живым она хорошо видела Мугукута. Его хижина стоит неподалеку. Он влюблен в Сквик, он уже не раз искал встречи с ней. Но ей страшно было решиться на это. А теперь! Теперь уже никогда не будет свиданья. Сквик знала, что нареченная богу должна проститься с этой жизнью, с хижиной, с отцом и матерью, с любимым попугаем — он так смешно говорит «Ск-вик!». Надо проститься с подругами и, конечно, с Мугукутом. Наверное, он знает, что Сквик наречена богу…

Для всех людей города Чичен-Ицы эта ночь прошла незаметно, в ожидании следующего, великого дня. И как только на землю пришел рассвет, индейцы уже сидели на корточках неподалеку от пирамиды. Они подбрасывали в жаровню шарики священного копаля. Они ждали выхода жреца, которого назначил Халач-Виник для проведения торжества. Жрец появился на верхней площадке пирамиды Кукулькана. Заиграли музыканты. Он неторопливо спустился по крутым ступеням. Жрец одет в огненно-красную мантию, на голове его пышный убор из голубых перьев птицы кетсаль[13], в руках жезл, украшенный перьями. На ногах сандалии с разноцветными камушками.

У подножия пирамиды жреца ожидали чиланы и чаки, которые тоже одеты по-праздничному. Музыканты раскрасили свои тела голубой, красной и черной краской.

Звуки свистулек, трещоток, труб и барабанов оживили город. Люди вышли на дорогу, чтобы увидеть процессию. Все знали, куда направляется жрец, — к хижине индейца Холона.

Сквик давно проснулась. Она сидела на кровати, и мать старательно расчесывала ее длинные черные волосы. Сделав посредине головы пробор, мать заплела волосы в тоненькие косички и связала их колечком на макушке.

Старуха колдунья подпиливала Сквик особым волшебным камнем зубы, чтобы они были остроконечные, как у рыбы, — это понравится богу.

Холон стоял у входа в хижину вместе с соседями, пристально вглядывался в конец ровной и длинной улицы, откуда должна появиться процессия во главе с жрецом.

Каждый, кто выходил на дорогу, кланялся Холону. Всем хотелось увидеть Сквик, и, конечно, больше всех ее хотелось увидеть юноше Мугукуту.

Но Сквик не выходила из хижины. Она сидела на циновке. Мать и старуха колдунья натирали ее тело благовонными мазями.

Наконец появилась торжественная процессия, и все расступились, освобождая путь жрецу и его свите. Когда жрец был совсем близко, Холон, кланяясь, вышел на дорогу.

Жрец остановился возле хижины Холона. От гордости за свою дочь у матери выступили на глазах слезы. Жрец взял Сквик за руку, вывел ее на дорогу. Жрец шел впереди. За ним Сквик. Чаки и чиланы шагали вслед за ней. Потом шли музыканты, тела которых так ярко раскрашены. Шествие становилось все многолюднее. Каждый, присоединяясь к толпе, молил бога дождя сменить гнев на милость, не дать палящему солнцу погубить все живое на земле.

Жрец вел людей в селение, которое было неподалеку от города. Пусть все видят, какую девушку жрецы нарекли богу дождя Юм-Чаку. Пусть все жители селений придут сегодня на праздник к пирамиде Кукулькана.

Солнце поднималось все выше. Оно жгло спины людей. Но люди шагали вслед за жрецом: они верили, что, когда Сквик встретится с богом, будет дождь. Сквик так хороша, она самая красивая девушка племени, она не может не понравиться богу.

За поворотом дороги показались хижины. На небольшой площади — люди. Они приготовили кушанья: теплый напиток с перцем, куски мяса тапира[14] с тушеными овощами.

Процессия остановилась. Старейшина подошел к Сквик с глиняным сосудом, в котором был теплый напиток с перцем. Сквик сделала несколько глотков.

Другой человек поднес Сквик глиняную плошку, в которой было масло, сделанное из плодов какао и кукурузы.

Сквик брала маленькие кусочки масла, клала их на маисовые лепешки и неторопливо жевала. А чаки по команде жреца освобождали площадь. Загремели трубы, барабаны, затрещали трещотки, и засвистели свистульки. В круг вышли танцоры — самые сильные, самые ловкие юноши племени майя. Среди них Мугукут. Какое стройное у него тело, как красиво татуирована его грудь! На ней изображены идолы с огромными носами и скошенными лбами.

Мугукут неистово пляшет, взмахивая руками, откидывая голову назад, изгибая свое стройное тело. Он пляшет отчаянно, бросая взгляды на Сквик. С того дня, когда у Мугукута жрец отрезал белую бусинку, привязанную к волосам, а у Сквик сняли красную ракушку, висевшую на поясе, юношу не покидала мечта о том, что Сквик станет его женой.

Мугукут неистово извивался в танце.

Сквик видела танец Мугукута. Но она отдана самому богу. «Танцуй, Мугукут! Никогда больше ты не встретишь меня, и никогда я не смогу улыбнуться тебе…»

Жрец вел Сквик в другое селение. По сторонам высокий тропический лес. С диким криком встречали процессию обезьяны. Они раскачивались на гибких лианах и с любопытством смотрели на Сквик. Казалось, что и они знали, куда ее ведут. Они тоже хотели, чтобы землю оросил дождь.

Не было такой хижины, не было дворца, где бы не знали, что девушка Сквик будет отдана сегодня богу дождя.

Ждал прибытия торжественной процессии и Халач-Виник. Он стоял на верху пирамиды в своей самой дорогой накидке, сделанной из разноцветных перьев. Он стоял неподвижно, как статуя. Ему была видна вся округа. Он видел, как процессия во главе с жрецом подходила к городу, как люди стекались с разных сторон на площадь. С высоты пирамиды люди казались маленькими, как букашки.

Уже доносились звуки барабанов. Процессия все ближе. Она пройдет сначала около рынка. Здесь собралось много народу, но никто сегодня не думает о торговле. Нет! Сегодня великий день! Торговцы оставили товары дома и пришли сюда, чтобы увидеть нареченную богу дождя Юм-Чаку. Ведь если будет дождь, значит, товаров будет больше, торговля пойдет лучше.

Чем ближе пирамида, тем сильнее волнение Сквик. В городе она была всего несколько раз. Зачем девушке ходить сюда? Когда здесь бывают большие праздники, то их посещают только мужчины.

Сколько знатных людей на ступенях Храма воинов! Взгляды всех прикованы к Сквик. Девушка чувствовала эти тысячи устремленных на нее глаз. Она улыбалась, румянец проступал на ее щеках. Ей было радостно от этих взглядов и в то же время страшно.

Она видела перед собой затылок жреца и его широкую квадратную спину в красной мантии. Процессия двигалась мимо Храма воинов.

На верхней площадке храма каменный бог Чак-Мол. Он полулежит, держа двумя руками на своем животе жертвенное блюдо. Если бы Сквик выходила замуж за Мугукута, она пришла бы сюда, принесла дары богу Чак-Молу и села бы рядом с ним в такой же позе. Это приносит счастье в замужестве.

Жрец повернул к пирамиде Кукулькана, и перед глазами Сквик возникла каменная громада, на верху которой стоял сам Халач-Виник. Сквик никогда не видела его. Но хорошо помнила, с каким благоговением отец рассказывал о нем.

Жрец остановился у подножия пирамиды, где хищно распахнули свои огромные каменные пасти «пернатые» змеи. Жрец не спускал глаз с Халач-Виника. И наконец тот дал знак.

Жрец взял за руку Сквик и повел ее вверх по ступеням. Тысячи людей, собравшихся на площади, следили за каждым ее шагом. Следили напряженно, до боли в глазах. В толпе стояли Холон и Мугукут. Они тоже смотрели на Сквик. Но она уже не принадлежала им.

А Сквик поднималась все выше. У нее захватывало дух от высоты. Ей казалось, что она поднимается к самым облакам. Далеко было видно все вокруг — леса, поля, хижины. Где-то возле ее родной хижины стоит мать. Женщины не могут прийти на праздник…

Когда они поднялись наверх, Сквик замерла перед испытующим взглядом Халач-Виника. В этот момент к ней подошел жрец, расстегнул ее юбку, которая обтягивала бедра, и юбка упала на каменный пол.

А Халач-Виник продолжал пристально смотреть на девушку, нареченную богу, будто он хотел определить, понравится она богу или нет. Халач-Виник не сказал ни слова. Он взял глиняный сосуд с лазурью, кисточку из перьев и помазал лазурью грудь Сквик и бедра. И тогда другие жрецы взяли кисти и стали мазать лазурью все тело Сквик…

Сквик смотрела на каменного идола.

Халач-Винику поднесли драгоценности, и он стал надевать их на Сквик. Он надел ей дорогое ожерелье, на руки браслеты из золота с нефритовыми камнями и бирюзой. Уши украсил серьгами из горного хрусталя.

Сквик вывели на край пирамиды. Справа от нее стоял Халач-Виник, слева жрец, назначенный для проведения торжества. И опять загремела музыка. Все, кто собрался на площадь, начали праздничный танец. Они плясали, но глаза их были прикованы к Сквик, которая стояла обнаженной на краю пирамиды, и голубое тело ее сливалось с небом. От нее зависит их судьба.

Жрец взял Сквик за руку, и они пошли по ступеням пирамиды вниз.

…Только три полета стрелы отделяют пирамиду Кукулькана от Священного колодца. Индейцы, не прекращая танца, расступились, давая дорогу Сквик. Она по-прежнему шагала за жрецом, а чиланы, чаки и колдуны плясали перед Сквик, расчищая дорогу к колодцу и изгоняя злых духов.

Сквик никогда не видела этого колодца. Она знала, что там, внутри, бог Юм-Чак встречает своих жен. Сквик помнит девушку Чомига, которая тоже была наречена богу и ушла к нему в этот колодец несколько лет назад. Отец говорил тогда, что она встретилась с богом и он унес ее наверх, на облака. И конечно, Сквик тоже скоро увидит голубое небо.

Священный колодец все ближе. Чиланы, чаки и колдуны изгоняли злой дух с каменной площадки на высоком краю колодца. Они плясали, их длинные тени отражались на гладкой поверхности воды.

Индейцы окружили огромный колодец со всех сторон, оставалась свободной только площадка на отвесном краю. На нее ступила Сквик.

Она взглянула на святую обитель бога Юм-Чака. Колодец был огромный. От одного берега до другого было расстояние, равное броску камня. Внизу зеленела вода. Когда смотришь на нее, видны все, кто стоит на краю колодца.

Как только Сквик ступила на каменную площадку, индейцы стали смотреть в сторону пирамиды, на которой величественно стоял Халач-Виник. Он поднял над головой свой жезл, украшенный хвостами гремучих змей…

Жрец в красной мантии, назначенный для проведения торжества, подошел к Сквик и легонько толкнул ее в спину. Она покорно сделала один шаг к краю колодца, другой и, как-то неловко взмахнув руками, как подбитая птица полетела вниз, в таинственные воды Священного колодца. С ее уст сорвался крик. Был это крик радости или отчаяния? Крик полетел по стенам колодца вверх, к людям.

Сквик сильно ударилась о воду и скрылась под ней. Черная как ночь темнота охватила ее, и руки сделали невольное движение, чтобы выбраться на поверхность. Вот он, спасительный воздух и свет! Она взглянула наверх и увидела круг неба и людей, склоненных к воде. Люди кричали. Как громко они кричали! Их крик наполнял колодец. Он был подобен небесному грому. Но Сквик не понимала слов. Она еще раз ударила руками по воде и хлебнула живительного воздуха.

А люди продолжали кричать, и этот крик обрушивался на нее. Руки Сквик уже не в силах ударить по воде. Черная как ночь темнота охватывала ее тело и увлекала туда, где живет всемогущий бог Юм-Чак.

Индейцы напряженно смотрели на воду, по которой расплывались круги. Наконец вода успокоилась и стала по-прежнему гладкой.

Жрец дал сигнал, и забил барабан. Его дробь летела по земле, вызывая людскую радость. Потом забили другие барабаны, заиграли трубы, засвистели свистульки, затрещали трещотки. Жрец направился к пирамиде, чтобы оповестить Халач-Виника о встрече девушки Сквик с богом. Он поднялся по крутым ступеням на верх пирамиды, а тысячи индейцев стояли внизу на площади.

Откликнется ли бог Юм-Чак, встретив самую красивую девушку индейцев майя?

Все смотрели на небо. Солнце уже скрылось. Но от его угасающих лучей еще розовел небосклон. А где-то уже блеснула первая звезда, за ней появилась вторая. Огромное вечернее небо и тысячи глаз, прикованных к нему. Может, скажет Юм-Чак свое слово, может, прогремит гром и упадут спасительные капли дождя?

Небо молчало.

Тревога была в глазах людей. Но Халач-Виник верит, что дождь будет. Ученые жрецы по звездам и солнцу высчитали, что должен, обязательно должен начаться сезон дождей. Халач-Виник молил бога, он молил всех богов о том, чтобы был дождь. Ведь он сам передал людям волю бога. И если не будет дождя — померкнет слава верховного правителя.

А ночь все плотнее окутывала своим черным покрывалом Чичен-Ицу. Жрец приказал зажечь костры. Днем были принесены сюда дрова и связанные в пучки прутья.

Пламя взлетело вверх, освещая пирамиду. Пусть видит бог Юм-Чак людей, ожидающих его милости.

Быстро горят сухие дрова. Погас огонь костра. Гора пылающих углей осталась на том месте.

Жрец раскидывал длинной палкой угли по земле и давал знак всем, кто собрался на площади.

Люди сбрасывали сандалии из тростника и проходили по горячим углям босиком. «Смотри, бог Юм-Чак! Мы на все готовы! Сверши милость! Ниспошли дождь!»

Вдруг где-то на востоке прогремел гром. Туча скрыла мерцающие звезды. Она все ближе. Ну конечно, вот она идет к ним, на их земли, на великий город Чичен-Ицу! Там, на этой черной туче, произошла встреча Сквик с богом Юм-Чаком.

«Слава тебе, девушка Сквик, слава тебе, Халач-Виник! Мы и впредь будем слушать тебя и жрецов. Будем строить храмы и дворцы, только не лишай нас своей мудрости».

Первая крупная капля упала с неба, за ней вторая…

Дождь! Дождь! — безумно кричали тысячи индейцев.

МИРНЫЙ ДЕНЬ ВЕЛИКОГО ГОРОДА

Рано утром, когда пробудились птицы в лесу, крестьяне наполнили мешочки зернами маиса, хорошо заострили палки и пошли к своим участкам земли. Холон тоже взял мешочек с семенами маиса и отправился на поле. Поле у него небольшое: четыреста ступней в длину и четыреста в ширину.

Холон шагал по дороге и посматривал на небо — оно было пасмурное, затянутое тучами. Холон был уверен, что его дочь наблюдает за ним оттуда, с высоты. Она видит всех людей на земле. И наверное, радость озаряет сейчас ее лицо.

Холон пришел к своему полю и взял горсть земли. Земля была влажная. Он сильно сжал ее в кулаке, и она просочилась сквозь пальцы. Холон смеялся от счастья. Он вспомнил дочь. Он опустился на колени и поклонился ей.

Холон начал сажать маис. Острой палкой он делал углубление в земле, бросал туда несколько зерен, пяткой заравнивал ямку и шел дальше…

Дождь оживил всех. С самого раннего утра на городском базаре было шумно. Женщины приходили с корзинами. На их груди большие ожерелья из ракушек, в мешочке на поясе — плоды какао. На них можно купить любой товар: маис и перец, мед и перья редких птиц, ткань для покрывала, маленького деревянного идола. Раб стоит сто бобов какао, заяц — десять.

Дождь вдохновил всех жителей Чичен-Ицы, даже рабов на каменоломне. Они бьют молотом по зубилу из нефрита, не жалея сил. Трудно вырубить из скалы огромный камень для строительства храма. Сначала на склоне горы вырубают ровную площадку. Потом обрубают ее с трех сторон. Лишь после этого подрубают камень снизу. От скалы отделяется огромная каменная глыба. Сотни людей сдвигают ее на катки и затем, впрягшись в лямки, тянут в город на строительство.

Еще один храм будет воздвигнут в городе. Город станет краше. Умелые руки каменотесов превратят каменную глыбу в изящную колонну, украшенную замысловатыми барельефами, иероглифами и календарными датами.

В переднем углу будет установлена статуя бога. Запылает уголь на жаровне, и задымится священный копаль. Людям нельзя жить без храмов. Здесь они говорят с богами, здесь они исповедуют свои грехи. Тот, кто украл, тот, кто убил, тот, кто совершил плотский грех или дал лживые показания, идет в храм. Дурные поступки и грехи причиняют болезни и страдания, и поэтому надо поскорее исповедаться.

Грешник-индеец стоит перед идолом и кается в своем грехе. Потом он вынимает из набедренной повязки острую рыбью кость и прокалывает себе язык. После этого индеец берет соломинку, запихивает ее в дырку, проколотую костью, и так стоит, глядя на идола. Кровь капает в раскрытые ладони. Этой кровью индеец и помажет лицо идола.

Другие храмы, которых так много в Чичен-Ице, тоже не пустуют: в одном из них жрец учит детей знатных людей Чичен-Ицы. Он объясняет им сложную науку письменности. Они должны знать, как на длинной полосе бумаги, сделанной из коры фикуса, написать знаки, из которых образуются слова.

Дети знатных людей должны будут сменить своих отцов, они должны уметь властвовать и управлять народом. Для этого надо знать таинства звездных систем, движение планет Венеры и Солнца, календарь, по которому можно точно определить время начала сезона дождей, время посева и сбора маиса.

А маленький храм, у входа в который замерли вырубленные из камня головы «пернатых» змей, находится во власти лекарей и колдунов. Здесь готовятся лечебные снадобья для исцеления больных. На длинных веревках сушатся травы, листья. На полках разложены осиные гнезда, перья попугаев. На глиняной жаровне — черные бобы. Приходите, больные! Колдуны дадут вам таинственное зелье, которое уничтожит болезнь.

Неподалеку от пирамиды есть святилище, куда никто не может войти, кроме ученого жреца. Он приходит сюда рано утром, раздувает угли в жаровне, бросает в них шарик копаля.

Жрец уже стар. Много лет он приходит в этот храм и пишет историю «Судьбы майя». Вот и сегодня жрец открыл небольшое окно, прорубленное в каменной стене, и присел на скамейку перед гладкой каменной плитой, на которой лежит книга. Эта книга была исписана только наполовину. А сколько уже законченных книг лежат на полках святилища! Их писали и пятьдесят, и сто, и двести лет назад. Их писали другие ученые жрецы. Их писали еще в прежней столице индейцев майя, в Городе змей, шесть веков назад. Потемнели переплеты тех книг, но бумага, сделанная из коры фикуса, навечно сохранит записи ученых жрецов того далекого времени.

Есть книга, в которой писал сам великий правитель и верховный жрец Города змей. Это в его правление Город змей превратился в столицу могучего государства майя.

Великий умер. Он был похоронен в глубине высокой пирамиды Надписей. Неширокая труба выходит из его склепа и заканчивается на верху пирамиды в храме. Нужно отодвинуть камень в стене, и тогда видна эта труба. О ней знал только верховный жрец — наследник духовной власти великого правителя. Когда верховный жрец терялся в догадках и не мог решить судьбу своего народа, он отодвигал потайной камень и говорил в трубу о своих сомнениях и надеждах, как будто перед ним был сам великий правитель.

В трубе что-то гудело. Верховному жрецу казалось, что это голос великого правителя. Так разрешались все его сомнения.

Сегодня ученый жрец напишет еще одну страничку о девушке Сквик и о благодеянии бога дождя Юм-Чака.

Жрец раскрыл книгу на том месте, где была чистая страница. Поставил перед собой глиняный горшочек с краской и окунул в нее кисточку, сделанную из тончайших перьев. Старательно вывел на бумаге: «2 мулук II Во. В этот день наш верховный правитель разговаривал с богом дождя Юм-Чаком. Народ выполнил волю бога и отдал ему самую красивую девушку Сквик. Бог отблагодарил людей влагой, посланной на землю».

Эти слова ученый жрец писал долго, может быть, три часа или четыре. Каждая буква, каждое число или название месяца — это рисунок, тончайший, как паутинка.

Кончив свой труд, он обмакнул кисточку в настой из трав, вытер ее и положил рядом с книгой.

После этого, подбросив на угли шарик священного копаля, встал на колени и начал молитву.

ПЕРВАЯ ВЕСТЬ О ЧУЖЕСТРАНЦАХ

Боги были милостивы к индейцам майя. Они не обрушивали на их земли ураганы и тропические ливни, которые уносят плодородный слой земли. Они не посылали народу майя болезни, от которых умирают дети…

Боги были милостивы, и поэтому земли майя становились богаче, все выше поднимались храмы и пирамиды. Теперь на земле майя был уже не только город Чичен-Ица. Появились города Майяпан и Мани, где тоже были пирамиды, стадионы, дворцы и великолепные храмы.

Умирали верховные правители. Их хоронили с почестями. Для них строили гробницы. Чтобы никто не потревожил их покой, жрецы убивали несколько сильных и ловких юношей, а тела их клали перед входом в гробницу.

На ступени пирамиды поднимался новый Халач-Виник. На нем был тот же пышный наряд из перьев редких птиц и жезл, украшенный хвостами гремучих змей.

Все было по-прежнему. По-прежнему вымаливали прощение индейцы за свои грехи. По-прежнему трудились каменотесы и лекари, а жрецы усердно обучали наукам детей знатных лиц.

Может быть, так продолжалось бы вечно, и, может быть, еще могущественнее и краше было бы государство майя… Но однажды чилан Ах-Камбаль из провинции Титуль Шиу сделал предсказание. Чиланы для того и существовали в государстве майя, чтобы предсказывать судьбу племени. Они могли заглянуть в следующий год и определить, будет он урожайным или нет. Но чилан Ах-Камбаль предсказал другое. «Наш народ будет покорен чужестранцами, — сказал он, — которые принесут своего бога, обладающего большей силой, чем наши боги».

Поначалу многие не придали значения этому предсказанию. Какие могут прийти чужестранцы, если земля майя с одной стороны омывается водами бесконечного моря, а с другой — закрыта непроходимыми лесами и болотами?

Прошло время — может быть, год, может быть, пять лет, прежде чем люди вспомнили предсказание чилана Ах-Камбаля. Во время торжества по поводу сбора урожая в столицу майя пришли жители прибрежных городов. Они сказали, что видели людей с белой кожей. И даже ели их мясо.

Бледнолицые приплыли на своем каноэ откуда-то с края света. Они сошли на берег и упали без сил. Вождь приказал пятерых из этих людей отдать в жертву богу. Их положили на жертвенный камень, каждому распороли грудь и вырвали сердце. Потом тела их сварили, и всем досталось по кусочку.

Восемь оставшихся в живых чужестранцев вождь приказал запереть в доме и откормить их, чтобы они еще больше понравились богу. Но чужестранцы сломали дверь дома и бежали в леса. Может быть, их уже съели звери, а может, они еще и живы.

Наверное, сбывается предсказание чилана Ах-Камбаля. Верховный правитель и жрецы терялись в догадках. Кто эти люди? Они не знали, что это были испанцы, что их корабль потерпел крушение недалеко от Ямайки. Лишь двадцать человек спаслись на лодке. Они плыли по морю тринадцать дней без продовольствия и воды. Многие из них погибли. Оставшиеся в живых увидели берег Юкатана и причалили к нему. Это были самые первые люди Старого Света, которые ступили на землю великого государства майя.

«Может быть, это бледнолицые боги — дети Кесалькоатля, — думали индейцы, — может, они спустились с неба?»

Но это были не боги. Испанцы мчались на своих кораблях по морям Нового Света, мечтая открыть новые земли, прибрать к рукам золото индейцев. На Кубе, которая так близко от Юкатана, уже восседал наместник короля Испании, на землях Нового Света — губернатор Диего Веласкес.

Он мечтал покорить всех жителей Нового Света, отобрать у них богатство. Ради этого он не жалел матросов. Гибли одни, он снаряжал в плаванье других.

Новые корабли плыли к полуострову Юкатан. Индейцы увидели их. Из прибрежного селения был послан гонец к верховному правителю майя.

Халач-Виник подал знак телохранителям, и гонец вбежал по крутым ступеням пирамиды.

— О, о великий правитель! — воскликнул гонец и упал на колени перед Халач-Виником. — Когда солнце было еще высоко, в море появились три огромные горы под шапкой белых облаков. Они увеличивались и скоро превратились в большие корабли. На берег сошли люди с белой кожей и бородами цвета солнца. На них железная одежда. В руках трубы. Бледнолицые не боятся наших идолов. Они подошли к богине деторождения Ишь-Чель, трогали ее грудь руками и смеялись. Они взяли золото, которое мы положили к ее ногам в знак благодарности. Бледнолицые сели на корабли и поплыли вдоль берега в ту сторону, где скрывается солнце.

Халач-Виник наклонил голову, давая понять, что гонец может идти.

Жрецы расположились напротив Халач-Виника. Они держали совет. Они говорили мало. Им было ясно, что на их землю надвигается гроза и что предсказания чилана из провинции Титуль Шиу сбываются. Они решили собрать войска во главе с прославленным наконом[15] Тепеухом и послать их в город Чампотон, в сторону которого двинулись корабли чужестранцев.

Забили барабаны, заиграли трубы. Далеко были слышны эти тревожные призывные звуки. Индейцы потянулись на площадь к пирамиде Кукулькана. Все шли сюда — воины, наконы, чиланы, каменотесы, художники.

Барабаны били до тех пор, пока площадь не заполнилась пародом. На верхней площадке пирамиды появился Халач-Виник.

— К нашей земле, — громовым голосом сказал Халач-Виник, — приближаются чужестранцы. Они насмехаются над нашими богами. Они уносят драгоценные дары, которые вы даете богам. Пусть армия нашего великого города во главе с наконом Тепеухом отправится в Чампотон, и если эти люди снова сойдут на землю, то наши воины вместе с жителями Чампотона вступят в бой.

Халач-Виник кончил речь. Он опять поднял и опустил жезл, и на площади зазвучала музыка. Наконец Тепеух поднялся на несколько ступеней пирамиды и приказал воинам выстроиться. Кроме воинов након хотел отобрать несколько десятков самых сильных людей города. С высоты ступеней пирамиды он видел индейцев. Он показывал своим помощникам рослых и сильных людей, и те приводили их. Након пристально оглядывал человека, трогал его мускулы и указывал место в строю.

Вот предстал перед наконом Холон. Кто не знает в Чичен-Ице Холона — отца самой красивой девушки Сквик, которая смогла вымолить дождь у бога Юм-Чака.

Рядом с Холоном был Мугукут. Многие могли бы позавидовать его силе и ловкости.

Когда након набрал людей, он приказал им разойтись по домам, надеть стеганые куртки, которые предохраняют тело от стрел, и взять оружие.

Вскоре отряд накона был готов к походу. Впереди отряда стоял индеец со знаменем, сплетенным из перьев. Четыре воина держали на своих плечах носилки, на которых восседал након. А за ним ряды воинов. В руках у них копья, луки, стрелы, дубинки.

Через джунгли по диким тропам двигались воины к Чампотону. А в это время три корабля плыли неподалеку от берега. Испанцы не знали о существовании Чампотона. Они удивленно глядели на дикий берег, поросший тропическим лесом.

Шел март 1517 года. Командир корабля испанец Франсиско Эрнандес де Кордоба отправился в плавание с Кубы не ради развлечения. Он хотел добыть новых рабов, которые могли бы работать на рудниках по добыче золота и меди. Случайно испанские корабли обнаружили землю Юкатана. Храм, в котором стояла богиня Ишь-Чель, поразил испанцев своей монументальностью. И конечно, их воображение было потрясено золотом, которое лежало у ее ног. Просто так лежало — без присмотра и охраны, будто это не золото, а никому не нужные камни.

Испанцы плыли на приспущенных парусах, внимательно разглядывая таинственный берег, надеясь встретить другие храмы.

Но, кроме тропического леса, ничего не было видно на берегу. И вдруг вахтенный закричал: «Слева по борту!»

Все увидели странное здание, которое возвышалось недалеко от берега, может быть, в ста метрах от него. Здание было квадратное и ступенчатое — оно было похоже на пирамиду. На верхней площадке был виден каменный идол с двумя свирепыми животными, которые пожирали его бока. Длинная и толстая каменная змея глотала ягуара.

Молчали моряки. Молчал капитан Франсиско Эрнандес. В подзорную трубу он внимательно оглядывал берег. Никого не было видно. Но люди, конечно, где-то неподалеку.

Корабли продвигались вдоль берега, и вскоре опять послышался голос вахтенного: «Слева по борту!»

Испанцы увидели город. Это было как сон. Дворцы и храмы из белого камня возвышались среди вечнозеленых тропических деревьев. Испанцы думали найти хижины, в которых живут их будущие рабы, а встретили дворцы. «Но что за люди живут в этих дворцах?»

Франсиско Эрнандес приказал спустить на воду шлюпки. Отборные солдаты с мушкетами в руках сели в них. Весла дружно ударили по воде, и шлюпки направились к незнакомому и таинственному городу.

Испанцы, конечно, не знали, что весть об их появлении уже давно долетела до Чампотона. Правитель этого города воинственный Моч-Ковах созвал своих воинов. Сюда уже прибыл отряд из Чичен-Ицы во главе с наконом Тепеухом.

Правитель Моч-Ковах и након Тепеух ждали приближения чужестранцев. Шлюпки ткнулись носом в песок, и рослые бородатые чужестранцы, у которых были железные шлемы, непробиваемые доспехи и мушкеты в руках, ступили на землю индейцев.

Франсиско Эрнандес сделал несколько шагов по направлению к Моч-Коваху и остановился, потому что увидел стройные ряды индейских лучников. Он улыбнулся своей дерзкой мечте набрать рабов на этой земле.

Правитель Чампотона Моч-Ковах будто понял эту улыбку, будто он знал, зачем прибыли эти люди на его землю. Он требовал, чтобы Франсиско Эрнандес посадил своих людей в шлюпки и убирался с его земли.

Но испанец, околдованный видением белокаменного города, мечтой о сокровищах, которые находятся здесь, не мог покинуть этот берег. Пушки на кораблях заряжены и ждут взмаха его руки. Он знал силу пороха, который еще не известен индейцам. Франсиско Эрнандес обернулся к солдатам и приказал построиться в боевой порядок.

Тысячи индейцев смотрели на бледнолицых с бородами цвета солнца. Они были так непохожи на них, индейцев! Может быть, они боги! Может, они пришли покарать их за какой-то неведомый грех.

Но правитель Чампотона решил не уступать ни пяди своей земли. Он снова поднял руку и сделал угрожающий жест. Но конкистадоры не думали уходить.

Моч-Ковах бросил воинственный клич: «Калачуни!» Он первым натянул тетиву и пустил стрелу в испанцев.

Пронзительный клич Моч-Коваха сломил страх индейцев перед чужестранцами. Тысячи стрел и копий полетели в них.

В ответ Франсиско Эрнандес крикнул только одно непонятное индейцам слово — «Огонь!». Мушкеты вздрогнули, изрыгнув из себя дым. Град пуль полетел в индейцев. Многие упали.

Странно было смотреть индейцам на бездыханные тела своих собратьев. В груди у них не торчали стрелы. Они не были пронзены копьями, их головы не были разбиты. Только маленькая, чуть заметная дырочка в груди, из которой сочилась кровь. «Какие-то удивительные неведомые стрелы у этих бледнолицых людей!»

Правитель Чампотона продолжал пронзительно кричать: «Калачуни! Калачуни!»…

Самые храбрые бойцы, среди них Холон и Мугукут, вторили Моч-Коваху и, держа копья наперевес, бросались в атаку на испанцев.

«Калачуни!» — кричали тысячи воинов и шли вслед за храбрецами. Тысячи людей теснили испанцев. Многие падали от пуль, но следующие шли вперед. Нет, нельзя убить всех индейцев. Испанцы отступали. Они добрались до шлюпок и спешно отчалили.

Двадцать убитых испанцев остались лежать на берегу. Двоих индейцы взяли в плен. Они стояли, окруженные индейцами, с тоской глядя на удаляющиеся шлюпки. Индейцы рассматривали их, трогали бороды.

Все было странно в этих людях. Голубые, как небо, глаза. Будто кто-то взял и намазал их лазурью.

Моч-Ковах приказал раздеть пленных. Были сняты с них железные шлемы и доспехи. Обнажилось белое тело.

К испанцам подошли жрецы и стали раскрашивать их голубой лазурью. На ее фоне еще голубее стали глаза бледнолицых, еще золотистее казались их волосы и бороды.

Тревожно забили барабаны. Жрецы повели испанцев к пирамиде, которая возвышалась в центре города. Она была не так велика, как пирамида в Чичен-Ице. Наверху не было храма. Там была статуя идола и рядом с ней круглый камень.

Испанцы покорно шли за жрецами. Они удивленно смотрели на дома, на дворцы, на пирамиду.

И вот уже первая ступень пирамиды, вторая. Жрецы подталкивают в спину. Все выше… И все более прекрасное зрелище открывается взору испанцев. Белоснежные каменные дворцы и храмы, стены которых украшены резьбой по камню. Огромные тропические деревья, с которых свисают неведомые плоды. И море, бирюзовое море. И где-то на горизонте три родных корабля…

Жрецы хватают своими цепкими руками первого испанца и кладут его спиной на округлый камень. Грудь выгнута. Жрец выхватывает из-под мантии обсидиановый нож и ловко наносит удар чуть ниже левого соска, под ребро, тут же запускает в рапу руку и вырывает трепещущее сердце. Этим живым сердцем он трет лицо идола и затем бросает сердце к его ногам.

Индейцы, стоящие внизу у пирамиды, начинают торжественный танец. Они размахивают луками и стрелами и радостно кричат. Они клянутся богу войны, что всегда будут храбрыми, всегда будут захватывать пленных и поить бога их кровью.

«Калачуни! Калачуни!» — пронзительно кричат индейцы, и барабаны вторят этому воинственному кличу.

Бездыханное тело испанца уже катится вниз по крутым ступеням пирамиды. Жрецы хватают второго испанца, и снова удар ножом.

Торжественно спускаются по ступеням жрецы. Головы их высоко подняты. А у подножия пирамиды услужливые чиланы уже сдирают кожу с убитых испанцев.

Один жрец сбрасывает мантию, на которой видны пятна свежей крови, и чиланы накидывают на его бронзовое тело белую кожу испанца. Индейцы, продолжая плясать, не спускают глаз со жреца. Они освобождают ему круг, и жрец, придерживая на себе белую кожу испанца, неистово пляшет, изгибая свое тело, взмахивая головой, вставая на четвереньки, поднимаясь и снова отбивая ногами ритм барабанов.

«Калачуни! Калачуни!» — пронзительно кричит жрец, и его крик подхватили тысячи индейцев. Кажется, что все содрогается от этого могучего воинственного крика: дворцы, храмы, пирамиды.

Поздно ночью, когда кончилось торжество, након Тепеух собрал своих воинов. При свете факелов он построил их в колонну. Он по-братски обнялся с правителем Чампотона Моч-Ковахом. Он сел в носилки, и четыре сильных воина подняли их на плечи. Отряды двинулись в столицу.

ИГРА, ЗА КОТОРУЮ ОТДАВАЛИ ЖИЗНЬ

В столице государства майя ожидали возвращения военных отрядов во главе с наконом Тепеухом. Индейцы шли на площадь к пирамиде. Тела их были празднично раскрашены в синий, красный, черный цвета, в руках разноцветные перья. Они шли один за другим — так ходят индейцы издревле. Вереницы шагающих людей напоминали ручейки, которые стекались к каменной громаде.

И хотя с каждым часом людей на площади становилось все больше, здесь царила тишина. Всем хотелось поскорее услышать победный гром барабанов…

Вскоре до слуха собравшихся долетели эти радостные звуки. На дороге, ведущей к пирамиде, появился знаменосец с огромным знаменем из разноцветных перьев. Следом за ним плыли носилки накона Тепеуха. Након был в красной накидке. Его голову украшал убор из разноцветных перьев птицы кетсаль.

За носилками стройными рядами шли воины с копьями и луками в руках.

— Громче трубите, трубачи, и бейте в барабаны, барабанщики. Након Тепеух возвращается с победой.

Знаменосец подошел к пирамиде и склонил знамя.

У первой ступени пирамиды телохранители опустили носилки, и након Тепеух стал подниматься по ступеням вверх — туда, где его ждал Халач-Виник.

Након Тепеух встал на колени перед верховным правителем. Халач-Виник дал знак, и жрецы подняли накона. Халач-Виник подарил накону ожерелье из драгоценного нефрита и пообещал новые земли и рабов.

Тысячи пар индейских глаз пристально наблюдали за своим вождем, не пропуская ни одного его движения.

Халач-Виник подошел к краю верхней площадки пирамиды и громовым голосом объявил:

— В честь победы над бледнолицыми жрецы воскурят священный копаль, потом начнется игра в мяч между защитниками бога дождя и бога ветра.

Над пирамидой взвились струйки белого дыма. Они поднимаются к голубому небу.

А на поле стадиона уже вышли игроки: защитники бога ветра в красных набедренных повязках, защитники бога дождя — в синих. На руках у игроков браслеты из сушеных плодов. На коленях — кожаные подушки. Тяжелый круглый мяч лежит на поле стадиона. Его сделали из «белых слез», которые роняет священное дерево, если его ранят.

Игроки пока не трогают мяч. Они бегают по полю. Встав на колени и локти, они прыгают как лягушки. Среди них два лучших игрока индейцев майя — Синтейют и Шимчах.

Когда жрецы кончили раскуривать священный копаль, музыканты ударили в барабаны, затрещали трещотки, засвистели свистульки, заиграли трубы. Халач-Виник, опираясь на свой жезл, начал спускаться с пирамиды.

Девяносто одна ступень пирамиды отделяет верховного правителя от народа. Индейцам казалось, что там, наверху, Халач-Виник рядом с богом. Он говорит с ним, узнает, как жить индейцам на земле.

Шаг! Еще шаг! Легкая накидка Халач-Виника скользит по каменным ступеням. Позади идут жрецы — его верные советники и након Тепеух. А внизу, где раскрыли свои пасти огромные каменные головы «пернатых» змей, телохранители уже держат в своих могучих руках носилки верховного правителя, сплетенные из разноцветных прутьев.

Халач-Виник садится в носилки, ставит меж колен свой жезл. Воины поднимают носилки и, мягко ступая по земле, направляются на стадион. По обе стороны длинного поля высокие каменные стены. На каждой каменное кольцо. На северной стороне стадиона трибуна Халач-Виника. Она больше похожа на храм. Под мощной крышей из тесаных каменных плит стоит только одна скамейка.

На стадионе каждый знает свое место. Чиланы, чаки, жрецы садятся на ступени Храма ягуаров, который возвышается на восточной стороне стадиона. Художники, мастеровые, лекари идут на южную трибуну. Простой люд размещается на западной трибуне.

Носилки Халач-Виника замерли перед каменной скамейкой трибуны.

— Защитники бога дождя и бога ветра, — над стадионом разнеслись слова Халач-Виника, — вы начинаете священную игру в мяч. И пусть каждый из вас честно отдаст свои силы и ловкость этой священной игре, и тогда мы будем знать, какую судьбу нам готовит будущее.

Халач-Виник склоняет голову, и люди замирают на трибунах. Ветерок ласково треплет разноцветные перья пышного головного убора Халач-Виника.

Взгляд верховного правителя нацелен на Синтейюта, главного игрока команды защитников бога дождя, и на Шимчаха, главного игрока команды защитников бога ветра.

— Вы должны драться за победу, не жалея сил, — снова прогремел голос Халач-Виника. — Жизнь главного игрока побежденной команды будет отдана богу.

Минуту молчал стадион. Минуту стояли в оцепенении игроки, и вот главный игрок команды защитников бога дождя Синтейют мгновенно подбежал к мячу и, по-змеиному изогнув тело, ударил его локтем. Другие игроки стали бить мяч коленями, бедрами, локтями, стараясь попасть в каменное кольцо.

Нелегко сделать это. Кольцо по диаметру только чуть больше мяча. А тому, кто коснется мяча кистью руки или стопой, грозит смертная казнь.

Индейцы напряженно смотрят. Ведь игра определит судьбу племени на следующий год. Дождь или ветер!

Мяч у команды защитников бога ветра. Они все ближе к каменному кольцу. Затихли зрители. Их взгляды прикованы к мячу, который летит от одного игрока к другому. Мяч у главного игрока команды защитников бога ветра Шимчаха. Он высоко прыгает и коленом точно бьет мяч. Но Синтейют ждал этого удара. С разбегу он прыгает к кольцу и, высоко подняв локоть правой руки, закрывает мячу путь к цели.

На мгновенье взгляды Синтейюта и Шимчаха встретились. Два решительных взгляда, в каждом уверенность в победе. И все-таки кто-то из них должен будет сегодня отдать свою жизнь богу.

Быстрые, как молнии, защитники бога дождя гонят мяч к кольцу противника. Синтейют совсем близко от кольца. Он с силой бьет локтем мяч, но мяч пролетает мимо.

И опять атакуют защитники бога ветра. Ну кто же забьет мяч в кольцо? Скорее решите судьбу племени!

Шимчах впереди. Резкий удар локтем… Мяч ударяется о каменное кольцо и отскакивает к игрокам команды защитников бога дождя…

Шимчах с отчаянием сжимает кулаки. Так близка была победа… Он должен был забить этот мяч! Но через минуту Шимчах уже снова в решительной схватке за мяч. Он не дает Синтейюту прорваться к кольцу…

Атаки игроков следуют одна за другой. Уже потерян счет времени. Увлеченные игрой зрители не замечают, что солнце опускается все ниже. Какое людям дело до времени и до солнца! Ритуальная игра может кончиться лишь тогда, когда игроки забьют в кольцо мяч и жизнь главного игрока побежденной команды будет отдана богу.

Защитники бога дождя атакуют все настойчивее. Кажется, они лучше сумели сохранить свои силы. Словно молнии, защитники бога дождя проносятся по стадиону. Точными движениями они передают мяч друг другу. Уже совсем близко кольцо противника. Но защитники бога ветра во главе с Шимчахом неприступной стеной стоят вокруг своего кольца. Они отбивают мяч. И уже заметна радость на лицах защитников бога ветра. Но вдруг среди игроков мелькнуло тело Синтейюта, он бьет мяч коленом вверх и в то же самое мгновение, будто подброшенный пружиной, устремляется вслед за мячом и локтем правой руки забивает мяч в кольцо.

— Победа! — гремит стадион.

На суровом лице Халач-Виника мелькнула улыбка.

Игроки несут Синтейюта на руках к трибуне Халач-Виника. Синтейют вырывается, сам бежит к трибуне и падает ниц перед верховным правителем. Халач-Виник снял с правой руки дорогой браслет, украшенный бирюзой, и бросил его Синтейюту.

Зрители поднялись со своих мест и стали бросать защитникам бога дождя драгоценности.

А защитники бога ветра во главе с Шимчахом стоят, прислонившись спиной к каменной стене. На их лицах печаль. Сейчас они простятся со своим лучшим игроком.

Жрец вынул из-под красной накидки большой обсидиановый нож, похожий на секиру. Он торжественно идет по полю стадиона, держа нож в вытянутых руках. В центре поля, где лежит мяч, жрец остановился и подозвал лучших игроков команд — Шимчаха и Синтейюта. Жрец вручил нож Синтейюту и дотронулся до плеча Шимчаха. Тот встал на колени, склонив голову.

Синтейют смотрит на небо, будто ищет глазами бога, которого он защищал. Сейчас Шимчах будет принесен ему в жертву, кровь оросит землю, и земля даст людям больше плодов и маиса.

Синтейют поворачивается к Шимчаху. Взмах секиры, мгновенный удар — и голова Шимчаха падает.

Синтейют схватил голову Шимчаха, высоко поднял ее и побежал по стадиону, показывая голову всем: простолюдинам, жрецам, колдунам и самому Халач-Винику.

Барабаны снова гремят, свистят свистульки, трещат трещотки, протяжно тянут свои мелодии трубы. Радостны лица жителей столицы. Снова на поле летят драгоценности.

Телохранители поднимают носилки Халач-Виника. На лице Халач-Виника гордость, на лице его уверенность в том, что следующий год будет счастливым для его государства.

Снова Халач-Виник шагает по крутой лестнице пирамиды. За ним следуют жрецы и након.

Люди смотрят на этих всесильных посланцев бога, удаляющихся от земли. Сейчас они сядут на шкуры ягуаров, бросят на угли комочки священного копаля. Ароматный дымок потянется к небу, к богу. Наместники бога на земле произнесут молитву.

Пока великие говорят с богами, индейцы по приказу знатных воинов и жрецов уже несут на площадь огромные сосуды с балче[16]. Каждому будет выдан хмельной напиток. Он обожжет кровь, помутит сознание и сделает все вокруг еще радостнее.

Герой сегодняшней игры Синтейют стоит в окружении юношей. Они награждают его восторженными взглядами. С разных сторон ему несут сосуды с хмельным напитком. Синтейют сильнее всех. Синтейют может выпить больше других индейцев.

Чем больше выпито хмельного напитка, тем радостнее гул на площади. Индейцы пьют за победу над бледнолицыми, они пьют за победу команды защитников бога дождя. И только когда кончилось балче, индейцы вышли на платформу Ягуаров и Орлов, которая сложена из камня напротив пирамиды, и начали танец. У одних в руках копья. У других древко с флажками…

Танец напоминает боевые упражнения. Шаг вперед, взмах копья, сандалии стучат по каменным плитам в такт барабану.

Жрецы танцуют на каменных террасах пирамиды. Их красные накидки огненно горят в лучах заходящего солнца.

Танец будет продолжаться долго, пока темное покрывало ночи не скроет великий город индейцев майя.

ХРИСТИАНСКИЙ КРЕСТ ПОДНЯЛСЯ НАД ЗЕМЛЕЙ

Индейцы праздновали победу.

А испанские солдаты во главе с Франсиско Эрнандесом прямым курсом плыли на Кубу. Нет, нелегко завоевывать новые земли. На корабле слышались стоны раненых. Кто мог оказать им помощь? А тропическое солнце, казалось, хотело сжечь корабль, уморить бледнолицых людей. Многие раненые моряки находили могилу в голубых водах моря.

Те, кто остался в живых, по крохам делили продовольствие, по каплям воду и мечтали лишь об одном — поскорее добраться до своих.

Прибыв на Кубу, Франсиско Эрнандес доложил губернатору Диего Веласкесу об удивительной земле, на которой есть прекрасные дворцы и храмы, где живет храбрый народ, где есть золото.

Золото воспламеняло фантазию испанцев, прибывших в Новый Свет с мечтой о богатстве. Золото нужно было королю Испании Карлу V, золото нужно было придворным, золото открывало любые двери.

Наместник короля на землях Нового Света губернатор Диего Веласкес решил во что бы то ни стало завоевать вновь открытые земли. Он снарядил одиннадцать кораблей и назначил во главе экспедиции испанского идальго Эрнана Кортеса, который славился дерзостью своего характера. Кортес, имя которого навсегда будет связано с Мексикой, поклялся: «Завоевать вновь открытые земли для бога, для короля, для себя и для своих друзей».

Пятьсот солдат, лошади, пушки и фальконеты, ядра и порох были погружены на корабли.

На мачте флагманского корабля Кортес водрузил знамя христианской церкви. Кортеса уже не остановят стрелы и копья индейцев: огнем и мечом он сокрушит их языческий мир, превратит в осколки их каменных идолов, в руины — их храмы, дворцы и пирамиды.

И опять корабли испанцев приближаются к земле индейцев майя. Испанцы дают залп из орудий и спускают на воду большие шлюпки. В шлюпках не только люди, но и «огромные звери на четырех ногах с большой головой и красным языком»[17].

Кортес вышел из шлюпки, обнажил шпагу и ударил ею по огромному дереву сейба.

— Именем короля Испании Карла Пятого, — крикнул Кортес, — отныне я, Эрнан Кортес, властвую над этой землей.

Со шпагой в руке он переступил порог индейского храма и, увидев каменного идола, на лице которого была запекшаяся кровь жертв, приказал разбить идола и вынести вон. На его место было поставлено знамя с крестом, на котором слова: «Братья, последуем кресту. Имея веру, сим знаком победим».

Закованные в латы испанские конкистадоры уже скакали по селению. Индейцы с ужасом смотрели на чудовищ, веря, что человек и животное — это одно целое. Испанцы врывались в храмы, вытаскивали идолов и разбивали их.

А потом они ловили индейцев, ставили их на колени перед христианским крестом и через переводчика Мельчиора обращали в христианскую веру.

Через этого же переводчика Кортес узнал, что на земле майя живут два человека с белой кожей. За вознаграждение индейцы согласились отнести этим людям записку Кортеса. Вот что писал Кортес: «Благородные сеньоры, я отправился с Кубы с эскадрой в 11 кораблей и 500 испанцев. Я прибыл сюда, на Косумель, откуда пишу вам это письмо. Жители этого острова уверили меня, что в стране есть двое бородатых людей, во всем похожих на нас; они не могли мне дать или описать другие приметы, но я догадываюсь и считаю несомненным, что вы испанцы. Я и эти идальго, которые пришли со мной населить и открыть эти страны, очень просим вас в течение шести дней после получения этого письма прийти к нам без отсрочки и оправданий. Если вы придете, мы все будем признательны и вознаградим вас за большую помощь, которую получит от вас наша эскадра».

Кортес был человек дерзкий и рожденный под счастливой звездой. Много раз судьба спасала его от гибели, от злой воли губернатора Диего Веласкеса, и на этот раз судьба дала ему человека, знающего эти земли, обычаи индейцев, их язык. К нему пришел испанец Агиляр. Агиляр рассказал, как восемь лет назад их корабль потерпел крушение, как они добрались до этой земли и многих из них индейцы принесли в жертву богам. Оставшиеся в живых бежали, но все погибли, кроме двоих — Агиляра и Герреро. Но Герреро отказался идти к испанцам.

«Брат мой Агиляр, — сказал Герреро, когда узнал о письме Кортеса. — Я женат на индеанке, у меня трое детей, вождь призывает меня руководить войсками, когда начинаются сражения. Да ты посмотри на меня… Тело мое татуировано, уши надрезаны. Что скажут испанцы, увидев меня?»

Герреро навсегда остался у индейцев. Агиляр пришел на службу к Кортесу. Он открыл Кортесу главную дорогу к богатству и славе. Там, в центре Мексики, есть огромная земля ацтеков со столицей Теночтитлан. Там главное богатство мексиканской земли.

ГИБЕЛЬ ВЕЛИКОГО ПЛЕМЕНИ

Древняя легенда гласит, что Теночтитлан родился по велению бога.

Индейцы ацтеки жили на севере нынешней Мексики. Они пасли скот, сеяли маис, воспитывали детей. Может быть, так продолжалось бы вечно. Но однажды под покровом ночи на них напали индейцы другого, более могущественного племени. Ацтеки вынуждены были покинуть родные места.

Они шли на юг по знойной пустыне, встречая на пути лишь серые камни да низкорослые колючие кактусы. Люди погибали от жажды и голода, и тех, кто умирал, хоронили тут же, у дороги, в раскаленном от зноя песке. Людей в племени оставалось все меньше, а впереди была все та же пустыня, и никто не знал, встретится ли когда-нибудь плодородная земля. Ацтеков охватило отчаяние. Женщины плакали, мужчины громко кричали, вознося руки к небу. Они молили всемогущего бога Уитсилопочтли спасти их.

И вдруг с неба прогремел голос бога: «Вы должны идти вперед до тех пор, пока не увидите сидящего на кактусе орла, в когтях у которого змея. Там вы должны основать свою столицу».

Слова всемогущего бога придали силы ацтекам. Они снова двинулись в путь. Все зорко смотрели по сторонам. Но на пути встречались лишь орлы, парящие в небе, и змеи, бесшумно уползавшие под серые камни. То, что повелел бог, ацтеки не встречали.

Позади ужо осталась Центральная Мексика. Вдалеке, в голубоватой дымке, показались горы. Кто знает, что скрывается за этими горами. Но вожди племени шагали вперед и вперед.

Поднявшись на перевал, ацтеки увидели большую долину, окруженную плотной стеной гор. В долине — болота, поросшие камышом, и острова. Внимательно смотрели ацтеки, и вдруг кто-то радостно воскликнул: «Вижу, орел!»

На кактусе сидел орел, и в когтях у него была змея.

Ацтеки плясали, громко били в барабаны. Они хотели, чтобы их услышал всемогущий Уитсилопочтли. Но этого им показалось мало. Они избрали самого красивого, стройного и сильного юношу и под ликующие крики принесли его в жертву богу.

Проходили годы. Ацтеки строили свою столицу, названную именем вождя Теноча — Теночтитлан. Но они никогда не забывали милости бога Уитсилопочтли и в знак благодарности каждый год в один и тот же день приносили ему в жертву самого красивого юношу племени.

В этот день, о котором пойдет речь, по улицам Теночтитлана медленно двигалась процессия. Впереди шел человек в красном одеянии, с большим кривым ножом в руке. Голова его гордо поднята, взгляд устремлен вперед, и по всему было видно, что он готов выполнить свой великий долг.

За ним следовал юноша Хиконтекотл. Он родился в счастливый день — так гласила Книга судьбы. Он был самый красивый юноша племени индейцев ацтеков. На Хиконтекотле дорогие одежды и венок из разноцветных перьев диковинных птиц. В одной руке зеркальце — лучшие мастера сделали его из вулканического стекла, в другой дудочка, похожая на флейту. Но сейчас он не играл на дудочке. Он смотрел по сторонам и улыбался людям, стоящим вдоль улицы. Его не смущало, что позади со строгим лицом шли жрецы.

Улица, по которой вели юношу, была длинная и прямая как стрела. По сторонам возвышались дома из белого камня. Некоторые покрашены в кроваво-красный цвет и поэтому очень выделялись на фоне яркой зелени. На фасадах многих домов и особенно храмов вылеплены человеческие головы, змеи, орлы.

Кое-где улицу пересекали голубые каналы. Через них перекинуты ажурные деревянные мосты. По каналам плыли индейцы на своих маленьких пирогах, сделанных из тростника и коры дерева. Увидев процессию, они останавливали лодки и с благоговением смотрели на юношу, которого вели жрецы. Все знали, что юноша скоро, очень скоро встретится со всемогущим богом Уитсилопочтли.

Юноша приветливо кивал всем, кто встречался на пути. Но жрецу, идущему позади, не нравилось это. Он внушал Хиконтекотлу:

— Люди не должны волновать тебя… Смотри на небо и готовься к встрече с богом.

Хиконтекотл смотрел на голубое небо. Но оно было пустынно. И юноша опять думал о людях. Он вспоминал веселый базар в Тлалтелолко, куда он каждое утро бегал с мальчишками. Там было так много народу!

На базар ходят все. Конечно, знатного воина можно отличить от простолюдина. На нем дорогая одежда, и идет он в сопровождении рабов.

Каждый уголок базара — это свой особый мир. В одном месте продают фрукты — спелые плоды разложены на циновках. В другом торгуют разноцветными перьями птиц — они тоже выставлены напоказ. Хиконтекотл всегда так мечтал иметь хоть одно перышко! Он вспомнил это и улыбнулся. На его голове венок из дорогих перьев, которые есть только во дворце вождя. Перышки эти так дороги, что на каждое из них можно выменять любой товар.

В те времена в империи ацтеков не было денег. Все приобреталось путем обмена. Десяток стручков красного перца можно было получить за мешочек с плодами какао, коврик из волокон магэя[18] — обменять на одеяние, сделанное из разноцветных перьев птиц. Если продавец не соглашался на обмен, покупатель доставал из кармана небольшой мешочек и отсыпал продавцу немножко золота, мелкого, как песок.

Но Хиконтекотл больше любил другой базар. Точнее, другую половину того же самого базара. Там продают птиц — самых необыкновенных, самых красивых птиц, которые обитают на их земле. Здесь можно купить кроликов и горных орлов. На этом рынке продают удивительных животных — ацтекских собак. Кожа как у свиньи, голова как у собаки; небольшой тонкий хвост, на конце которого пучок длинных волос. Мясо этих собачек очень вкусно, его едят только в домах знатных воинов или во дворце верховного правителя.

Базар — это центр всей жизни Теночтитлана. Знатные воины произносят здесь речи. Мальчишки не раз слышали о том, какой была жизнь ацтеков прежде и какой она стала. Теперь она намного лучше…

На базаре знатные воины вершили правосудие. Если кто-то украл вещь, то его убивали тут же, а тело увозили в горы и бросали на съедение хищным зверям. На базар приводили предателей, лжецов и даже тех, кто ругался плохими словами. Предателей убивали по единодушному требованию толпы. У лжецов отрезали губы. А языки тех, кто ругался плохими словами, кололи листьями кактуса.

У кого рождался ребенок, шли к жрецу и стучали в дверь его жилища. Они хотели поскорее узнать, в какой день по Книге судьбы он родился.

Жрецы дают ответ не сразу. Они обращаются к богу воздуха Кетсалькоатлу. Проходят четыре томительных дня, прежде чем отец получит ответ. Если ребенок родился в счастливый день, ему давали имя прославленного воина, к девичьему имени обязательно прибавляли слово «цветок».

Хиконтекотл родился в счастливый день. Поэтому ему дали такое славное имя, поэтому в честь его рождения был устроен праздник. Собрались родственники и пили хмельное пульке, играли на барабанах и танцевали.

О детях, родившихся в счастливый день, заботились жрецы. Никто не мог наказывать ребенка, пока ему не исполнится девять лет. Воспитывали только внушением — так гласил закон жрецов.

Это было очень счастливое время для Хиконтекотла. Он бегал вместо с другими ребятами на базар. Сколько бы ни было шалостей, никто не мог наказать его. Ему делали внушение.

После девяти лет жрецы разрешали наказывать ребят. Острыми листьями магэя кололи они руки Хиконтекотла. Но если проступок был более серьезным, мальчика раздевали догола и заставляли идти среди зарослей колючего кактуса. Когда Хиконтекотл снова нарушал правила, его отправляли голым на всю ночь в горы, где так холодно и бродит так много хищников.

И наконец Хиконтекотлу исполнилось пятнадцать лет. Жрецы отправили его в дом юношества. Здесь обучали ремеслам, рассказывали о религии и всемогущем боге Уитсилопочтли, учили обрабатывать землю.

Пять лет жил Хиконтекотл в доме юношества. Он был самым сильным среди своих сверстников, он лучше всех играл на барабане и танцевал, хорошо знал, как обрабатывают землю и как молятся всемогущим богам. И еще он был красивее всех! Сколько девушек мечтало о нем! Ведь в двадцать лет ацтекские юноши заканчивали обучение в доме юношества, и им разрешалось жениться. А Хиконтекотлу было именно двадцать лет.

Но девичьи мечты не осуществились. Ровно год назад был большой праздник. На площади около пирамиды собрались все юноши Теночтитлана. Они принесли с собой луки, стрелы, копья.

Жрецы сели на ступени пирамиды, и среди них — верховный жрец, в красной мантии, тот самый, что идет сейчас впереди процессии. Но в руках он тогда держал голубое перо красивейшей птицы кетсаль.

Каждый юноша должен был показать перед жрецами свою силу и ловкость.

Весело забили барабаны. На арену выбежал Хиконтекотл с копьем в руке. Против него встали двое, тоже с копьями. Но разве они могли победить его, Хиконтекотла! Несколько ловких и сильных движений, и Хиконтекотл выбил копье из рук юноши. Другой тоже сдался.

Верховный жрец взмахнул голубым пером. Это означало, что он признает победу Хиконтекотла. К юноше подошли слуги верховного жреца и дали ему лук и стрелу. Теперь он должен был попасть в сопилото — большую черную птицу, которая кружилась высоко в небе. Он вскинул лук. Пронзенная стрелой птица упала на землю.

Когда все юноши прошли испытания, опять загремели барабаны. Жрецы торжественно спустились с каменных ступеней пирамиды. Верховный жрец подходил к каждому юноше, пристально смотрел на него своим ястребиным взглядом и шел дальше. Потом жрецы собрались на совет.

Хиконтекотл был признан самым красивым, самым стройным и ловким юношей племени ацтеков. Верховный жрец повел Хиконтекотла к пирамиде и поставил его рядом с собой на каменную ступень. Это означало, что Хиконтекотла отдадут в жертву богу Уитсилопочтли.

Целый год жрецы готовили юношу к встрече с богом. Каждое утро его обливали настоями из душистых трав и лепестков цветов. Четыре самые красивые девушки империи стали его женами. Хиконтекотла вместе с женами поселили во дворце. Его могучие стены украшены изображением орла, в когтях которого извивающаяся змея. «Это знак победы Добра над Злом» — так сказал великий Уитсилопочтли.

Юноша бродил по комнатам дворца, играл на дудочке, иногда смотрел на себя в зеркальце — ведь ему все время повторяли, что он самый красивый юноша племени ацтеков. Жены занимались рукоделием. Но когда к ним приходил муж, они откладывали работу и развлекали его.

После полудня по голубой глади канала к дворцу подплывала лодка, украшенная гирляндами цветов. Под охраной жрецов юноша вместе с женами садился в лодку. Лодка бесшумно передвигалась по каналу, и жители Теночтитлана радостно приветствовали избранника. А может быть, многие и завидовали ему, потому что он в их глазах был почти богом.

Но год прошел. Теперь все земные радости остались позади. С каждым шагом пирамида становилась все ближе. Юноша смотрел на ее каменные ступени с волнением. Только избранные могут подняться на них. Процессия остановилась. Народ торопливо заполнял площадь. Жрецы подвели к Хиконтекотлу его жен. Он простился с ними. С Хиконтекотла сняли дорогие одежды и корону из разноцветных перьев — пусть все видят, как красив юноша, которого отдают богу.

Жрецы подтолкнули юношу, и его голая нога почувствовала каменную ступень пирамиды. В сопровождении жрецов Хиконтекотл поднимался все выше и выше. Дойдя до середины, он остановился. Он сломал дудочку, на которой играл своим женам, разбил о каменную ступень зеркало — оно ему тоже было не нужно.

Теперь взгляд юноши был прикован к громадной черной статуе бога Уитсилопочтли. Ему казалось, что именно на него смотрят пустые глазницы бога, что именно ему он улыбается своей страшной улыбкой. Хиконтекотл поднялся на самый верх пирамиды, оттуда видна вся столица: прямые как стрелы улицы, каналы, в которых вода голубая и гладкая, как стекло. Но юноша не видел этого. Он продолжал смотреть на повелителя, которому обязан был отдать свою жизнь.

Толпа на площади молчала. Люди верили, что именно в эту минуту происходит самое главное — разговор бога с нареченным сыном своим. Но жрецы уже не раз видели встречу жертвы с повелителем. Они подошли к юноше, бесцеремонно подняли его и, положив на черный мраморный стол, крепко прижали к столу его руки и ноги. Но Хиконтекотл и не думал сопротивляться. На его лице было блаженство. Широко открытыми глазами, с улыбкой он смотрел на голубое небо, и ему казалось, что он уже возносится на это небо и что скоро, очень скоро увидит самого Уитсилопочтли.

Верховный жрец поднял над головой нож. Юноша видел поблескивающее на солнце лезвие из вулканического стекла и руку жреца. И юноша верил, что только после удара ножа начнется настоящая жизнь.

Одним ударом верховный жрец вспарывает грудь юноши, быстро запускает свою цепкую руку в рану, откуда хлещет горячая кровь, вырывает из груди Хиконтекотла еще живое, трепещущее сердце и, подняв его над головой, бросает к ногам всемогущего Уитсилопочтли.

Взрыв радости на площади. Гремят барабаны, люди неистово пляшут. Свершилось! Свершилось! Бог получил новую жертву, и теперь снова будет радость и процветание на ацтекской земле.

Пять жрецов в черном одеянии оттаскивают в сторону окровавленное тело самого красивого, самого сильного и самого счастливого юноши племени ацтеков. Под гром барабанов жрецы спустились по каменным ступеням пирамиды и направились к дворцу. Толпа расступилась. Люди не сводили глаз с верховного жреца, который шел впереди, гордо подняв голову. В руке его по-прежнему был нож, на котором запеклась кровь Хиконтекотла.

Праздник на площади продолжался. Он был не только на площади, но и во дворце правителя.

В честь великого дня жертвоприношения верховный правитель Монтесума устроил торжественный обед. Знатные люди собрались в его дворце. На галереях дворца замерли воины с луками в руках.

Все ждали верховного жреца. И наконец он появился. Подойдя к верховному правителю, он поднял над головой окровавленный нож — торжественный обед начался.

Приглашенные расположились в главном зале дворца. На лице каждого — достоинство и высокомерие: ведь их пригласил сам Монтесума. Он щедро одаривает их благами, хотя эти блага по его же велению могут быть отобраны, а вельможа принесен в жертву одному из многочисленных богов.

Гости сидели на полу, устланном лепестками цветов и душистыми травами. Прежде чем начать пиршество, слуги принесли серебряные сосуды с водой — в них приглашенные вымыли руки. Потом на больших золотых блюдах слуги принесли уток, завернутых в листья магэя. Утки жарились в земле среди раскаленных камней. Потом появились большие, хорошо зажаренные индейки со сладким соусом и овощами. В золотых кубках подают пульке, несут душистый шоколад, который так любит правитель Монтесума. Но куда же ушел он? Почему пир происходит без него?

Гости не должны видеть вождя за столь прозаическим занятием, как еда. Он пирует один в маленькой комнате, ему прислуживают несколько самых знатных людей Теночтитлана. Насытившись, он выходит в зал, поднимается на трон и приказывает разнести гостям трубки, в которых набит табак и ароматные травы.

Вождь делает знак, и в зале появляются балерины, акробаты, танцоры и шуты. И всем радостно, что сегодня бросили сердце юноши к ногам всемогущего бога и что поэтому можно прийти во дворец правителя и показаться ему на глаза.

Вождь изредка хлопает в ладоши, иногда обращает свой взор на кого-нибудь из приближенных, и это служит высшей наградой тому. Другие с завистью смотрят на счастливчика.

Шуты продолжают кривляться, но Монтесума уже устал. Он покидает зал. Гости направляются в зоологический сад, в котором собраны диковинные звери и птицы. Они привезены сюда издалека. А гигантский кондор прислан со снежных гор. Его подарил Монтесуме вождь другого могущественного племени — инков.

Монтесума в сопровождении верных телохранителей идет через анфиладу комнат, доходит до спальни двух своих жен. Спальня украшена золотом и дорогими камнями. Жены сидят у окна и смотрят на площадь, где искусно делают упражнения молодые воины. Стража остается у входа. Монтесума величественно приветствует жен и проходит дальше, в следующую комнату, за ней еще одна, и, наконец, потайная дверь — она ведет к сокровищам.

Здесь собрано все, что захвачено в боях ацтекскими воинами и сделано самыми искусными мастерами племени. Дорогие каменья волшебного цвета, на стенах щиты, инкрустированные золотом, ожерелья, которым никто не знает истинной цены, мантии из перьев самых редких птиц, ковры из волокон редких растений.

Монтесума садится на высокий стул и оглядывает свои сокровища. Он горд. Он знает, что двести лет назад его народ был нищ, скитался по дорогам в поисках обетованной земли и, наконец, нашел эту землю. Предсказания всемогущего бога Уитсилопочтли сбылись.

Монтесума закрывает глаза и видит бога Уитсилопочтли. Бог держит на ладонях трепещущее юное сердце и смеется. Смеется! Значит, бог доволен! Значит, еще год, до нового дня жертвоприношения, в империи будет мир и процветание.

Монтесума в этот час еще не знал, что на его земле появились испанские конкистадоры, мечтающие завоевать Теночтитлан и захватить сокровища ацтеков. Командира конкистадоров Кортеса не смущало, что в империи было больше двух миллионов жителей, а у него всего-навсего пятьсот восемь солдат. Кортес верил в успех своего дерзкого плана, и, чтобы никто из его воинов не мог думать об отступлении, он приказал сжечь корабли.

В середине августа, оставив на берегу небольшой гарнизон, завоеватели двинулись в глубь неведомой страны. По узкой дороге, извивавшейся среди джунглей, продвигались конкистадоры. Позади остались побережье, индейские хижины, плантации какао и табака. Дорога поднималась все выше. Прохладней становился воздух, и испанцы, закованные в доспехи, наконец-то почувствовали себя легко и свободно.

Завоеватели были изумлены красотой гор, заснеженными пиками и вулканами. Они ликовали, когда встречали сосны — точь в точь такие, как у них на родине, в Европе. Они поражались необыкновенным деревьям, которые потом европейские ботаники объявят очень ценными. Поначалу с недоверием ели плоды, встречавшиеся в лесу. Но вскоре полюбили ароматные манго и прекрасные агуакаты[19].

Три месяца шли конкистадоры и наконец увидели город Тлакскала.

Кортес уже вполне оценил внезапность нападения. Он приказал ударить по городу из орудий. Но жители города даже после орудийного грома не думали сдаваться без боя. Они оказывали сопротивление, хоть им было трудно противостоять чудовищам, «головы которых и грудь были покрыты железом, а у некоторых были большие бороды цвета солнца. В руках у чудовищ были железные трубы, из которых вырывался страшный огонь» — так потом сообщали тлакскалтеки в Теночтитлан.

Испанцы выиграли бой, но не рискнули вступить в город. Они разбили бивуак неподалеку и решили заночевать здесь. Индейские вожди собрались на совет: «Если эти рыжебородые пришельцы — дети Кетсалькоатла, дети солнца, — говорили мудрецы, — то, значит, солнце помогает им, а ночь, наоборот, может принести победу нам».

Индейцы послали своих разведчиков во вражеский стан. Но испанские солдаты поймали этих людей и привели к Кортесу. Узнав о планах индейцев, Кортес приказал отрубить разведчикам руки. Испанцы атаковали город. Индейцы были разбиты.

Кортес милостиво предложил им свою дружбу. Это подсказала Кортесу индеанка Малинали, которая была сначала его рабыней, а потом стала любовницей. «Если вы пойдете со мной, — сказал Кортес, — я освобожу вас от власти ацтеков». Тлакскалтеки всегда страдали от гнета ацтеков и платили им большую дань. Десять тысяч человек, целая армия тлакскалтеков, присоединились к Кортесу. Теперь конкистадоры чувствовали себя на чужой земле увереннее. Путь их лежал к следующему городу — Чолуле.

Чолула — город большой и религиозный. Жили в нем ацтеки.

Был в городе храм Кетсалькоатла — белого бога солнца. И поэтому жители Чолулы даже с некоторой радостью восприняли весть о приходе испанцев. Но они заявили, что не хотят видеть у себя тлакскалтеков — своих давних врагов. Кортес оставил союзников в пригороде.

Когда испанцы появились в городе, жители танцевали, били в барабаны, бросали цветы под ноги белого коня Кортеса. Это был праздник. Они видели перед собой белого человека с рыжей бородой, точь-в-точь такого, о котором гласила легенда.

Когда торжественное шествие кончилось, Малинали, которую испанцы называли Мариной, сообщила Кортесу, что утром, еще до прихода испанцев, жители Чолулы принесли в жертву богу войны Уитсилопочтли пять самых красивых юношей города. Наверно, они задумали коварный план нападения на испанцев.

Этих слов Кортесу было достаточно, чтобы приказать навести орудия на центральную площадь. По толпе неожиданно ударили картечью пушки. Давя друг друга, индейцы бросились к выходам с площади, но там их встретили мушкетным огнем. Ацтеки падали, умирая на площади своего родного города.

В письме к королю Кортес докладывал: «Мы атаковали ацтеков с такой силой, что в течение двух часов было убито более трех тысяч человек».

Дорога на Теночтитлан была открыта. Завоеватели двинулись через перевал, мимо красивейших вулканов Ицтасиуатл и Попокатепетл. Приблизившись к вулкану Попокатепетл, некоторые храбрые испанцы решили подняться к его заснеженному кратеру. Индейцы, следившие за продвижением испанских войск, тут же сообщили об этом в столицу. Это вызвало всеобщее удивление и страх. Индейцы никогда не поднимались туда. Они твердо верили, что там, где начинаются вечные снега, живет бог дождей Тлалок. И если испанцы могли подняться до обители самого Тлалока, значит, они дети бога Кетсалькоатла.

С перевала испанцы увидели ацтекскую столицу. Они были зачарованы этим видением. Но любоваться было некогда. Кортес спешил. Ему грезились богатства индейцев. Испанцы спустились с гор, и уже 8 ноября 1519 года Кортес вел свои войска по главной улице Теночтитлана.

Закованный в латы, он гордо сидел на белом коне. Рядом, держась за стремя, шла Марина. Она, девушка из бедной семьи, мечтала войти в этот город рядом с белым богом, сыном Кетсалькоатла. Мечты ее сбылись, и она шла, гордо подняв голову.

Гремя железными латами, испанцы шагали по улицам города, смотрели по сторонам и не переставали восхищаться. Широкие голубые каналы, зеленые парки, красивейшие озера Чалко и Хочимилко — все вызывало их восторг.

Индейцы, чуть приоткрыв двери своих жилищ, с любопытством оглядывали пришельцев: их белые лица, рыжие бороды, железную одежду, их ружья и лошадей, у которых «такие большие головы».

«Ну конечно, эти люди — боги», — шептали друг другу индейцы.

Вождь Монтесума, надев свою лучшую одежду, вышел навстречу Кортесу. Рядом стояли приближенные, в руках у которых были цветы и дорогие подарки. Кортес спешился и, придерживая меч, направился к Монтесуме. Кортес хотел обнять правителя, но верховный жрец не разрешил. «Ведь Монтесума бог. И ты бог, ты сын Кетсалькоатла. А боги не могут прикасаться друг к другу». Придворные вручили Кортесу цветы и подарки. Кортес заверил верховного правителя, что он пришел в его страну с миром, а сам жадно пожирал глазами драгоценности, украшавшие корону императора. Монтесума распорядился поселить сына бога Кетсалькоатла в одном из лучших дворцов, где прежде жил отец вождя.

Так началась жизнь испанских завоевателей в Теночтитлане. Не было слышно выстрелов. Все было мирно. Но в каждом дворце — и там, где поселился Кортес, и там, где жил вождь, — страсти накалялись.

У Монтесумы происходили советы вождей и жрецов.

«Нас, ацтеков, два миллиона, а их кучка, — говорили вожди, которые не верили в то, что испанцы — боги. — Мы изгоним их со своей земли». — «Разве можно поднимать руку на богов!» — говорили другие.

Монтесума выслушивал и тех и других и был любезен с Кортесом рассказывал о своей империи и великодушно дарил на память какой-нибудь драгоценный камень.

Вскоре стали роптать испанские солдаты. Они пришли не для того, чтобы любоваться правителем. Они хотели получить обещанное Кортесом богатство.

Кортес понимал, что нужно унять недовольство солдат, и искал подходящий для этого повод. В это самое время ему сообщили о том, что на побережье, в Вера-Крусе, где он оставил небольшой гарнизон, индейцы убили несколько испанских солдат.

В сопровождении хорошо вооруженных воинов Кортес явился к Монтесуме и обвинил его в предательстве. Монтесума поклялся наказать виновных.

— До тех пор пока ты не выполнишь эту клятву, — заявил Кортес, — я установлю охрану в твоем дворце.

Вождь оказался пленником в своем собственном доме.

Испанские конкистадоры, пробравшись во дворец Монтесумы, лихорадочно искали сокровища. Они ходили по дворцу, постукивая но стенам, и наконец нашли потайную дверь. Испанец Берналь Диас де Кастильо, автор хроники завоевания земель ацтеков, писал: «То, что я увидел, меня поразило. В жизни своей я не встречал такого богатства. Думаю, что в мире не могло быть богатств, подобных этим».

Мечта Кортеса сбылась. Преступления, совершенные им и его солдатами, оправданы. Ему отпустятся все грехи. Глядя на драгоценности, Кортес представлял себя в ореоле славы и вечной любви короля.

Насладившись видением золота и таинственным светом драгоценных камней, Кортес приказал закрыть комнату и держать новость в секрете. Он не представлял, как вывезти эти сокровища за пределы империи.

А обстановка в городе с каждым днем осложнялась. Особое недовольство ацтеков вызвало решение Монтесумы сжечь перед императорским дворцом тех, кто был повинен в гибели испанцев. Знатных воинов привезли на площадь и бросили живыми в огонь.

Невзирая на всеобщее недовольство, Монтесума продолжал прислуживать испанским завоевателям. Он публично заявил, что все налоги с покоренных племен отдает в пользу короля Испании, и объявил себя вассалом Карла V.

Чаша народного терпения переполнилась. Ацтеки собрались на площади перед дворцом вождя. В руках у многих было оружие и камни. Угрожающие выкрики слышались в адрес испанцев. Кортес приказал привести Монтесуму и выпустить его на балкон дворца. «Пусть успокоит своих подданных!»

Монтесума вышел на балкон, стал призывать ацтеков к миру, но в ответ полетели камни.

Впоследствии Кортес сообщил королю: «Один из камней, брошенных ацтеками, попал Монтесуме в голову, и через три дня правитель умер», хотя ацтеки утверждали, что это он, Кортес, убил его. Труп Монтесумы был выброшен ночью из дворца. Индейцы подобрали труп и сожгли его со всеми почестями, положенными его сану.

Борьбу против испанцев возглавил племянник Монтесумы — Куаутемок. Он собрал тысячи вооруженных луками и стрелами индейцев и начал атаковать испанцев, засевших во дворце. Сотни индейцев гибли от картечи и пуль мушкетов. Но новые отряды снова шли в атаку.

После нескольких дней борьбы ацтеки поняли, что они не смогут приступом взять дворец, и перешли к осаде. Они разрушили все мосты, по которым можно было выйти из дворца и пересечь каналы, и стали ждать гибели испанцев.

А во дворце разгорались страсти вокруг сокровищ Монтесумы. Кортес оценил сокровища в сто шестьдесят две тысячи золотых песо. Историк Вильям Прескотт считает, что эта сумма в современном исчислении равнялась шести с половиной миллионам долларов.

Кортес решил разделить богатства Монтесумы на пять частей. Одну пятую он выделил для короля Испании. В те времена такого богатства не имел ни один монарх Европы. Одну пятую Кортес решил взять себе. Он справедливо считал, что его роль в завоевании земель ацтеков была не меньше, чем короля. Одну пятую отпустил на покрытие расходов по снаряжению экспедиции в Мексику. Следующую часть Кортес выделил для гарнизона в Вера-Крусе и для премий офицерам армии и артиллеристам. Последняя часть осталась для солдат. Те, кто с мушкетами в руках пробивали дорогу к Теночтитлану, получили совсем мало. Солдаты кричали о несправедливости, угрожали Кортесу восстанием. Но это были только слова. Солдаты понимали, что любое восстание — это гибель для всех!

Кортес, решил, что пора выбираться из Теночтитлана. Но что делать с сокровищами Монтесумы? Кортес передал офицерам короля слитки золота и составил об этом подробный акт. Часть богатств он приказал затопить в канале возле дворца, часть спрятать в подвалах. А все, что осталось, отдал солдатам: «Берите, но знайте путь будет трудным и нести лишнюю тяжесть опасно».

Что значили эти слова, когда на полу валялись золотые цепи, браслеты, драгоценные камни! Каждый старался побольше повесить золотых цепей на шею, надеть браслетов на руки и даже на ноги Некоторые прятали золото под рыцарские доспехи.

В ночь на первое июля, которая вошла в историю под названием «Ночи печали», был проливной дождь. В черном небе слышались раскаты грома, яркие молнии рассекали небосклон.

Тайно, по-воровски выходили конкистадоры из дворца. Они несли с собой легкий переносной мост. Быстро перебросив его через первый канал, испанцы двинулись по нему. Уже прошла часть войск со снаряжением, артиллерия…

И вдруг одна старая женщина, случайно вышедшая к каналу за водой, увидела испанцев. Она подняла тревогу.

С разных сторон ацтеки бежали к крепости. Многие быстро передвигались на своих утлых суденышках по каналам.

Войска Кортеса и индейцы из провинции Тлакскала, которые помогали ему, остановились перед вторым каналом. Все ждали переносного моста. Мост должны были притащить, как только закончится переход через первый канал. Но после того как по нему прошла артиллерия, мост осел, врезался глубоко в землю, и его нельзя было вытащить.

Индейцы атаковали. Тысячи стрел летели из ночной тьмы. Воинственные крики «атл-атл», бой барабанов смешались с грохотом грома. Испанские солдаты бросались в воду, пытаясь переправиться через канал вплавь, но тонули, едва добравшись до середины. Тяжелые золотые цепи, драгоценные браслеты и камни тянули их на дно. Одни гибли, другие бросались в воду с надеждой, но их поджидала та же участь.

Гора трупов росла, и в конце концов конкистадоры переходили канал по трупам погибших, как по мосту. Но на пути были еще каналы. И снова бросались в воду оставшиеся в живых, чтобы погибнуть.

Перебраться через все каналы под градом стрел индейцев смогли немногие. А те, кто спаслись, во главе с Кортесом, которого вынес на своей спине конь, поспешно отступили в горы, а затем в Тлакскала к союзникам-индейцам.

Это была действительно ночь печали. Испанским конкистадорам казалась похороненной идея завоевания земель ацтеков, один Кортес снова обращал взор к Теночтитлану. Он снова заставил солдат поверить себе. Кортес приказал рубить лес и строить корабли.

Три месяца днем и ночью трудились конкистадоры и вместе с ними их союзники-тлакскалтеки. Когда приготовления к новому штурму ацтекской столицы были закончены, Кортес бросил в бой тлакскалтеков. Их армия насчитывала сорок тысяч человек. А испанцы в это время строили корабли, устанавливали пушки.

Тринадцать кораблей, которые своим видом наводили на ацтеков ужас, двинулись по каналам к Теночтитлану. Кортес поклялся отомстить ацтекам. Его клятва была особенно грозной после того, как он узнал, что многие испанцы, попавшие в плен, были принесены в жертву богу войны Уитсилопочтли. «Теночтитлан должен быть разрушен!» — сказал Кортес. Гремели пушки, уничтожая прекрасные дома, храмы и дворцы. Солдаты высаживались с кораблей, расстреливали жителей столицы, некоторых брали в плен. На их спинах выжигали букву «Г» — «гереро» — военнопленный. Но вождь ацтеков Куаутемок не сдавался, он продолжал борьбу.

Четыре месяца шел бой за Теночтитлан. Четыре месяца гремели пушки. И когда сопротивление ацтеков было сломлено, испанцы вступили в разрушенный город. Картина, которую они увидели, была ужасающей. Среди развалин валялись тысячи трупов. Раненые и больные чумой были здесь вместе с мертвыми. Крики и плач детей завершали ужасающее зрелище.

Испанцы искали богатства, с которыми им пришлось расстаться в «Ночь печали», но найти не могли. Кортес был твердо уверен, что Куаутемок, которого испанцы взяли в плен, спрятал сокровища.

Куаутемока били, пытали каленым железом, но он молчал. Не узнав тайны, Кортес приказал отрубить голову одиннадцатому, и последнему, верховному правителю великого племени ацтеков.

ТОРЖЕСТВУЮЩИЙ МАДРИД

В тот день над всей Испанией гремели колокола и в храмах свершался торжественный молебен в честь приезда покорителя Нового Света Эрнана Кортеса.

Эрнан Кортес возвращается на родину, увенчанный лаврами победы. Уже забыто, что он самовольно приказал сжечь одиннадцать кораблей, что он разбил королевские войска, посланные с Кубы для того, чтобы арестовать его, Кортеса. Никто теперь не вспоминал о жестокости конкистадоров на мексиканской земле.

Победителей не судят. Теперь самые высшие сановники Испании сгибались в поклоне перед Эрнаном Кортесом.

Кортес сел в карету — и следом за ним двинулись подводы, на которых королю везли в подарок всякие диковинные изделия индейцев и, конечно, слитки золота. Есть в корзинах неизвестные в Европе лекарственные травы, ароматные орешки и корни.

В предпоследней подводе сидели индейцы ацтеки. Их было четверо. Они были в красивых набедренных повязках. Тела их были раскрашены красной, синей и черной краской. В руках у одного был каучуковый мяч, которым играют индейцы в тлачтли.

Испанцы смотрели на индейцев, как смотрят на слонов или медведей бродячего цирка. Они подолгу шли рядом с подводой, разглядывая индейцев и даже дотрагиваясь до них руками.

Индейцы будто не видели ничего вокруг. Они сидели на подводе, поджав под себя ноги, и глаза их были опущены. Все им было непонятно на этой чужой земле. Они слышали насмешки.

А Мадрид ждал своего героя. К ногам Эрнана Кортеса летели цветы.

Экипаж остановился у королевского дворца. Придерживая рукой тяжелый меч, Кортес поднялся по широкой лестнице в зал, где ждал его король. Следом за ним шагал его помощник Монтехо, участвовавший во всех боях на чужой земле.

Кортес с достоинством поклонился королю. Он знал, что слитки золота, которые он присылал из Мексики, и слитки золота, которые он привез с собой, дают ему право на достоинство.

После первых слов приветствия Кортес дал знак своим солдатам, и они торжественно внесли сокровища, которые были захвачены у ацтеков. Затем Кортес приказал впустить индейцев.

Индейцы стояли посредине зала. Придворные дамы конфузливо отворачивались, краем глаза, однако, стараясь рассмотреть их стройные тела.

— Ваше величество, — обратился Кортес к королю. — Я привез в Испанию этих игроков в тлачтли, чтобы показать удивительное состязание в каучуковый мяч. Но для этого нужно возвести две каменные стены и сделать два кольца.

Король приказал построить такие стены.

Индейцев увели, а придворные и сам король стали разглядывать сокровища. Сколько было здесь удивительных произведений искусства, каких никогда еще не видела Европа! От всех этих драгоценных подарков веяло ароматом чужой сказочной земли. И каждая статуэтка, каждое ожерелье имело свою историю. Кортес рассказывал эти истории его величеству и придворным.

Кортес достал обсидиановый нож жреца. Он показал нож королю и его советникам. Он рассказал, как жрецы ведут на пирамиду свою жертву, как кладут на округлый камень, вскрывают грудь и вырывают еще трепещущее сердце…

Всем хотелось услышать рассказы о чужой земле, и поэтому во дворе короля Карла V пышные обеды перемежались с торжественными собраниями и салонными беседами, во время которых Эрнан Кортес продолжал делать свои удивительные сообщения о Новом Свете. Пользуясь расположением короля, Эрнан Кортес не забывал просить у него милости для себя и своих помощников. Он получил титул вице-короля Новой Испании, а его другу Монтехо было присвоено звание генерал-губернатора всех земель индейцев майя на Юкатане. Никого не смущало, что земли эти еще не завоеваны, что испанцы побывали лишь в прибрежных селениях. Монтехо завоюет их.

Торжества в Мадриде продолжались. Все готовились к спортивному празднику, на котором должны были выступать индейцы. Уже построены были стены, сделана трибуна для его величества и гостей.

В Мадрид приехали вельможи из других европейских государств. «Ну как не взглянуть на чудо, которого еще не видели на континенте». Прибыл сюда немецкий путешественник Христофор Вейдитц, который впоследствии рассказал об этом представлении.

В то время в Европе еще не знали, что такое каучуковый мяч! В Испании существовала игра, похожая на современный теннис. Играли кожаным мячом, набитым волосом. Отсюда родилось название мяча «пелота», что значит в переводе с испанского «волос», «шерсть». Во Франции и Италии существовал другой мяч — надутый кожаный пузырь. Но каучуковый мяч был загадкой для европейцев. А у индейцев он применялся пятьсот лет до прихода испанцев.

День торжественного спортивного праздника наступил. Зрители заняли свои места. Они приветствовали короля, который пришел в свою ложу в сопровождении Эрнана Кортеса. Протяжно заиграли фанфары, и на поле появились индейские игроки. Локти игроков, колени и кисти рук были защищены подушечками из стеганой ткани и кожи. На бедрах у них были тяжелые кожаные пояса.

Игроки положили мяч в центре поля. Они прыгали по полю, как лягушки, вызывая всеобщий восторг зрителей. Иногда они посматривали на трибуну, где сидел король. Там на их земле с этой же стороны поля стояла трибуна верховного правителя. По его знаку игроки начинали состязание.

Знак подал Кортес. Он поднял руку, и один из игроков подбежал к мячу и ударил его локтем. Мяч взлетел вверх, ударился о стену и, к удивлению всех присутствующих, отскочил от стены. Теперь другой игрок бьет мяч коленом, и снова мяч отскакивает от стены. Европейцам казалось, что перед ними не игроки, а фокусники.

Индейцы играли все азартнее. Казалось, они забыли, что игра идет в Испании, что это лишь представление, что эта игра не определяет судьбу племени и никого не обезглавят после того, как мяч попадет в кольцо.

Король смотрел на игру и высказывал похвалу Эрнану Кортесу, который привез так много диковинных вещей из Нового Света и этих удивительных игроков.

Зрители внимательно следили за движением игроков. Пройдет совсем немного времени после этой игры, и сообщения о ней полетят в столицы других европейских государств. Вскоре в Европе появятся каучуковые мячи, привезенные из Нового Света, и постепенно они станут входить в обиход европейских спортсменов. Каучуковый мяч изменит правила старинной игры в теннис, он окажет влияние на правила таких игр, как футбол. Появится волейбол, в котором по индейским правилам команды будут стремиться не допустить падения мяча на землю. А баскетбол целиком будет заимствован у индейцев, с той лишь разницей, что у индейцев кольцо стояло вертикально, а у европейцев оно будет расположено горизонтально.

Но во время этого праздничного состязания никто еще не знал, какую роль сыграет в Европе индейская игра тлачтли.

Индейцы продолжали игру. С быстротой молнии они передвигались по полю. Казалось, для них ничто не существует в эти минуты. Одна цель — забить мяч в кольцо…

И наконец мяч был забит. Радостно бежал победитель по полю. Он что-то кричал на своем гортанном языке, по люди не понимали его…

Эрнан Кортес спустился с трибуны на поле, взял мяч и преподнес этот прыгающий шар королю Карлу V.

Зрители устроили овацию — нет, не игрокам, а Эрнану Кортесу, который привез из Нового Света такой удивительный мяч и таких забавных индейцев.

СНОВА ШАГИ КОНКИСТАДОРОВ

До земли майя долетела весть о том, что бледнолицые разгромили войска могущественных ацтеков, разбили их идолов в храмах и поставили там крест. И снова все вспоминали слова чилана Ах-Камбаля: «Наш народ будет покорен чужестранцами, которые принесут своего бога, обладающего большей силой, чем наши боги».

…Халач-Виник и жрецы просили богов смилостивиться над государством индейцев майя, закрыть дорогу на их землю чужестранцам-завоевателям.

Но испанцы не забыли о существовании загадочной земли Юкатан. Вновь назначенный генерал-губернатор Юкатана Монтехо готовил к далекому плаванию корабли. В трюмы грузили бочки с порохом, по трапам поднимались солдаты и лошади. Новый генерал-губернатор любой ценой решил покорить индейцев майя и вступить во владение своими землями.

С попутным ветром ушли корабли под командой Монтехо к далекому Юкатану.

И опять индейцы услышали залпы орудий. По их дорогам, сметая все на своем пути, двигались завоеватели. Они проникли в глубь Юкатана и основали здесь укрепленный город Саламанка.

Вдоль городских стен были установлены пушки. На центральной площади был построен храм, и над ним вознесся христианский крест.

Конкистадоры мчались на лошадях в индейские поселения и пригоняли индейцев как рабов в свой город. Для испанского солдата было неважно, кто это был — жрец, художник, након или чилан, — всякий индеец для испанца — раб. И губернатор Монтехо разрешал захватывать рабов любыми средствами. Индейцев приводили в цепях, или били плетьми и травили собаками.

Гордые и свободные индейцы не могли смириться с участью рабов. Недовольство словно черная туча нависло над землей майя.

Над столицей майя снова зазвучали призывные звуки труб, барабанов и трещоток. Након Тепеух собирал воинов для борьбы с чужестранцами. Как прежде, самые сильные индейцы становились под военное знамя. Были среди них Холон и Мугукут. В стеганых куртках, которые заменяли доспехи, они стояли рядом, как отец и сын. За спиной у каждого колчан со стрелами, в руках лук и копье.

Конечно, у Холона была не та сила, что прежде. Сколько времени прошло с тех пор, как он отдал свою дочь богу Юм-Чаку! И все-таки он сразился с чужестранцами!

Холон ощущал могучее плечо Мугукута, и от этого у него еще больше росла уверенность в победе над чужестранцами. Вспомнились битва в Чампотоне и бледнолицые пленники, которых принесли в жертву богу…

Халач-Виник дал знак, и воины отправились в путь.

Након Тепеух не повел воинов по одной дороге. Он разделил людей на небольшие отряды и приказал двигаться к городу чужестранцев тайными тропами. Бесшумно, словно тени, пробирались индейцы среди тропического леса. Они подкрались к городу с разных сторон. Индейцы увидели храм чужестранцев, дома, построенные из толстых бревен. Все здесь было так непохоже на их города и поселения.

Наконец Тепеух поднял руку и пронзительно крикнул: «Калачуни!» Крик накона подхватили индейцы. Индейские воины с копьями в руках бросились на штурм города.

Но на башне храма уже зазвонил колокол. Ударили пушки, и содрогнулась земля. Десятки индейцев упали.

Вслед за орудийным залпом послышались выстрелы мушкетов. Стрелы и копья бессильны против пороха и пуль. Индейцы отступили. Упал Холон, Мугукут подбежал к Холону и поднял его. Мугукут был уверен, что Холон споткнулся. Но глаза Холона были закрыты. На груди его виднелась маленькая кровавая дырочка. Нет, ничто не может спасти индейского воина от невидимых стрел бледнолицых.

Мугукут стоял на коленях у тела Холона. Он уже не слышал грома боя, пронзительных криков: «Калачуни!»

Наконец Тепеух понял, что стрелы и копья его воинов бессильны против пороха и пуль чужестранцев. Он приказал отступить. Он знал, что ночью прибудут подкрепления. Завтра снова можно будет поднять людей в атаку.

Ночь наступила. При свете луны индейцы рыли могилы тем, кто погиб во время атаки. С разных сторон слышался печальный плач. Днем индейцы не плачут по умершим. Только ночью они дают волю своим чувствам.

Они рыли могилы для погибших воинов. Рот им набивали кукурузой, чтобы им не голодно было на том свете. В кукурузу вдавливали несколько дорогих камушков, которые заменяли деньги. Тело погибшего заворачивали в саван и под всеобщий плач опускали в могилу…

А на башне храма бледнолицых звонил колокол. Может быть, он звонил по погибшим солдатам, думали индейцы, или, может быть, бледнолицые хотели атаковать индейцев ночью. На всякий случай индейцы не расставались с оружием.

Но атаки не было, а колокол звонил и звонил в темноте. И под этот звон конкистадоры покидали город. Они поняли, что отрезаны от мира, что пушки и мужество не спасут их от голода.

Кончилась тревожная ночь. Солнце разогрело воздух, и плотный туман в джунглях рассеялся. А колокол все звонил и звонил…

Дозорные индейцы взобрались на высокие деревья и доложили накону Тепеуху, что город пуст, чужестранцы покинули его. Когда индейцы приблизились к храму, они обнаружили обман. К языку

колокола была привязана собака. На полу оставлено мясо. Оно лежало на таком расстоянии, что собака не могла его достать. Всю ночь она рвалась к куску, раскачивая язык колокола.

По разным дорогам отряды индейцев отправились в погоню за испанцами. Након Тепеух во главе самого сильного отряда двигался по дороге, ведущей на юг.

Как только кончился тропический лес и открылась равнина, након увидел шесть четвероногих чудовищ и бледнолицых на них. Они должны были прикрыть отступление солдат.

Индейцы бросились в атаку. Шесть мушкетов изрыгнули огонь. Сотни стрел полетели в чудовищ, но стрелы ударялись о латы и падали на землю. И все-таки индейцы приближались, и все отчаяннее слышался военный клич: «Калачуни!»

Чудовища вынуждены были отступить, и снова раздались залпы мушкетов. Индейские воины падали, но на их место вставали другие. Все более плотным кольцом индейцы окружили чудовищ. Всадники выхватили тяжелые мечи и обрушили их на беззащитные головы индейцев. Всадники хотели разорвать кольцо окружения, вырваться на свободу, а уж тогда никто не сможет догнать их.

Кольцо разорвано. Одно чудовище вырвалось и поскакало прочь, за ним устремились остальные. В этот момент самый сильный и ловкий индеец племени майя Мугукут, прикрывая голову тростниковым щитом, бросился к чудовищу и схватил его одной рукой за заднюю ногу. Будто это был баран или собака. Чудовище пыталось вырвать ногу из могучей руки Мугукута, но напрасно.

А индейцы уже стаскивали бледнолицего воина на землю. Другие выхватили ножи с обсидиановыми лезвиями и резали шею чудовищу. Чудовище покачнулось и упало. Крик радости вырвался у индейцев. Значит, чудовище можно убить! Теперь они резали чудовище на куски. Они пробовали его кровь, они мазали ею свои уши.

Након Тепеух подозвал гонца и приказал отнести голову чудовища верховному правителю.

Гонец взвалил на плечо драгоценную ношу и побежал по самой короткой дороге в столицу Чичен-Ица. Теплая кровь чудовища капала на спину гонца, и от этого он еще больше ощущал радость победы и гордость за то, что он несет Халач-Винику драгоценный трофей.

КАЗНЬ

Индейцы майя изгнали чужестранцев, по радость недолго озаряла их лица. Как будто чужестранцы прокляли их землю, как будто навсегда разгневались боги. Солнце сжигало посевы. Небо побелело от зноя.

Как и прежде, индейцы собирались вокруг пирамиды, ставили жаровни, бросали на них благовонный копаль и просили бога Юм-Чака оросить землю. К Священному колодцу вели самых красивых девушек и юношей племени. Босыми ногами индейцы ходили по раскаленным углям. Смотри, Юм-Чак, мы все можем стерпеть. Только дай нам дождь.

А небо по-прежнему молчало — ни тучи, ни облачка. Зерна маиса сгорали в земле, не давая всходов.

Голод вползал в хижины. Умирали дети и старики. Умирали мужчины и женщины. Изнуренные голодом и зноем, люди падали на дорогах. И неслись по ночам над землей майя жалобные плачи.

Уже давно был забыт вкус маиса. Единственной пищей индейцев была кора дерева кумче[20] и листья деревьев. Но боги, наверное, решили уничтожить племя майя. Вместо дождевых туч они послали на их землю черные тучи саранчи. Эти тучи были так велики, что они скрыли солнце. Саранча опускалась на леса и пожирала зелень. Пышные тропические деревья теперь напоминали скелеты. Голой и неприветливой стала земля.

Может быть, в центре Мексики, где Эрнан Кортес основал испанские колонии, знали о тяжелой участи народа майя. Может быть, поэтому сын губернатора Монтехо дон Франсиско решил организовать новый поход на Юкатан и расплатиться за поражение своего отца. Эрнану Кортесу нравился боевой дух молодого дона Франсиско, и он согласился на организацию нового похода.

Долго шли отряды дона Франсиско к землям индейцев майя. Первым на их пути был город Чампотон. Конкистадоры хорошо знали историю битвы в Чампотоне и жестокость правителя Моч-Коваха. Дон Франсиско выслал вперед всадников, установил на окраине города орудия. Конкистадоры были готовы к бою.

Но жители города не оказали сопротивления испанцам. Воинственный Моч-Ковах уже умер. А индейцы были слишком изнурены голодом.

Дон Франсиско обосновался в Чампотоне и отсюда стал посылать отряды в глубь страны майя.

— Огнем и мечом мы должны сокрушить языческую религию, говорил конкистадорам дон Франсиско, — и подчинить народ этой страны. В наших сердцах не должно быть жалости и сострадания. «Братья, последуем кресту. Имея веру, сим знаком победим!»

Летели с постаментов статуи индейских богов, рушились храмы, захваченные земли делились между испанцами, а индейцев превращали в рабов. У конкистадоров были не только мечи и мушкеты. Огромные собаки, приученные разрывать людей, тяжелые кандалы, цепи, розги и, конечно, огонь инквизиции. Рабов можно было захватывать любыми средствами и обращаться с ними как угодно.

Когда в провинциях Кочвох и Чектемаль индейцы восстали, дон Франсиско выслал туда карателей. Всех знатных лиц каратели заперли в доме и подожгли его. Их жен они привели к огромному дереву и повесили их на сучьях, а детей привязали к их ногам.

Многим индейцам конкистадоры отрубали носы, кисти рук, ноги. Их женам отрезали груди и бросали собакам. Некоторых индейцев топили в болотах. Оставшихся в живых превращали в рабов. Надевали на шею, как собаке, цепь и вели. И если в пути индеец ослабевал и начинал отставать от всех, то конкистадоры, чтобы не терять времени на развязывание цепи, отрубали индейцу голову мечом и шагали дальше.

— Нас мало, а их много, — говорили конкистадоры. — Мы должны покорить эту землю, освободить этих темных людей от идолопоклонства и приобщить их к Христовой вере.

Страшные вести летели по индейской земле. Но у индейцев уже не было сил отстоять свою свободу. Племена были разобщены. Люди запуганы жестокостью бледнолицых. Отряды испанцев приближались к столице индейцев майя Чичен-Ице. Халач-Виник знал об этом и все чаще выходил из своего храма на площадку пирамиды и тревожно смотрел вдаль. Он был уже стар. Он стоял, двумя руками опираясь на свой жезл, украшенный хвостами гремучих змей.

Халач-Виник решил не ожесточать испанцев. Ведь теперь у его народа, ослабленного голодом и бедствиями, нет сил, чтобы победить чужестранцев. «Я встречу их мирно, предложу им драгоценности и тем спасу свой народ!» — решил вождь племени.

Гонец взбежал по крутым ступеням пирамиды и доложил о приближении испанского отряда. «Впереди — люди на чудовищах с большими головами и торчащими ушами».

Увидев огромный город, чужестранцы остановились и дали залп из мушкетов. Грохот их выстрелов разнесся над площадью и пирамидой.

По четыре в ряд двигались чудовища и на них — закованные в латы конкистадоры. У каждого наготове заряженный мушкет. Отряд солдат прошел мимо рынка, с которого уже разбежался народ. Испанцы увидели пирамиду. Дон Франсиско некоторое время любовался этим удивительным сооружением. Казалось, даже четвероногие чудовища подняли свои большие головы.

Халач-Виник надел на себя самый лучший наряд, собрал драгоценности, положил их на большое золотое блюдо.

Он торжественно спускался по ступеням пирамиды к чужестранцам. Жители города выходили из домов и храмов, собирались вокруг пирамиды, чтобы увидеть эту встречу. Дон Франсиско спрыгнул с лошади на землю. Он поднял забрало, покрутил свои лихие усы и пошел навстречу Халач-Винику.

Всего несколько шагов разделяли представителей двух миров. Халач-Виник дал знак, и жрец преподнес испанцу золото.

«Ага! — воскликнул про себя Франсиско, и глаза его радостно блеснули. — Значит, мы попали в богатый город!»

Конкистадор принял блюдо из рук жреца и передал его своим солдатам.

Халач-Виник поклонился. Дон Франсиско ответил поклоном и подозвал переводчика:

— Скажи этому старику, что мы его оставим в покое, если он отдаст нам все золото.

Халач-Виник внимательно выслушал переводчика и отрицательно покачал головой: «Золота больше нет!»

— Врет, — сказал Франсиско. — Эдуардо, за мной! — крикнул он адъютанту.

Мушкеты были направлены в сторону индейцев, собравшихся у пирамиды.

Франсиско, гремя мечом, упорно лез по крутым ступеням вверх, к храму. Он поднялся на верхнюю площадку пирамиды, вошел в храм, отбросил ногой священную шкуру ягуара, посмотрел на тлеющие угли в каменной пасти. Увидев деревянного идола на пьедестале, Франсиско выхватил меч. Щепки полетели в разные стороны. Мечом Франсиско откинул в сторону красочные одежды Халач-Виника.

— Старая лиса, — процедил сквозь зубы испанец. — Он думает, нас можно провести. Где-то он спрятал золото. Все равно найдем.

Эдуардо стал спускаться с пирамиды.

— Где золото? — крикнул он, встав перед Халач-Виником.

Никто на земле не смел повысить голоса при Халач-Винике. Крик бледнолицего казался Халач-Винику громом, ниспосланным самим богом. Но он смирился с этим. Он понял, чего хочет этот человек в железных латах, и отрицательно покачал головой.

— Эдуардо, — крикнул Франсиско, — сделай ему священное ложе! Сейчас ты у меня по-другому заговоришь.

Этих слов Халач-Виник не мог понять. Он стоял, по-прежнему высоко держа голову в дорогом уборе из разноцветных перьев.

Испанские солдаты врыли четыре столба, соединили их жердями, на жерди положили сучья — образовалось ложе. Под ним Эдуардо разжег костер.

Солдаты подошли к Халач-Винику. Но на его лице не было страха, как будто он не видел солдат, не видел огня. Солдаты схватили его за руки и за ноги. Головной убор из перьев упал на землю.

— Остановитесь! — вдруг крикнул након Тепеух.

— Хосе, Рафаэль, — приказал Франсиско. — Взять его!

Несколько всадников врезались в толпу. Солдаты подбежали к накону и скрутили ему руки.

Халач-Виника бросили на ложе, под которым горел огонь. Он лежал вверх лицом, с открытыми глазами и смотрел на пирамиду. Это была его пирамида. Она вела к самому богу. Над пирамидой голубое небо. Но теперь пирамида была для него недосягаемой.

— Где золото? — услышал Халач-Виник вопрос. — Я сохраню тебе жизнь, если скажешь, где спрятано золото.

Халач-Виник как будто не слышал безумного голоса испанца. Он смотрел на свою пирамиду.

Огонь уже охватывал тело вождя племени. Нет, он не испытывал боли! Ему казалось, что он возносится вместе с дымом и огнем вверх, к богам, как Кетсалькоатл. Халач-Виник вспомнил других богов. Очень давно, когда на земле была ночь и не было света, боги разожгли священный огонь. Первым в него вступил бог Текусицтекотл, и на небе вспыхнуло солнце. Следом за ним в огонь бросился бог Намаутцин, и на небе зажглась луна. «Может быть, когда я сгорю, — думал Халач-Виник, — на небе зажжется еще одна звезда».

А бледнолицый продолжал безумно кричать одно и то же: «Золото! Золото!»

Глаза Халач-Виника были по-прежнему открыты. Он смотрел на пирамиду, на храм и на небо и ждал, когда огонь вознесет его туда.

Дон Франсиско бросил последний взгляд на пылающий костер, в котором скрылось тело Халач-Виника, и подошел к накону Тепеуху. Взгляд его встретился с ненавидящими глазами накона.

— Золото! — сказал Франсиско, но након молчал, глядя по-прежнему с ненавистью на человека с белой кожей.

— Четвертовать! — приказал Франсиско.

Блеснул стальной меч, и рука накона отделилась от туловища. Блеснул во второй раз, в третий… Тело накона без рук и без ног лежало на земле. Лицо его было обращено к небу. В глазах не было страдания. Глаза смотрели мужественно, так же как они смотрели всегда.

Теперь командир испанского отряда чувствовал свою полную власть над жителями этого огромного города. Он взял с собой нескольких солдат и пригласил епископа, в руках которого было святое знамя с крестом, и они поднялись по широким ступеням храма. Свет едва проникал сюда через небольшие окна, прорубленные в каменных стенах. В парадном углу стоял идол, лицо которого было помазано кровью. Тут же — огромная, как стол, каменная плита, поддерживаемая головами великанов. На плите были следы свежей крови. Наверное, совсем недавно здесь принесли кого-то в жертву.

Епископ приказал солдатам выбросить из храма идола и смыть кровь с каменной плиты. После этого он установил христианское знамя с крестом в том углу, где был идол, и солдаты стали загонять в храм индейцев.

Индейцы входили в храм, испуганно смотрели на крест. Мугукут вошел в храм вместе со всеми. Знамя с крестом вызывало у него отвращение. Ему хотелось растолкать людей, подойти к знамени, разорвать его и убить этого ненавистного человека в длинной черной одежде.

Но рядом со знаменем стояли бледнолицые в железных латах со страшными трубами в руках. Епископ высоко поднял правую руку и перекрестил всех, кто собрался в храме. Он говорил о том, что позорно поклоняться идолам, что есть только один настоящий бог — Иисус Христос. Все, чему верили индейцы, — это обман. Они напрасно отдавали жизни юношей и девушек богам.

Индейцы смотрели на знамя с крестом, на служителя. Слова его переводили на язык майя.

Епископ закончил проповедь и заставил всех индейцев по очереди поклониться Христову знамени с крестом.

Индейцы выходили из храма. Отсюда, с верхней площадки, был виден весь древний и великий город. Опустевшая пирамида, на верху которой уже никогда не появится Халач-Виник, поле для игр, на которое никогда не выйдут защитники бога дождя и бога ветра, каменная платформа для танцев.

Франсиско и служитель церкви в сопровождении солдат шли к храму, где работал ученый жрец, занося в книгу «Судьба майя» все, что происходило в это страшное время.

Может быть, в эту минуту ученый жрец писал о вторжении бледнолицых и смерти верховного правителя майя Халач-Виника.

Франсиско постучал мечом в дверь храма. Но ученый жрец не открыл ее. Солдаты налегли, били в нее прикладами. Дверь не поддавалась. Она была сделана из крепкого дерева сейба[21]. Наконец дверь открыл ученый жрец. Он смотрел на испанцев, явно не понимая, зачем они пришли в этот храм.

Франсиско оттолкнул жреца.

На каменном столе лежала раскрытая книга и кисточка, на которой еще не высохла краска. Испанский епископ подошел к книге и перелистал несколько страниц. Переводчик объяснил ему, о чем говорится в книге.

— Значит, это противная нашему богу рукопись! — воскликнул испанец.

— Сжечь!

Солдаты вытаскивали книги и бросали их в еще пылающий костер, на котором только что сгорело тело Халач-Виника.

Ученый жрец подбежал к огню, обжигая руки, стал выхватывать книги. Сначала это забавляло солдат. Но потом один из них выхватил меч и со всего размаха ударил по спине ученого жреца. Жрец упал в огонь, и его тело сгорело вместе с историей великого народа майя.

Мугукут не мог больше переносить этого позора. Он подбежал к бледнолицему солдату и со всей силой ударил его кулаком по голове. Бледнолицый покачнулся и упал. Мугукут выхватил его меч и побежал к лесу. Многие индейцы устремились за ним.

Громыхнули мушкеты. Послышался топот ног лошадей. Но спасительный лес уже близко — всего один полет стрелы.

Мугукут остановился за деревом. Бледнолицый летит на своем чудовище. Он хочет преградить спасительную дорогу индейцам.

Чудовище все ближе. Мугукут выскочил из-за дерева и нанес смертельный удар. Бледнолицый упал с лошади, и Мугукут убил его мечом. Путь в джунгли для беглецов открыт.

Вместе с Мугукутом индейцы уходили по тропинкам джунглей в глубь тропического леса, чтобы где-то там вновь построить жилища, расчистить участок земли для посевов маиса и начать жизнь сначала, как начинали ее когда-то, много веков назад, их предки.

Конкистадоры сковали железной цепью мужчин, оставшихся на площади, и повели в свои поселения, где всегда нужны были рабы.

На площади перед святилищами и пирамидой остались груды пепла и бездыханное тело накона, которое скоро стало добычей хищных птиц.

И никогда уже не услышит великий город государства майя радостных голосов своих жителей, торжественного грома барабанов, звуков труб, свиста свистулек и треска трещоток. Джунгли будут все ближе подступать к дворцам, хижинам и пирамидам и скоро, очень скоро скроют их от людских глаз.

ЧЕРЕЗ ТРИСТА ЛЕТ

Время имеет удивительную силу. Оно разрушает, оно уничтожает, оно стирает из памяти людей то, что было значимым и волнующим. Через сто лет великая цивилизация майя исчезла с лица земли и была забыта.

Обосновавшись в Мексике, испанцы старались не вспоминать об индейцах. Слишком много было жестоких и кровавых страниц в истории завоевания. Испанцы убеждали жителей Европы, Азии да и самих себя в том, что до их прихода на Юкатане жили дикари и людоеды.

А буйная тропическая растительность и дожди делали свое роковое дело. Природа будто хотела помочь испанским конкистадорам скрыть их преступления. Джунгли поглотили маисовые поля. Зелень пробивалась везде, даже сквозь расщелины камней, которыми были покрыты площади древних городов. Она раздвигала камни и тянулась к небу, набирая силу. Огромные деревья поднялись на площадях, на площадках храмов и дворцов. Пирамиды превратились в холмы, покрытые растительностью.

Индейцы майя ушли в джунгли, подальше от городов, и основали новые поселения. Там уже не было дворцов и пирамид: только хижины из пальмовых листьев и крохотные поля маиса.

Десятилетия сменялись десятилетиями. Еще один век остался позади. Европа в это время была занята войнами. Америка — колонизацией новых земель и строительством городов.

И все-таки наступило время, когда вновь заговорили об индейцах. Сначала появились легенды. Они передавались из уст в уста, и каждый старался украсить эту легенду, прибавляя к ней свою долю вымысла.

В 1836 году, через триста лет после гибели цивилизации майя, американский путешественник Джозеф Стефенс случайно обнаружил в Лондоне отчет испанского офицера Антонио дель Рио, написанный в конце XVI века.

И вдруг красивая легенда об индейцах предстала в новом свете. Антонио дель Рио утверждал, что в джунглях Мексики находился огромный индейский город под названием Паленке.

Джозеф Стефенс пригласил художника Фредерико Казервуда, и они отправились на Юкатан, для того чтобы установить истину.

Они двигались по дорогам Юкатана, но не было видно ни пирамид, ни дворцов, ни храмов. Только тропические леса и болота вокруг. Казалось, что в этом суровом крае не могла существовать никакая цивилизация.

Однако Стефенс принадлежал к числу настоящих путешественников, он не прекратил поиска, пока не встретил индейцев, знавших о развалинах в джунглях.

Эти развалины оказались древними храмами. Каменные стены их были так густо оплетены тропическими растениями, что можно было пройти совсем близко и ничего не увидеть.

А когда Стефенс и Фредерико Казервуд проникли внутрь одного из храмов, они были поражены удивительным искусством древних жителей Мексики.

Фредерико Казервуд тщательно нарисовал все, что увидел на стенах храма.

Джозеф Стефенс так же тщательно все описал.

Потом Стефенс и Казервуд нашли древний город Чичен-Ицу. Они узнали, что по-индейски «чи» — значит «устье», «чен» — «колодец». Следовательно, Чичен-Ица — «устье колодца ицев». Где же этот колодец, который дал название древнему городу?

И опять поиск. И снова удача.

В книге, которую выпустили в свет Стефенс и Казервуд, говорилось: «Колодец был самый большой, самый таинственный из всех встреченных нами на Юкатане — он был мертв, словно в нем поселился дух вечного молчания».

Книга Стефенса и Казервуда подтвердила существование цивилизации майя, но она не открыла тайну жизни майя.

Десятки путешественников устремились на Юкатан за разгадкой этой тайны. Ученые-этнографы стали рыться в церковных библиотеках с надеждой найти хоть какое-нибудь свидетельство времен конкисты. В 1864 году они нашли книгу Диего де Ланды «Сообщение о делах в Юкатане». Эта книга была написана триста лет назад и все это время преспокойно пылилась на полке церковной библиотеки.

Диего де Ланда был епископом на Юкатане в те самые времена, когда испанцы покоряли индейцев майя. Это он насаждал среди индейцев христианскую религию и был тем самым служителем церкви, который приказал сжечь бесценные книги «Судьба майя». Уничтожив свидетельство прошлого, Диего де Ланда оставил потомкам свою небольшую книгу.

Ланда рассказывал о том, как майя обрабатывали поля, какой у них был государственный строй, какой был календарь, какие господствовали обычаи.

«У них, — писал Ланда, — был обычай прежде и еще недавно бросать в колодец живых людей в жертву богам во время засухи, и они считали, что жертвы не умирали, хотя не видели их больше. Бросали также многие другие вещи из дорогих камней и предметы, которые они считали ценными. И если в эту страну попадало золото, большую часть его должен был получить этот колодец из-за благоговения, которое испытывали к нему индейцы».

Слово «золото» мелькнуло рядом со словом «майя». Теперь легендарные индейцы волновали не только ученых Старого и Нового Света, но и предприимчивых дельцов и кладоискателей, мечтавших о богатстве.

СОКРОВИЩА ДРЕВНЕГО ГОРОДА

Американцу Эдварду Томпсону можно отдать пальму первенства среди всех, кто мечтал обогатиться за счет древних майя.

Узнав из книги Диего де Ланды, что золото похоронено в Священном колодце, Томпсон, не раздумывая, решил предпринять путешествие на Юкатан.

Он не относился к породе легковерных кладоискателей. Он отправился в библиотеку и стал изучать литературу о древнем городе Чичен-Ице.

На пыльных полках библиотеки Томпсон нашел книгу Джозефа Стефенса и художника Фредерико Казервуда. Все узнал о Священном колодце. Возможно, если бы Эдвард Томпсон не был так молод, а желание разбогатеть не было б так велико, может, он и не поехал бы в далекую землю разыскивать клад.

Чтобы облегчить свое путешествие на Юкатан, Томпсон решил поступить на дипломатическую службу. Он предложил в госдепартаменте свои услуги в качестве консула на Юкатане.

Чиновники госдепартамента удивленно пожали плечами. «Американских граждан на Юкатане не было. Почему этот молодой человек захотел быть там консулом? Если ему угодно жариться на этой тропической земле, пусть едет!»

Томпсон получил дипломатический паспорт, который, по его мнению, должен был оградить его от случайностей в поисках клада. Вместо дипломатических бумаг и инструкций по консульскому делу Томпсон взял с собой справочник по археологии, несколько книг бывалых кладоискателей, планы Чичен-Ицы и, конечно, книги Диего де Ланды и Джозефа Стефенса.

Шел 1885 год, когда Эдвард Томпсон прибыл на пароходе в столицу Юкатана Мериду. Власти радушно встретили нового консула и очень удивились, когда он в первые же дни после приезда отправился в Чичен-Ицу.

Мулы резво бежали, возчик-индеец размахивал длинным кнутом. До цели было всего сто двадцать километров.

Томпсон вглядывался в дорогу. По этой дороге на протяжении многих веков ходили индейцы. Эдвард искал глазами хоть какую-нибудь деталь, хоть какое-нибудь здание, которое бы напоминало о тех далеких временах. На пути вставали католические храмы, точь-в-точь как в Испании, дома помещиков с балконами. Ничто не сохранило память о древних обитателях этой земли.

И вдруг Эдвард заметил на обочине дороги указатель, на котором было написано индейское слово «Олактуй». И хоть в поселке стояла испанская церковь, Эдварду все равно стало веселее. Потом он встретил еще одно индейское название — «Тахмек» и, наконец, неподалеку от дороги увидел колодец.

— Стой! — крикнул Эдвард.

Индеец натянул вожжи и испуганно посмотрел на американца.

«Конечно, это такой же колодец, как тот, в который бросали людей, — решил Эдвард. — Вернее, это не колодец, это провал земли, по краям которого видны слоистые отложения».

— Там под землей текут реки, сеньор, — сказал индеец, заметив интерес американца. — Вода в этих колодцах хорошая.

— Много здесь таких колодцев? — спросил Эдвард, когда они снова были в пути.

— Много.

— Не слышал ли ты о Священном колодце? — спросил Эдвард.

— Слышал, — просто ответил индеец. — Но там вода плохая, зеленая. Говорят, там живет бог Юм-Чак. Может, и врут, конечно.

— Давай быстрее, — приказал Эдвард.

Индеец взмахнул кнутом, и мулы побежали быстрее.

Эдвард ждал, что сейчас за поворотом откроется удивительная пирамида Кукулькана, будут видны высокая башня обсерватории, дворцы, храмы. Но дорога пролегала через тропический лес, и, кроме вековых деревьев, переплетенных лианами, ничего не было видно.

Мулы остановились у каменного дома местной асьенды. На пороге появился управляющий. «Можно подумать, что этот управляющий родной брат извозчику, — подумал Эдвард. — Они все тут на одно лицо. Волосы черные, глаза узкие — чуть приподнятые с боков».

— Хозяина нет, — сказал управляющий. — Но если вы хотите остановиться, я могу предложить вам комнату.

— Да, — сказал Эдвард. — И поскорее перенесите мои вещи.

Эдвард решил сегодня же совершить прогулку к пирамиде.

Он надел высокие сапоги, на пояс прикрепил пистолет и охотничий нож, через плечо перекинул винтовку.

— Вы не отдохнете с дороги, сеньор? — спросил управляющий.

— Я отдыхал ночью, — ответил американец.

— Может быть, вам нужен проводник?

— Спасибо! — сказал Томпсон и уверенно зашагал по дороге, как будто он всю жизнь ходил по ней, как будто Чичен-Ица был его родным городом. Не зря Эдвард изучал планы и карты древней столицы индейцев майя.

Вскоре он свернул с дороги на тропинку, которая, по его представлению, должна была привести к пирамиде. Тропинка поднималась в гору среди огромных камней и таких же огромных деревьев.

Может быть, Эдвард и дальше шагал бы по тропинке, но взгляд его случайно остановился на белом огромном камне, заросшем травой, поверхность которого была явно обтесана. И Эдвард понял, что эти огромные камни, мимо которых он шел, остатки каменных колонн, стоявших прежде у храмов.

Эдвард огляделся и понял, что ровная и заросшая кустарником поверхность не что иное, как терраса, сделанная руками древнего человека. Он поднял голову и замер в оцепенении. Он увидел каменную громаду, упирающуюся вершиной в небосвод. На верху этой громады стоял храм.

Эдвард как заколдованный стоял и смотрел на храм, каменные стены которого потемнели от времени, кое-где поросли мхом, были обвиты лианами.

И теперь для Эдварда вдруг ожили зеленые высокие холмы, которые были видны отсюда. Там Храм воинов, там стадион. Но все было погребено под вековыми наслоениями джунглей.

Взгляд Эдварда лихорадочно искал дорогу, которая пролегала прежде от пирамиды к Священному колодцу. Кругом был плотно переплетенный лианами тропический лес. Ничто не выдавало тайны. Эдвард знал, что длина этой дороги была всего триста метров и шла она от пирамиды на север. Он определил по солнцу стороны света и стал пробираться по лесу. Лес был непроходимым, деревья огромны. Казалось, они здесь с момента сотворения мира. Тревожно кричали обезьяны и птицы.

Влажная жара отнимала силы. Но Эдвард шагал, держа винтовку наготове. Он остановился лишь тогда, когда прошел тысячу шагов.

Он опять определил стороны света по солнцу и направился обратно к пирамиде.

«Наверное, надо было взять проводника», — подумал Эдвард. И тут же отогнал от себя эту мысль. Ему очень хотелось найти Священный колодец самому. Без посторонних людей постоять на берегу колодца и почувствовать его тайну.

Томпсон упорно пробирался сквозь заросли джунглей. Он раздвигал руками кустарник… Осторожно делал шаг за шагом. И наконец увидел то, что искал, — Священный колодец. Он был в диаметре метров шестьдесят. Зеленая стена леса стояла по самому краю колодца. Обрывисты его берега, и в них проступают слои белого известняка. В глубине колодца зеленела вода.

Эдвард добрался до ступенек, которые были видны с одной стороны колодца. Он спустился на нижнюю ступень и сел. Задумчиво посмотрел на зеленоватую поверхность воды… Ему захотелось дотронуться до нее. Он схватил левой рукой корень куста и протянул правую к воде. Вдруг он услышал пронзительный крик. От неожиданности он чуть не упал в воду. Он поднял голову и увидел на краю колодца управляющего. Его узкие лисьи глаза округлились от страха, руки дрожали.

— Не дотрагивайтесь до воды! — испуганно кричал управляющий.

«Шпионил, сволочь», — подумал Эдвард и поднялся наверх.

— Там живет бог Юм-Чак, сеньор, — лепетал управляющий, продолжая дрожать. — Если бы вы опустили руку в воду, он схватил бы ее. Много людей погибло в этой воде.

— Откуда ты знаешь?

— Говорят, раньше в засуху людей отдавали богу Юм-Чаку, чтобы он был милостив.

«Значит, это тот самый колодец», — повторял про себя Томпсон и уже не слушал болтовню управляющего.

…Несколько дней жил Эдвард на асьенде и каждый день рано утром с винтовкой на плече уходил к развалинам Чичен-Ицы. Он открывал все новые и новые храмы. День ото дня у него прибавлялась уверенность в том, что глубоко под водой скрыты богатства древних жителей Чичен-Ицы.

Но Эдвард не мог ничего предпринять потому, что вся территория, на которой находился древний город, была собственностью хозяина асьенды сеньора Ортегаса. Нужно было его разрешение. Сам он жил в Мериде и только изредка приезжал сюда. И как только управляющий сообщил ему об американце, он не замедлил явиться.

Вечером к асьенде подкатила коляска. Высокий толстый человек с усами, в широкополой шляпе, с пистолетом на ремне подал руку Эдварду.

Толстяк был рад гостю. На столе появилась текилья, перец, утки, жаренные в листьях кактуса.

Толстяк говорил о женщинах, о вине, о бое быков, о лошадях, а Эдвард — о развалинах.

— Да ну их к черту, эти камни! — сказал толстяк.

— Говорят, тут неподалеку есть Священный колодец, — не унимался Томпсон.

— Врут они все. Ничего священного там нет. Я вот могу выпить еще бутылку, и пошли туда купаться, в этот самый колодец.

Толстяк опрокинул очередную рюмку текильи.

— И вообще разве у меня асьенда! У людей земля как земля, а у меня камни, куда ни сунься, везде эти проклятые камни. Сколько их понатащили! Видно, мой предок был не очень храбрым солдатом. Другим дали хорошую землю, а ему эту…

Эдвард внимательно смотрел на толстяка, на его добродушный живот, на его пьяные глаза, и у него вдруг мелькнула дерзкая мысль: купить асьенду, стать собственником древнего города индейцев майя, хозяином Священного колодца!

Конечно, у молодого американца не было лишних денег. Но он вспомнил историю Стефенса. Когда он вместе с художником Казервудом прибыл в Копан, оказалось, что руины древнего города индейцев находятся на земле, принадлежавшей какому-то дону Хосе Мария. Стефенс пришел к дону Хосе, отрекомендовался и с американской деловитостью спросил: «Сколько вы хотите за руины?» «Я думаю, — писал потом Стефенс, — это так же поразило его, как если бы я вдруг попросил его, чтобы он продал мне свою бедную старую жену…»

— Конечно, сеньор Ортегас, — начал Эдвард, — вам эти самые камни не нужны, а для науки они представляют некоторый интерес.

— Наука! — воскликнул Ортегас и засмеялся.

— Вы могли бы продать землю, на которой находятся руины?

— Ха! — сказал Ортегас и пьяно уставился на Эдварда. — Не выйдет! — Хозяин отрицательно повертел указательным пальцем перед носом Эдварда.

— Я куплю у вас развалины, — сказал Эдвард, и голос его выдавал волнение.

— Хочешь купить — покупай всю асьенду. А камни? Как я их тебе продам? Сколько я за них возьму?

— Мне не нужна асьенда, — сказал Эдвард. — Нужны развалины для исследований.

— Нет, — твердо сказал Ортегас. — Покупай всю асьенду.

— Сколько бы вы хотели за нее?

Пьяный туман сразу слетел с глаз сеньора Ортегаса. Теперь он уже не был этаким простодушным усатым помещиком. Он был торговцем.

Мы не знаем цену, на которой остановились Томпсон и Ортегас. Но сделка в тот день состоялась. Эдвард положил на стол задаток и получил расписку.

Допоздна они пили текилью. И это был тот самый удивительный случай, когда и продавец и покупатель после свершения сделки чувствовали себя счастливыми.

«Всучил я ему землицу, — думал Ортегас. — Будет над чем посмеяться. Знай наших, мистер».

«Погрызешь ты локти, когда я заберусь в этот Священный колодец и вытащу оттуда кучу золота».

…После сделки мистер Томпсон и сеньор Ортегас расстались. Сеньор Ортегас отправился в Мериду, где он обычно жил. Там он пил с друзьями текилью и потешал всех рассказами о чудаке-американце, который хочет купить его дурацкую асьенду.

Эдвард, сославшись на недомогание от местной жары, поехал в Штаты. Он попросил в госдепартаменте отпуск и срочно занялся водолазным делом. Затем он сконструировал специальную землечерпалку, которую можно было установить на краю Священного колодца.

Когда все было готово, Эдвард предстал перед членами американского антикварного общества и работниками музея Пибори Гарвардского университета господами Чарльзом Баудвичем и Стефеном Солсбери. Эдвард положил перед ними проект будущих работ и рассказал об асьенде сеньора Ортегаса. «Мне нужна ваша моральная и материальная поддержка, господа».

Господа антиквары почесали свои лысые головы, улыбнулись. С точки зрения голого расчета такой проект, конечно, поддерживать не стоило бы. Но чем черт не шутит. Может, и правда там спрятаны драгоценности майя. Этот молодой человек так верит в успех дела. Антиквары раскошелились.

Снова Эдвард плыл на Юкатан. Он весело потирал руки. В трюме парохода была упрятана землечерпалка, в ящиках лежало водолазное снаряжение, карманы были набиты долларами. «Поскорее бы увидеть этого пузатого Ортегаса!»

Сеньор Ортегас и его друзья с нетерпением ждали Эдварда. Хозяин асьенды по-прежнему считал, что сделка для него выгодна. А друзья хозяина ждали Эдварда просто из любопытства. В их однообразной провинциальной жизни это было волнующим событием, темой для светских разговоров.

Встреча Эдварда и Ортегаса состоялась в Мериде. Эдвард положил перед хозяином асьенды пачку зелененьких банкнот и получил от него документы на владение асьендой и землями, лежащими вокруг. А потом была вечеринка, на которую собрались друзья Ортегаса. Они пили текилью, с любопытством поглядывали на чудака-американца и в душе посмеивались над ним.

Томпсон мыслями был уже там, на своей асьенде, в своем городе Чичен-Ице, у своего Священного колодца.

Управляющий асьенды услужливо встретил нового хозяина. Он принес какие-то счета, сметы.

— Да нет же! — крикнул Эдвард, — Мне нужны рабочие — десять, двадцать, тридцать человек. Скорее! И вообще как вас зовут?

— Меня зовут Маурильо, сеньор, — отрапортовал управляющий, и в глазах его уже не было той лисьей хитрости. Была покорность.

Местные крестьяне-индейцы с мачете в руках собрались во дворе асьенды, ожидая приказаний нового хозяина. Они о чем-то переговаривались на своем родном языке, на том самом, который звучал здесь и тысячу лет назад.

Когда на крыльце асьенды появился Эдвард в сопровождении Маурильо, говор смолк.

— Ты переведи им, — приказал Эдвард управляющему. — Мне нужно срочно прорубить дорогу от пирамиды к Священному колодцу и перетащить туда землечерпалку.

Слова Маурильо, видимо, вызвали растерянность у индейцев, они стали о чем-то спорить.

— Что они болтают? — недовольно спросил Эдвард.

— Они боятся Священного колодца. Юм-Чак, который сидит там, может разгневаться, и тогда солнце сожжет землю.

— Скажи им, что никакого Юм-Чака нет! Это я точно знаю. И добавь, что я хорошо заплачу за работу.

Пока Маурильо убеждал крестьян, Эдвард надевал высокие сапоги, заряжал винтовку. Он взял план Чичен-Ицы и еще раз наметил по нему дорогу. Эдвард решил прорубить дорогу там, где раньше, как он предполагал, проходила торжественная процессия от пирамиды к Священному колодцу…

Крестьяне нехотя пошли на работу. Завизжала пила, и повалилось первое вековое дерево. Потом затрещали сучья второго дерева, третьего. Обозначились контуры будущей дороги. Мулы тащили землечерпалку. Но Томпсону казалось, что люди работают слишком медленно.

— Скорее! — кричал он, потому что его лихорадило от нетерпения. Все было поставлено на карту, и он должен был скорее узнать тайну Священного колодца.

Солнце нещадно палило. Но Эдвард не давал людям отдыха. Еще одно дерево повалилось на землю, рухнула еще одна стена из переплетенных лиан. Уже показалась мрачная гладь воды Священного колодца. Все тревожнее становились лица индейцев. Все радостнее было лицо Эдварда.

Он пробрался к краю колодца. И взглянул на тихую зеленоватую поверхность воды. Уже несколько сот лет ничто не нарушало ее покоя. Колодец был велик, и нужно было точно знать, где поставить землечерпалку.

На одном берегу колодца среди зарослей угадывалась каменная площадка, с которой, наверное, бросались в воду. Эдвард позвал нескольких крестьян и заставил их расчистить площадку. Мысленно он пытался представить полет человека в воду. Он вспомнил, что Диего де Ланда писал: «Люди, которых бросали в святой колодец, не были связаны».

Эдвард стоял на площадке, смотрел на воду, и вода манила. Она волшебно тянула его к себе. Но до воды было двадцать метров. Эдвард сделал шаг назад, чтобы не броситься в воду.

— Эй, вы! — крикнул он Маурильо. — Отпилите мне кусок дерева, чтобы он был по весу и размеру равен человеку.

Крестьяне притащили ему бревно. Они положили его на площадку и, кажется, совсем онемели от страха. Они боялись взглянуть на воду и не могли понять, чего хочет от них этот сумасшедший американец.

— Маурильо, — крикнул Эдвард, — переведи этим олухам! Пусть они поднимут этот кусок дерева и бросят в колодец.

Крестьяне опять затеяли спор.

— Послушайте, вы! — закричал Эдвард. — Не теряйте времени.

— Они боятся, — сказал Маурильо, — что это бревно потревожит покой бога Юм-Чака.

— Болваны! — закричал Эдвард и, оттолкнув крестьян с площадки, бросил бревно в колодец. Эдвард заметил то место, где всплеснулась вода. — А ну пошевеливайся! — крикнул Эдвард погонщикам мулов.

Эдварду казалось, что даже мулы и те против него и они боятся этого несуществующего Юм-Чака. Эдвард неистово кричал. Он готов был выхватить пистолет и выстрелить несколько раз в воздух для острастки…

Землечерпалка была установлена в этот день. Эдвард проверил лебедки и ковш. Он подозвал Маурильо, и они вдвоем стали раскручивать ручку лебедки. Ковш со стальными зубьями медленно опускался, крестьяне столпились метрах в десяти от лебедки и молча глядели на ковш. Он все ближе и ближе к воде. Сейчас его стальные зубья погрузятся в зеленоватую гладь колодца.

Крестьяне-индейцы закрыли глаза, когда ковш погрузился в воду. Может быть, им казалось, что сейчас произойдет чудо… Может быть, ковш вылетит обратно из воды. А может, вообще ковш никогда больше не увидит никто — его уничтожит бог Юм-Чак.

Эдвард и Маурильо крутили ручку лебедки. Взгляд Эдварда был устремлен в Священный колодец. «Скоро должны быть разрешены сомнения!»

Ковш опускался все ниже, и вдруг веревка повисла. Ковш уткнулся в дно колодца.

Эдвард изо всей силы налег на ручку лебедки. Он чувствовал тяжесть ковша.

«Золото!»

Еще один поворот лебедки. Сейчас поднимется ковш. И наконец он медленно выплыл из клокотавшей вокруг него воды. Ковш окутан зеленой тиной.

Ковш уже над берегом. Открылась его стальная пасть, и содержимое вывалилось на площадку.

Эдвард бросился к горе грязи, которая растекалась по площадке, и как безумный стал хватать ее руками.

Грязь и только грязь. Она не давала никакого ответа. Хоть бы какая-нибудь крупинка, хоть бы какой-нибудь осколок сосуда в этой грязи. Нет!

Ковш вытряхнул на площадку новую порцию грязи. И опять Томпсон как безумный мял ее руками. А индейцы сидели на корточках, смотрели и курили трубки. Иногда они о чем-то говорили по-своему, может быть, они смеялись над Эдвардом, может быть, удивлялись тому, что бог Юм-Чак не оторвал этот железный ковш и не оставил его там, на дне.

Солнце клонилось к закату. Лес начинал затихать. Звери и птицы замолкли. Но Эдвард не отпускал индейцев, он заставлял их крутить лебедку, и ковш снова и снова падал в Священный колодец, принося на площадку, как прежде, ил и грязь.

Эдвард приказал индейцам отпилить еще несколько чурбаков, соответствующих размеру и весу среднего человека. И опять он кидал их в колодец, определяя место, где могли бы быть останки людей.

Тяжелая стрела крана проплывала по воздуху и останавливалась в намеченном месте. И опять ковш падал в воду, и опять он вытаскивал ил и грязь.

Когда ночь окутала джунгли, Эдвард кончил работу. Придя домой, он стащил с себя грязные сапоги и бросился на кровать.

Молодость и сон снова воскресили в Эдварде заряд оптимизма, который так нужен для открывателя кладов.

— Маурильо! — крикнул Эдвард, когда проснулся. К его радости, Маурильо был уже на ногах. — Созывай индейцев!

Эдвард шагал по проложенной вчера дороге к Священному колодцу. Казалось, джунгли радостно встречали его. Птицы пели утреннюю песню, весело перекликались обезьяны.

Он увидел землечерпалку. Она представлялась теперь ему родным детищем, с ней были связаны все его надежды. Но что это? Подойдя к землечерпалке, Эдвард заметил, что ручки у лебедки отсутствуют. Он внимательно осмотрел землю вокруг — ручек не было.

— Украли, — сказал Эдвард, глядя в лисьи глаза Маурильо. — Если ты в течение часа не найдешь мне эти ручки, я застрелю тебя! — закричал Эдвард.

— Может быть, их украли обезьяны, сеньор — сказал Маурильо, и его лисьи глаза стали еще уже.

Индейцы, стоявшие рядом, молчали.

Эдвард вынул кольт и взвел курок. И может быть, этот стальной щелчок решил исход дела.

— Хорошо, — сказал Маурильо, — я узнаю у индейцев.

Он обратился к индейцам на своем гортанном языке. Эдвард слушал, с трудом удерживая злость, которая подступала к горлу.

Маурильо знал — ручки отвернули индейцы, потому что старики сказали, что этот железный ковш разгневает Юм-Чака. «Но сумасшедший американец на самом деле может застрелить меня», — решил Маурильо и приказал индейцам принести ручки.

Эдвард посмотрел на часы и сел на краю колодца, по-прежнему держа в руке взведенный кольт.

Индейцы вернулись очень быстро. Наверное, ручки были спрятаны неподалеку. Эдвард не сказал больше ни слова. Спустил курок и засунул кольт за пояс.

Снова стрела крана поплыла над зеленоватой тихой водой. Ковш поднимался и опускался… И каждый раз вновь и вновь вытряхивал на площадку грязь и ил.

Два индейца крутили ручку лебедки. Когда они уставали, их сменяла другая пара индейцев. А Эдвард неистово месил руками грязь, которую вытаскивал ковш. Но все было тщетно. Мысли Эдварда летели к тем книгам, которые зародили идею о сокровищах, спрятанных в колодце.

Начали появляться сомнения. «Ведь среди пяти тысяч известных барельефов на стенах храмов индейцев майя нет ни одного, который бы изображал жертвоприношение, которое свершалось здесь, в Священном колодце».

Ковш продолжал вычерпывать грязь и ил. Гора этой грязи час от часу становилась все выше. Эдвард уже был не в силах месить грязь. Он сидел на краю колодца и смотрел на огромный водяной круг, который по-прежнему был для него загадкой.

Голос скептика преследовал Эдварда. Даже ночью во сне слышался он. Эдварду казалось, что вместе с этим голосом смеются чиновники госдепартамента, смеются усатый Ортегас и его друзья-помещики. А достопочтенные господа из антикварного общества Стефен Солсбери и Чарльз Баудвич, схватившись за лысые головы, плачут…

Но Томпсон не отступал. Работы продолжались день за днем. Индейцы крутили лебедку. Они освоились с этой работой и, казалось, меньше пугались всемогущего бога Юм-Чака.

Ковш вываливал кучи грязи. И однажды пальцы Эдварда нащупали какой-то предмет с острыми краями. Он вынул этот предмет, аккуратно кисточкой смахнул с него грязь. Это был черепок глиняного сосуда. Замысловатый орнамент сохранился на нем. Радость вспыхнула, но тут же погасла. «Что в этой находке удивительного, обломки сосудов можно найти в любом колодце».

И опять монотонно скрипела лебедка. Звук ее разносился по лесу, окутанному густым туманом. От густого тумана с листвы деревьев падали капли воды, похожие на слезы. Эдвард стоял под навесом из пальмовых листьев и наблюдал, как ковш опускался в воду, поднимался и вываливал грязь.

И на этот раз ковш медленно выплывал из клокотавшей вокруг него воды, и вдруг Томпсон увидел на поверхности шоколаднокоричневой грязи, наполнявшей ковш, два желто-беловатых округлых комочка. Эдвард подбежал к площадке и, как только ковш опустился, выхватил из грязи эти комочки и внимательно осмотрел их.

Конечно, их изготовил человек, но зачем? Эдвард разломил один комочек и лизнул его, но не ощутил какого-нибудь вкуса. Тогда он пошел к костру, около которого грелись индейцы, и подержал комочек над углями. Воздух мгновенно наполнился удивительным, ни на что не похожим ароматом. И тогда Эдвард вспомнил легенду старого Мена, мудреца из Эбтуна: «В старину наши отцы сжигали священную смолу… и с помощью ароматного дыма их молитвы возносились к богу — обитателю Солнца». Значит, это шарики смолы — комочки священного копаля, значит, они были брошены сюда вместе с другими приношениями богу. Быстрее крутите лебедку!

Ковш падал в воду и поднимался. Теперь почти каждый раз он приносил свидетельство того, что здесь совершались жертвоприношения. Эдвард радовался каждой вещице, добытой в таинственном колодце. Нашли наконечник копья, сделанный из обсидиана.

Эдвард верил, что скоро следом за этими копьями ковш зачерпнет самое главное — золото.

Первой ценной находкой была символическая фигурка, вырезанная из нефрита. И наконец, первая золотая вещица — диск, на котором был выбит какой-то рисунок.

— Победа! — взволнованно прошептал Эдвард. «Победа» — это слово звенело у него внутри. Теперь он посмеется над всеми этими сеньорами Ортегасами, которые провели свою жизнь рядом с сокровищами и не разбогатели.

А землечерпалка вытаскивала стальными зубьями все новые богатства из Священного колодца. Сундук Эдварда наполнялся драгоценностями индейцев майя.

Несколько дней продолжалось торжество Эдварда. Индейцы молчаливо встречали каждую находку сумасшедшего американца. Но когда стальные зубья ковша принесли на поверхность скелет человека, индейцев снова объял страх. «Это жертва Юм-Чака. Мы отняли ее у бога. Он покарает нас за это!»

Кости, черепа и снова скелеты поднимал ковш на поверхность. Теперь уже не было загадок в древнем колодце.

Эдвард предполагал, что там, под водой, хранится еще немало драгоценных вещей из золота, нефрита и обсидиана. Но ковш уже бессилен вытащить их на свет.

Эдвард дал срочную телеграмму в морской порт Кампече, где у него была договоренность с двумя греческими ловцами губок. У них чуткие пальцы, они смогут нащупать золото, они извлекут его из грязи.

…В тот день к Священному колодцу притащили водолазное снаряжение. Сюда пришли греки-водолазы. Индейцы собрались у колодца. Наконец-то Юм-Чак сможет рассчитаться с этим сумасшедшим американцем и его помощниками. Маурильо тоже верил, что Юм-Чак воздаст должное его хозяину. «Может, он действительно не вылезет больше из колодца, — рассуждал Маурильо. — Тогда я могу завладеть его железным сундуком».

А Эдвард Томпсон, как всегда, торопился. Он натягивал на себя водолазный костюм, два грека-водолаза помогали.

Прежде чем Эдвард сделал первый шаг по ступенькам к воде Священного колодца, Маурильо, индейцы, которые работали на лебедке, подошли к Эдварду и с торжественными лицами пожали ему руку, дескать, прощай, хозяин, не увидеть нам тебя больше!

Эдвард Томпсон отпустил поручни и быстро пошел ко дну, оставляя за собой след из серебристых пузырьков. Вода меняла свой цвет. Будто какой-то художник разрисовал эту воду. Наверху янтарная, потом зеленая, потом цвета вечерних сумерек и, наконец, темная как ночь. Даже подводный фонарь не в силах был пробить своим светом эту темноту.

Эдвард на ощупь передвигался по дну колодца. Казалось, что он где-то глубоко в подземелье. Здесь, на дне, действительно можно было поверить в существование бога Юм-Чака. Эдвард отгонял от себя страх. Действительно ему грозила опасность, но не от мифического Юм-Чака. Камни и огромные бревна, которые ускользнули от стальных зубьев землечерпалки, каждую минуту могли упасть на голову. И тогда… Индейцы поверили бы в существование Юм-Чака.

На дно опустились водолазы-греки. Их чуткие пальцы быстро нашли в расщелинах колодца золотые статуэтки, диски, ножи тонкой работы из обсидиана и кремня, на ручках которых были изображены золотые змеи. Скоро мешки водолазов были доверху наполнены драгоценными находками.

— Да-а! Этот американец, видно, сильнее бога Юм-Чака, — решили индейцы.

…Когда сундуки были набиты золотыми украшениями, дорогими фигурками из нефрита, редкими экземплярами оружия, Эдвард Томпсон погрузил их на пароход и поскорее отправился в Соединенные Штаты. Бизнес есть бизнес! Его финансировали господа из антикварного общества, и теперь Эдвард должен произвести с ними расчет. Его нисколько не смущало, что добытые им сокровища были сделаны руками древних обитателей Мексики.

Пароход дал протяжный гудок и покинул мексиканский порт.


* * *

Мистер Томпсон разместил добытые сокровища в музее Пибори Гарвардского университета, получив за них солидную сумму.

Теперь его мало интересовала Чичен-Ица. Он устраивал свою жизнь, жизнь состоятельного человека в Штатах.

В 1910 году в Мексике началась революция. Ее победоносное шествие докатилось до Юкатана. Асьенда Эдварда Томпсона была разгромлена. Может быть, ее разгромили те самые индейцы, которые работали у Томпсона и извлекали сокровища из Священного колодца.

Революционное правительство Мексики потребовало у Томпсона вернуть в Мексику хотя бы часть добытых сокровищ, потому что это национальное богатство. Томпсон ответил отказом, заявив, что если бы он не извлек эти сокровища, то они лежали бы в колодце еще тысячу лет.

Томпсону предложили выплатить Мексике компенсацию пятьсот тысяч долларов. Томпсон отказался. Правительство конфисковало его асьенду и имущество в Чичен-Ице. Но все сокровища Священного колодца — национальная гордость Мексики — навсегда остались в американском музее Пибори.

ПРОЩАНИЕ СО СВЯЩЕННЫМ КОЛОДЦЕМ

Мы стояли на краю колодца, на площадке, с которой когда-то прыгала Сквик. Наверное, колодец не изменился за тысячелетие, которое насчитывает его история. Те же отвесные берега, в них видны слоистые отложения известняка. В глубине колодца, метрах в двадцати от края, зеленоватая поверхность воды. В ней отражаются небо, облака, кроны высоких деревьев, растущих на берегу колодца. Сохранилась до сих пор каменная площадка на краю его.

Если пройти несколько шагов по краю, можно увидеть крепления землечерпалки мистера Томпсона.

Проводник Исидро осторожно дотрагивается до моего плеча.

Мы возвращаемся на площадь к пирамиде. Мы идем по той самой знаменитой дороге, по которой когда-то двигались торжественные процессии. Но теперь здесь лишь тропинка. По сторонам гигантские деревья. Дорога, проложенная мистером Томпсоном, тоже давно скрылась в зарослях леса.

Снова перед глазами пирамида и храм наверху. Там туристы. Они смотрят в сторону колодца. И вдруг я представил себе одного из этих людей с жезлом в руке, в накидке из перьев, в пышном головном уборе.

Но суета туристов, крик гидов разрушили прекрасное видение. Я слышу английскую речь, вижу американцев, которые ходят вокруг пирамиды группами и в одиночку. Те, кто побогаче, нанимают личного гида. Эти двое — мужчина и его молоденькая жена — бродят по зеленой лужайке около пирамиды в сопровождении гида-индейца. На нем белые брюки и пестрая нараспашку рубашка, на ней шорты, красиво обтягивающие бедра.

— Марлэн, ты сядь на этого зверя! — кричит американец.

— Это бог дождя, мистер! — сообщает гид.

— Очень хорошо!

Марлэн садится на бога, как на осла, грациозно выставив вперед ножку. Снимок готов.

Они идут дальше, взявшись за руки. Гид услужливо бежит впереди.

— Это стадион, мистер, — говорит гид. — Длина поля сто пятьдесят метров. На каменных стенах, как видите, каменные кольца. Это прообраз баскетбола, мистер.

Американец смотрит на кольца, показывает их Марлэн, что-то говорит и смеется.

— На той трибуне сидел вождь, — показывает гид-индеец и вдруг бежит по зеленому полю к трибуне. Он садится на скамейку Халач-Виника и говорит: — Вы меня слышите?

Его было слышно, хотя расстояние сто пятьдесят метров.

Гид бросил монету на камень — было слышно, как звякнула монета.

— Пройдите сюда, прошу вас, — приглашает гид.

Американец подхватил под руку свою молоденькую жену и весело побежал с ней по зеленому полю к трибуне вождя.

Мы с Исидро пошли в другую сторону. Под апельсиновыми деревьями на камнях, которые еще хранили на себе рисунки древних жителей Чичен-Ицы, сидели индейцы. Они неторопливо обдирали кожицу с апельсинов и перебрасывались словечками на языке индейцев майя. На том самом, который звучал в этом великом городе древности.

Лица крестьян были так схожи с теми, что высечены на камнях: тот же профиль, тот же разрез глаз, и в то же время как непохожи эти крестьяне на своих предков. У тех величественная осанка, гордо поднятая голова, уверенный взгляд. У этих — спина согнута нуждой, во взгляде покорность и мольба, рука готова протянуться за милостыней.

Откуда знать этим неграмотным, забитым крестьянам секреты акустики стадиона, построенного их предками, законы, по которым ученые жрецы наблюдали из обсерватории за движением Солнца и Луны и предсказывали засуху и период дождей.

Наверное, у потомков великих майя была бы другая судьба, если бы бледнолицые пришельцы из Старого Света огнем и мечом не сокрушили великую цивилизацию, не уничтожили высокую культуру и не превратили индейцев майя в своих рабов.

Индейцы сидят на камнях под апельсиновыми деревьями, поглядывают на пестро одетых туристов, без устали шагающих по ступеням пирамиды и храмов. Индейцы готовы услужить каждому, лишь бы получить монету, пусть даже самую маленькую…

РАССКАЗЫ, ОЧЕРКИ

-

ПОД СЕНЬЮ ПИРАМИД

ДВА МАЛЕНЬКИХ ПУТЕШЕСТВИЯ

Наверное, каждый, кто приезжает в Мехико, поднимается на Латиноамериканскую башню. Она стоит в центре города, и ее видно отовсюду. «Башня» — название символическое. Это современный небоскреб с огромными окнами. На его этажах расположились конторы, а на самом верху — смотровая площадка. Скоростной лифт подхватывает приезжего и мчит на сороковой этаж.

Отсюда открывается зрелище неповторимое. Видна равнина, окруженная горами, на которой разместился большой современный город.

Горы стоят могучей стеной, будто хотят защитить Мехико от ветров, бурь и нашествия врагов. Горы остались такими же, как пятьсот лет назад, когда здесь впервые появились ацтеки. Ни время, ни канонады орудий Кортеса не изменили их облика. Ярко серебрятся снегами вершины гигантских вулканов Попо и Ицта.

Говорят, что жили когда-то, очень давно, девушка и юноша. Они любили друг друга, и бог решил увековечить эту любовь. Он создал вулкан Ицта, который так похож своими очертаниями на спящую красавицу. Рядом другой вулкан, Попо. Это юноша. Он курит трубку у ног девушки и охраняет ее покой.

Мексиканцы любят свой город, и поэтому на смотровой площадке увидишь не только туристов, но и жителей столицы. Они подолгу стоят у подзорных труб, хотят увидеть отсюда свой дом, свое окно и заодно и дом приятеля. Гид помогает разыскать нужный район и улицу.

Мне уже приходилось видеть города с высоты птичьего полета. Я помню Берлин в мае сорок пятого. Только кончилась война, и можно было впервые, не пригибаясь, без перебежек пройтись по улицам города, подняться на колонну Победы и взглянуть оттуда на поверженную фашистскую столицу. Где-то еще дымились крыши, кругом вместо домов были груды развалин. Унылые немцы в темных шляпах брели по пустынным улицам, а по Шпрее с торжественной медлительностью плыли трупы фашистских солдат и офицеров. Только у рейхстага было весело. Наши солдаты старательно выводили свои имена на выщербленных осколками и пулями стенах.

Через одиннадцать лет я увидел другой город — Париж. Увидел его с Эйфелевой башни, и сколько радостных красок открылось тогда взору! Кажется, Париж и создан для того, чтобы люди смотрели на него и улыбались. Пышная зелень бульваров и дома — желтые, красные, высокие и низкие с причудливыми мансардами и яркими черепичными крышами. И голубая Сена с белыми, как лебединые крылья, мостами, а на берегу влюбленные парочки…

Потом я поднимался в Нью-Йорке на Эмпайр-стейт-билдинг. Отсюда я рассматривал лицо этого великого и чудовищно мрачного города. С высоты сто второго этажа улицы похожи на темные щели. И представляются невероятными творения человеческих рук — эти каменные громады небоскребов, гигантские трубы заводов. Гудки пароходов в порту, грохот подвесной железной дороги, тысячи машин, мчащихся по улицам, мостам, площадям. Жизнь торопится и спешит. И только небоскребы неподвижны.

Мехико не похож ни на один из виденных мною городов. Ровные, как стрелы, улицы, будто какой-то гигант взял линейку, нож и прорезал их среди домов, площадей, скверов.

Мехико сравнительно молодой город. Сколько бы вы ни искали древних построек XIII или XIV веков, найти их невозможно. Они были уничтожены испанцами. 13 августа 1521 года, когда Эрнан Кортес вошел в этот город, картина была ужасающей. Кортес даже не рискнул остаться в городе. Вместе с солдатами он отправился в близлежащее местечко Койоакан и прожил там несколько месяцев.

Среди конкистадоров были тогда споры, где основать будущую столицу новой Испании. Многие предлагали в Койоакане, другие хотели в Текскоко, третьи называли Такубу. Но решающее слово было за Кортесом. Он сказал, что город должен быть основан там, где были разбиты ацтеки и где была их прежняя столица.

Когда индейцы похоронили своих собратьев, завоеватели приказали им расчистить участки для строительства новых зданий. Прежде всего был построен дворец Кортесу, затем храм, потом казармы и дома для офицеров. Все это помещалось в центре, где сейчас площадь Соколо. Дома были похожи на крепости. Над ними башни, с которых можно вести огонь по противнику. На восточном берегу озера, от которого теперь остались каналы Хочимилко, испанцы построили большой укрепленный район. До середины XVI века здесь стояли те самые знаменитые одиннадцать кораблей, на которых Кортес атаковал Теночтитлан.

Вокруг центральной площади селились индейцы: бедные хижины, покрытые листьями магэя. Среди этих хижин можно было увидеть небольшие католические храмы. Их строили конкистадоры на тех местах, где они одержали победу. Индейцы робко заходили в храмы и приобщались к католической религии. Или, вернее, их приобщали к этой религии. Здесь же, в церкви, они постигали испанский язык.

Жизнь завоевателей не была веселой и спокойной. Каждый час, каждую минуту они опасались неожиданных налетов индейцев. Кроме того, испанский король требовал дань, и Кортес вынужден был посылать в глубь страны отряды, чтобы завоевать богатства других индейских племен. Так и не удалось тем, кто открыл Новый Свет, пожить спокойно, вволю вкусить сладость заморской земли.

Эта жизнь досталась следующему поколению. В середине XVI века в Мексике были открыты богатейшие залежи золота и серебра. Ради этих богатств не надо было проливать кровь. Индейцы работали в шахтах, испанцы пожинали плоды их труда.

В городе стали появляться богатые дворцы и храмы. Испанские гранды жили весело и расточительно. Они вызывали из Испании лучших архитекторов и оплачивали их труд чистым золотом. И эти прекрасные сооружения, будто перенесенные из испанской Севильи или Валенсии, до сих пор украшают Мехико.

С высоты сорокового этажа хорошо виден кафедральный собор на площади Соколо. Это самый первый собор, построенный испанцами во всей Латинской Америке. Он утверждал католическую религию в новых колониях. И поэтому он стоит как незыблемая крепость, и поэтому столько могущества в его стенах, в его высоких башнях, в его кованных железом дверях.

Здесь, на смотровой площадке, я узнал, что кафедральный собор сложен из тех самых камней, из которых прежде был сложен ацтекский храм бога войны Уитсилопочтли. О, эти вечные камни! Сначала они служили одному богу, потом другому.

Когда я вошел в собор, народу там было мало. Лишь кое-где на скамейках сидели люди. Каждый со своей думой. А может, кто-нибудь просто пришел спрятаться хоть на полчаса за этими толстыми прохладными стенами от шумной жизни города. Негромко играл орган. Его звуки неслись под высокие своды собора. И действительно, заботы уходили в сторону, и ты оставался один на один с самим собой.

Ко мне подошел служка и очень осторожно, чтобы не помешать раздумью, звякнул мелочью в кружке. Бросив монету, я тихонько спросил:

— Скажите, гробницы конкистадоров находятся в этом храме?

— Да, сеньор. Если угодно, я провожу вас.

Гробницы стояли в ряд. На тяжелых мраморных плитах высечен крест и имя конкистадора. Может быть, прежде эти имена заставляли содрогаться тысячи индейцев. Но для меня они были безвестны.

— Покажите мне гробницу Кортеса, — попросил я служку.

— А ее нет, сеньор!

— Кортес умер в Мексике, — сказал я.

— Верно, сеньор. Он был похоронен в церкви Хесуса Нацарено. А потом, знаете, когда началась Война за независимость, испанцы боялись надругательств над останками Кортеса. Они вытащили его из церкви и, наверное, где-нибудь спрятали. Так никто и не знает, где похоронен Кортес.

Служка по привычке тряхнул кружкой. Монеты негромко звякнули. Я опустил еще одну монету и покинул собор.


* * *

Было 21 августа, и Мехико жил своей обычной жизнью. По широкой улице Пасео де ла Реформа в восемь рядов катились автомобили, на узких улицах старой, испанской части города громко кричали торговцы тортильяс[22] и кофе, в парке Чапультепек красиво гарцевали всадники в национальных костюмах, а в министерствах, как всегда, стучали пишущие машинки.

Только около памятника Куаутемоку чувствовалось торжественное оживление. Сюда пришли индейцы в своих нарядах из разноцветных перьев. За спиной у них лук и стрелы, на руках и ногах браслеты. И хотя мимо мчались автомобили и неподалеку стояли небоскребы, индейцы исполняли свой ритуальный танец. И казалось, они не видели ничего вокруг. Гремели барабаны, заглушая шум улицы. В ритм барабанов индейцы делали резкие движения. Красиво взмахивали руками, притопывали ногами. И было в этом танце величие и преданность своему вождю Куаутемоку, который гордо стоит сейчас на высоком пирамидальном постаменте. На голове у него шлем с пышным веером перьев, в руке копье. Во взгляде настороженность. Кажется, сделает он всего один шаг — и копье поразит врага.

21 августа — день казни Куаутемока. На пьедестале памятника изображен этот страшный день. Куаутемок стоит голыми ногами на горячих углях, и перед ним маленькая фигурка Кортеса. Это единственное изображение завоевателя, которое существует ныне в Мексике.

Танец продолжался. Я стоял в толпе зрителей.

Я ждал, когда он кончится. Мне хотелось поговорить с кем-нибудь из индейцев. И вскоре такая возможность представилась. Молодого индейца звали Рикардо. Оказалось, что он учится в университете. Он попросил извинения и направился к автобусу переодеться. Вскоре передо мной стоял современный молодой человек, и только смуглая кожа выдавала его индейское происхождение.

Мы шли по улице. Мы проходили мимо домов, очень красивых, во французском стиле, домов с остроконечными крышами под красной черепицей, очень похожих на те, что строят в Германии и Австрии.

Я сказал об этом Рикардо.

— Верно, — ответил мой попутчик. — Когда изгнали испанцев, было очень много желающих установить свою власть над Мексикой. Французы, австрийцы и американцы сажали на престол своих правителей, и, конечно, каждый хотел оставить свой след на облике города.

Император Максимилиан захотел, чтобы главная улица Мехико была похожа на Елисейские поля в Париже. Была проложена ровная, как стрела, улица. Когда император со свитой ехал из замка Чапультепек в центр города, императрица Шарлотта со своего балкона могла любоваться торжественной процессией.

Вдоль этой широкой улицы Пасео де ла Реформа были посажены деревья, которые со временем разрослись, и их кроны образовали тенистый зеленый тоннель. По этому тоннелю мчатся автомобили.

Жители Мехико очень любят свой город. Недаром поется:

Мехико, любимый и красивый!
Если я умру вдалеке от тебя,
Пусть скажут люди, что уснул я,
И привезут меня сюда.

Мой новый знакомый Рикардо был влюблен в свой город и без умолку рассказывал о новых районах, об университетском городке. Он предложил отправиться туда.

Я кивнул в знак согласия, и Рикардо уже кричал: «Такси, такси!» Остановилась машина.

Как правило, мексиканские такси покрашены в желтый или красный цвет. Машины эти американские, но не последних марок. Водители твердо уверены, что прежде американцы делали автомобили намного прочнее, «не то что сейчас».

Шоферам нужно отдать должное — они берегут свои машины. На многих дверцах написано: «Не хлопайте сильно — это разрушает автомобиль». И вообще в мексиканском такси чувствуешь уют. Шофер здесь не просто случайный человек в случайной машине. Шофер — хозяин. У переднего стекла обычно стоит мадонна, и часто маленькая лампочка подсвечивает ее, как лампадка. Над передним стеклом висит красивая бахрома, перышки птиц и какие-нибудь сувениры.

Наш шофер солидно сидел за рулем и ехал не торопясь, хотя дорога в университетский городок первоклассная. Когда кто-нибудь лихо обгонял нас, шофер пренебрежительно бросал:

— Манеха комо кубано![23]

Про себя он, наверно, думал: «Пусть мчится. Но долго ли до беды!» Потом шофер смотрел на лик святой девы и шептал молитву.

Машина катилась по улице Инсурхентес, которая вытянулась через весь город на двадцать километров.

— Университетский городок находится на окраине, — пояснил Рикардо. — Архитекторы искали место попрочнее. Говорят, что до нашей эры на том месте была самая древняя цивилизация Америки. Но вулканы Попо и Ицта выбросили кипящую лаву и похоронили ту цивилизацию. Вот на этой окаменевшей лаве и построен городок.

Шофер прислушивался к словам Рикардо. И видимо, скоро понял, что в машине неискушенный иностранец. Но разве может мексиканец помолчать и не поговорить «о своем городе»!

— Вы, конечно, извините меня, сеньор, — обратился ко мне шофер, чуть повернув голову, — но я вам должен сказать, что наш город тонет. В центре он тонет на тридцать сантиметров в год, а здесь, где мы едем, сантиметров на пятьдесят.

Я удивился. Шофер был явно удовлетворен впечатлением, которое произвели на меня его слова. Он улыбнулся и по-прежнему неторопливо продолжал вести машину.

— Здесь было болото, — пояснил Рикардо, — и поэтому фундамент, на котором расположился город, у нас называют «хабонсильо» — мыльный порошок. Вернее, это большой плавающий остров. Чем больше мы забираем воды из-под этого острова, тем он больше опускается. Подсчитано, что за последние шестьдесят лет город опустился на четыре метра. Причем год от года процесс этот возрастает.

Шофер вдруг притормозил.

— Смотрите, сеньор, — сказал он, — что значит хабонсильо.

Я увидел старинный испанский храм, башня которого покосилась настолько, что могла вот-вот рухнуть.

— Я шофер, сеньор, и знаю Мехико как свои пять пальцев, — Шофер раскрыл ладонь и показал пальцы. — Вы думаете, такая башня у нас в городе одна? Наклоненных башен и даже домов много. А та башня, что стояла на Сан-Хуан де Летрано, уже рухнула. И спасибо святой деве Марии, что никого не было поблизости.

После этих слов я вполне оценил мудрость архитекторов, которые построили университетский городок на окаменевшей лаве. А когда увидел его, то оценил и талант архитекторов.

Мексиканцы по праву гордятся своим университетским городком. Я даже считаю, что слово «городок» не очень подходит к этому прекрасному ансамблю небоскребов, учебных корпусов, памятников, скверов, магазинов, спортивных дворцов, дорожек, выложенных разноцветной мозаикой.

Университет занимает площадь триста гектаров. Более ста сорока архитекторов, инженеров и специалистов участвовали в создании этого необыкновенного царства науки.

Машина остановилась.

Мы вышли. Следом за нами вылез и шофер.

— До свиданья, сеньор, — сказал он мне. — Желаю, чтобы Мексика вам понравилась.

— Она мне уже нравится.

— Так и должно быть, — улыбнулся шофер. — Лучше нашей страны в мире не найдешь. Это я вам точно говорю, сеньор.

Шофер подмигнул, и мы крепко пожали друг другу руки.

Машина уехала, а мы с Рикардо смотрели на чудо-город. Окинуть его одним взглядом невозможно: это десятки зданий, и каждое — подлинное произведение искусства. Одно имеет очень современные линии, другое, напротив, заимствовано из древней архитектуры ацтеков. Увидишь здания, похожие на пирамиды. Есть дома, которые имеют неповторимый и, я бы сказал, необъяснимый вид. В них смешение разных стилей, разных эпох. Это могут быть каменные шатры на «кривых ногах» или стеклянные коробки длиной в триста с лишним метров. Такие здания вызывают удивление и в то же время восторг, потому что в них видна дерзкая мысль, творческий поиск.

Стены расписаны лучшими мастерами Мексики: Диего Риверой, Чавесом Морадо, Хуаном Горманом, Альфаро Сикейросом.

Настенная живопись существовала в этой стране еще до нашей эры. Известны прекрасные фрески в Бонампака, Чичен-Ице и Тулуме. Много замечательных фресок на стенах Теотиуакана.

Однако с того времени, как в Мексику явились испанские завоеватели, древнее искусство было поставлено вне закона. Испанцы поощряли лишь тех художников, которые подражали европейским живописцам. Так было до тех пор, пока народ снова не обрел свободу.

Мексиканцы хотели видеть в своей стране такое искусство, которое бы выражало национальные чувства, и это очень хорошо понимали в революционной Мексике 20-х годов Хосе Клементе Ороско, Диего Ривера и Альфаро Сикейрос.

Когда было закончено строительство университетского городка, огромные стены его зданий были предоставлены художникам. Картины на этих стенах величественны и масштабны. Стоишь перед ними и испытываешь, наверно, такое же чувство, какое испытывали древние жители Мексики перед гигантскими пирамидами.

Представьте себе тринадцатиэтажное книгохранилище, у которого нет окон. Наружные стены этого здания — картины из разноцветной керамики, привезенной из разных уголков страны. На этих гигантских стенах-полотнах художник Хуан Горман рассказывает об истории Мексики. На северной стороне здания изображен символ солнца, орел и змея, могущественные ацтекские боги. Картина на южной стороне посвящена колониальному периоду истории: щит Карла V, католическая церковь, построенная на развалинах ацтекского храма. И еще есть два больших круга, внутри которых буквы «Б» и «М». Они означают «Добро» и «Зло».

Хотя индейцы и называют испанцев презрительным словом «гачупин», все-таки едва ли кто может отрицать, что, явившись на эту землю, они привезли сюда не только зло. Они привезли сюда порох, лошадей, опыт и научные знания, которыми располагала передовая Европа.

Я завел об этом разговор с Рикардо. Я понимал, что, может быть, это вызывает у него протест, потому что в душе он продолжает еще тот ритуальный танец у памятника Куаутемоку.

— Конечно, они способствовали прогрессу, — сказал Рикардо. — Университет основали испанцы в тысяча пятьсот пятьдесят первом году. К тому же до прихода испанцев в Мексике обитали племена, разобщенные реками, горами. Эти племена говорили на трехстах диалектах. И, конечно, испанский язык объединил их.

Рикардо умолк. Голова его была гордо поднята, и снова я увидел в нем наследника императора ацтеков. Может быть, в этот момент он продолжал разговор с самим собой. Возможно, его чувства были на стороне предков, которые с луками и стрелами в руках противостояли огненным орудиям конкистадоров. И все-таки он не мог отрицать прогресса, принесенного испанцами на их землю.

Но разговор Рикардо больше не продолжал, а я не осмелился затеять его вновь.

Мы подошли к восточной стене библиотеки. Картина была посвящена революции 1910 года и современной культуре. На западной стене был изображен символ национального университета Мексики.

Я спросил Рикардо, много ли студентов обучается в университете.

— Тридцать пять тысяч.

— Кто эти люди?

Рикардо пожал плечами:

— Разные. Есть студенты из других стран Латинской Америки. Но больше всего мексиканцев-горожан.

— А из деревень?

— Очень мало. Индейцев вообще единицы, хотя в Мексике их насчитывают десять миллионов. Меня, например, ребята называют счастливчиком. Правда, счастье у меня странное. Когда я был мальчишкой, я жил в деревне. Каждый понедельник отец брал меня с собой на базар. Там мы продавали корзинки, канаты, игрушки, которые делали сами. Однажды отец неудачно продал товар и выпил с горя. Подошел к скупщику и сказал ему, что тот обманывает народ. Скупщик ударил отца, отец ответил тем же. Скупщик выхватил пистолет и убил отца. Я сам это видел. Приехала полиция и сказала, что виноват был отец. Отца увезли, а меня долго спрашивали, где я живу. Но я толком не смог объяснить. Меня поместили в интернат, где я и кончил школу. Учился я хорошо, и мне разрешили как «показательному индейцу» сдавать экзамены в университет. Так я и стал счастливчиком.

Рикардо взял меня под руку и подвел к длинной стене, на которой были нарисованы мускулистые руки, протянутые к цифрам 1520, 1810, 1857, 1910 и 19?? Это вехи истории Мексики.

— Мне правится эта картина, — сказал Рикардо. — Когда я смотрю на нее, я думаю о будущем. Наверно, оно придет. Тогда мы вместо вопросительных знаков поставим цифры. Это будет большой праздник.


— Если ты не был в Музее антропологии и на площади Трех культур, значит, ты не был в Мехико, — сказал мне Ренато Ледук, известный мексиканский журналист.

Утром Ренато заехал за мной, и мы отправились в Музей антропологии.

Современное здание музея расположено в тенистом парке Чапультепек. Перед входом — огромный, вытесанный из целого камня бог дождя Тлалок. Ему поклонялись древние жители Мексики.

Статую бога нашли где-то далеко от столицы, в горах. Везли ее на специальной платформе.

И когда установили около музея, над городом собрались тучи и начался ливень. Он не прекращался несколько дней. С того дня жители Мехико прониклись большим уважением к Тлалоку, и он гордо стоит теперь на самой шумной улице — Пасео де ла Реформа и взирает своими пустыми глазницами на поток мчащихся автомобилей.

В огромных стеклянных залах музея расставлены древние орудия труда индейцев, предметы быта, вывешены картины и планы древних поселений.

Мы ходили по залам, смотрели на экспонаты. И вдруг я обратил внимание на Ренато. Я заметил, что походка у него была не такая, как всегда, — она была мягче. Такая походка бывает у верующих в храме. И глаза у Ренато были не такие озорные, как в жизни. С благоговением он смотрел на то, что окружало его.

Ренато взял меня под руку и подвел к солнечному календарю, высеченному из огромного двадцатитонного камня.

— У древних жителей моей страны, — сказал Ренато, — на заре нашей эры был солнечный календарь, отличавшийся большей точностью, чем европейский. По нему нельзя спутать двух дат, даже за триста семьдесят тысяч лет. В цифровой системе индейцев раньше, чем в Европе, Индии и арабском мире, появился знак нуль.

С трепетом я рассматривал то, что было создано тысячу лет назад руками индейцев.

Потом мы остановились у огромной белой стены, на которой начертаны золотом слова: «Веру в будущее народы найдут в величии своего прошлого. Пусть проходят цивилизации, но люди всегда будут помнить тех, кто жил прежде и кто создал мир, в котором мы живем».

На этом путешествие в прошлое не закончилось.

Ренато подхватил меня под руку и потянул к такси. Мы ехали на площадь Трех культур. В машине я увидел привязанного за ниточку к зеркалу бога дождя Тлалока. Он раскачивался, привлекая мое внимание. Он уже был мой старый знакомый, и от этого становилось уютнее в машине.

Площадь Трех культур находится почти в центре города. Недавно здесь были снесены дома колониального периода, срезан верхний слой земли и обнажены остатки древних пирамид индейской столицы Теночтитлан.

Новая площадь Трех культур — символ величия прошлого. Открылись перед людьми древние пирамиды Теночтитлана. Неподалеку от них сохранился испанский храм Сантьяго Тлалтелолко — темные стены, бойницы вместо окон. Именно такими и были века испанского владычества. Но теперь вокруг площади поднялись многоэтажные современные дома. На их фоне испанский храм кажется маленьким и ничтожным.

На площади было празднество, яркое и радостное. Сотни юношей и девушек в одеждах, украшенных разноцветными перьями, исполняли древний индейский танец цветов. На пирамидах стоят вожди в великолепных нарядах. На почетных трибунах жрецы, одетые в черные мантии. Сложив на груди руки, они недвижно смотрят на торжество. В огромных чашах горит священный копаль.

Тысячи зрителей-мексиканцев замерли перед этим фантастическим зрелищем прошлого. Шумно толпятся американские туристы в ярких рубашках и спортивных кепочках. Они спешат заснять эту неповторимую картину на пленку.

Ренато показал в сторону американцев и улыбнулся. Была в улыбке Ренато гордость за свой народ. И я еще раз вспомнил слова, написанные золотом на стене мексиканского музея: «Веру в будущее народы найдут в величии своего прошлого».

СХВАТКА ЗА КРАСНЫМ ЗАБОРОМ

На бой быков мы поехали в разгар мексиканской корриды, в ноябре. В это время в Мехико стоят ясные, безветренные дни, солнце светит по-осеннему ласково и зелень на широких бульварах Пасео де ла Реформа уже чуть подернулась золотом.

Казалось, на бой быков ехала вся столица. Длинные вереницы автомобилей вытянулись от центра города до стадиона. Впереди нас тащится автобус. Мальчишки облепили его со всех сторон. На остановке безбилетные пассажиры разбегаются, чтобы не заметил полицейский. Но как только автобус трогается, они снова занимают свои места.

Вид у тех, кто едет на корриду, торжественный. Одежда яркая, лица радостные. В этой шумной праздничной суете, наверно, только я один чувствую себя неловко. Меня неотступно преследует мысль, что скоро я стану свидетелем страшного зрелища. Так, во всяком случае, мне говорили в Москве, когда я собирался в Мексику. Но пока ничего страшного не происходило.

Праздничная атмосфера царит и на площади перед стадионом. Бравурно громит музыка. Звонко кричат продавцы:

— Купите расшитые золотом панталоны! Купите шпагу с запекшейся бычьей кровью.

Тут же торгуют вареной кукурузой. Желтые, как янтарь, початки посыпают солью, перцем и едят, не отходя от продавца.

Мой друг Ренато, который уже много лет пишет о бое быков, не позволяет мне задерживаться около продавцов, потому что хочет провести меня до начала представления за кулисы. Мы пробиваемся сквозь толпу и оказываемся перед служебным входом. Увидев Ренато, полицейский улыбается, прикладывая руку к козырьку.

В загонах стоят быки. Черные, могучие красавцы поглядывают на нас круглыми, с красным отливом, глазами. Какие-то люди скачут по прогону на лошадях, разминая их перед боем. В большой комнате переодеваются участники будущего состязания. Все здесь напоминает спортивную раздевалку. Кругом веселые лица, слышится непринужденный смех, шутки.

— Ренато! — кричит молодой человек, сидящий на стуле в нательной рубахе.

— Матадор Франциско! — представил мне Ренато молодого человека.

Раньше я видел матадоров на картинках, и они напоминали мне красивые статуэтки. Впервые я увидел матадора так близко, и его лицо поразило меня: высокий лоб, темные, как вишни, глаза, резко очерченные губы. В глазах задумчивость и проницательность.

— Вам бывает когда-нибудь страшно во время боя? — спросил я Франциско.

— Бывает! — Франциско сказал это со смущенной улыбкой и весело добавил: — Попадаются такие бычки — ой-ой-ой!

Вокруг продолжали сыпаться шутки.

— Эй, Хосе! — кричит высокий человек. — Не будь сегодня дураком. Не кланяйся публике. А то случится, как в прошлый раз. Быки не любят, когда к ним поворачиваются задом.

Все смеются.

Мы пожелали удачи матадорам и пошли на трибуну.

Над стадионом, где разместилось двадцать тысяч человек, уже звучат фанфары. Под их величественную мелодию на песчаной арене, окруженной красным забором, появляются все участники боя. По трое в ряд, как на параде, они проходят перед зрителями, приветливо размахивая своими черными треугольными шапочками.

Фанфары смолкают. Тревожно звучит барабанная дробь. Все уходят с арены. Из распахнутых ворот выбегает могучий четырехлетний бык. Его черная шкура лоснится на солнце, на ногах выпирают тугие желваки мышц. Посредине арены бык останавливается и, согнув шею, бьет копытом о землю, вызывая матадора на смертный бой.

Опять над стадионом разносятся призывные звуки фанфар, и из узкого прохода в ограде появляется Франциско. Затянутый в коротенькую куртку, расшитую серебром, в плотно облегающие панталоны, он грациозен, как танцор. Сняв с головы черную треуголку, Франциско раскланивается перед публикой, отставляя одну ногу в сторону и разводя руки перед грудью. Мягко ступая по песку, матадор идет навстречу быку. Не дойдя шагов пятнадцати, он широко распахивает красный плащ. Мгновение бык остается на месте, потом резко бросается вперед, ударяет рогами плащ, разворачивается и снова бросается в атаку. И опять его рог проходит в нескольких сантиметрах от расшитой серебром куртки Франциско.

Проба окончена. Матадор уходит с арены. Он стоит за барьером и не спускает глаз с быка. Он должен знать, как бык реагирует на появление всадника, закованного в железные латы с длинным копьем в руках. Всадник так похож на Дон Кихота! Бык бросается на лошадь, но всадник вовремя вонзает в хребет быка копье. И все-таки бык прижимает к ограде лошадь вместе с всадником.

На арену легко и грациозно выбегают бандерильеро[24]. В высоко поднятых руках небольшие разноцветные пики со стальными наконечниками.

— Торо! Торо! — кричат они, пытаясь отвлечь быка от всадника.

Бык бросается на одного из них, и тот, ловко увернувшись, вонзает в его хребет пики.

— Олей! — радостно гремит стадион.

Бык бросается на другого бандерильеро. Но тот тоже вонзает две пики в хребет быка. Бык безумно прыгает, пытаясь сбросить пики. Он взрывает копытом песок, вонзает свои острые рога в доски забора, бегает по арене в поисках жертвы.

В этот момент на арену выходит Франциско. В руках у него шпага и красная мулета[25]. Франциско вытягивает левую руку с мулетой как-то по-особенному, красиво выгибает тело, чуть склоняет голову и приподнимается на носках. Бык бьет рогами мулету, и она взлетает вверх, как занавес на окне от порыва ветра.

Вдохновленный удачей, Франциско действует все более решительно и точно. Матадор продолжает держать мулету в левой руке, но теперь он поворачивается вместе с ней на одном месте, и черная туша быка, словно притянутая магнитом, носится вокруг него.

Стадион восторженно гремит.

Франциско чувствует свою власть над быком. Поединок напоминает прекрасный танец, забаву, грациозную и артистическую. В этот момент я понял, почему мексиканцы так любят бой быков. По красоте и изяществу бой быков можно сравнить с балетом. По темпераменту и накалу страстей он, конечно, превосходит и балет, и любое спортивное состязание.

Но вот стадион затихает. Что это? Франциско становится перед быком на колени. В вытянутой в сторону руке все та же красная мулета. Бык бросается на матадора. Но теперь Франциско не сможет увернуться от его рогов. Кажется, бык сомнет матадора. Нет! Он проскакивает под вытянутой рукой Франциско и бьет рогами мулету. Бык разворачивается и снова, пригнув к земле рога, атакует Франциско, который стоит на коленях спиной к быку. Стадион замирает. Рога ударяют мулету. Двадцать тысяч зрителей облегченно вздыхают и затем взрываются от восторга.

Звучит барабанная дробь. Франциско поднимается на ноги, подходит к ограде, вытаскивает из-под мулеты шпагу — сталь веселым зайчиком блеснула на солнце. Ударом шпаги Франциско должен закончить бой. И по всему видно, что он уверен в успехе этого последнего удара.

Стадион снова затих. И совсем не потому, что Франциско готовится убить быка. Какой-то мальчуган перепрыгнул через ограду и оказался на арене. Не теряя времени, парень выхватил из кармана обыкновенную красную тряпку, достал из-под рубашки суковатую палку и повесил на нее тряпку, как это делал матадор с мулетой. Служители, бандерильеро и Франциско бросаются на арену, чтобы отвлечь быка от мальчика, но поздно.

— Торо! Торо! — кричит мальчуган, и в этом крике слышится страсть и желание испытать свою судьбу.

Бык бросается на красную тряпку. Смерть проносится мимо мальчика. Зрители, минуту назад замершие от страха, теперь радуются его первой победе.

Мальчуган понимает, что времени у него слишком мало. Его схватят служители. Тем, кто самовольно переступает барьер во время боя быков, по законам Мексики полагается тридцать дней тюремного заключения.

Мальчик торопится. Он хочет показать всем свое бесстрашие. Если его не убьет бык, о нем напишут в газетах. Им заинтересуются матадоры и обучат своему мастерству. Мальчик сможет пойти в школу. Он станет богатым. Ведь матадоры получают за один бой сорок тысяч песо!

Нередко конец мальчишеским мечтам наступает на арене. Но сейчас борьба между мальчиком и быком еще продолжается. Мальчик решает сделать самое трудное. Он встает перед быком на колени. Бык летит на мальчика, и кажется — участь его решена. Многие зрители закрывают глаза… Но судьба и на этот раз сберегла мальчишку. Бык ударил рогами тряпку и пролетел мимо. На трибунах, как гром, раскатывается:

— Олэ!

Стадион захлебывается от восторга.

Развернувшись, бык снова готов к атаке. Но мальчик, опьяненный успехом, замешкался. Он не успел повернуться лицом к быку и поднять тряпку. Сильным ударом головы бык отбрасывает его в сторону.

Мальчик лежит на песке. Бык поворачивается и угрожающе целится в него рогами. Но прежде чем он успел нанести смертельный удар, перед ним очутился Франциско и подставил к его морде красную мулету. Служители подхватили мальчика и унесли за ограду.

— Коррида испорчена, — безнадежно махнул рукой Ренато. — А какая была коррида!


Франциско энергично взмахивает мулетой, но бык бросается не на мулету, а на матадора. Франциско отскакивает в сторону, и острые рога чудом пролетают мимо. На трибунах презрительно свистят, отпускают нелестные шутки в адрес матадора. Кто-то вынимает из-под себя соломенную подушку, которые дают зрителям при входе на стадион, и бросает на арену, стараясь попасть в матадора.

Презрительный свист стихает, когда Франциско обнажает шпагу и просит у судей разрешения убить быка.

Держа шпагу в правой руке, Франциско идет на середину арены. Животное тяжело дышит. Его большие черные бока двигаются, как кузнечные мехи. Остается четыре метра… три… два. Матадор вытягивает правую руку и целится шпагой в загривок. Но бык бросается на матадора раньше, чем тот успевает выбрать правильную точку. Шпага ткнулась в кость и упала на песок.

Франциско вовремя отскакивает в сторону. Затем быстро поднимает шпагу и опять приближается к быку. Но бык снова атакует матадора и заставляет его бежать.

Над стадионом гремит горн. Время первой попытки истекло. На трибунах слышатся злые насмешки.

И вот опять наступает момент, когда человек и разъяренное животное сходятся совсем близко. Франциско бросается на быка и на этот раз всаживает шпагу в загривок, но не по самую рукоятку. Рана явно не смертельна. Бык бегает по арене с торчащей шпагой в спине. Франциско пытается приблизиться к нему и выдернуть шпагу, но это не удается.

— Сеньор! — кричит кто-то. — Зарежьте быка ножом.

Гремит горн. Время, отведенное матадору для того, чтобы закончить бой, истекло. По законам корриды непобежденный бык отпускается с арены живым.

Публика неистово свистит и улюлюкает. Устало опустив плечи, Франциско уходит с арены. Он идет к тому месту, где под охраной двух полицейских сидит мальчишка. Франциско говорит что-то полисменам, и те отпускают мальчика. Мальчик хватает руку матадора и целует.

— Что это? — спрашиваю я Ренато.

— Франциско освободил парня, заплатив за него штраф. Он начинал свою карьеру так же, как этот мальчуган.

«РОК» ЭЛВИСА ПРЕСЛИ

Знаменитый рок-н-ролл в то время только входил в моду. Как смерч распространялся он по странам Латинской Америки, Европы, Азии, превращая в своих поклонников всех, кто был молод. Музыканты и певцы не хотели отставать от моды. Они играли, пели, прославляя рок и самих себя. Но конечно, никто из них не мог соперничать с Элвисом Пресли — королем рока. И хоть королю едва исполнилось двадцать лет, имя его было магическим. Оно вызывало бурю оваций, восторженные крики толпы и еще тысячу разных чувств.

Элвис Пресли выходил на сцену, ударял по струнам своей гитары и пел. Глаза его смотрели, может быть, в зал, а может быть, куда-то вдаль. Ему не было дела до всего того, что окружало его в этот момент. А песня Элвиса с каждой минутой становилась все безумнее, звуки гитары неистовее. Король рока уже не мог стоять на месте. Его тело содрогалось в конвульсиях. И песня становилась общей. Тысячи губ повторяли слова, и тела дергались в такт звукам волшебной гитары.

Конечно, парням и девушкам очень хотелось увидеть живого поющего Пресли. Но это удавалось только избранным. Даже мексиканцы, которые живут так близко от США, не могли увидеть Пресли. Они были счастливы, если доставали пластинку с портретом знаменитого певца.

Но однажды в Мексике как гром прогремело сообщение. В кинотеатре «Лас Америкас» будет показан фильм «Рок в тюрьме», главную роль в котором играет Пресли.

«Мы увидим самого Пресли!» — кричали друг другу на улице мексиканские юноши и девушки и обнимались от радости.

Все, кто был молод, атаковали кинотеатр «Лас Америкас». Спекулянты перепродавали билеты втридорога. А когда стало известно, что фильм будет идти только один день, цены на билеты поднялись вдесятеро.

И наконец исторический день наступил. У входа в кинотеатр собралась толпа юношей и девушек. С завистью провожали они тех, кто скрывался за стеклянными дверями.

Сеанс начался. Погас свет. Под звуки неистового рок-н-ролла на экране вспыхнули слова: «Элвис Пресли». И вскоре появился он сам. Зрители топали ногами, хлопали в ладоши и кричали: «Вива!» — и никого не смущало, что Элвис играл роль преступника. Элвиса Пресли приводят в тюремную камеру, где сидит другой преступник. Элвис берет его гитару, ударяет по струнам и начинает петь. Сосед не может оставаться равнодушным. Он подпевает, а затем танцует рок-н-ролл. Стражники, услышав песню, придвинулись к дверям камеры. Они тоже не могут удержаться. Песня звучит все призывнее. Вскоре танцуют все заключенные и даже начальник тюрьмы. Тюрьма стала похожа на сумасшедший дом…

А тем, у кого не было билета, кто стоял на улице, тоже хотелось приобщиться к зрелищу. И хотя на дверях висела табличка: «Мест нет», юноши и девушки не уходили: ведь за этими дверями был сам Элвис Пресли!

Через несколько минут после начала сеанса некоторые ретивые юноши пытались пробраться в зал через запасной выход. Но двери предусмотрительно были закрыты на все запоры. Проникнуть через служебный вход тоже не удалось. И тогда пришло решение — разбить стеклянную дверь. Большие зеркальные стекла рухнули и превратились в мелкие, хрустящие под ногами осколки. Сбивая с ног служащих, толпа ворвалась в зрительный зал и заполнила проходы.

А на экране бесновался Элвис. Да, он, самый знаменитый певец, певец номер один.

Оглушающий рок-н-ролл действовал на сидящих в зале не меньше, чем на заключенных в тюрьме. У юношей и девушек горели глаза, пылали от восторга лица. В зале было слышно притоптывание и прихлопывание в ладоши. Кто-то из стоявших в проходе схватил свою подругу и стал танцевать с ней.

А в это самое время директор кинотеатра с такой же яростью, с какой пел Элвис на экране, кричал в телефонную трубку, вызывая полицию. Казалось, что стены вот-вот рухнут и никогда больше не будет существовать кинотеатр «Лас Америкас».

Через полчаса примчался полицейский «джип». Патрули оценили обстановку и вызвали по рации пять грузовиков с полицейскими. У этих людей было все для того, чтобы разогнать толпу… Директор почувствовал уверенность и приостановил показ фильма.

Потемнел экран, зажглись тусклые люстры на потолке. Оборвался голос Элвиса, исчезла музыка, и две тысячи юношей взорвались от возмущения. Они визжали, топали ногами, ломали стулья. Они объявили войну полиции и всем, кто лишил их этого драгоценного зрелища.

Спинки стульев, ботинки, дверные ручки — все полетело в головы полицейских. У фоторепортеров отнимали аппараты и разбивали их об пол. Даже при помощи дубинок полицейские не могли проложить себе дорогу в зал. Они вынуждены были прибегнуть к слезоточивым газам.

Через два часа удалось очистить зал от «восставших». Полицейские машины были заполнены арестованными. Многие были увезены на «скорой помощи».

Конечно, мексиканские мамы и папы были обеспокоены «восстанием» в «Лас Америкас». Они произносили речи по радио, писали в газетах, кляли последними словами Пресли, напоминали о своей мексиканской музыке, о своих знаменитых певцах и красивых народных танцах. «Все это говорит о том, — писала в те дни газета „Ла Пренса“, — что у наших студентов отсутствует собственный критерий, они легко позволяют властвовать над собой дегенератам типа Элвиса Пресли и уподобляются студентам гринго[26], которые так же ведут себя, когда смотрят фильмы с участием этого урода».

Мексиканские юноши и девушки только посмеивались и по-прежнему отдавали свои чувства року. В ресторанах, в университетах, дома и даже на улице танцевали только рок-н-ролл.

Может быть, так продолжалось бы вечно или хотя бы до того дня, когда появился твист. Но случилось так, что один мексиканский юноша, Карнеро, ярый поклонник Элвиса Пресли, решил во что бы то ни стало увидеть певца и пожать ему руку. Карнеро отправился в Нью-Йорк. Он платил бешеные деньги за билеты, лишь бы попасть на выступление Пресли. Потом стоял подолгу у выхода и ждал. Но не так-то просто пожать руку знаменитости.

Карнеро был мексиканец, и характер у него был, конечно, настоящий, мужской. Однажды он пробрался за кулисы. Укрывшись среди пыльных декораций, ждал антракта. И дождался. Певец уже сидел со стаканом виски в кругу друзей и девиц, когда дверь комнаты отворилась и на пороге появился Карнеро.

— Простите, — сказал юноша, — я мексиканец, Карнеро.

Элвис Пресли удивился, но не прогнал Карнеро и даже подал ему руку. Мексиканский юноша энергично потряс руку певцу и, в общем, достиг своего счастья. Однако в этот самый момент ему захотелось выразить счастье словами.

— Вас так почитают в Мексике! — воскликнул Карнеро. — Мы все без ума от рока! — Карнеро сделал несколько движений.

— Мексика, — произнес Элвис Пресли и почему-то поморщился. — Это рядом с нами! Там, кажется, растут кактусы?

— Точно, сеньор, — обрадовался Карнеро, и улыбка еще больше озарила его лицо.

— Был я в Мексике лет пять назад, до того, как стал знаменитым, — все с тем же выражением на лице продолжал король рока. — Странно, что там танцуют рок, — это же нищая и грязная страна! Вы знаете, — обратился Элвис к своим друзьям, — там делают лепешки… ну, как их?.. — Элвис прищелкнул пальцем, — тортильяс. Их делают на улице грязными руками и тут же едят.

Элвис с удовольствием отхлебнул виски.

— А женщины там, скажу я вам, — бр-р-р! Волосы черные, намазаны каким-то жиром. По-моему, легче поцеловать двух папуасок, чем одну мексиканку.

Присутствующие дружно захохотали, а мексиканский юноша, побледнев, сделал шаг назад и скрылся за дверью. Он побежал в гостиницу, схватил свой чемодан и отправился на вокзал. В сердце Карнеро не было больше любви к Элвису. Сердце его было переполнено ненавистью.

Поезд мчался в Мексику, стучали колеса, и Карнеро все повторял и повторял слова Элвиса. И ему уже было жаль, что в тот момент в руках у него не было пистолета и он не проучил этого пижона.

Вернувшись в Мексику, Карнеро поспешил в редакцию газеты и сделал там заявление: «Элвис Пресли сказал: „Мексика — нищая, грязная страна, и женщины там — бр-р-р! Он предпочел бы поцеловать двух папуасок, чем одну мексиканку!“»

О несчастный Пресли! Он даже не знал, какой гром разразится над его головой! Его слова были помещены на первой полосе газеты такими крупными буквами, какими сообщают о правительственных переворотах. Все мексиканские газеты не пожалели места для его заявления. А радио! Оно передавало слова Пресли через каждые десять минут, будто произошло землетрясение или полилась огненная лава из великих вулканов Попо и Ицта.

«Мы, мексиканцы, любили и почитали Пресли, — кричали, захлебываясь от ярости, дикторы в микрофон, — но он оскорбил нашу страну, наших жен, матерей, невест. Слушайте! Слушайте! У меня в руках пластинки этого самого ничтожного певца нашего времени. Слушайте! Я разобью их о стол, на котором стоит микрофон».

Слышался невероятный треск.

Обида за свою родину и женщин была так велика, что она тут же испепелила любовь к знаменитому Элвису Пресли.

И если полгода назад, встречаясь друг с другом, мексиканские юноши говорили: «Приходи завтра. Мы достали пластинки Пресли. Будет весело. Потанцуем рок», то теперь, пожимая друг другу руки, сообщали: «Приходи! У нас будет весело. Собрали пластинки Пресли, будем их бить!»

С тех пор в Мексике не танцуют рок-н-ролл и не слушают Элвиса Пресли.

ЗАКОННОЕ СЧАСТЬЕ

При свете керосиновой лампы вся семья Прието сидела за столом, на котором стояла миска с фрихолем[27].

— Скоро рождество, — сказал Хуанито, которому совсем недавно исполнилось десять лет.

— Праздник, сынок, бывает, когда есть на что купить подарки, — ответил отец.

— Папа, а почему нам не на что купить подарок? — спросила Либия, которой было еще меньше лет, чем Хуанито. — Вот папа Карвахалей обещал всем детям подарки!

— Подумаешь, Карвахали! — сказал Хуанито и с укором посмотрел на свою пятилетнюю сестренку. — Хуанито всегда был за отца. — Может, они просто хвастаются, эти Карвахали.

Самая маленькая дочка, Чикита, которой было всего полтора года и которая еще не умела говорить, вдруг повторила слово «хвастаются», и все рассмеялись. И сразу стало уютнее и теплее в этой неприглядной мазанке, где на земляном полу стояли две деревянные кровати и стол, сбитый из досок.

— А может быть, и у нас будут подарки — ведь жена президента, наверно, готовится к двадцатому декабря, — сказала мать. — Правда, нам давали подарок в прошлом году, а в Мехико столько бедных семей! Всем хочется получить подарок.

Отец сидел молча и грустно глядел в миску с фрихолем. Он был еще не стар — только тридцать пять. Но за эти тридцать пять лет было так много неудач — их хватило бы на всю жизнь. И сейчас у него снова не было работы.

Каждое утро отец уходил из дому с надеждой, а возвращался, дай бог, с десятью песо в кармане, которые получал за какие-нибудь мелкие услуги.

В тот день больше не говорили о празднике. Закончив ужин, дети улеглись на деревянной кровати, маленькую сестренку положили в люльку. Родители тоже легли спать. И наверное, потому, что за столом шел разговор о рождестве, все думали о нем.

Хуанито разговаривал со святой девой Марией, изображение которой висело в углу хижины. Он объяснял ей, что бог должен обязательно давать подарки бедным. Если бы отец мог купить подарок, тогда бы он не просил. Вот говорят, в других домах бог ставит подарки у порога в ночь перед рождеством.

Мать вспоминала, как встречают рождество богатые люди. Раньше, давно, когда еще не было Хуанито, она работала прислугой в богатом доме. Сколько перед этим праздником привозят в дом еды, а в каких больших коробках упакованы подарки! Вот это настоящее рождество!

…Утром, как всегда, отец ушел искать работу, и в доме началась обычная жизнь. Такая же, какой была вчера, позавчера.

Вскоре Хуанито прибежал с новостью.

— На нашу улицу приехал комиссар! — весело закричал он, едва появившись в хижине.

Мать вместе с детьми выбежала на улицу, которую кто-то в шутку прозвал «Пасео»[28], — наверно, в честь главной улицы столицы Пасео де ла Реформа. Вдоль этой немощеной, пыльной улицы жались одна к другой лачуги, сделанные из глины или листов железа и фанеры.

Весть о приезде комиссара взволновала всех. На улице собралась большая, шумная толпа.

— С праздником вас, дорогие сеньоры и дети! — крикнул комиссар и потряс над головой правой рукой. — Первая дама нашего государства, жена сеньора президента, прислала меня объявить вам о своем желании помочь бедным перед рождеством.

Некоторые мальчишки, среди них и Хуанито, крикнули: «Вива!» — потому что они вспомнили, какими вкусными были сладости, подаренные в прошлом году сеньорой.

Комиссар снял фуражку, обтер пот со лба. На улице было жарко, а он обязан был ходить в форме.

— Конечно, вы понимаете, сеньоры, мы не можем дать всем талоны на подарки. Поэтому я буду давать талоны самым бедным семьям.

— Мы бедные, мы! — послышались женские голоса, и над толпой взметнулись руки.

— Нужно делать все по порядку, — объяснил комиссар и похлопал рукой по портфелю, в котором лежали заветные талончики. — Начнем с этого края. — Комиссар показал рукой в ту сторону, где третьим по счету стоял домик Прието.

Комиссар шагал по пыльной улице, держа под мышкой портфель, а за ним двигалась толпа.

— Чей дом? — крикнул комиссар, ткнув пальцем в дом Карвахалей.

— Наш, сеньор комиссар!

— Муж работает?

— Да, сеньор комиссар! Но работает он недавно, всего две недели. А раньше…

— И раньше вы жили неплохо, — послышался женский голос из толпы. — В прошлом году твой муж тоже имел работу!

— Но я не получила в прошлом году талон. А у меня двое детей, сеньор комиссар. Дайте мне талон хотя бы в этом году. Нам не на что купить детям подарки.

— А ваша Мария, — вдруг послышался голос Либии, — говорила, что папа купит ей много подарков.

— Слышите, сеньора, — сказал комиссар, — младенец врать не будет. Не могу дать вам талон. И вы должны гордиться, что не относитесь к самым бедным семьям нашего города.

Комиссар направился к следующему дому.

— Кто здесь живет?

Здесь жила Исакирра с двумя детьми. Муж бросил ее и куда-то исчез. Кто знает куда! Исакирра подтолкнула вперед своих ребят, которые были голы и неумыты. Она знала, что ей не откажут в талоне. Она получала его каждый год.

— Живу одна, сеньор комиссар, — сказала женщина и всхлипнула. — Надо их кормить. Живу на милостыню, сеньор комиссар.

— Ей надо дать талон! — крикнули хором несколько голосов.

Но комиссар, прежде чем расстегнуть портфель, вошел в хижину Исакирры и внимательно оглядел убогую обстановку — стол и кровать. На столе стояло несколько пустых кастрюлек.

Комиссар расстегнул портфель, вынул из него пачку талонов. Их было так много! Может быть, сто.

— Жена президента, — торжественно объявил комиссар, — приглашает вас двадцатого декабря на Кампо Марте, чтобы поздравить с рождеством и вручить подарок.

Комиссар пожал руку Исакирре и вручил ей талон. На усталом лице женщины и на чумазых лицах ее детей пробились улыбки. Они пробились, как лучики сквозь тучи, и тут же погасли.

— Это чей дом? — снова звучал голос комиссара.

— Наш дом, — ответила жена Прието и подтолкнула вперед своих детей. — Муж не имеет сейчас работы, сеньор комиссар, и нам не на что купить к рождеству даже маиса.

— Твой муж только недавно потерял работу! — крикнула жена Карвахаля, видимо озлобленная на всех за то, что ей не дали талон.

— Работа была временной, — пояснила Прието.

— Ты скажи лучше сеньору комиссару, — вмешалась в разговор жена Максо, которую все называли старой сплетницей, — что в прошлом году тебе давали талон. Не каждый же год должно выпадать такое счастье. У тебя есть муж, пусть он заботится о семье.

— Поймите, сеньор комиссар, — взмолилась Прието, — муж не может найти работу. А уволили его не потому, что он работал плохо, а потому, что хозяину выгоднее было приобрести экскаватор, чем нанимать землекопов.

Комиссар слушал. Он, конечно, должен был бы дать этой женщине талон — ведь ее муж не имеет работы. Но есть приказ: талоны распределять экономно.

В этот самый момент заплакала Либия. Ей было очень горько оттого, что комиссар не дает талон. Тут же захныкала маленькая сестренка. Хуанито ничего не оставалось делать, как зареветь.

— Сжальтесь, сеньор комиссар, над детьми, — слезно молила мать. — У вас же есть сердце, сеньор комиссар, и наверно, дети тоже есть. Детям так хочется получить хоть что-нибудь к рождеству.

Комиссар решил дать им талон. Но прежде он заглянул в хижину, постоял, помолчал, размышляя. Наконец расстегнул портфель.

— Жена сеньора президента, — торжественно объявил комиссар, — приглашает вас двадцатого декабря на Кампо Марте, чтобы поздравить с рождеством и вручить подарок.

Комиссар отдал талон и пожал Прието руку.

— Чей дом? — снова обратился к толпе комиссар.

Толпа двинулась вслед за комиссаром, а семья Прието осталась у своего дома. Мать, а вместе с ней и дети рассматривали талон. Потом все вошли в дом, и мать положила талон в ящичек, где лежали ее единственные серьги, подаренные мужем в день свадьбы.

— Папа обрадуется, — сказал Хуанито. — Теперь у нас будет настоящее рождество. Как и в прошлом году!

— Ну конечно, будет! — ответила мать.

С этого дня в семье Прието все готовились к празднику. Только отец не принимал в этом участия. Он уходил на поиск работы. Но казалось, что даже и у отца настроение было лучше. Иногда он хлопал по плечу Хуанито и, подмигнув, спрашивал:

— Ну как, будем праздновать рождество?

А мать стирала платьица девочек, чинила штаны Хуанито, гладила свои наряды, которых было всего два. А когда настало 19 декабря, то весь день в доме Прието решали вопрос, когда лучше пойти на Кампо Марте — с вечера или рано утром. После отчаянных споров было решено идти в два часа ночи.

— Лучше прийти пораньше и занять очередь поближе, — говорила мать. — А то кто знает! Может, всем подарков и не хватит. Или подарки для последних будут хуже, чем для первых.

Конечно, не одни Прието пошли так рано на Кампо Марте.

Спрятав на груди под лифчик талон, женщины с малышами на руках, в сопровождении детей постарше, которые держались за юбку, шли по пустынным улицам столицы. Иногда они встречали таких же, как они, бедняков с другой улицы и тогда шли все вместе.

Кампо Марте — это большое поле на окраине столицы, огороженное забором и металлической сеткой. Иногда здесь устраиваются празднества, военные смотры, а 20 декабря происходит раздача подарков бедным. В этот день подарки раздаются и в других местах, в парках, на стадионах. Но главное место — это, конечно, Кампо Марте, где подарки раздает сама жена президента. Поэтому те, кто шел на Кампо Марте, испытывали особую гордость.

Хуанито держался за юбку матери и шагал с закрытыми глазами. Вечером, когда он лег в постель и уснул, ему снился удивительный сон. Та главная тетя, жена президента, подарила ему не просто, как всем, картонный ящик, а железного коня с педалями. И сейчас ему очень хотелось представить того самого коня…

С другой стороны за юбку держалась Либия. Она молчала и думала об одном — как бы мать не потеряла талончик.

Когда они приблизились к Кампо Марте, там уже слышался шум голосов. Сотни людей толпились у ворот. Солдаты устанавливали очередь.

Чем дольше люди стояли в очереди, тем плотнее они прижимались друг к другу. В декабре ночи холодные. А светало так медленно! Женщины молча смотрели на восток и с мольбой ждали, когда выйдет солнце и согреет землю. И не было в этот час на лицах людей радости, хоть каждый из них обладал заветным талоном.

Когда из-за высоких домов выглянул краешек красного, как огонь, солнца, стало веселее. Послышались разговоры. Многие вынимали талоны и, осмотрев их внимательно, снова прятали.

А очередь стала уже такой длинной, что не было видно ее конца.

Стали прибывать грузовики с подарками, каждый подарок был упакован в картонную коробочку. Что в этих коробках? Одинаковые подарки или разные? И теперь уже все забыли о холодной декабрьской ночи, которая только-только отступила перед солнцем.

Еще веселее стало, когда появились торговцы кофе и послышались голоса: «Кофе кальенте!» Кому не хочется выпить чашечку горячего кофе!

Прието купила одну чашку на всех. Дала глоток Хуанито, глоток Либии и оставшееся допила сама. Малютка дремала, изредка вздрагивая и шепча что-то, непонятное даже для матери.

Солнце было уже высоко. Город проснулся, и жизнь забурлила. Понеслись машины, автобусы, по тротуарам двинулись прохожие. Недалеко от входа в Кампо Марте собирались любопытные. Многие смотрели со скептической улыбкой. Им казалось смешной вся эта затея с подарками для бедных. Продуктов давали дай бог на двадцать песо, а сколько было шума по радио, по телевидению, в газетах!

Любопытных прибавилось, когда на празднике появились марьячис[29]. Это жена президента пригласила сюда певцов, чтобы еще веселее было бедным.

Три дня я не видел тебя, женщина,
Три дня я плакал о твоей любви… —

слышался голос певца.

— Тише! Тише! — успокаивали женщины детей. Им так хотелось послушать о любви.

Я хожу у твоих окон,
Черные глаза моей жизни.
Если я запою, ты проснешься
И уже больше не заснешь…

Вскоре к воротам Кампо Марте стали подъезжать дорогие автомобили.

— Жена министра внутренних дел! — шепотом проносилось по очереди.

Женщина в строгом черном костюме, в небольшой белой шляпке вышла из машины и, помахав беднякам своей изящной ручкой, затянутой в белую перчатку, пошла по направлению к импровизированным лавкам, установленным на Кампо Марте.

Следом за первой машиной появилась вторая, третья… «Это жена министра иностранных дел… Это генерального директора „Пемекс“[30]… Это министра сельского хозяйства»… И, наконец, прибыл самый большой и красивый автомобиль. Приехала первая дама республики — жена президента. Она приветствовала народ и в сопровождении адъютанта направилась к центральному ларьку. Еще громче запели марьячис, и главный военный начальник, генерал, дал команду пускать народ.

Солдаты образовали живой коридор, по которому нужно было идти, держа талон в руке.

Прието держала талон высоко над головой. И все равно она шла с волнением. А вдруг ее остановят! Или что-нибудь в талоне не так написано. Читать она умела едва-едва.

Офицер распределял людей по разным ларькам. Прието вместе с другими шли к ларьку, за прилавком которого стояла сама жена президента.

Прието отдала талон какому-то человеку, он пропустил ее к прилавку. Держа Чикиту на руках, в сопровождении Хуанито и Либии Прието подошла к прилавку.

— Какая девочка! — сказала жена президента и погладила младшую дочку по головке. — И это ваши?

— Да, сеньора! Это Хуанито, а это Либия.

— Очаровательные малыши! Растите, растите их на благо нашего государства и народа.

Адъютант поставил перед Прието картонный ящик с подарками.

— Пусть у вас, как и у всех, рождество будет веселым. — Жена президента еще раз погладила Чикиту. — Очаровательная малышка!

Адъютант осторожно взял Прието за локоть и показал дорогу — туда уходили все. Отойдя несколько шагов, Прието поспешно обернулась и крикнула:

— Спасибо вам, сеньора!

Но жена президента в этот момент гладила по головке другую девочку, приговаривая:

— Очаровательная малышка!

Хуанито помогал матери нести ящик и изнемогал от нетерпения. Что в ящике? Есть ли сладости, которые давали в прошлом году?

— Мам, мама! Может, остановимся?

— Когда выйдем на улицу, тогда и остановимся, — отвечала мать, а сама горько ругала себя за то, что вовремя не отблагодарила жену президента.

Либия тоже хотела поскорее открыть ящик.

— Мам, а мам! — в два голоса твердили дети. — Посмотрим, что там!

Пройдя ворота, в которых стояли солдаты, мать остановилась. Опустила на землю маленькую дочку. Хуанито тут же развязал картонный ящик, достал из него сладости. Точь-в-точь как в прошлом году. Большие, длинные конфеты были завернуты в целлофан. Хуанито вынул одну из четырех и разделил на всех. Все сосали конфету и улыбались.

Мать вынула из ящика две банки консервов, кулек с рисом, кулек с сахаром и кулек с маисом, осмотрела все внимательно, снова уложила в ящик и аккуратно завязала его бечевкой.

Потом Прието в окружении своих детей шла по улице. Прохожие поглядывали на ящик, некоторые приветливо кивали, другие скептически улыбались. Но Прието не было дела до их улыбок. Она знала, что в рождество она сможет приготовить своим детям праздничный обед.

ПЯТЬ ПУЛЬ ВДОГОНКУ

Среди всех мексиканцев кинорежиссер Эмилио один из самых известных и любимых. Все называют его «Индио» — индеец.

Несмотря на свои годы — их наберется не меньше шестидесяти, — Эмилио выглядит молодцевато и никогда не расстается с мексиканским нарядом: широкополая шляпа, невысокие сапожки с острым носком, синие брюки в обтяжку, серая рубашка и неизменный красный шарф, небрежно завязанный на шее. Наряд завершает пистолет на поясе, сделанном в виде пулеметной ленты.

Как всякий кинорежиссер, Эмилио проводил свои дни по-разному. Один — на съемках, другой — в студии, а третий… Третий мог быть очень не похож на первые два. В тот день Эмилио вернулся домой в сопровождении молодой актрисы Эльзы, которая снималась в его фильме и уже давно нравилась ему. Эмилио так хотелось показать ей свой дом, который, так же как и его одежда, был выдержан в стопроцентном мексиканском стиле.

Эмилио остановил машину у ворот и пригласил Эльзу войти.

— Я хочу показать вам ворота, — сказал Эмилио, взяв Эльзу за руку. — Это восхитительная старина. Они были сделаны еще во время ацтеков.

Эльза трогала своей изящной рукой изъеденное короедами дерево и восторгалась.

Эмилио провел гостью во двор. Посредине двора стоял дом. Эльза остановилась, сняла черные очки и, чуть прищурив большие, как миндалины, глаза, внимательно осмотрела дом. Такие дома из неотесанного белого камня строили в старину.

— Прелестно! — сказала актриса.

И Эмилио был рад, как бывают рады дети, когда им ставят «пять» за хорошее поведение.

— Хотите взглянуть на моего коня? — спросил Эмилио и, не дождавшись ответа, выхватил из-за пояса кольт и мгновенно, как могут делать только мексиканцы, выстрелил в воздух.

Так же мгновенно из дома выскочил человек в широкополой шляпе.

— Коня! — крикнул Эмилио.

Слуга побежал в конюшню и через минуту вывел под уздцы стройного жеребца.

— Это необыкновенный конь, сеньорита! — сказал Эмилио. — Его кровь берет начало еще от тех могучих красавцев, которых привезли на нашу землю испанские конкистадоры.

Эмилио вдруг ловко вспрыгнул в седло и поднял коня на дыбы. Ох как ему хотелось понравиться Эльзе! Это заметил даже слуга. Эмилио гарцевал перед актрисой. Спрыгнув на землю, он предложил прокатиться ей. Эльза отказалась. Эмилио пригласил гостью в дом.

На пороге их встретила мексиканка, одетая в национальный костюм. Она низко поклонилась и сказала, что ужин на три персоны накрыт.

Дело в том, что Эмилио пригласил на ужин еще критика, который часто писал хвалебные статьи о нем и знал тысячу превеселых историй.

Пока критика не было, Эмилио водил Эльзу по комнатам своего большого старинного дома. Правда, дому было всего десять лет, но, для того чтобы придать ему старинный вид, Эмилио объехал немало поместий и где-то по дешевке купил старинные ворота, где-то приобрел такие же старинные рамы, где-то нашел широкую деревянную кровать с гербом, на которой когда-то спал испанский гранд… На высоких спинках стульев тоже были гербы. И конечно, по всем комнатам разбросаны старинные пистолеты, кинжалы и шкуры зверей.

Друг-критик все не появлялся. Эмилио решил начать ужин вдвоем. За столом он продолжал рассказывать Эльзе о лошадях, о бое быков, о старинных кинжалах и о своем кольте — обо всем, что так соответствует мексиканскому характеру.

Молодая актриса была восхищена Индио. Она и раньше так много слышала об этом настоящем мексиканце, а теперь с благоговением слушала его. Эмилио наливал вино гостье и сам пил за двоих, и чем больше чувствовал свой успех, тем речь его становилась все более пламенной.

Наконец явился критик. Он привел с собой приятеля, Рафаэля, который работал вместе с ним в газете.

— Я немножко опоздал.

— На два часа, — подтвердил Эмилио.

— Но мы же мексиканцы, — сказал критик, зная патриотизм Эмилио, — не какие-нибудь там англичане. Кто из мексиканцев приходит вовремя?

— Ладно! — махнул рукой Эмилио и налил гостям текильи.

— За ваше здоровье, сеньорита! — сказал критик и залпом опорожнил стопку.

Бросив в рот щепотку соли, он пожевал кусочек лимона.

— Я вам завидую, сеньорита, — продолжал критик. — У вас такой замечательный друг. — Лицо критика расплылось в улыбке, а лицо у него было, как у многих мексиканцев, широкое, доброе и смуглое. — Как он сделал картину «Любовь на пляже!» Пресвятая дева! Это же шедевр!

— Не нахожу! — сухо сказал журналист Рафаэль. — Обычная мелодрама на берегу моря.

— Да ты что? — с укоризной произнес толстяк. — Эта картина получила премию!

— Получила, потому что другие были еще хуже.

Эмилио делал вид, что разливает вино, а сам прислушивался к разговору.

— Не говори так, Рафаэль. Сколько очарования хотя бы в женской роли! Ее исполняет Эльза. Она получила Пальмовую ветвь.

— Очень посредственная у вас роль, сеньорита, — сказал журналист, обращаясь к Эльзе, — и сыграли вы ее так, ниже среднего уровня. Правда, в этом, наверно, виноват режиссер.

— Слушай, приятель, может, ты пьян! — вдруг крикнул Эмилио.

— Я трезв!

— Тогда придержи язык за зубами, — сказал Эмилио и поставил бутылку на стол.

— Не знал, что в вашем доме нельзя высказываться.

— Я не звал тебя в мой дом.

— Он работает со мной в газете, — оправдывался толстяк. — Я его привел. Он так хотел познакомиться с тобой.

— И познакомился, — с едкой усмешкой сказал журналист. — Удивляюсь, как вы можете быть режиссером, если не терпите критики.

— Вон из моего дома! — крикнул Эмилио и взялся за ручку своего огромного кольта.

Журналист встал.

— От этого ваша картина не станет лучше, — с достоинством сказал журналист и скрылся за дверью.

Эмилио бросился к двери, но путь ему преградила Эльза.

— Успокойтесь, — сказала она, и Эмилио послышалась в ее голосе ирония.

Эмилио выбежал из дома.

Журналист подошел к своей машине, открыл дверцу и, прежде чем сесть в машину, крикнул:

— Вы не режиссер, а делец! Зря вам дали премию! — Журналист захлопнул дверцу машины и поехал.

Эмилио не мог перенести оскорбления. Он выхватил из-за пояса кольт и несколько раз выстрелил в автомобиль, который вскоре скрылся за поворотом.

— Мне пора, — сказала Эльза, нанеся этим последний за этот вечер и самый жестокий удар Индио.

От горя Эмилио готов был стрелять в лампочки, в тарелки, в бутылки и в этого толстого критика, который привел с собой такого приятеля.

— Вы не обижайтесь. Мне рано утром на съемки, — ласково произнесла Эльза и ушла в сопровождении толстяка.

Эмилио сел за стол, налил себе текильи. Он клял свою неудачу и особенно прохвоста журналиста, который испортил вечер и безнаказанно удрал.

Эмилио не знал, что одна пуля попала Рафаэлю в плечо. Журналист едва доехал до первого полицейского, остановил машину и попросил отвезти его в больницу. Пока врачи делали перевязку, полицейский составил протокол.

Протокол в соответствии с мексиканскими законами положили на стол судье, который начал судебный процесс по делу о покушении на жизнь журналиста.


Судебное заседание было назначено на двенадцать часов дня. К большому старинному зданию, над входом в которое висел мексиканский герб, стали подъезжать гости и свидетели — среди них толстяк и Эльза. Потом приехал пострадавший, левая рука которого была на белой перевязи. Все осматривали его с любопытством.

Городские часы пробили двенадцать. Судья и прокурор заняли свои места. Однако судебный процесс нельзя было начать, так как не было обвиняемого. Высокий седовласый прокурор, облаченный в черную мантию, что-то раздраженно доказывал судье, который сидел в своем кресле с высокой спинкой и бесстрастно смотрел в зал.

У гостей было довольно веселое настроение. Слышались шутки:

— Лучше было бы перенести судебное заседание поближе к дому обвиняемого!

— Я бы советовал сеньору прокурору перед выступлением выпить текильи для храбрости.

Прошло еще добрых полчаса. Всем надоело не только ждать, но и шутить. Именно в это время на площади перед судом послышался конский топот.

Остановив коня у входа, Эмилио ловко соскочил на землю и бросил поводья полицейскому. Эмилио, как всегда, был в мексиканском наряде, с кольтом за поясом. Его сапоги украшали громадные шпоры. Он порывисто вошел в зал и, приподняв над головой шляпу, приветствовал судью. Приблизившись к Эльзе, поцеловал ей ручку и только после этого занял свое место на скамье подсудимых.

Судья предоставил слово прокурору.

Прокурор грозно взмахнул рукой и потребовал, чтобы у подсудимого, который позволяет себе стрелять где и как угодно, прежде всего отобрали оружие.

Судья взглянул на полицейского, и тот отобрал у Эмилио кольт.

— Я обвиняю этого человека, — продолжал прокурор уже более смело, — в том, что он посягнул на представителя нашей уважаемой прессы, которая, как известно, является четвертой властью в Мексике. Таким людям, как сеньор Эмилио Мартинес, нет места в цивилизованном обществе.

Прокурор сделал внушительную паузу, но аплодисментов не послышалось. Прокурор продолжал речь. Он цитировал законы и приводил примеры из практики судебных дел в таких великих странах, как Соединенные Штаты и Англия. В заключение он предложил вынести приговор о тюремном заключении Эмилио Мартинеса сроком на два года.

Прокурор устало опустился в кресло.

— Этот человек не мексиканец! — вдруг крикнул Эмилио и показал пальцем в сторону прокурора.

— Вам не давали слова, — холодно сказал судья.

— Дайте ему слово! — послышалось с той стороны, где сидели гости. — Мексика — свободная страна, пусть говорит!

Судья сам был мексиканец, и слова о свободной Мексике ему понравились.

— Хорошо, — согласился судья.

— Прежде всего я горжусь тем, что родился в Мексике! — крикнул Эмилио. — А вы, — указательный палец был направлен на прокурора, как дуло пистолета, — вы забыли, на какой земле живете.

— Я прошу судью оградить меня! — крикнул прокурор.

Судья почему-то промолчал.

— Выступление прокурора напомнило мне россказни американских туристов, что мексиканцы — это бандиты. А мы великая нация, мы наследники Куаутемока и Панчо Вилья[31]. Вива Панчо Вилья! — еще громче крикнул Эмилио.

— Вива! — послышалось в зале.

— Панчо Вилья, достойный представитель нашего народа, говорил, что у нас есть две святыни — родина и женщина. И каждый из нас не должен жалеть жизни ради этого.

В зале опять послышались голоса одобрения.

— И когда этот человек, — Эмилио показал в сторону журналиста, — оскорбил женщину, которая была гостьей моего дома, и оскорбил фильм, в котором она играла и который представлял нашу родину за рубежом, что бы вы сделали на моем месте? Вы стреляли бы в этого прохвоста. И моя вина в том, что рука дрогнула и я не смог загнать ему пулю в голову, чтобы он больше не смог произносить оскорбительных речей.

— Вы могли, сеньор Эмилио, наказать его каким-нибудь другим способом, — сказал судья.

— Я, конечно, мог это сделать, сеньор судья, но тогда я не был бы мексиканцем. Я был бы каким-нибудь женственным французом.

— Правильно! — послышалось из зала, и всем показалось, что судья тоже согласно кивнул головой.

— Так судите же меня, — крикнул Эмилио, — не по тем законам, которые навязывают нам другие страны и этот прокурор, — палец Эмилио опять нацелился на прокурора, — а по нашим родным, мексиканским.

Судья и присяжные заседатели удалились на совещание. Через некоторое время они снова заняли свои места, и судья объявил приговор:

— Обвиняемый Эмилио Мартинес обязан возместить убытки, которые пострадавший Рафаэль Фернадес понес во время лечения в больнице.

Эмилио поклонился судье, присяжным заседателям, снова засунул за пояс свой огромный кольт и, держа шляпу в руке, подошел к Эльзе. Поцеловал ей руку. После этого Эмилио направился к выходу, и вскоре все услышали удаляющийся конский топот.

ГРОБ В АВТОБУСЕ

Старый автобус фирмы «Форд» каждое утро отправлялся из этого маленького провинциального города в город Сакатекас. Когда-то автобус был покрашен в синий цвет, но от времени краска поблекла, и он стал серым. А может быть, даже и не серым, кто теперь определит его цвет…

И все-таки на боках автобуса сохранились ярко-красные надписи; «Синцано»[32], а сзади черной краской, может быть рукой самого шофера, было старательно выведено: «Приведите ко мне девушку, потому что, когда я к ней хожу, она царапается».

Автобус отправлялся в десять ноль-ноль, и пятеро пассажиров, забросив чемоданы на решетку багажника, укрепленного на крыше, заняли места.

— Ужасно старая колымага! — сказал пассажир по имени Эдвардс, который выделялся своим видом среди всех присутствующих.

Он в темном костюме, хотя на улице жарко. На нем крахмальная рубашка и крепко затянут галстук. Его черные волосы жирно намазаны бриолином и расчесаны на пробор.

— Да, сеньор, — согласился с Эдвардсом сосед в широкополой шляпе, по виду крестьянин.

— Живем рядом с такой великой страной, как Соединенные Штаты, — по-особенному, с торжественным ударением на последних словах, воскликнул Эдвардс и подвигал на коленях солидный кожаный портфель, — а ездим на таком старье!

— Да, сеньор, — опять согласился крестьянин.

Некоторое время Эдвардс посидел молча. Затем он поднял руку и, отодвинув крахмальную манжету, поглядел на часы.

— Уже десять. Почему же мы не едем?

— Десять. Ора мехикана![33]

— Возмутительно! — с гневом произнес Эдвардс. — Я сам мексиканец, но, с тех пор как я работаю агентом в американской фирме, все эти наши орас мехиканос, все эти привычки нецивилизованных людей кажутся просто возмутительными. «Время — деньги», — говорят американцы.

— Оттого, что рано встаете, на улице не рассветает, — все тем же спокойным голосом произнес крестьянин.

Эдвардс на некоторое время смолк, видимо стараясь понять философский смысл сказанного соседом.

К машине подошел шофер Хуан. Лицо его было небрито. Пиджак, полинявший от солнца и времени, помят.

— Доброе утро, сеньоры, — сказал шофер и полез открывать капот.

Убедившись, что воды в радиаторе нет, он вытащил из-под сиденья пустое ведро.

К автобусу приблизилась молодая пара. Они были так счастливы, они так крепко держали друг друга за руки, что казалось, только-только вышли из-под венца.

— Сеньор, — обратился парень к шоферу, — этот автобус идет в Сакатекас?

— Да, — подтвердил шофер. — Вещи кладите наверх, садитесь в автобус. Моментико![34]

Шофер ушел. Может быть, его не было пять минут, а может, пятнадцать. Время в автобусе замечал только один пассажир — Эдвардс. Управляющий фирмой поручил ему обязательно сегодня передать своим агентам перечень товаров, которые должны быть срочно приобретены на рынках Сакатекаса, пока на них не поднялась цена.

— Послушайте, шофер, — нервно сказал Эдвардс Хуану, когда тот появился с ведром воды.

— Манде ме, сеньор![35] — ответил Хуан, поставив ведро на землю.

— Мы уже двадцать минут должны быть в пути.

— Но без воды, сеньор, машина не поедет, — убежденно произнес Хуан и тоненькой струйкой стал лить воду в радиатор.

Эдвардс подвигал портфель на коленях и посмотрел в окно, за которым, кроме пыльной улицы провинциального города, угла серого дома и куска знойного неба, ничего не было видно.

Хуан выплеснул остатки воды на мостовую, заглянул в ведро и снова ушел. Через сколько-то времени в ведре был бензин, и Хуан так же неторопливо лил его в горловину бензобака. Потом он залез на крышу, увязал веревкой чемоданы, получил деньги с пассажиров, и автобус тронулся. Время приближалось к одиннадцати.

Как раз в этот час многие жители выходили из домов на улицу, чтобы выпить чашечку кофе. Увидев Хуана, они кивали ему как старому знакомому.

«Зачем торопиться, — решил Хуан, проезжая по городу, — не успеешь с кем-нибудь поздороваться — обидится». Увидев на тротуаре знакомого, Хуан приподнимал свою форменную фуражку, которая, как и пиджак, уже давно потеряла вид.

В пригороде дорога стала прямее, прохожих меньше, и автобус пошел быстрее. Хуан держал руль двумя руками, смотрел на дорогу, а в голове было вчерашнее веселье, день рождения у кума. «Ах как пел кум! — Улыбка пробежала по доброму широкому лицу Хуана. — А как я танцевал с молоденькой Карменситой! Жена — ах, крокодил! — бросала в мою сторону недобрые взгляды». Чем больше Хуан вспоминал вчерашний вечер, тем противнее становилось в желудке. Чуть подташнивало. И очень хотелось освежиться.

«Через пять километров будет кантина[36]. Может, зайти?» — сам себя спросил Хуан. Но, вспомнив делового сеньора, решил не останавливаться. Странные бывают пассажиры. Все у них по часам: восемь ноль-ноль, десять ноль-ноль. Скучно.

Хуан посмотрел в зеркало на пассажиров. Они дремали, и на каждом ухабе их большие белые шляпы покачивались. Молодые уселись в углу и, поставив шляпу вместо ширмы, целовались. Эдвардс сидел напряженно, будто боялся, что автобус может взорваться. Обе руки его лежали на портфеле.

«Не буду останавливаться у этой кантины, — решил Хуан. — Потерплю до следующей».

Автобус пошел быстрее, и взгляд Эдвардса стал не таким гневным. В голове его шевельнулась надежда на то, что, может быть, потерянный час еще можно нагнать в пути.

За окном мелькали поля. Где-то крестьяне сохой пахали землю, где-то таскали камни, очищая новые участки под посевы. Хуан видел все это тысячу раз и поэтому смотрел только вперед.

Вон за той горой должна показаться кантина под названием «Три розы». Хозяин, толстяк Нонато, назвал свое заведение так потому, что розы в этих краях никогда не росли.

Вскоре из-за горы действительно выглянула красная черепичная крыша кантины. Две легковые машины стояли перед входом. Хуан издали определил место для своего автобуса и стал потихоньку притормаживать. Потом он остановил машину, заглушил мотор и торжественно провозгласил:

— Сеньоры! Предлагаю вам выпить чего-нибудь прохладительного!

Пассажиры восприняли это с воодушевлением. Особенно радовались молодые, у которых, видимо, давно пересохло во рту.

— Как можно прохлаждаться, если мы опаздываем! — вдруг послышался суровый голос Эдвардса.

— Все равно, сеньор, мы уже опаздываем, — простодушно сказал крестьянин, сидевший рядом с ним.

— Возмутительно! — крикнул Эдвардс.

Но в автобусе уже никого не было.

Толстяк Нонато с радостью встретил Хуана. Еще бы! Он привез ему сразу столько клиентов. Нонато по-братски обнял Хуана, похлопал по спине и посадил на высокий стул у стойки.

— Сервеситу![37] — приказал Хуан, и хозяин тут же поставил перед ним холодную бутылку пива, из горлышка которой медленно выползала пена.

Хуан без передышки выпил бутылку, пожевал кусочки жареной шкуры свиньи, и жизнь показалась ему веселее. Он попросил вторую бутылку и уже пил ее не торопясь, смакуя.

Пассажиры сидели за столиками, пили пиво, прохладительные напитки и разговаривали с двумя крестьянами, рядом с которыми на полу стоял гроб. Гроб был большой и черный. Странно было видеть его между столиками. Крестьяне о чем-то просили пассажиров, а те показывали на Хуана. Вскоре крестьяне подошли к шоферу.

— Извините, сеньор, — почтительно обратился к Хуану тот, который был постарше.

Хуан допивал вторую бутылку, и настроение у него было превосходное.

— Садись, — пригласил Хуан старика и показал на высокий стул рядом с собой.

— Понимаете, сеньор, — продолжал старик, взобравшись на стул, — беда у нас: умер мой сват — стало быть, его отец. — Старик показал пальцем на молодого человека, стоявшего рядом. — А он, Бенито, стало быть, его сын, женат на моей дочери.

— Все мы смертны, — подтвердил Хуан и допил пиво.

— Это верно, сеньор. Но когда умирают в наших краях, получается двойная беда. Живем мы неподалеку, отсюда километров тридцать — сорок и еще немножко в сторону. Места наши сами знаете какие: кактус, агава, ни одного дерева нет, ни одной доски не найдешь. Гроб не из чего сколотить. Вот приехали сюда, купили гроб, а машину найти не можем. Целые сутки здесь сидим, а там покойник портится — ведь жарко, где его хранить. Посадите нас, сеньор. У вас пассажиров не так уж много, и они согласны.

— Гробы возить в автобусе не разрешается, — сказал Хуан. — К тому же у меня сидит там один грозный тип.

К Хуану подошли самые молодые пассажиры — парень с девушкой.

— Послушайте, шофер, — сказал парень, — надо помочь этим людям. Ведь по расписанию наш автобус должен остановиться на обед. Так мы не будем обедать, а за это время сделаем доброе дело. Ведь мы мексиканцы и они мексиканцы.

— Вот и хорошо, — сказал старик, и глаза его увлажнились от слез. — Мы всех вас накормим. Только возьмите гроб.

Хуан некоторое время думал, и все почтительно молчали. Потом махнул рукой и сказал:

— Ладно! Тащите гроб в автобус.

Старик и юноша подняли гроб на плечи и понесли к автобусу. За ними последовали пассажиры и Хуан, которого провожал сам хозяин и жал руку в знак благодарности за помощь людям.

Эдвардс по-прежнему сидел в автобусе, хоть солнце и раскалило в нем воздух до пятидесяти градусов. Когда он увидел гроб, он отер пот со лба и решил, что от жары у него начинаются галлюцинации. Гроб с трудом пролез в дверь, осталось лишь развернуть его и поставить в проходе. Гроб оказался совсем близко от Эдвардса.

«Ну и порядки! — повторял про себя Эдвардс, будучи уверен, что в гробу покойник. — Не хватало мне только этого соседства!»

Автобус мчался, и снова в такт движению машины покачивались широкополые шляпы, на заднем сиденье, выставив шляпу вместо ширмы, целовались молодые. Только старик и Бенито смотрели куда-то вдаль ничего не видящими глазами, и грустная дума была на их лицах.

Шофер был в лучшем расположении духа. Пиво продолжало играть в его крови, а в голове проносились добродетельные мысли о покойнике, которому он везет гроб. Хуан с детства был религиозен и верил, что за добро, сделанное на земле, бог отплатит добром на том свете.

Прошел час, второй, прежде чем шофер заметил нужный поворот. Он сбавил скорость и свернул на пыльный проселок.

Этот маневр встревожил Эдвардса. Он посмотрел по сторонам. Кругом лишь кактусы и камни, кое-где земля была распахана.

— Куда мы едем? — подергав за рукав соседа, спросил Эдвардс.

Крестьянин приподнял шляпу, посмотрел в окно и сказал:

— В деревню! Гроб везем.

— Ну, знаете! — воскликнул Эдвардс. — Это выше моих сил! Остановите машину!

Хуан продолжал ехать. Может быть, он и не слышал крика.

— Вы нас простите, сеньор, — умоляюще произнес старик. — У нас покойник портится на жаре. Гроб ему нужен. Тут недалеко до нашей деревни, километров двадцать с небольшим.

— Но это же автобус, а не катафалк! — еще громче закричал Эдвардс. — Автобус, понимаете! Рейсовый автобус!

— Понимаем, сеньор, — сказал старик. — Но ведь вам все равно надо останавливаться на обед, а мы вас накормим в один миг.

Кровь прилила к лицу Эдвардса, у него было желание выпрыгнуть из автобуса. Он постучал кулаком в стекло.

— Нехорошо, сеньор, — сказал сидевший рядом с Эдвардсом крестьянин. — Там целая деревня ждет гроб.

— А меня ждут дела! — парировал Эдвардс.

— Дела подождут. А покойник ждать не может. Он от жары портится. Сейчас завезем гроб, тут рядом, и поедем обратно. Шофер нагонит время.

Эдвардс оглядел лица пассажиров и понял, что не в силах остановить автобус. Он положил портфель на колени и замолчал. Потом зачем-то вынул деловые бумаги и снова положил их в портфель. А автобус, раскачиваясь на ухабах и оставляя за собой длинный шлейф пыли, удалялся от шоссе.

До деревни значительно дальше, чем говорил старик. Дорога оказалась много хуже обещанной. Было уже два часа дня, когда запыленный автобус и измученные пассажиры прибыли в деревню.

Хоть в деревне и было печальное событие, но при виде гроба на лицах крестьян появилась улыбка. «Теперь-то уж будет все как следует».

Гроб тут же унесли в дом, а гостей пригласили выпить по рюмочке текильи. Вина в связи с похоронами в деревне было запасено достаточно.

На этот раз Эдвардс вышел из автобуса. От голода и жажды его уже давно начало подташнивать.

Деревня была обычная, бедная. Десяток мазанок, пыльная улица посредине, тощие собаки, голые дети и любопытные женщины с черными как смоль волосами.

Гостей отвели в тень ближайшего дома и всем дали по рюмке текильи.

Хуан выпил одну и попросил следующую.

— Послушайте, шофер, — начал Эдвардс, подойдя к Хуану, — вы нарушаете всякие правила. Пьете текилью. Наверно, забыли, что ваш автобус должен быть в четыре часа в Сакатекасе!

— Эх, сеньор, — со вздохом отозвался шофер, — куда торопиться! Все там будем, — Хуан осушил вторую рюмку и показал рукой в ту сторону, куда унесли гроб.

Эдвардс хотел что-то сказать, но к шоферу подошли родственники покойного и стали крепко жать ему руку.

— Спасибо, сеньор, — поблагодарила Хуана пожилая женщина и заплакала. — Если бы только покойник знал, какие люди будут у него на похоронах!

Потом женщина подошла к Эдвардсу и тоже от души пожала ему руку.

Женщина взяла под руки Хуана и Эдвардса и повела к большому столу, установленному на улице, за которым уже сидели другие пассажиры. На столе был фрихоль, тортильяс, в больших тарелках кусочки курицы, в маленьких — стручки красного перца чиле.

Хуана, конечно, посадили на председательское место. Он тут же налил себе полную рюмку.

— Учтите, — предостерегающе сказал Эдвардс Хуану, — вам вести машину.

Хуан посмотрел на странного пассажира грустным взглядом и, поднявшись, произнес:

— Покойник был хорошим человеком. Пусть ему там, наверху, — Хуан показал пальцем на небо, — будет как дома!

Женщина заплакала и сквозь слезы еще раз повторила:

— Если бы только покойник знал, какие гости будут у него на похоронах.

— Мы, мексиканцы, — братья, — продолжал Хуан.

— Мы, мексиканцы, — бездельники! — зло бросил Эдвардс, окончательно потерявший надежду попасть в Сакатекас. — Чтобы быть людьми, нам нужно научиться ценить время, как это делают американцы.

— Кто они такие? — произнес Хуан и поставил рюмку на стол. — Они всю жизнь делают деньги и автомобили и под конец жизни сами становятся автоматами. Они даже женщин любить не могут. Прежде чем влюбиться, подсчитают, сколько это займет времени и сколько это будет стоит. А прежде чем застрелиться, они трижды застрахуют свою жизнь и прикинут, какая от того будет прибыль.

— Правильно! — поддержали Хуана пассажиры.

— Мы, мексиканцы, можем любить, смеяться, плакать. И, если нужно, погибнуть.

— Правильно! — послышалось со всех сторон, и вслед за Хуаном пассажиры осушили рюмки.

Затем встал крестьянин, сидевший в автобусе рядом с Эдвардсом, и тоже предложил тост за покойника, который был хорошим человеком. Другие не хотели отставать от предыдущих ораторов. Речи произносились одна за другой.

Родственники покойного плакали от умиления и подливали текилью в рюмки пассажиров. Обед затянулся. Солнце уже клонилось к закату, когда началось расставание. Оно было трогательным, будто прощались родные братья.

Эдвардс стоял в стороне, но он уже не поглядывал на часы. Он понял, что опоздал в Сакатекас!

ДОРОГА БЕЗ КОНЦА

Может быть, вы дадите мне монету, сеньор? Мне так нужны деньги! Но вы не подумайте, что я какой-нибудь бездельник или пьяница. Я работал бы, как все, если бы была работа. И она, конечно, есть — для других, но не для меня. Я из Нуэво-Роситы, шахтер. Может, вы слышали? Я могу рассказать вам свою историю, если у вас есть свободная минута.

Это было давно, сеньор, несколько лет назад. Как-то рано утром загудели гудки над Нуэво-Роситой. Их было слышно везде, даже под землей. Казалось, земля дрожит от этих гудков. Мы кончили работу и поднялись наверх. Мы знали, о чем будут говорить на митинге, — о новом коллективном договоре с хозяевами «Американ смелтинг энд рифайнинг компани»[38].

Видите ли, сеньор, в те годы цены на уголь и цинк за границей сильно поднялись, и компания получила прибыль триста пятьдесят миллионов долларов. Вы только подумайте, сеньор, триста пятьдесят миллионов долларов! Это же целый океан денег! А ведь добывали цинк и уголь мы, шахтеры. И конечно, если поступать по чести, нам полагалась хоть небольшая прибавка к зарплате.

Когда все собрались на площади, на возвышение поднялся Гехардо. Он толстый и неуклюжий, но характер у него железный, поэтому мы избрали его нашим профсоюзным лидером. Гехардо сказал, что договориться с компанией не удалось, что управляющий отказался прийти на митинг и что есть только один способ добиться нового договора — забастовка.

Мы не пошли больше в шахту, а разбрелись по домам. Я сказал своей Чане, что теперь денег в нашем доме будет совсем мало и надо экономить. А экономить ей, конечно, трудно — у нас маленькая дочка Глория.

Может быть, все было бы хорошо, если бы, сеньор, американцы не были такими могущественными в нашем городе! Нуэво-Росита, конечно, мексиканский город, но он далеко от бога и так близко от США — всего сто двадцать километров до границы. Много у нас тут всего американского. Наверно, поэтому некоторые судьи нашего города получают зарплату от американской компании «Американ смелтинг». А уж полиция и всякие там пистолеро[39], которые могут убить вас из-за угла, — о них что говорить. У них всегда карманы полны долларов.

Как только началась забастовка, полиция заполонила город. Казалось, в городе меньше жителей и больше полицейских. По двое–трое они стояли на каждом углу и прохаживались по улицам. Если они видели нескольких человек вместе — разгоняли, хоть мы свободная страна, сеньор.

Мы бастовали. Мы не сдавались. Мы готовы были делать любую работу. Мы строили дома, подметали улицы, уезжали в пригород и пасли скот, копали землю. Вы представьте: нас было пять тысяч забастовщиков, прибавьте к этому жен, детей, стариков. Святая дева Мария! Получится, наверно, десять тысяч человек. И всем нужно было есть и пить.

Конечно, если бы мы бастовали там, где действуют мексиканские компании, нам было бы легче. Но эти гринго… О сеньор! Вы даже не знаете, какие они могущественные и какие они жестокие люди. Они могут все. Я раньше так не думал, но теперь уверен в этом. Они добились того, что наши профсоюзные помещения были закрыты на замок. Они приказали не пускать детей забастовщиков в школу. Они закрыли магазины, в которых было товара ни много ни мало — на два миллиона песо. А наши дети умирали с голоду.

Мы держались еще месяц. Но ведь с каждым днем жить было труднее. Куда мы ни писали письма — министрам, лидерам профсоюза в Мехико, — никто помочь нам не мог. А может, и могли, но не хотели. А может быть, хотели, но боялись.

Для того чтобы нам было совсем плохо, американцы закрыли больницу и приказали докторам под страхом увольнения не лечить забастовщиков. Доктора, конечно, хорошие люди, мексиканцы. Но подумайте сами, сеньор, кому хочется терять работу!

Многие умирали. Мы хоронили их. На похоронах клялись не отступать перед хозяевами, пока они не подпишут с нами новый договор. Мы продолжали забастовку. Наверно, мы бы еще бастовали, но гринго стали отключать от наших домов электричество и воду. Подумайте, как можно жить без воды, если жара на улице сорок градусов!

И мы решили, сеньор, устроить поход в столицу: пусть все знают, пусть говорит о нас вся страна, а может быть, даже и весь мир. Пять тысяч человек выстроились в длинную колонну. Подумайте только — пять тысяч человек! Мы взяли знамена с изображением святой девы Марии и тронулись в путь. До Мехико тысяча пятьсот километров. Мы решили идти туда пешком. А жара сами знаете какая! Ужасная жара! Мы шли, обливаясь потом. Шли наши жены и дети.

В городах, которые встречались на пути, люди давали нам воду и хлеб. Встречали нас по-братски, потому что они тоже были мексиканцы и сами страдали от гринго.

Конечно, было бы лучше, если бы мексиканцы, которых мы встречали, вставали в строй вместе с нами и шли в Мехико. Тогда бы колонна была длиною в километры. Но ведь беда в том, сеньор, что в каждом профсоюзе, пусть то будут железнодорожники, нефтяники, электрики, есть свои лидеры. Не такие лидеры, как наш Гехардо. Он лидер местный. Мы его хорошо знаем. Пусть попробовал бы он когда-нибудь схитрить! Он не мог бы это сделать — жизнь его на виду. Да у него и характер не такой, чтобы хитрить. А те лидеры, что сидят в Мехико! У них большие кабинеты, в которых делаются всякие дела. У них секретари. Они не особенно думают о нас. Они смотрят, как бы побольше положить в карман да получше угодить тем, кто дает деньги. Вот они-то и повернулись к нам спиной. Наш толстяк Гехардо говорил, что они не просто повернулись спиной, а еще и посодействовали, чтобы члены их организаций не принимали участие в нашем походе.

Может, вам, сеньор, покажется это странным: ведь мы мексиканцы и они мексиканцы. Но это так, видит святая дева Мария. Просто, сеньор, дело в том, что мы страдаем от гринго и боремся против них, а они там, наверху получают деньги от тех же самых гринго. Только в этом разница, сеньор. А в остальном все так, точно — мы мексиканцы и они мексиканцы.

Но когда мы шли, мы об этом не думали. Мы надеялись, мы верили в лучшее. Может быть, сеньор, вам приходилось когда-нибудь в жизни приближаться к заветной цели. Может быть, шли вы долго ночью и уже не было у вас сил, и вдруг вы увидели огонек. Он светился в окне вашего собственного дома. И вы представили, что вас ждет жена, ужин и мягкая постель. И сколько бы ни было километров до этого огонька, вы дойдете, это я точно знаю.

Так и мы шли. Шли на последнем вздохе. У многих ноги были разбиты в кровь. Но мы представляли себе столицу, и силы прибавлялись. Мы надеялись, что нас встретит сеньор президент — первый законодатель республики. Он все может. Ведь мог же генерал Карденас прогнать американские нефтяные компании из нашей страны.

Когда мы подходили к столице, в газетах появились фотографии. Корреспонденты приезжали на машинах, снимали нас и снова мчались в столицу. В некоторых газетах было крупно на первых страницах написано о нашем походе.

Были хорошие слова написаны о нас, сеньор. Наш толстяк Гехардо на привалах читал эти слова. «Горняки Нуэво-Роситы! Мы говорим это с уважением и восхищением. Потому что это самый замечательный пример человеческого достоинства и настоящего патриотизма».

Не правда ли, хорошие слова, сеньор? Услышав их, мы думали, что нас встретят в столице с оркестром, сам сеньор президент выйдет к нам навстречу. Ведь все-таки нас было больше пяти тысяч человек и шли мы шестьдесят дней.

Когда мы перевалили через горы, увидели столицу. Она была как тот самый огонек, о котором я говорил. Мы пошли быстрее и даже запели песню. Ее пели в революцию, во времена Панчо Вилья, когда у мексиканцев было столько надежд на будущее.

Мы шли по улицам столицы. Высокие дома, нарядные люди, автомобили. Люди смотрели на нас с любопытством и состраданием. А на наших усталых, небритых лицах в те минуты была улыбка. Потом она исчезла, но в ту самую минуту, когда мы вошли в Мехико, улыбка была — это я вам точно говорю, сеньор. Ведь все-таки мы дошли до столицы и не сдались. Разве это не стоит улыбки?!

Мы шли по широкой улице Инсурхентес. Вы знаете, сеньор, она прямая как стрела. Мы прошли уже, может быть, пять–шесть кварталов и услышали сирены полицейских машин. Поначалу многие из нас подумали, что к нам едут сеньоры министры, ведь их тоже сопровождают специальные машины с сиренами. Но нет! Сеньоры министры сидели, наверно, в своих дворцах, а навстречу нам ехала полиция. Она остановила колонну. Главный полицейский полковник вышел из машины и приказал Гехардо заворачивать колонну в парк Восемнадцатого Марта. Это очень большой парк. В нем бывают спортивные игры. Его так и называют иногда — Спортивный парк. Мы разместились на траве, разложили свои пожитки. Какие там пожитки — пара маисовых лепешек и соль! Мы сидели спокойно, потому что были еще уверены — к нам приедут министры и сам президент. Зачем же нас собрали на этом зеленом поле? И встречаться нам с ними здесь очень удобно. Они встанут на трибуну, возьмут микрофон. А мы можем задать любой вопрос и отсюда, у нас глотки крепкие, мы же горняки.

Ждали мы целый день. Потом здесь же, на траве, уснули. После такой длинной дороги можно уснуть где угодно. Утром мы еще надеялись, что сеньоры министры приедут к нам.

Но к нам приехал чиновник из правительства. И это было не так уж плохо. Все-таки человек с самого верха, от правительства. Он сказал, что назначена комиссия, которая потребует у американской компании…

Когда мы услышали слова «потребует у американской компании», мы вскочили со своих мест и закричали от радости. Но кричали мы зря. Оказалось, что комиссия потребует всего-навсего восстановления на работу тысячи человек из пяти тысяч забастовщиков.

Если бы на этом самом зеленом поле в ясный солнечный день прогремел гром, мы бы не так поразились.

Может быть, вам это и непонятно, сеньор. Ведь вы, наверно, никогда не бастовали, не теряли работу, не ходили пешком шестьдесят дней и ночей по пыльным дорогам Мексики.

Чиновник закончил свою речь тем, что пообещал четыре тысячи рабочих рассредоточить в сельскохозяйственных районах и облегчить получение контрактов на сезонные работы в Соединенных Штатах.

Пресвятая дева! Нас, которые здесь, на своей земле, страдают от американцев, хотят послать на их землю, чтобы мы там страдали еще больше!

А о коллективном договоре чиновник не сказал ни слова. Как будто шестьдесят дней, сбивая до крови ноги, мы шли просто так, ради того, чтобы посидеть на зеленой лужайке в парке Восемнадцатого Марта!

Женщины, наши жены, плакали. Мужчины молчали. А что нам было говорить! Перед нами не было врагов. Враги были там, на рудниках. Но перед нами не было и друзей.

Господа из правительства были очень милостивы. Они приказали отвезти нас обратно в Нуэво-Роситу на поезде — в вагонах для скота.

Вы можете себе представить, сеньор, как встретили нас хозяева компании. Они открыто смеялись над нами. Если бы только смеялись, это было бы еще полбеды. Они мстили нам. И так жестоко мстили, как могут делать только наши «добрые» соседи. Это я вам точно говорю, сеньор.

Из тысячи человек, о которых говорил чиновник, они едва-едва приняли восемьсот. Но как приняли! Прежде всего они заставили этих людей подписать бумагу об отказе от всяких требований к компании. Они выбрали из забастовщиков самых квалифицированных — электриков, механиков — и сделали их простыми чернорабочими. Заставили по десять часов в день катать тяжелые тачки с углем под землей, где не хватает воздуха и жара тридцать градусов. А остальных забастовщиков просто прогнали из Нуэво-Роситы. «Вон из нашего города!» — заявили американские хозяева. Хотя город-то наш, мексиканский. Многие не хотели уходить. Тогда в их домах выключали свет, воду и присылали полицейских.

Мы уходили из своего города. Но вы не думайте, сеньор, что власть хозяев американской компании над нами после этого кончилась. Ничего подобного. Хозяева нашей компании разослали своим дружкам и подручным «черные списки». В них наши фамилии. Власть компании «Американ смелтинг» так велика в нашем штате Коауила, что даже в Монклове, на мексиканских государственных предприятиях «Альтос Орнос»[40], нас не принимали на работу.

Придешь, спросишь:

— Сеньор, я знаю, что у вас есть работа.

— Ты откуда?

— Из Нуэво-Роситы.

— Фамилия!

— Фуэнтес моя фамилия!

Сеньор вынет из стола список, найдет твою фамилию и, разводя руками, скажет:

— Не могу принять!

Точно так же и в городе Матаморосе, где контрактуют на сезонные работы в США:

— Откуда?

— Из Нуэво-Роситы.

Вербовщик поглядит в список и скажет:

— Проваливай!.. Следующий!

Мы привыкли к этому. Мы уходим и не задаем вопросов. Но жить нужно. И кормить детей мы обязаны. Многие двинулись подальше от Нуэво-Роситы, в другие штаты: Мичоакан, Нуэво-Леон. Некоторые ушли в деревню работать пастухами.

Но не подумайте, сеньор, что мы жалеем, что вступили когда-то в неравную борьбу с хозяевами. Пусть мы страдаем, но мы же показали пример нашим детям. Они знают, как боролись их отцы, и они уже не будут такими рабами, какими мы были прежде. Свобода, сеньор, не дается человеку сразу. Она приходит к нему понемножку, капля по капле. Человек начинает верить в свои силы, и его уже не сломить.

Вот и вся моя история, сеньор. Спасибо вам за монету. Пусть бог сделает вам добро. И за то, что вы меня выслушали, тоже спасибо. Когда откроешь душу человеку, всегда становится легче. Буэнас ночес, сеньор![41]

МОКРЫЕ СПИНЫ[42]

Граница Соединенных Штатов с Мексикой не похожа на границы других государств. Ее охраняют только с одной стороны — с американской.

На границе особенно оживленно, когда в Соединенных Штатах начинается уборка урожая. Безработные батраки Мексики — брасеро — приходят сюда в надежде переправиться на ту сторону, в Штаты. Пограничные города Нуэво-Ларедо, Матаморос, Хуарес превращаются в пристанище этих людей, в место деятельности всякого рода мошенников, продающих батракам поддельные пропуска на право проезда в США.

В Нуэво-Ларедо я попал как раз в это бойкое время. Моя гостиница находилась в самом центре города, на Соколо — квадратной площади со сквером посредине. Обычно в этих скверах по воскресеньям и четвергам играет духовой оркестр, собираются жители города. Пожилые люди садятся на скамейки, а молодежь прогуливается парами по асфальтированной дорожке.

Сегодня, хоть и четверг, на сквере не слышно музыки, не видно фланирующих пар. Все скамейки заняты брасеро. Одни, уткнувшись в колени, дремлют. Другие, собравшись в кружок, обсуждают новости.

С трудом я нашел место на скамейке. Рядом какой-то брасеро, сидевший на земле по-турецки, вертел в руках бумажку, спрашивая всех:

— Ну, скажите мне, сеньоры! Поддельный это пропуск или нет?

Пропуск переходил из рук в руки. Двое считали его поддельным, потому что печать плохо видна. Один утверждал, что такого не может быть — ведь столько денег за него взяли!

— Что ты волнуешься? — успокаивал владельца бумажки пожилой мексиканец в широкополой шляпе. — Сегодня ночью мы будем испытывать судьбу вообще без всякой бумажки.

— Но я же деньги заплатил, сеньоры!

— В следующий раз умнее будешь! — громко крикнул кто-то.

— Если у тебя деньги были, на кой черт ты прешься в Штаты? — опять говорил пожилой мексиканец. — Или, может, ты Рокфеллером захотел стать?

Вокруг послышался смех. Он немножко скрасил грустные лица собравшихся здесь людей.

Я разговорился с сидящими вокруг. Оказалось, что они не в первый раз отправляются в Штаты.

Всем этим людям не хватает работы на своей земле. «Дайте работу!» — просят они на каждом перекрестке и, отчаявшись, приходят сюда, в Нуэво-Ларедо. Они приходят, конечно, с надеждой, хотя надежда часто остается только надеждой.

Ни о каком пропуске большинство брасеро не могут и мечтать. Если пусто в кармане, кто тебе даст пропуск? Они не могут купить даже поддельный пропуск, который стоит дешевле. Ночью, собравшись группами по десять–двадцать человек, брасеро подкрадываются к берегу пограничной реки Рио-Гранде и вплавь пытаются перебраться на другую сторону.

Конечно, не все переплывают реку. И не потому, что брасеро плохо плавают. Ночью по реке с огненными прожекторами мчатся американские сторожевые катера. Кто-нибудь с катера может «случайно» выстрелить, а бывает и так, что катер промчится близко и «случайно» заденет винтом. Да мало ли что могут сделать полицейские, которым поручено охранять Рио-Гранде.

Но представим, что брасеро переплыл Рио-Гранде и вступил на запретный берег. Это совсем не значит, что его надежда осуществилась. В кустах могут сидеть полицейские. Удар резиновой дубинки обрушивается на голову брасеро так же неожиданно, как гром с ясного неба. Свалившегося с ног брасеро бросят в воду — и плыви по течению. Захлебнешься — туда тебе и дорога. Кто такой брасеро? Бродяга беспаспортный. За таких никто не в ответе!

И все-таки некоторым перебежчикам улыбается судьба. Они благополучно переплывают Рио-Гранде, проскальзывают между дозорами полицейских и идут на север с уверенностью встретить работу в доме хорошего, доброго фермера. И где-то на каком-то километре своего пути — может, на двухсотом — брасеро встречает работу. В сезон уборки урожая американским фермерам нужны рабочие руки. И они нанимают мексиканцев даже с удовольствием. Ведь мексиканца можно поселить в сарае, а не в доме. Мексиканца можно заставить выполнять любую работу, платить ему можно втрое меньше, чем американскому рабочему. Пусть попробует мексиканец куда-нибудь пожаловаться. Кто его будет слушать? Ведь он нелегально перешел границу и находится вне закона. А если фермер захочет прогнать батрака, то ему достаточно крикнуть шерифа — и мексиканца арестуют и выгонят из США.

Триста тысяч человек ежегодно отправляются в США. Половина из них едет с контрактом. Но другая половина пробирается нелегально. Те, кто с контрактом, живут не лучше. Разница лишь в том, что шериф не может просто так взять брасеро за шиворот и выкинуть его из дома фермера. Он обязан хотя бы объяснить причину изгнания.

…Ночь все плотнее окутывала Нуэво-Ларедо. Многие брасеро покинули сквер — видимо, отправились к Рио-Гранде испытывать свою судьбу.

Неподалеку светилась огнями кантина. Я пошел туда. Здесь было людно. За столами сидели брасеро — правда, из числа тех, у кого в кармане был пропуск. Один местный журналист узнал меня и подвел к столику:

— Познакомься с брасеро и писателем Хесусом Топета.

Хесус не раз ходил в Соединенные Штаты, а потом написал книгу «Приключения одного брасеро». Хесус вынул из портфеля книгу и подарил ее мне, написав на титульном листе: «Советскому другу от брасеро». Хочу привести из нее всего одну страничку, где Хесус рассказывает, как он работал у фермера сборщиком картофеля.

«Сборщик картофеля надевает специальный широкий пояс с доской впереди, — пишет Хесус, — а по бокам навешивает кипу пустых мешков. К крючкам доски прикрепляется один мешок, и сборщик, скорчившись, на четвереньках, погружая почти всю пятерню в землю, начинает быстро собирать картофелины, наполняя ими мешок. Когда мешок полон, его следует быстро оттащить в сторону и наполнять следующий, пустой. И так весь день, не разгибая спины, которая порой, кажется, готова растопиться на солнце. Лицо и тело сборщика покрываются коркой грязи, пот перемешивается с землей и ядовитыми удобрениями. От этого тело так жжет, словно тебя натерли перцем или негашеной известью.

…Стоит на минуту выпрямиться, чтобы сменить мешок, как перед глазами все начинает вертеться и появляется желание лечь на землю и больше не вставать. А в это время сзади уже подходят грузовики, собирающие мешки, а впереди идет машина, которая без устали копает картофель, а по бокам полосы бегает надсмотрщик, который кричит, чтобы мы не теряли времени. Если от усталости, от жары и жажды уже больше нет сил, все равно обязан двигаться. Иначе тебя ждет немедленный расчет.

На моих глазах несколько парней, не выдержав, свалились в обмороке прямо на поле, а двух других в полдень хватил солнечный удар.

За всю эту „почетную“ работенку, — добавляет Хесус, — нас кормили всего на полтора доллара в день. Питание это могло бы показаться подходящим разве только для заключенных на острове Алькатрас».

В эти трудные дни люди живут надеждой, что когда-то все-таки уборка урожая кончится и придет долгожданное время расчета с хозяином. И конечно, это время приходит. Правда, фермер, месяц назад нуждавшийся в рабочих руках, теперь смотрит на мексиканца, как на вора и убийцу. (Кстати, голливудские фильмы всегда изображают мексиканцев именно в такой роли.) Многие фермеры к концу уборки подыскивают повод, чтобы уличить брасеро в мелкой краже, или в ухаживании за дочерью, или в каком-нибудь ином «смертном» грехе, чтобы выгнать с фермы брасеро, не заплатив ему ни гроша.

Но предположим, что фермер окажется честным человеком и сполна заплатит брасеро? Все равно это еще не конец истории.

Получив деньги, брасеро идут на юг, к той самой реке Рио-Гранде, до которой, может быть, сто, а может, двести километров. Они не могут себе позволить роскошь прокатиться на автобусе. Они шагают по раскаленной земле пешком.

— Дайте напиться, сеньор! — просит брасеро и стучит в окно какого-нибудь дома фермера. Но напрасно!

Так и бредут по дорогам Техаса изнуренные и оборванные люди. Но они не падают духом. Скорая встреча с близкими, доллары, спрятанные в потайном кармане, дают силу этим странникам.

Те, кто прибыл в США с пропуском, могут перейти Рио-Гранде через мост. А остальные снова вынуждены ждать ночи, чтобы перебраться вплавь через реку, разделяющую две территории. До дома рукой подать — вон она, родная земля! Но полицейские не дремлют. На этот раз они охраняют границу с особым рвением. Они ловят брасеро и, раскручивая на пальце свою дубинку, задают один и тот же вопрос:

— Сколько заработал?

Этот разговор полицейского с мексиканцем в большей степени напоминает диалог на большой дороге, где в роли грабителя выступает представитель власти с жезлом в руках.

— Нет у меня денег, сеньор! — со слезами на глазах отвечает брасеро.

— Врешь! — уверенно говорит полицейский. — Зашил в портках, мерзавец!

Если брасеро продолжает утверждать обратное, полицейский бьет его дубинкой, обыскивает — деньги, конечно, отбирает. Очнувшись, брасеро пускается вплавь к своему родному берегу, на который он вступает с пустыми карманами.

ПОСЛЕДНИЙ ПРЫЖОК ТАРЗАНА

Юноша карабкался по склону высокой серой скалы, у подножия которой разбивались океанские волны. Иногда юноша перепрыгивал с уступа на уступ, иногда хватался за уступ руками и подтягивался. Юноша уверенно поднимался все выше. Видно было, что ему хорошо знаком этот путь. Юноша добрался до вершины скалы и шагнул на маленькую ровную площадку, где стояла часовенка с ликом святой девы Марии.

Отсюда был виден весь Акапулько, раскинувшийся на изрезанном заливами побережье Тихого океана. Видны были отели: маленькие — с причудливыми красными и зелеными крышами, большие — похожие на стеклянные коробки. Около отелей гордо покачивали кронами высокие пальмы, рядами, как на параде, стояли разноцветные автомобили. Отсюда, со скалы Кебрады, автомобили казались игрушечными.

Вдоль побережья извивалось шоссе. По нему бежали машины. Они спешили в Пуэрто-Маркес, где на берегу залива выстроились индейские хижины. Хозяева хижин предложат вам прекрасную свежую рыбу, зажаренную по-индейски, прохладный сок кактуса с джином. Здесь же стоят моторные катера. По зеркальной глади залива можно покататься на лыжах.

— Эй, Фредерико! Ты что, заснул? — крикнул снизу Эрнандо, и голос его полетел с уступа на уступ, от скалы к скале, и казалось, эхо наполнило всю Кебраду.

Фредерико взглянул вниз. Слева две скалы образовали ущелье, в котором был построен ресторан «Мирадор». На его большом балконе толпились люди — туристы-американо. Это для них все эти высокие отели, красивые автомобили, моторные катера. Это они катаются на водных лыжах и едят в Пуэрто-Маркес рыбу по-индейски. Сейчас они приехали сюда, на Кебраду, чтобы полюбоваться экзотическим зрелищем: он, Фредерико, мексиканский юноша, должен прыгнуть с сорокаметровой скалы. Американцы снимут полет Фредерико на пленку и потом у себя дома, в Штатах, будут хвастаться перед друзьями.

Фредерико встал на колени перед иконой.

— Святая дева Мария!.. — прошептали губы юноши, и его взгляд встретился со взглядом Марии.

Каждый раз во время молитвы перед прыжком Фредерико казалось, что святая дева Мария смотрит на него по-разному. То она смотрела ласково, с улыбкой, то строго и пристально. Когда ласково, у него становилось веселее на душе.

— Помоги мне, святая дева Мария! Пронеси меня над острыми выступами скалы! — Фредерико сложил руки на груди и еще некоторое время постоял на коленях молча.

Затем он подошел к краю площадки и посмотрел вниз. Там далеко, у подножия скалы, с шумом бились морские волны, разбрасывая белую пену вокруг. Фредерико взглянул на солнце и вытянул перед собою руки. В ресторане послышалась тревожная дробь — это играл барабанщик из джаза. Фредерико любил звук барабана. Может, потому, что звучит он так тревожно и эта тревога удесятеряет силы.

Юноша раскинул руки в стороны, как крылья, еще раз взглянул на солнце и, оттолкнувшись от выступа, полетел вниз, рассекая грудью воздух. Он проносился совсем близко от острых выступов скалы, которые, будто ножи, готовы были вспороть его тело. Но Фредерико, как и все прыгуны из Акапулько, в совершенстве владел искусством полета. Его тело было сейчас параллельно воде, и казалось, он, как птица, парил в воздухе. Приближаясь к воде, Фредерико легко изменил положение тела и, вытянув руки, словно иголка, вонзился в пенящиеся волны.

Прекратилась дробь барабана, и над ущельем разлилась тишина. «Выплывет или не выплывет?» — каждый задавал себе вопрос. Когда над водой появилась голова Фредерико, на балконе ресторана послышались аплодисменты. Юноша подплыл к скале, и друзья быстро вытащили его из воды. Горы, небо, солнце — все кружилось перед глазами Фредерико. К горлу подступала тошнота. Друзья поддерживали Фредерико под руки, потому что каждый раз после прыжка они сами испытывали то же чувство.

Фредерико улыбался. Он знал, что все смотрят на него и снимают на пленку. Напрягая волю, он вскарабкался вверх и вскоре был на асфальтированной площадке перед рестораном. Здесь стояли автомобили и толпились люди. Слышались слова на английском языке. Фредерико не знал английского, но эти слова он понимал. «Привет, мальчуган! Ты герой! Дай пожму руку! Стоп! Я сфотографирую тебя на память!»

У входа в ресторан прыгуна ждал хозяин. Когда-то он был боксером, и потому нос у него был немножко расплющен.

— Заходи, парень! — громко крикнул хозяин.

Хозяин всегда приглашал в ресторан прыгунов после прыжка. Он представлял их публике. Публика была довольна. Прыгуны тоже, потому что после представления хозяин вел прыгуна на кухню и приказывал накормить.

Швейцар распахнул перед Фредерико большую стеклянную дверь, и прохлада обдала тело мальчика. Босые ноги ощутили мягкий ковер. Если бы Фредерико захотел войти в ресторан когда-нибудь в другой раз, его бы не пустили. Но сейчас Фредерико шел в сопровождении хозяина, и швейцар кланялся ему.

В большом зале почти все столики были заняты. Негромко лилась с эстрады музыка — две пары танцевали на площадке.

Хозяин хлопнул несколько раз в ладоши, и музыка стихла.

— Леди и джентльмены! — сказал хозяин. — Позвольте представить вам храброго мексиканского юношу, который поразил вас необыкновенным прыжком со скалы.

В зале послышались аплодисменты и возгласы восхищения. В сопровождении хозяина Фредерико шел между столиков. Все с любопытством осматривали его. Некоторые давали ему мелкие монеты.

— Ты храбрый парень! — пьяно крикнул мужчина в толстых роговых очках. Вынув долларовую бумажку, он плюнул на нее и прилепил Фредерико к голой груди. — Орден за храбрость. Ха-ха-ха!

Может быть, Фредерико хотелось бросить эту бумажку, но он обтер ее о плавки и зажал в кулак. Там, около скалы, стояли ребята, его друзья. Прыгунов насчитывалось на Кебраде двадцать шесть. Но теперь прыгают уже не все. Сильные удары головой о воду быстро разрушают организм, и, хоть некоторым не было и двадцати пяти, они уже не способны прыгать. Теперь они занимаются организаторской деятельностью. Собирают деньги с посетителей, добиваются льгот у хозяина ресторана, который благодаря прыгунам имеет огромное число клиентов.

Среди прыгунов есть святое правило: заработанные деньги делятся на всех. И если каждому достается в день двенадцать песо, они довольны, хоть двенадцать песо — это всего-навсего цена одного обеда.

— Иди сюда, мой мальчик, — вдруг услышал Фредерико ласковый женский голос.

Хозяин ресторана подтолкнул Фредерико, и он шагнул к столу, за которым сидела женщина.

— Боже, какое юное тело! — воскликнула женщина и прикоснулась к Фредерико пальцами, украшенными дорогими перстнями. — Скажи нам, крошка, тебе было очень страшно, когда ты летел вниз головой? — Женщина сделала красивый жест рукой, и почему-то все, кто сидел рядом с ней, засмеялись.

— Страшно! — твердо сказал Фредерико.

— Цену набиваешь! — крикнул высокий молодой человек и, встав из-за стола, подошел к Фредерико.

— Нет, сеньор! Я не прошу у вас денег! Мне на самом деле страшно. Не зря мы молимся святой деве Марии.

— Моя бабушка тоже молится, — сказал молодой человек, и опять все засмеялись.

Фредерико молчал.

— Он мне рассказывает, — продолжал мужчина, — как прыгать с высоты сорока метров! Я прыгал со скал повыше этой.

— Может быть, сеньор, — согласился Фредерико, — но на Кебраде прыгать страшно.

— Крошка, — обратилась к юноше женщина с перстнями, — ты видел фильм «Тарзан»?

— Видел.

— Так вот перед тобой сам Том Хаммерсет[43], Тарзан. Он чемпион мира по прыжкам в воду и плаванию. Том, крикните по-тарзаньи.

Мужчина сложил ладони рупором и прокричал несколько раз. Зал ответил аплодисментами.

— Послушайте, Том, — улыбаясь, сказала женщина. — Мне пришла оригинальная мысль. Вы бы могли прыгнуть с этой самой Кебрады?

В глазах Тома мелькнуло некоторое замешательство, но он тут же овладел собой:

— Да, конечно!

— Сеньор, — взволнованно сказал Фредерико, — прыгать со скалы опасно. Прежде чем прыгать сверху, мы подолгу прыгаем с нижнего уступа, потом со среднего и, наконец, с верхнего. Скала не отвесна.

— Вы хоть и чемпион, — вызывающе крикнул на весь ресторан мужчина в роговых очках, — а не прыгнуть вам с этой скалы! Ставлю пятьсот долларов об заклад.

Мужчина вытащил пять зеленых бумажек и положил их под пепельницу.

— А я ставлю тысячу! — выкрикнула женщина с перстнями на пальцах. — Ведь ты прыгнешь, Том?

— Не прыгнет, — басил мужчина. — Ставлю тысячу сто!

— Я добавлю двести! — раздался низкий голос человека, сидевшего рядом с мужчиной.

Но женщина не сдавалась.

— Тысяча пятьсот! — крикнула она и бросила на стол еще несколько зеленых бумажек.

— Тысяча восемьсот! — опять послышался бас.

На столе, за которым сидел мужчина, гора зеленых бумажек росла. Фредерико никогда не видел столько денег.

— Пошли, — сказал хозяин, подтолкнув Фредерико.

Хозяин был явно доволен тем, что в его ресторане разгорелся такой спор. «Это же сенсация! — напишут газеты. — Мой ресторан станет еще популярнее!»

— Чемпиону надо объяснить, что прыгать со скалы опасно, — обратился Фредерико к хозяину. — Надо знать выступы и уметь парить в воздухе. Скала не отвесна.

— Мальчуган! — Хозяин весело похлопал по плечу Фредерико. — Для Тома Хаммерсета прыгнуть с этой вашей горки — все равно что слезть со стула. Между тем за этот прыжок он огребет столько денег, сколько тебе не снилось. — Хозяин распахнул дверь кухни и крикнул: — Накормить прыгуна!

Перед Фредерико поставили тарелку с закуской. На ней лежали тонкие кусочки ветчины, завернутые в трубочки, длинные дольки огурцов, красный редис и помидоры. С каким упоением всегда ел Фредерико! Но сейчас он спешил. Ему хотелось узнать, что наконец решил этот чемпион.

Рядом со столиком за длинным прилавком толпились официанты. Ставя тарелки на поднос, они перебрасывались словечками.

— Такого я еще никогда не видел, — говорил пожилой официант. — Весь ресторан играет. Ставка дошла до семи тысяч долларов. Кажется, этот Тарзан пошел прыгать. Давайте поскорее тарелки!

Фредерико выскочил из-за стола и побежал к выходу. Он увидел, как Том Хаммерсет, на котором были красивые черные плавки, взбирается по выступам скалы. Даже издали были видны упругие мышцы его рук и ног. «Точь-в-точь как в кино! — подумал Фредерико, и ему стало немного спокойнее. — В кино он прыгал со скал, наверно, в два раза выше нашей».

На большом балконе ресторана «Мирадор» толпились люди. У многих в руках киноаппараты, а у той леди, подруги чемпиона, — бинокль. Иногда она отрывала его от глаз и что-то весело говорила собравшимся.

К Фредерико подошли друзья-прыгуны.

— Что это он, с ума сошел? — спросил Эрнандо. — Мы предупреждали его, а он весело сказал: «Мальчики, учитесь прыгать у Тарзана».

— Если он прыгнет, ему заплатят семь тысяч долларов! — ответил ребятам Фредерико.

— Врешь!

— Точно!

— За семь тысяч я бы рискнул сделать тройное сальто, — сказал Эрнандо. — Семь тысяч! Мы бы стали богачами на всю жизнь.

Эта цифра так ошеломила друзей, что все стояли молча и ревностно смотрели, как Тарзан поднимался по скале. Наконец он ступил на площадку перед часовенкой. Он сделал несколько красивых гимнастических упражнений и вдруг очень громко на всю округу прокричал по-тарзаньи.

Фредерико взглянул на балкон. Женщина ликовала.

Тарзан выставил перед собой руки, и тревожная, нервная дробь барабана разнеслась по ущелью. Сильно взмахнув руками, он оттолкнулся от края площадки и прыгнул.

С замиранием сердца прыгуны следили за полетом. Они видели, как Тарзан пытался совладать со своим телом и принять горизонтальное положение, чтобы хоть на долю секунды задержаться в воздухе и подальше отлететь от этой каменной громады, опасность которой он только теперь понял. Но тело не слушалось его. Полета не получалось. Тарзан камнем падал вниз, к подножию скалы. Не долетев несколько метров до воды, он ударился правым плечом о выступ. Будто птица с подбитым крылом, он перевернулся в воздухе и плашмя упал в воду. Прыгуны бросились в воду и вытащили Тома Хаммерсета. Он был мертв. Ребята осторожно перенесли Тарзана на площадку, где стояли автомобили.

Из ресторана вышли мужчина в роговых очках и женщина.

— Я говорил, что он не допрыгнет, — сказал мужчина, пряча в карман толстую пачку долларовых бумажек.

— Это ужасно! — сказала женщина, слегка прикоснувшись кончиками своих длинных пальцев к вискам. — Все это произошло на моих глазах. Боже! Лучше бы не видеть!

Когда из ресторана вышел хозяин, Фредерико подбежал к нему и со слезами на глазах закричал:

— Вы не должны были разрешать ему. Я говорил!

— Не реви, дурак! — грубо оборвал хозяин мальчика. — Теперь дела не поправишь! Зато весь мир будет знать, как трудно прыгать с Кебрады. А вам, прыгунам, — хозяин похлопал Фредерико по плечу, — я, пожалуй, прибавлю за каждый прыжок по доллару.

МАСАТЕКОС ЖИВУТ В ДЖУНГЛЯХ

Около маленького провинциального магазина проселочная дорога кончилась, и я вылез из грузовика-вездехода. За магазином плотной стеной стоял тропический лес.

— Хосе! — крикнул шофер и два раза нажал на сигнал.

На пороге магазина появился хозяин, невысокий толстый человек в шляпе, похожей на ковбойскую.

— Этому сеньору нужны лошади и проводники. Он поедет к масатекос.

Хосе пригласил меня в магазин. После яркого солнечного света в магазине казалось темно. Чего только не было в этой лавке: веревки, подковы, сушеное мясо, бананы, топоры и лопаты. Рядом с прилавком стоял стол.

— У нас тут, конечно, не ресторан, — сказал Хосе и, сняв шляпу, несколько раз махнул над столом, отчего мухи, сильно жужжа, взвились к потолку. — Садитесь!

Хосе поставил передо мной бутылку кока-колы и ушел.

Вскоре послышалось ржание лошадей, непонятный гортанный говор. Два индейца с большими мачете на поясе и винтовками за спинами держали под уздцы лошадей.

Хосе сговорился с ними о цене, и мы тронулись в путь.

Лошади тянулись одна за другой по узкой лесной тропинке. Джунгли подступали с обеих сторон и, казалось, хотели остановить нас. Проводники, привычно размахивая мачете, рубили преграждающие путь лианы.

Всего несколько часов назад по этой же тропе прошли лошади, и уже снова сомкнулись лианы. Будто тонкие ниточки, они бегут от одного дерева к другому, иногда пропадают среди листвы, но потом снова появляются и плетут, плетут странные, не похожие один на другой узоры.

Сейчас весна. Весной в джунглях все цветет: каждая травинка, каждый кустик и даже гигантские — шестидесятиметровые — деревья сейба. Море цветов, и, наверно, поэтому воздух здесь так напоен ароматом. Радостные краски весны перекликаются с веселым пением тысяч птиц. Изредка их перебивают жалобный клич обезьян и протяжный рев ягуаров.

На небольшой поляне мы остановились и слезли с лошадей. Чтобы размяться, я сделал несколько шагов в сторону леса.

Проводник закричал:

— Стойте!

Я огляделся вокруг, но ничего опасного не заметил. Проводник схватил меня за руку и подвел к лошади. Потом стал что-то торопливо счищать с моих брюк. Но на брюках я ничего не увидел.

Оказалось, он счищал пинолильос. Эти насекомые невидимы для глаза. Они как пыльца — живут на листьях, на траве. Они проникают в поры кожи, и тогда появляется нестерпимый зуд. Это я испытал на себе, несмотря на то что проводник так старательно счищал пинолильос с моих брюк. Страдая от нестерпимого зуда, я всю остальную часть пути думал о том, сколько всевозможных ужасов поджидают человека в этом лесу. Наши слова «заблудился в лесу» совсем не подходят к джунглям. Там можно пропасть, даже когда знаешь дорогу. Хорошо, что сейчас впереди и сзади вооруженные проводники.

Деревня индейцев масатекос предстала перед нами как-то неожиданно. Вдруг джунгли расступились, и я увидел большую, залитую солнцем поляну, на которой в беспорядке расставлены маленькие хижины, сделанные из тонких палок, похожих на бамбук, и покрытые листьями пальмы.

Мое появление в деревне вызвало всеобщее оживление. Женщины в длинных самотканых платьях с красными полосами на груди, почти обнаженные мужчины, голые ребятишки наперегонки сбегались на дорогу и недоверчиво, с любопытством осматривали меня, особенно мои сумки и фотоаппараты. Проводники о чем-то говорили собравшимся, но шум не уменьшался.

Может быть, шум и не утих бы, если бы не появился Маурилио, представитель Национального индейского института, с которым мы познакомились в столице и который приехал сюда на открытие школы. На гортанном языке масатекос он объяснил что-то индейцам и увел меня в свою хижину.

В хижине дымил небольшой костер, бросая блики на стены и на лица людей. Мы сели вокруг костра. Принесли большую корзину с душистыми плодами манго. Обдирая золотистую кожу плодов, мы вели неторопливый разговор.

— Масатекос относятся к мирным племенам, — говорил Маурилио. — Они занимаются сельским хозяйством. В этом поселке живет только часть племени. Сто двадцать шесть семей. Власть у них держит совет старейшин и колдун, которого называют «брухо».

Я посмотрел в небольшое окно, в котором не было стекла. Джунгли засыпали. Смолкли крики обезьян. Правда, какие-то звуки еще неслись из леса. Кто-то будто стонал, кто-то тревожно кликал. Какие-то светлячки, очень яркие и подвижные, то бегали по земле, то прыгали, а иногда и летали.

На черном бархатном небе ярче проступали звезды.

Земля отдыхала от зноя. Воздух еще больше наполнился ароматом. Листья, трава, цветы распустили свои лепестки, чтобы вдохнуть ночную прохладу и набрать живительную влагу для следующего знойного дня,

В темноте, которая так близко подступала к глазам, показались огни фонарей и послышались голоса масатекос. Они пошли охотиться на тапиров. Сколько опасностей ждет их в этом грозном ночном лесу! Я опять вспомнил пинолильос, которые изредка давали о себе знать. Но возможно, эти самые пинолильос и не кусают индейцев.

А беседа у очага продолжалась. Она кончилась лишь за полночь. Но прежде чем лечь спать, индейцы соорудили над моей кроватью полог из марли.

— Наши насекомые любят чужестранцев, — смеясь, сказал Маурилио. — Они вам не дадут спокойно спать!

Маурилио лег на кровать рядом. Я залез под полог. Я слышал, как насекомые тщетно пытались пробиться сквозь марлю. Я долго не мог уснуть. Может, непривычной была кровать с пологом, а может, не спалось потому, что до слуха доносились голоса индейцев. Они расселись на бревнах, которые лежали недалеко от хижины, и говорили о чем-то. Их гортанный говор смешивался со звоном цикад.

— Маурилио! — позвал я.

Маурилио откликнулся не сразу. Очевидно, я нарушил его раздумья. Может быть, он вспоминал детство, проведенное в этой самой деревне. Потом Маурилио учился в школе и теперь живет в городе.

— О чем говорят твои земляки? — спросил я.

— Они хотят завтра собрать деньги и дать их мне, чтобы я купил в городе две винтовки. На днях тигр[44] опять утащил ребенка.

Некоторое время было тихо. Но потом послышался старческий голос.

— Старик говорит, — перевел мне Маурилио, — что тигры едят людей потому, что люди сами в этом виноваты.

Заявление старика было встречено с недоверием. Когда шум немного улегся, старик откашлялся и начал рассказ:

— Жил когда-то человек, и любил он гулять по округе с палкой в руках. (Маурилио переводил мне слова старика, сохраняя даже интонации индейской речи.) И вот однажды повстречались тому человеку на пути тигры. Тигры зарычали, будто хотели сказать: «Зачем ты, человек, пришел сюда?» Но человек не испугался. Он знал, что тигры не едят людей. «Что вы рычите? — спросил человек. — Садитесь рядом. Расскажу я вам сказку. И если понравится, я буду приходить к вам каждый день».

Может, тигры не понимали, что говорит человек, но они послушно сели. Человек не торопясь стал рассказывать. «Однажды шел бедняк по дороге и нашел колечко. Колечко было волшебное: скажи ему, что ты хочешь, и тут же твое желание исполнится. И стал тот бедняк королем… А что случилось с колечком, я завтра расскажу», — пообещал человек и ушел.

Тигры долго сидели на том месте, рычали, потом ушли. Но на следующий день в тот же самый час они собрались около камня. Пришел человек. Он сел на камень и продолжал рассказ: «Король подарил то колечко королеве. И она носила его. Но вот приехал один заморский шарлатан-доктор, усыпил королеву, снял с нее драгоценное колечко и уплыл далеко за океан…»

И опять ушел человек. На следующий день снова собрались тигры, и он снова пришел, и так повелось каждый день. После полудня, когда немножко спадала жара, тигры собирались около камня. Обязательно являлся человек и продолжал свой рассказ.

Но однажды человек не пришел. Слишком много накопилось у него дел по хозяйству. А тигры сидели и ждали. И так как человек не пришел, они решили навестить его ночью. Они взобрались на хижину, стучали по крыше лапами, но человек делал вид, что не слышит их. Наутро человек притащил к дому много камней и сделал из них высокий забор.

Тигры снова пришли ночью и, увидев забор, поняли, что человек больше не хочет встречаться с ними… «Значит, он нарушил обещание, — решили тигры. — Он не хочет больше рассказывать нам сказки». Тигры разломали крышу дома и съели человека. С тех пор они мстят людям.

— Нечестный был тот человек, — задумчиво произнес кто-то из слушателей. — Пообещал — выполняй!

— А ты думаешь, все звери и птицы честные? — послышался звонкий задиристый голос. — Как бы не так! Вот, например, курица. На вид невзрачная тварь, а ведь она просто обманщица. Говорят, тысячу лет назад на земле был такой голод, что звери и птицы умирали. И однажды курица — она тогда была дикой птицей — прилетела из тропического леса в деревню и увидела на пороге дома женщину с кукурузным початком в руках. Курица жадно глядела, как женщина выковыривает из початка золотые зерна и бросает их себе в рот. Может быть, потому, что курица была очень голодна, она вдруг подошла к женщине и заговорила человеческим голосом. «Дай мне хоть несколько зерен», — попросила курица. Женщина удивилась. Впервые она слышала голос курицы. Но зерен у нее было мало, и она не хотела отдать их. «Кшш!» — крикнула женщина. Курица не улетела. «Лучше ты мне дай поесть, — еще громче сказала курица, — или я придумаю тебе такое наказание, какого ты не ожидаешь». Женщина испугалась и дала несколько зерен курице. Курица проглотила зерна и осталась жить около дома. А женщина, боясь наказания, обещанного курицей, накормила ее и на следующий день, а потом привыкла кормить курицу всегда.

Индейцы негромко посмеялись. Посмеялся вместе с ними и Маурилио. Я тоже улыбнулся, представив безобидную курицу в роли обманщицы.

На том и кончились индейские посиделки. Мягко ступая босыми ногами, индейцы направились по тропинкам к своим хижинам. В лесу смолкли цикады. Вскоре заснул Маурилио. А я лежал с открытыми глазами. Была какая-то удивительная, отрешенная тишина, которую я ощущал впервые в жизни. Тихо было не только здесь, но и за сотни километров вокруг. Это был океан тишины.

И мне подумалось о том, как же должен чувствовать себя индеец в грохоте больших городов, шумных железных дорог и автомобильных трасс. Так велика разница между этим миром и тем, откуда прибыл я! И сон в этой тропической ночи в джунглях был иным, не похожим на тысячи снов, виденных мною до этого.

Новый день в деревне начинается рано. Звонкий лай собак и крики петухов, плач детей и странный говор хозяек перемежаются с криками обезьян в лесу, которые тоже очень рано начинают свой трудовой день.

Я выглянул из хижины и увидел на площадке ребятишек, голых, чумазых, с круглыми и удивительно подвижными глазами. Некоторые из них что-то грызли — наверное, палку сахарного тростника. Здесь же стояли взрослые и с любопытством ждали, когда же появится иностранец.

Вместе с Маурилио я вышел из хижины. Поздоровался со всеми по-испански, но, видимо, я мог сделать это и по-русски, потому что мало кто из этих людей знал испанский. Да индейцам, очевидно, не так уж и важно было поговорить со мной. Важно идти рядом, рассматривая мое лицо, одежду, фотоаппарат, часы.

Так я и шел по улице — в шуме гортанных споров и разговоров. И наверно, со стороны был похож на пленника этого индейского племени.

Отсюда, с улицы, хорошо были видны небольшие квадраты кукурузных полей, окруженных плотной стеной джунглей. Трудно в этих краях отвоевывать землю у леса. Лес так силен, что он снова и снова пускает свои корни на расчищенных под посевы участках. Правда, крестьяне сеют не так, как у нас. Они берут острую палку, делают ею углубление в земле и бросают туда зерна кукурузы. Три года без всяких удобрений земля дает хорошие урожаи. На четвертый год расчищается новый участок, а старый зарастает.

Жизнь у индейцев масатекос проходит на улице, около хижины. Кто-то точит мачете, местный парикмахер стрижет своего собрата. Под большой крышей из пальмовых листьев разместился «детский сад». Из белых простыней, привязанных концами к веревке, сделаны люльки. Пока матери работают в поле, младенцы покачиваются в люльках. Около некоторых хижин иногда увидишь трех, а то и четырех женщин. Большинство индейцев имеют по нескольку жен.

Мы подошли к хижине индейца Монико. Мужчина лет пятидесяти, в белой навыпуск рубашке сидел около входа в хижину. Тут же на земле играли дети. Из хижины выходили женщины и снова скрывались в ней.

Монико очень доброжелательно встретил нас.

— Вот видите, — с гордостью сказал Монико, — это все мои дети, — Он показал на группу голых ребятишек разного возраста, которые затаив дыхание слушали, что говорил их отец. — Кроме пяти законных жен, у меня было еще две временных.

Одна из жен стала мыть кастрюлю недалеко от входа. Разговор она не слушала, как будто он ее не касался.

— Были годы, когда две жены жили в другой хижине, — продолжал Монико. — Оттуда к посевам кукурузы поближе. Но на праздник они приходили сюда, и мы были вместе. У меня каждая жена имеет свою постель. Не как у других, где все спят вповалку.

— Послушай, Монико, — сказал Маурилио, — нужно иметь много денег, чтобы содержать столько жен!

— Это верно! Я каждый вторник, когда в поселке режут скотину, покупаю мяса на пятьдесят песо и поровну делю его между всеми женами. Я справедлив к ним! Но и жены у меня хорошие. Умеют делать все. Пасут скот, сеют кукурузу, нянчат детей, некоторые умеют даже охотиться.

Когда мы покинули хижину Монико и направились к брухо, по узкой тропинке шагала семья. Впереди шел мужчина. За ним гуськом три женщины. За спиной у каждой в мешке сидел ребенок, в руках — тяжелые плетеные корзины. У мужчины никакой ноши не было. Он крутил меж пальцев тоненькую, хорошо обструганную палочку — ведь он глава семьи!

И снова за нами шла толпа индейцев. Правда, когда мы приблизились к хижине брухо, шумный говор смолк. Люди остановились на почтительном расстоянии от хижины.

Я подходил к жилищу брухо с волнением. С детских лет я представлял себе колдуна с гремящим бубном в руках, исполняющим феерический танец. И вот наконец я увижу настоящего шамана.

Первым в хижину вошел Маурилио. Он сказал несколько слов по-индейски и только потом пригласил меня. Переступив порог, я увидел человека, спокойно сидевшего по-турецки на земляном полу. На голове у него была повязка красного цвета. Взгляд опущен.

Мы сели напротив шамана. Но взгляд колдуна не изменился. По-прежнему вид у него был отрешенный и замкнутый.

Я смотрел на брухо и думал о его безграничной власти над жителями поселка. Конечно, дело здесь не только в религиозных чувствах. Брухо единственный человек, который лечит людей. До ближайшей больницы нужно добираться целый день.

— Я лечу только в понедельник, во вторник, в среду и в воскресенье, — хмуро говорил шаман, по-прежнему не поднимая глаз. — В остальные дни лечить запрещено богом. Нельзя лечить ночью. Потому что ночью дух покидает тело и возвращается только утром.

У ног шамана на циновке лежали зерна кукурузы. Иногда он брал их в горсть и бросал на циновку. Потом смотрел на них все тем же безразличным взглядом. Собирал и снова бросал.

Я внимательно вглядывался в лицо брухо, но так и не мог определить возраст этого человека. Маурилио сказал, что никто не знает, сколько ему лет: шестьдесят или семьдесят.

— А где же вы научились лечить людей? — спросил я.

— Нигде! Я все понял сам, — твердо сказал брухо. — Однажды в ночь, лет сорок назад, бог позвал меня к себе и сказал, какие травы лечат людей.

Шаман знает шестьдесят различных целебных трав и листьев. Правда, он лечит людей и чисто колдовским способом. Брухо прикладывает куриные яйца к телу больного и затем зарывает эти яйца в землю, чтобы болезнь пропала. Иногда к больным местам он прикладывает перышки индюка.

Но прежде чем кого-либо лечить, шаман гадает на зернах маиса. Он берет кукурузный початок и аккуратно выковыривает зерна из одного ряда по горизонтали. Когда у него в руках появляется двадцать пять зерен, два из них он зачем-то откладывает.

Потом расстилает на циновке белый платок и начинает читать молитву, очевидно известную только ему одному. В это время брухо перекладывает зерна из одной руки в другую. Голос его то взвивается до высокой ноты, то падает, то вдруг звучит монотонно. Молитва становится все тише, наконец губы едва шепчут слова, и он бросает зерна на белый платок. Молитва смолкает, шаман смотрит, как расположены зерна. В одном случае он видит, что человек должен умереть. В другом зерна рассказывают ему, как нужно лечить больного.

— За лечение я беру недорого, — сказал брухо. — Два песо. Но если зерна мне говорят, что я не смогу вылечить человека, я ему об этом прямо объявляю.

Уходя от шамана, мы сказали «до свидания», но он не ответил. Он по-прежнему хмуро смотрел в землю.

Брухо не хочет уступать свою власть кому бы то ни было. И он отчаянно борется против всего нового, что приносят в поселок такие люди, как Маурилио. Маурилио рассказал, что, когда было начато строительство плотины на реке Попалоапан, шаман усмотрел в этом подрыв его авторитета и подговорил индейцев по ночам разбирать плотину. Строители не могли понять, в чем дело: каждую ночь с плотины исчезали сотни небольших камней. А когда узнали причину, выставили караул. Солдаты стреляли по ночам холостыми патронами.

— Школа, которую мы построили в этом поселке, — говорил Маурилио, — стоила нам немало трудов. Брухо был против. «Масатекос жили сотни лет без школы и еще будут жить. А если вы отпустите ваших детей в школу, — запугивал он жителей, — бог прогневается и накажет всех нас». Однако школа была открыта.

Мы вышли на окраину деревни. Все так же за нами следовала группа индейцев, голых мальчишек и девчонок. Маурилио показал мне школу. Она была сделана из досок, листьев пальмы и напоминала деревенский сарай.

Уроки проходили на открытой поляне, рядом со школой. Все школьники (их было не меньше семидесяти) сидели на двух длинных бревнах, как грачи на проводах. Перед ними стоял учитель.

И сразу же за спиной у ребят начинался лес. Лианы, словно толстые канаты, свисали с деревьев. На ветках сидели большие разноцветные птицы и глядели на поляну, чуть наклонив набок голову. И казалось, что там, в тени зелени, прячутся обезьяны и, может быть, тоже слушают учителя.

— Сколько у вас рук? — спрашивал детей учитель по-испански.

— Две, — отвечали ученики.

— Сколько ног?

— Две.

— Голова?

— Одна.

Учитель объясняет новые слова.

— Лю-ди! На-род! Мек-си-ка! — хором повторяют ребята.

Познакомившись со мной, учитель стал рассказывать ребятам на их языке о нашей стране, которая очень далеко и в которой бывает так холодно, что выпадает снег.

Вдруг потянулась кверху рука паренька лет десяти. Учитель перевел мне его слова:

— Скажите, когда бывает снег, все люди умирают?

Я объяснил мальчику, что зимой мы надеваем шубы из шкуры животных.

Когда учитель перевел мои слова, ребята долго смеялись и что-то энергично доказывали друг другу.

— Ребята говорят, — перевел учитель, — что если человек наденет шкуру, то он будет похож на обезьяну.

Я не мог отказать этим индейским ребятам в смышлености и рассмеялся вместе со всеми.

Урок был окончен. Учитель построил детей и повел к тому месту, где возвышается мачта и на ней трехцветный мексиканский флаг. По команде дети приложили руки к груди, и один из учеников, очевидно самый достойный, подошел к мачте и спустил флаг. Дети хором сказали:

— До завтра, учитель! — и разошлись, унося с собой новые испанские слова: «Ноги две! Голова одна! Руки…»


…Через несколько лет я снова был в тех краях, где обитают индейцы масатекос. Нас пригласили на торжество по случаю окончания строительства плотины на реке Тонто.

Машина остановилась у небольшого домика неподалеку от плотицы. Встретил нас заместитель директора координационного центра антрополог Рауль Родригес.

Наверное, он был рад нашему приезду. Он проводил нас в свой кабинет и посадил на длинную скамейку, которая стояла у стены. Каждому предложил бутылочку холодной кока-колы.

— Прежде я хочу рассказать о плотине, — с улыбкой начал Родригес и достал из стола какие-то бумаги. — Это огромное сооружение, которое даст нам возможность создать искусственное водохранилище протяженностью в пятьдесят четыре километра и шириной в четырнадцать километров. Здесь будет построена электростанция, которая даст стране ток.

Родригес перелистнул страничку, и радостная улыбка погасла на его лице. Он посмотрел на нас и снова взглянул на бумагу, лежавшую перед ним.

— Вы знаете, что на землях, которые затопит вода, живут и индейцы масатекос. Мы должны переселить их.

Мексиканский журналист Луис Суарес, сидевший рядом со мной, глубоко вздохнул и сказал:

— Несчастные индейцы. Сколько раз их переселяют!

— Индейцы не хотят уходить из своих поселений, — продолжал Родригес. — Агитаторы объясняют индейцам, что вода затопит селение. Индейцы не верят нашим людям.

Я вспоминал тот первый визит к масатекос. Ту удивительную девственную тишину, те наивные сказки о тигре и курице… Сообщение Родригеса о переселении индейцев наводило на меня грусть. Разговор не клеился. Родригес предложил отправиться по водохранилищу на катере.

Катер мчался, оставляя за собой пенистый белый след. Вдоль берегов реки Тонто — поселения индейцев. Некоторые жилища уже затоплены. Из воды торчат только крыши. Издали кажется, что крыша плывет по воде, как загадочный корабль.

Рауль Родригес ведет катер к небольшой горе, на склоне которой приютилась деревенька, десяток домов из досок, под крышей из пальмовых листьев. На земле сидят женщины с детьми. Мужчины вырубают из толстого дерева лодку. В их руках нет топоров и рубанков… Они делают лодку только при помощи мачете.

Приближение катера вызвало волнение у жителей поселка. Женщины взяли своих детей и скрылись за домами. Бросили работу мужчины и ушли.

Когда причалил наш катер, на берегу появился касик (вождь) в сопровождении двух вооруженных индейцев. Он остановился, ожидая нас.

Касик был одет в белые холщовые штаны и такую же рубаху. На его поясе с одной стороны висел мачете, с другой — расшитый замысловатым узором кошелек и самодельная фляжка. Очевидно, с текильей.

— Здравствуйте, — сказал Рауль Родригес.

Касик кивнул в знак приветствия и, уперев одну руку в бок, очень настороженно посмотрел на Родригеса.

— Когда вы думаете покидать эту землю? — спросил Рауль Родригес по-испански.

Касик отрицательно покачал головой.

— Но у вас же в деревне тридцать семей, дети. У вас есть скот. Если вода подступит, вы не сможете перевезти их на Большую землю.

Рауль Родригес говорил громко. Он энергично размахивал руками. Возможно, два вооруженных индейца не понимали его слов. Но они как-то угрожающе приподняли винтовки.

— На этой земле могилы наших отцов, — сказал касик. — Бог не велит покидать их.

— Вы поймите, — продолжал Рауль Родригес, — если вода не затопит вас сейчас, то в период дождей она поднимется еще больше, и тогда будет беда.

— Как прикажет бог! — ответил касик.

Рауль Родригес развел руками и пошел к катеру.

— Все равно им придется покинуть эту возвышенность, — сказал он, когда мы были в пути. — Вода заставит их это сделать.

— Куда же они пойдут? — спросил Луис Суарес.

— Они могут поселиться тут неподалеку, в джунглях.

— Опять они должны расчищать себе новые участки для посева, строить жилища? — вздохнул Луис.

— Мы поможем им, — сказал Рауль Родригес.

Катер мчался к следующему острову. Там тоже были индейцы племени масатекос, которым очень скоро придется покинуть свои жилища и искать новое пристанище в джунглях.

ТАРАУМАРА БЕГУТ ДАЛЬШЕ ВСЕХ

Однажды мексиканская газета «Эксельсиор» сообщила, что Соединенные Штаты намерены оказать помощь индейцам тараумара, которые, как пишут в США, «ежедневно умирают десятками от голода и нищеты».

Благотворительность американцев вызвала возмущение в Мексике. Мексиканцы, конечно, признают, что положение тридцати тысяч семей индейцев тараумара в районах Чиуауа и Соноры тяжелое. Но они считают заявление американцев демагогией.

Газета «Эксельсиор» поместила рисунок, изображающий автопоезд США–Мексика, который заблудился в пустыне и не может найти верный путь.

«Где тараумара? Мы хотим им помочь!» — кричит американец мексиканцу, встретившемуся в пути.

«Вы лучше поезжайте к себе домой, в Алабаму, и помогите своим неграм», — отвечает мексиканец.

Мексиканское правительство и Национальный индейский институт, конечно, прилагают усилия, чтобы решить проблему индейцев, в том числе и тараумара. Может быть, эта проблема была бы решена, если бы из Мексики в США не утекало столько средств в виде прибылей американских монополий, действующих в различных районах страны. Поэтому мексиканцы и воспринимают так болезненно всякую благотворительность своего северного соседа.

История индейцев тараумара, очевидно, немногим отличается от истории других индейских племен, населяющих Мексику. Так же их теснили со своих земель испанские завоеватели, а потом чабочи — так индейцы называют метисов земледельцев и лесопромышленников. Теперь тараумара живут в горах, на землях, не очень пригодных для земледелия. Для пахоты здесь используются лишь плоскогорья да узкие речные долины.

Тараумара — очень мирный и простодушный парод. Тараумара строят свои жилища подальше от дорог, от поселений чабочи. «Лучше их не видеть, лучше их не слышать».

Может быть, из-за дальности поселений индейцы тараумара стали удивительными бегунами. Попробуйте-ка покрыть расстояние тридцать–сорок километров в день. Сбегать из удаленного жилища на базар и обратно.

Внешне тараумара не производят какого-то особого впечатления. Это люди невысокого роста. У них крупные черты лица и волевой подбородок. И сколько силы и выносливости заложено в них!

Немногим удается присутствовать на состязаниях индейцев тараумара, которые они проводят у себя дома, в горах. Индейцы не любят чужих, потому что они никогда не были их друзьями. К тому же местные колдуны считают, что чужие люди могут сглазить бегуна. И все-таки на таком удивительном состязании иногда удавалось присутствовать журналистам.

В назначенный день с утра на краю деревни на лужайке собирались индейцы тараумара. Бегуны намазывали ноги маслом и лежали на траве. Рядом с ними стоял колдун. Он шептал что-то себе под нос и размахивал правой рукой, отгоняя злых духов.

Неподалеку на траве лежала доска для закладов и на ней камень. Тут же сидел казначей. Те, кто хотел биться об заклад, должны были положить деньги на доску и прижать их камнем. Казначей запоминал, на какого бегуна поставлены эти деньги. Если у тебя нет денег, можешь принести из дома вещь и договориться с кем-либо.

Индейцев собиралось все больше. Они приходили и ложились на траву. Лежали молча и лишь иногда поднимались, чтобы посмотреть, кто что кладет на доску закладов.

Солнце припекало все сильнее. Но тараумара не торопились начинать состязание. Когда наступил полдень, деревенский судья, убедившись, что собрались все жители деревни, начал судебное заседание. Житель деревни, молодой парень, украл у местного деревенского старосты топор.

Вор сидел тут же в рваной одежде и в уарачи[45].

Суд начался. Лица всех участников судебного заседания спокойны.

— Не воруй, — поучал старик вора. — Как тебе не стыдно красть у своих же односельчан? Тебе не приходит в голову, что все равно мы узнаем о твоем преступлении.

Выступали другие участники заседания, все говорили спокойно, без раздражения, потому что по индейским правилам раздражение унижает человека.

Но вот бегуны просят у судьи разрешения начать состязание. Заседание суда приостановили. На обочине дороги полукругом были положены шесть камней — это означает, что участники состязания должны пробежать шесть кругов по двадцать четыре километра…

Колдун поднимает с земли два дубовых шара величиной с кулак и совершает над ними молитву. Состязание начинается. Бегуны босыми ногами подбрасывают шары и бегут. За бегунами устремляются их болельщики.

Судьи снова сели на свои места и начали поучать вора.

Суд приговорил вора к пяти дням принудительных работ на строительстве дороги.

А бегуны продолжали свой путь. Часа через два они прошли первый круг и появились на дороге, по-прежнему подбрасывая перед собой дубовые шарики. Но индейцы не обращают на бегунов особого внимания. Это только первый круг. Впереди еще пять кругов. Индейцы расходятся по домам готовить пищу к ночному торжеству.

Когда солнце скрылось, к бегунам присоединились факельщики-индейцы. Без них не увидишь на дороге дубовый шарик. А бегун все время должен находить его и подбрасывать впереди себя пальцами босой ноги.

Никто не подсчитывал время. Оно уже давно шагнуло за полночь. Бегуны сделали пять кругов, они пробежали больше ста километров. Они устремились на последний круг.

Теперь вслед за бегунами отправились новые болельщики. Среди них женщины. Они не отстают от мужчин.

Все больше народу собирается на лужайке.

Индейцы волнуются: кто же будет первым? И когда бегуны в сопровождении факельщиков появляются на склоне горы, все радостно кричат: «Гуэрига! Гуэрига!»[46]

Бегуны пробежали сто сорок четыре километра, но индейцы знают, что у них еще есть силы.

— Гуэрига! — кричат индейцы.

Тараумара бегут быстрее…

ИНДЕЙЦЫ ПОБЕЖДЕННОГО ПЛЕМЕНИ

Босые, огрубевшие от ходьбы ноги ступали по узкой тропинке, которая пролегла среди острых камней и шипов агав, по выжженной, раскаленной солнцем земле. Ноги ступали уверенно — они привыкли к такой ходьбе.

Шли двое. Мужчина Исидро и женщина Агава, за плечами у которой был ребенок. Вернее, шли не двое, а может быть сотни людей. Ведь сегодня понедельник, базар в Иксмикильпане.

Все богатство Исидро было у него на плечах. Целую неделю они с женой трудились, чтобы в понедельник отнести плоды своего труда на базар. Муж резал мясистые листья магэя. Он очищал их от колючек, отбивал длинной палкой, потом клал на доску и скребком, как плотник рубанком, соскребал с волокон мякоть. Волокна сушились на солнце, и затем жена плела из них платки — айяте. «Удивительное это растение — магэй! — подумал Исидро. — Если бы не было магэя, наверно, нам бы пришлось умереть с голоду. Сколько оно дает людям благ, хотя на вид хмуро и неприветливо!»

Исидро взглянул вдаль, где виднелись кусты магэя, — словно кривые острые кинжалы, они торчали из земли.

Он вспомнил свои кусты. Он знал каждый из них, помнил год, когда посадил. Вернее, посадил не он, а Фуэнтес — его называют в селении человеком с легкой рукой. Он только и делает, что сажает магэй. Другую работу он не выполняет — ему нельзя портить руки. Фуэнтес сажает магэй только в тот день, когда зарождается луна. Четыре дня перед этим он молится. Сажать магэй приходит в чистой белой рубашке. А индейцы стоят вокруг и просят бога дать растению жизнь.

Магэй живет в пустыне, где погибают любые другие растения. Даже если в этих местах не было дождей много лет, все равно в толстом стволе магэя содержится семь–восемь литров сладкой воды, которую называют «агуамьель» — медовой. Из нее индейцы делают пульке — хмельной напиток.

А как вкусны цветы магэя, посыпанные солью! Стебель его едят в печеном виде. Шипы магэя используют как гвозди; его листьями покрывают хижины; из волокон делают обувь, веревки и айяте.

Айяте, которые нес Исидро, были разноцветные. Конечно, Агава могла бы сплести себе наряд из этих волокон. Но Исидро очень дешево купил два мешка из-под сахара, и жена сшила из них себе платье. Теперь главное — подороже продать айяте, так, чтобы хватило на жизнь до следующего базарного дня.

«Если бы нам дали за каждый айяте по полтора песо, — думал Исидро, — тогда бы мы смогли купить лекарство для Флоры и десять куартилий[47] маиса. При экономном расходовании нам хватило бы его до следующего понедельника».

Агава шагала по острым камням, но не чувствовала их. Она разговаривала с дочкой, хоть девочка еще не могла произнести ни слова.

— Ты попроси Луну и Солнце, — шептала мать дочке, — чтобы они нам послали удачу на базаре. Чтобы на этот раз было все лучше, чем в прошлый понедельник. Вот если мы продадим айяте по полтора песо за штуку, тогда мы купим все, что нам нужно.

Вскоре муж и жена увидели шоссейную дорогу. Теперь все трое — Исидро, Агава и Флора — неотрывно смотрели на темный, лоснящийся от жары асфальт. Иногда по нему проносились машины: красные, желтые, черные. Они летели как вихрь. Никто из троих ни разу не ездил на машине, хотя Исидро совсем близко подходил к ней и трогал ее бока. Они очень гладкие. Такими гладкими бывают только камни в реке,

Исидро вышел на обочину шоссе. Впереди он увидел других индейцев, которые тоже шли на базар. И хотя дорога была широкая, все шагали один за одним гуськом. Так принято было издревле.

Исидро прибавил шагу. Ему хотелось догнать своих, потому что не так страшно было всем вместе входить на базар.

Вереница индейцев племени отоми становилась все длиннее и длиннее. С других тропинок появлялись новые семьи и молча пристраивались к шествию. Все с надеждой смотрели в сторону Иксмикильпана.

Каждый понедельник в Иксмикильпан приезжают скупщики. В широкополых шляпах, с цветными шарфами на шее, с увесистыми пистолетами на ремне, они больше похожи на ковбоев, чем на торговцев. Правда, приезжают они на базар не на лошадях, а на грузовиках или легковых автомобилях. Они занимают места повыше, чтобы лучше был виден товар.

Вместе с торговцами приезжают фокусники, доктора, продавцы крепкого самогона и табака. Кого только не было в понедельник в Иксмикильпане! И все ждали их, индейцев, уныло бредущих по обочине дороги со своим нехитрым товаром на плечах.

Вот первые индейцы приближаются к воротам базара, у которых стоит круглолицый метис с узкими, как бритва, глазами. Он сборщик пошлины. Индейцы торопливо вынимают из кармана двадцать сентаво и послушно отдают метису за право войти на базар.

— Эй, ты, — крикнул сборщик Исидро, — гони деньги!

— У меня сейчас нет, сеньор, — сказал Исидро и, вынув кошелек, раскрыл его перед метисом. — Когда пойду обратно, отдам.

Метис ловко вырвал из рук Исидро кошелек и положил его к себе в карман.

— Заплатишь деньги, получишь обратно кошелек. Эй, ты, неумытая рожа! — уже кому-то другому кричал сборщик. — Плати деньги!

Исидро направился на базар. Конечно, жаль было кошелька. Это ему подарила Агава. Но что делать!

Едва он прошел несколько шагов, как его увидел скупщик. Он стоял на возвышении. Под широченной шляпой толстое, лоснящееся от жира лицо. В руке у него была плетка.

— Покажи твое барахло, — приказал Исидро скупщик.

Когда Исидро приблизился, скупщик небрежно поднял рукояткой плети один айяте.

— Это превосходный айяте, сеньор, — сказала Агава.

— Баб в мужском обществе не спрашивают, — отрезал скупщик, и женщина замолчала. — Плачу по одному песо двадцать сентаво за каждый.

— Мы хотим по полтора песо, сеньор.

— Он хочет! Мало кто чего хочет. Проваливай! — Скупщик хлопнул плетью по голенищу и отвернулся.

Исидро поднял корзину на плечи и опять двинулся в путь. Ни на шаг от него не отставала жена, которая всегда очень боялась затеряться среди чужих людей.

На центральной площади было уже много народа. Продавцы громко выкрикивали:

— Покупай! Покупай!

Другие не кричали. Увидев индейца отоми, они хватали его за одежду и шептали на ухо: «Дешево продам бутылку агуардьенте[48]», «Заходи в наш балаган. Мы покажем тебе такое, чего ты не видел никогда в жизни. Всего два песо!»

Но у Исидро не было ни сентаво. Он пробирался сквозь толпу с одной надеждой — встретить скупщика, который заплатил бы за каждое айяте полтора песо.

Исидро снова увидел скупщика. Лицо у него было добрее, чем у того усатого. Он снял корзину с плеч и показал айяте.

— Айяте мне не нужны, — сказал скупщик.

— Может, вы купите, сеньор, веревку, — спросил Исидро. — Очень крепкая, я сам делал ее из хороших волокон.

— Покажи!

Исидро вынул из корзины веревку.

Скупщик прикинул ее вес на руке:

— Одно песо! Получай.

— Может, чуточку больше, сеньор, — попросила Агава. — Нам нужно купить лекарство девочке.

— Держи песо и будь довольна.

Скупщик бросил веревку в кузов своего автомобиля.

Исидро взял песо и зажал засаленную маленькую бумажку в руке. Все-таки одно песо есть!

И снова сквозь толпу пробивался Исидро, и за ним покорно шла жена.

На возвышении среди толпы стоял человек и громко говорил что-то. В руках он держал какие-то пакетики, пузырьки и показывал их индейцам.

Исидро пробрался поближе.

— Вы великое племя, индейцы отоми! — кричал человек в очках. — Вы даже не знаете, что много сотен лет назад отоми были самым сильным и храбрым племенем на земле Мексики.

— Это точно, в книгах так написано, — подтвердил кто-то из слушателей.

— Когда ацтеки вторглись в ваши земли, вы разбили их наголову.

Исидро посмотрел на своих собратьев. Все они были маленького роста, хилые. Неужели когда-то они побеждали другие племена?

— А теперь вы становитесь от поколения к поколению все ниже ростом, все слабее телом. И конечно, вы никогда не сможете завладеть хорошими землями, если не будете пить эликсир, который я продаю. Стоит недорого, всего одно песо. По капле каждый день. Вы станете выше ростом и свободнее духом. Ваши дети вырастут быстрее. Покупайте эликсир силы и молодости!

Агава потянула Исидро за рукав и тихо сказала:

— Не забудь о дочке.

Исидро еще продвинулся вперед, не снимая корзины с головы. Он увидел небольшой столик, на котором лежало много разных лекарств. Когда человек передал какому-то индейцу пузырек с эликсиром и получил с него деньги, Исидро не очень решительно спросил:

— У вас нет лекарства от боли в животе?

— У нас все есть, — быстро отозвался человек. — Вот! — Он схватил со стола какой-то пакетик и потряс им над головой. — Порошок от всех болезней.

— А специально от живота нет? — еще раз спросил Исидро, потому что подумал, что от всех болезней порошок стоит дороже, чем только от живота.

— Мои дорогие друзья! — крикнул человек в очках. — Вот стоит передо мной ваш собрат. Взгляните на него.

Все посмотрели на Исидро.

— Он не знает, что, когда болит живот, значит, весь человек болен. Что такое живот? Это значит жизнь. И надо пить это лекарство от всех болезней. Покупайте, отдаю даром — одно песо за кулечек.

«Хорошо, что у меня хватит денег на это лекарство», — подумал Исидро и поскорее отдал бумажку, чтобы кто-нибудь не купил лекарство раньше его.

— Будешь пить понемножку, каждый день перед сном.

— Живот болит у дочки, — пояснил Исидро.

— Давай ей каждый день на ночь. — Доктор похлопал Исидро по плечу.

Исидро выбрался из толпы, а доктор продолжал рассказывать о былом величии племени отоми.

Жена с благоговением осмотрела кулечек с лекарством и спрятала его за пазуху.

Исидро направился на самый край базара. Туда, где стояла небольшая церквушка. В прошлый понедельник он видел там скупщика. У него не было пистолета на ремне и плети в руке. Он улыбался и поэтому казался добрым. «Может, конечно, сегодня его там и нет…»

Исидро издали узнал этого человека. Как и в прошлый раз, он улыбался. Наверно, у него хорошо идут дела!

Исидро подошел к человеку, снял корзину с плеча и поклонился.

Жена смотрела на скупщика из-за спины мужа.

— Вы не купите у меня айяте? — робко спросил Исидро.

— Айяте, говоришь? — весело переспросил скупщик. — Где же ты раньше был? Я уже купил сорок айяте и дал людям хорошую цену — по полтора песо.

Исидро готов был заплакать от горя. Он просил скупщика. Но скупщик только разводил руками и весело улыбался. Ему не нужны были больше айяте.

Исидро опять бродил по базару и предлагал свои айяте. Но никто не хотел их покупать. А он должен был продать их, иначе семья умрет с голоду. В их хижине не осталось ни горстки маиса. Его нельзя достать у соседей, они живут также от понедельника до понедельника. А вся еда — похлебка, две лепешки из маиса и три–четыре чашки пульке.

— Купите, сеньор! Купите айяте! — все истошнее кричал Исидро.

Никто не хотел даже смотреть на платки.

А время шло. Тень становилась все короче. Подступал знойный полдень. Исидро знал, что скоро скупщики уйдут с базара. Они не любят жары. Они пойдут в ресторан и будут пить там прохладное пиво. И Исидро торопился. Он подбегал теперь к каждому, кто хоть чем-то напоминал скупщика.

Наконец он снова столкнулся с тем, у которого были густые усы и плеть в руке.

— Купите! — робко сказал Исидро, показывая на айяте.

— А-а, оборванец, — протянул скупщик и откинул плетью один платок в корзине. — Опять ко мне пришел. Но теперь мне не нужны твои айяте.

— Купите! — повторял Исидро и жалобно смотрел на скупщика. — У меня ребенок!

— Ха-ха! У него ребенок! — крикнул скупщик. — А у меня их, может быть, двадцать.

— Нам нечего будет есть целую неделю. Купите, сеньор!

Агава заплакала, заплакала дочь. Скупщик поморщился и подкрутил свои усы.

— Ладно, оборванец! За мои же деньги я должен глядеть, как вы ревете. Сколько у вас этих айяте?

— Десять.

Скупщик отсчитал десять песо.

— Получай!

— Вы же сказали — по одному песо двадцать пять сентаво.

— Это я раньше сказал. — Скупщик схватил своей большой волосатой рукой айяте и бросил их в кузов автомобиля. — Скажи спасибо, что я плачу тебе по песо за штуку. Делаю это из сострадания, видит бог! Проваливай!

Исидро зажал деньги в кулак. Он мужчина. Ему нельзя плакать. А плакать хотелось от горя. Он шагал по базару. За ним шла жена. Дочка размазывала грязной ручонкой слезы по лицу.

«Сколько маиса я смогу купить на эти деньги? — спрашивал себя Исидро. — Я должен торговаться. И все-таки, как бы я ни торговался, я не могу купить десять куартилий маиса. А если мне дадут на эти деньги восемь куартилий, то два дня из семи мы будем голодать… Может быть, я сумею выторговать десять…»

Жена думала о том же.

Они пришли в те ряды, где продают маис. Маис был насыпан на земле горками. Каждое зернышко, как золотое, светилось на солнце.

Исидро издали облюбовал кучку маиса. Этот маис показался ему самым лучшим. Исидро встал на колени, как будто собирался молиться, потрогал зерно и спросил торговца о цене.

— Одно песо двадцать пять сентаво за куартилью, — сказал продавец, как будто он совсем не был заинтересован в покупателях.

— Продайте нам, сеньор, по одному песо! — попросил Исидро.

— Продайте! — слезливо повторила жена.

Торговец поглядел на обоих и спросил с усмешкой:

— А даром не желаете?

— Вы не думайте, сеньор, — сказал Исидро, — у нас есть деньги, — Он разжал кулак и показал десять засаленных бумажек.

— Есть деньги, так покупай, — грубо сказал торговец. — Дурака валять нечего.

— Так я же за свои деньги могу поторговаться.

— Иди и ешь свои грязные бумажки.

Исидро и жена поднялись на ноги. Им показались обидными эти слова. Ведь все-таки у них есть деньги. И они могут торговаться.

Они прошли еще несколько шагов и остановились около другого торговца. Посмотрели на маис и опять стали перед ним на колени.

Продавец зачерпывал меркой маис и высыпал его в кучу. Делал это он так ловко, как фокусник.

— Сколько стоит, сеньор, ваш маис?

— Одно песо двадцать пять сентаво! — крикнул торговец и еще раз зацепил меркой зерно.

— Может, вы продадите нам чуть дешевле, — попросил Исидро. — У нас есть десять песо.

— Ты, наверно, хочешь купить на эти бумажки, — торговец показал на деньги, зажатые в кулаке Исидро, — сто куартилий маиса?

— Дайте нам десять куартилий, — вмешалась в разговор жена. — Мы как-нибудь проживем до следующего базара.

— На эти деньги могу дать только восемь куартилий.

— Мы вас очень просим, сеньор! Помогите нам, сеньор. Иначе мы умрем с голоду.

— Ладно, — сказал торговец. — Дам вам девять куартилий вместо восьми. Пусть видит бог мою доброту!

Не говоря больше ни слова, торговец зачерпнул меркой золотой маис. Исидро взял один кончик платка зубами, два других растянул руками. Торговец высыпал меру. Потом зачерпнул еще и еще. И так девять раз.

Он делал это быстро, потому что боялся, как бы Исидро не заметил, что мера у него с двойным дном. И вместо девяти куартилий он насыпал ему всего семь.

Исидро отдал деньги и улыбнулся первый раз за весь день, начавшийся на рассвете. Жена тоже улыбнулась. И казалось, что лицо маленькой девочки стало веселее.

Исидро аккуратно связал кончики платка и положил маис в корзину.

Они шли по обочине дороги, один за одним. Они шли к своей хижине, которая стоит на раскаленной земле среди колючих кактусов и камней. И снова впереди семь дней труда, плоды которого опять будут отданы в понедельник скупщикам за то, чтобы как-нибудь прожить еще одну неделю своей долгой, бесконечно долгой жизни.

СЕТИ НА БЕРЕГУ

Старик всегда сидел на этом камне. Камень был округл, он наполовину врос в песок. Старик и сам не знал, когда и почему полюбился ему этот камень. Он помнил лишь, что давно, лет шестьдесят назад, мальчишкой, он впервые пришел сюда. Уже который год старик думал об одном и том же. Как долго лежит этот камень! Он стал даже красивее за эти шестьдесят лет. Вода сгладила его неровности, и он теперь будто улыбался под лучами яркого солнца. А лицо старика давно увяло. Оно было изборождено морщинами и напоминало старый выпотрошенный кошелек.

Старик сел на камень и погладил его. Потом поглядел вдаль. Берег изгибался, словно натянутый лук. Небольшая морская волна набегала на золотистый песок. Там дальше, за камнем, начинался лес. Терпко пахло смолой и хвоей.

Каждый день в это время рыбаки ловили рыбу, их лодка стояла недалеко от камня. Старик хорошо видел их, любовался упругими мускулами молодых парней.

Рыбаков было человек двадцать. Они грузили тяжелую мокрую сеть в лодку. Кланяясь каждой волне, лодка уходила в море. Метрах в трехстах от берега она останавливалась. Рыбаки опускали сеть в воду. Они делали это осторожно, чтобы не порвать или не спутать сеть. На воде появлялась ровная линия поплавков. Потом лодка поворачивала к берегу, гребцы ударяли веслами о воду, и старший рыбак сбрасывал в воду длинные канаты, которые были привязаны к сети.

На берегу рыбаки выстраивались в две шеренги, прицепляли канаты к поясам и по команде старшего тянули сеть, негромко напевая. В такт песне рыбаки делали босыми ногами шаг, и сеть на полметра приближалась к берегу.

Чем ближе сеть, тем зорче смотрят в море глаза рыбаков. Если бы можно было пронзить взглядом толщу воды и заглянуть туда!

Старик, приставив руку козырьком ко лбу, тоже ждал. Он даже издали мог определить, много ли рыбы будет в сети. Ведь он столько лет рыбачил.

Рыбы было мало, несколько пампано, несколько сьеры[49]. Всего килограммов шесть.

Рыбаки сортировали рыбу. Мальчишки сматывали канаты. Старик поднялся с камня и, опираясь на палку, медленно пошел к рыбакам. Он шел у самой кромки воды, где песчаный берег тверже.

— Здравствуй, — сказал старик старшему рыбаку, Педро, подойдя к нему совсем близко и приподняв над головой свою старую соломенную шляпу.

— Плохо наше дело, — сказал Педро. — Почти неделю не идет рыба. Хозяин грозится отнять у нас лодку и сеть. Мы обещали ему прибавить плату на одну часть. Вот посуди сам: делим рыбу на сорок частей, нам, рыбакам, каждому по одной части, а ему пятнадцать.

Облокотившись на палку, старик смотрел на Педро, будто изучал его смуглое от солнца и ветра лицо.

— Мы, бывало, платили хозяину только десять частей! — сказал старик.

— «Бывало, бывало»! — раздраженно отозвался Педро. — Бывало, хозяева честнее были и рыбы было больше. Видел, какими сетями мы ловим? А наши добрые соседи гринго ловят рыбу в наших водах траулерами. Незаконно ловят. А на этих траулерах каких только аппаратов нет! Посмотрят в специальную трубу и все видят, что под водой делается. Вынимают всегда полные сети. И холодильники у них тут же, на траулере. А у нас? Много рыбы поймаешь — плохо: жара, хранить ее негде. Скупщикам за полцены отдаешь. Мало — тоже плохо! — Старший рыбак махнул рукой и выругался. — Сейчас еще закинем. Может, сжалится над нами святая дева Мария.

— Ты бы закинул напротив того камня, — сказал старик, показывая на свой любимый камень. — Лет сорок назад мы ловили там. Много рыбы попадалось.

— Можно попробовать, — согласился Педро.

Рыбаки погрузили сеть в лодку и столкнули ее с мели. А старик, опираясь на палку, опять шел у самой кромки воды, там, где песчаный берег потверже, и на старом морщинистом лице была улыбка.

Лодка ушла от берега и остановилась. Рыбаки опустили сеть в воду. Когда на воде появилась ровная линия поплавков, они направили лодку к берегу, как раз к тому месту, где был камень.

Старик к этому времени подошел к своему камню и устало опустился на него. Слишком большой путь проделали его старые ноги. Приложив руку козырьком ко лбу, он смотрел на лодку, и улыбка по-прежнему украшала его лицо.

Рыбаки на берегу выстроились в две шеренги. Когда лодка подошла, они взяли канаты и прицепили их к поясам. Снова затянули песню и снова в такт песне шагали босыми ногами по песку, не спуская глаз с моря.

Старик тоже смотрел в море. Лет сорок назад у него была сеть куда меньше, но каждый раз вынимали воз рыбы. И сейчас виделось старику, что в сети уйма рыбы. Она бьется в упругие клетки, но не может вырваться.

Все ближе поплавки. Все напряженнее тишина на берегу. Как хотелось бы старику стать в ряд вместе с этими мускулистыми ребятами и, крепко ухватив руками канат, тянуть его! Но за плечами были восемьдесят два года.

Сеть была уже близко от берега. Она изогнулась как подкова. Старик привстал от волнения, но между поплавками и берегом вода была тихая. Вскоре вся сеть показалась на берегу, и в ней опять было всего несколько штук пампано и сьерры.

К старику подошел Педро.

— Плохо дело! Видно, мы провинились перед богом, — сказал он.

Снова рыбаки стали сматывать сети и грузить в лодку. А старик сидел на камне и, опершись на палку, смотрел вдаль. И так ясно видел рыбу, которую ловил на этом месте сорок лет назад… Большая, серебристая, она билась на песке, и люди весело кричали и плясали от радости. Потом он думал о гринго, о том, что у них есть специальные корабли и трубы, в которые даже под водой можно разглядеть рыбу. Старик никогда не видел таких кораблей и труб и сейчас пытался представить их.

Солнце уже скрылось в горах. Рыбаки растянули сети на песке и ушли. А старик все сидел и думал.

Над сетями в поисках рыбешки кружились хищные сопилото. Они размахивали черными крыльями, протяжно кричали, и крик их разносился над дремлющим берегом, над вековыми соснами и хижинами, очень похожими на те, что стояли здесь несколько веков назад.

НА КОЛЕНЯХ

Запыленный автобус прибыл в Гуанахуато и остановился на площади перед базаром. Приехавшие на базар пассажиры спешили покинуть автобус, чтобы занять у прилавка места поудобнее и разложить свой товар.

Только одна пара, муж и жена, уже немолодые люди — им, наверно, перевалило за пятьдесят, — не торопились покинуть автобус. Когда все вышли, муж взял жену под руку и осторожно повел к выходу. И было что-то торжественное в их походке и в одежде. На нем была новая широкополая шляпа, отороченная черной каемочкой, новая белая рубашка, на ней — белое платье и черный легкий платок, спадавший с головы на плечи. Они молча вышли из автобуса. На тротуаре жена сняла туфли и отдала их мужу. Босиком она сошла на булыжную мостовую и опустилась на колени. После этого она посмотрела на небо, сложила на груди руки, и губы ее прошептали молитву. Поправив платок на голове, женщина пошла по мостовой на коленях. Муж шагал рядом.

На улицах Гуанахуато всегда мало народа. Это город печальной судьбы. Гуанахуато называли прежде жемчужиной Мексики. Золото, серебро, олово — все это добывалось здесь, в Гуанахуато. В XVI и XVII веках сюда устремлялись испанские гранды и священники. Одни приезжали сюда, чтобы набить кошельки. Разбогатев, они строили в Гуанахуато дворцы не хуже тех, что были в Андалусии или Севилье. Люди божьего храма отправлялись в Гуанахуато тоже с целью обогатиться. Но вслух говорили о своей великой миссии — превращении темных индейцев в добрых католиков. И конечно, в Гуанахуато строились храмы. Чем больше добывалось золота на рудниках, тем выше и могущественнее были эти храмы.

Слава Гуанахуато гремела в Европе. Может быть, она не померкла бы и по сей день. Но в начале этого века подземные воды прорвали заслоны, и рудники были затоплены. Кончилась жизнь рудников, подаривших несметные богатства их владельцам, кончилась жизнь города, созданного этим богатством. Но по-прежнему открываются по утрам многочисленные храмы Гуанахуато. И сюда стекаются из окрестных деревень и поселков верующие. Поэтому у прохожих не вызывала удивления женщина, двигающаяся на коленях, и мужчина, идущий рядом, с туфлями в руках.

Лицо мужа было задумчивым, в глазах жены было видно благоговение и восторг. Ей казалось, что каждый шаг на коленях — это ступенька к богу. Она знала, что сегодня ей нужно будет сделать еще много сотен шагов по круглым камням мостовой, но это не пугало ее, а, наоборот, укрепляло в ней веру в бога и в чудо, которое все-таки свершилось. Сколько раз за последние два года мечтала Хасина об этом чуде!

Два года она лежала в постели. Разве можно объяснить другому человеку, как трудно быть прикованной к постели! Колени распухли, стали чужими, и она не могла ходить. Она лежала на спине и смотрела в потолок немигающими, печальными глазами. Потолок был белый. Когда-то она сама белила его. И хорошо, что он был белый: можно было смотреть на него и вспоминать прошлое и даже что-то увидеть, если очень захочешь, как в кино на экране.

Больше всего Хасинта любила вспоминать те годы, когда она была сильной, когда могла без устали пройти десятки километров, носить воду в больших ведрах, пахать землю, шагая босиком по мягкой борозде вслед за сохой. Все, что было в прошлом, казалось таким заманчивым и прекрасным.

Часто Макарио, который шагал сейчас рядом, садился на кровать и убеждал Хасинту: «Все пройдет, ты будешь ходить, как прежде!» Хасинта улыбалась. Она знала, что Макарио любит ее! Прожито тридцать лет вместе. Сколько радости и, конечно, горя осталось позади! Лицо мужа было таким близким, каждая морщинка была знакома.

Очень похож на отца был сын Хорхе. Ему уже стукнуло двадцать, когда он полюбил девушку из соседней деревни. Она была невысока ростом. Глаза у нее были большие и черные. Такие же черные, как и волосы. Хорхе полюбил ее и каждый вечер ходил в ту деревню. «Я скоро женюсь на ней», — сказал он матери и отцу. И они были согласны. Пусть женится, парню уже двадцать лет!

Но однажды Хорхе не вернулся домой. Всю ночь отец и мать не сомкнули глаз. Рано утром Макарио поехал в ту деревню и вскоре вернулся. На повозке лежало тело Хорхе с кровавой ножевой раной в груди. Один из парней при всех оскорбил невесту Хорхе. Хорхе ударил парня по лицу и тут же получил удар ножом в грудь.

Воспоминания о сыне отвлекали Хасинту от боли, которую она испытывала, шагая по мостовой. Не поднимая глаз на мужа, Хасинта сжала его руку, и он ответил тем же, как будто знал, о чем думала и что испытывала сейчас Хасинта. А может быть, и на самом деле знал — ведь прожито вместе тридцать лет.

…Булыжная мостовая поднималась в гору. Хасинта хорошо знала дорогу в церковь Сан-Диего. Еще не один поворот надо пройти по мостовой, миновать не один спуск и подъем, прежде чем увидишь высокие башни старинного храма. И хотя колени уже болели и так остро чувствовали каждый камешек мостовой, она продолжала свой путь.

Хасинта пыталась смотреть вперед и думать только о боге. Бог для нее существовал в образе святого сеньора Вильясеки[50]. Его статуя стояла на алтаре, и по праздникам ее выносили из церкви, чтобы показать народу. Вид у Вильясеки был добрый, немножко старомодный. Но только такими и бывают святые. А как часто она разговаривала с Вильясекой в те дни, когда погиб сын! Она вдруг вспомнила могилу сына — маленький холмик земли. Она приходила на могилу, опускалась на колени и, уткнувшись лицом в землю, плакала. Сколько раз Макарио уводил ее с кладбища! Но какая-то сила опять и опять вела ее к могиле. Она вставала на землю коленями и плакала. Может быть, от этого стали болеть колени. Они распухли.

Макарио вызвал врача, и тот сказал, что у Хасинты началась болезнь суставов — полиартрит. Врач прописал лекарство, взял за визит деньги и ушел. А ноги по-прежнему не сгибались в коленях. Макарио позвал другого врача. Тот тоже прописал лекарство, взял деньги и ушел. Жена знала, что у Макарио нет денег, что он продает все, что можно продать. Но Макарио так хотел вылечить Хасинту — только она одна осталась у него на свете. Макарио продавал вещи и звал все новых и новых докторов. Когда он продал все, что можно было продать, он сел на кровать Хасинты и заплакал. Он плакал, как дитя, плечи его вздрагивали. Хасинта глядела на белый потолок и молила святого Вильясеку спасти их, вылечить ее ноги.

Вот с того самого дня она денно и нощно молилась и молилась. И вдруг свершилось чудо: ноги ее стали меньше болеть. И она сумела согнуть их в коленях. Потом ногам стало еще легче. Она поднялась с постели. Макарио не верил своим глазам и от радости целовал Хасинту так же страстно, как в далекие молодые годы. А Хасинта поклялась отблагодарить своего спасителя Вильясеку — пройти на коленях от базара до храма Сан-Диего.

…Из-за крутого поворота навстречу Макарио и Хасинте выскочила машина. Она чуть не сбила Макарио и, проехав несколько сот метров, остановилась. Из машины вышли двое мужчин и женщина.

— О-о, какая странная пара! — воскликнула женщина на ломаном испанском языке.

— Это благодарность богу, — услужливо ответил мужчина на чистом испанском языке, наверное, гид.

— Боб, — приказала женщина другому мужчине, — сфотографируй их. Это будет редкий кадр.

Мужчина забежал вперед, присел и стал бесцеремонно снимать Макарио и Хасинту. Хасинте хотелось закрыть лицо. Но потом она решила, что ей все равно. Ведь она идет к богу. Она попыталась думать о сеньоре Вильясеке.

Американец снимал с разных сторон, перекидывался веселыми словечками со своей спутницей, смеялся и опять приседал, чтобы в упор снять удивительную пару.

— Куда они идут? — спросила американка.

— Наверно, в храм Сан-Диего, — ответил гид.

— Поехали туда.

Все сели в машину и умчались в ту сторону, где находился храм Сан-Диего.

А Хасинта по-прежнему двигалась на коленях. Было уже недалеко до храма. Один поворот — и горка. Небольшая горка. Но камни мостовой теперь с каждым шагом казались все острее и острее. Хасинта крепче сжимала руку мужа и молчала. И он молчал, тихо шагая рядом. А Хасинта молила бога только об одном: чтобы у нее хватило сил дойти.

Показался храм Сан-Диего. Хасинта и Макарио взглянули на его высокие шпили. Тяжелые двери были открыты. Над дверьми были лепные украшения. Квадратные колонны прочно стояли у входа. Все говорило о вечности. И действительно, все здесь было вечно. Храм стоял уже не одну сотню лет.

У входа сидел сгорбленный старичок и торговал священными предметами: иконами, статуэтками святых, гвоздями, которыми распяли Христа. Этот человек казался таким маленьким и ничтожным на фоне могучих стен. Но это так и должно быть — ведь храм вечен, а человек временный жилец на земле.

Хасинте и Макарио все было знакомо в этом храме. Еще в детстве они приходили сюда вместе с родителями. Каждая ступенька была чем-то памятна. Правда, Хасинта не знала, сколько этих ступенек. И она жалела сейчас, что никогда прежде не считала их.

На мостовой недалеко от храма стояла та самая красивая машина, на которой приехали американцы. Хозяева автомобиля поджидали удивительную пару наверху, у входа.

Хасинта поставила колено на первую ступеньку и прошептала молитву. На мраморной ступени колено не так болело, как на булыжной мостовой. Хасинта поднялась на следующую ступеньку и еще на одну. На каждой белой мраморной ступени оставалось кровавое пятно. Но теперь она твердо знала, что у нее хватит сил отблагодарить святого Вильясеку.

— Тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь, — шептали губы Хасинты.

И наконец, последняя ступенька. Хасинта опять прошептала молитву и направилась к входу. Теперь она двигалась по каменным плитам храма, печатая на них кровавые следы.

Макарио остановился у входа, положил шляпу на пол, встал на ее широкие поля коленями и прочитал молитву. Когда он поднялся, к нему подошли американцы.

Американец похлопал Макарио по плечу и, перестав жевать резинку, спросил:

— Вы муж этой женщины?

— Да, сеньор, — ответил Макарио.

— Зачем она сбивает свои колени о мостовую?

— У нее, сеньор, болели ноги. Врачи брали деньги, а вылечить не могли. Жена стала просить святого Вильясеку помочь ей, и он помог.

— Послушай, Элен! — крикнул американец своей подруге. — Этот Вильясека ничего себе парень. Может, ты у него что-нибудь попросишь? Правда, у тебя такие чудесные колени, что мне будет жаль их. Ха! Ха!

Женщина что-то ответила.

Но Макарио не слышал их. Он наблюдал за Хасинтой, которая кончила молитву, тяжело поднялась на ноги и, вынув из-за пазухи картинку, нарисованную ею самой на жести, пошла вешать ее на стену. Там висело много таких картинок, каких-то старых вещей: сломанный костыль, кнут, засохший лист кактуса. Эти вещи висят так давно! Может быть, они висели еще до рождения Макарио. Вон та картинка: в шахте три человека — двое мертвы, один жив… Эту картинку Макарио видел еще мальчишкой. И знал подпись над ней наизусть. «В шахте был обвал. Двое погибли, я был тяжело ранен. Благодарю тебя, сеньор Вильясека, за то, что я остался жив. Луис Гансалес Перальта». Под желтым иссохшим листом кактуса — дощечка со словами: «Я носила этот кактус на голой груди, чтобы искупить свой грех». И еще картинки и надписи. Их сотни.

Хасинта поискала место повиднее и повесила свою картинку.

— Послушай, — американец опять похлопал по плечу Макарио, — а может, ее все-таки вылечили врачи?

— Может быть, сеньор, — ответил Макарио. — Но она верит в бога.

ДЕНЬ МЕРТВЫХ

Наши предки христиане верили в загробную жизнь и все-таки умирали со страданием. Смерть они представляли в образе костлявой старухи в грязном одеянии, с косой в руках.

В наш век, когда люди перестали верить в «тот свет», слово «смерть» звучит еще ужаснее. Каждый осознает, что это конец бытия, и улыбка при этой мысли не появляется.

В Мексике относятся к смерти по-иному, я бы сказал — наплевательски. «Ла вида но вале нада!» (Жизнь ничего не стоит!) — любимое изречение мексиканца. О смерти сложено много песен. И поют их совсем не заунывно, а весело, с доброй иронией.

«Не нужно плакать, — говорят мексиканцы, — если кто то умрет. Вот если изменит любимая — это настоящая печаль. Если оскорбят тебя — это ужасно! А если на празднике кто-то в кого-то выстрелит и будет два трупа — ну что в этом особенного? Ведь они умерли как мексиканцы». И тут же вам расскажут такой анекдот.

Двое встречаются на базаре, где много народа. «Послушай, ты не видел Хуана?» — спрашивает один другого. «Видел! Вон стоит с приятелями». — «Где?» — «Вон!» — «Не вижу». Мексиканец вынимает пистолет и стреляет. «Видишь, один упал? Он стоял от Хуана справа». — «Нет, не вижу!» Снова выстрел. «А этот, который падает, стоял от Хуана слева. Теперь видишь?» — «Вижу. Спасибо!»

Это, конечно, анекдот. Но он не так уж далек от истины.

— Послушай, Фуляно, — говорит хорошо одетый мексиканец бедняку, сидящему без дела на углу улицы. — Хочешь заработать двести песо?

— Конечно, сеньор. Кто не хочет заработать двести песо. Манде ме[51].

Сеньор вынимает из-за пояса пистолет.

— Вечером нужно убить плохого человека. Он пойдет по темной тропинке около парка ровно в двенадцать. Ты спрячешься за дерево и выстрелишь.

— Хорошо, сеньор, — отвечает Фуляно и запихивает пистолет за пояс. — Только дайте мне небольшой аванс, чтобы я мог выпить рюмочку текильи.

Сеньор дает ему двадцать песо, и они расстаются.

Вечером Фуляно, затаившись у дерева, ждет свою жертву. Он не знает, что это за человек. Может быть, он и не такой уж плохой, как сказал сеньор. А может быть, по тропинке в этот час пройдет совсем другой человек. Но слово есть слово. Выстрел все равно прогремит в ночи. И ничего в этом страшного нет. «Ла вида но вале нада!» На том месте, где убьют человека, поставят белый крест. Часто встретишь такие кресты на дорогах, на тропинках и просто в поле, и мексиканец не печалится, видя их. «Только смерть озаряет жизнь!»

Многие исследователи склонны считать, что такое отношение мексиканца к смерти родилось во времена ацтеков. По их религии ребенок считался пленником жизни. Ацтеки верили, что человек рождается из кости умершего. Поэтому смерть каждого в их представлении давала жизнь другому человеку и в то же время вечное бытие для того, кто умирал. Выходило, что смерть — благо и для умирающих и для окружающих.

Поэтому с такой радостью и гордостью шли ацтекские юноши на алтарь жертвоприношений. Они покорно давали разрезать себе грудь и вырвать сердце.

Отголоски прежней религии живы в нынешней Мексике. Каждый год 2 ноября очень торжественно празднуется День мертвых.

Подготовка к празднику начинается 1 ноября. Утром все газеты выходят с необычными иллюстрациями. На их страницах нарисованы скелеты и черепа. Под каждым имя: это — череп ныне здравствующего президента республики, это — министра внутренних дел, это — министра экономики. Затем следуют чины пониже. Здесь же напечатаны стихи, довольно милые, с улыбкой. А почему бы не улыбнуться, представив себе череп президента республики.

В школе на уроках дети рисуют черепа своих учителей. Делают это они очень старательно.

Булочники и кондитеры тоже трудятся. Они сооружают черепа из шоколада и сахара. Кто из чего горазд! Этими черепами украшают торты и батоны хлеба. Мастеровые и художники делают манекены покойников и наряжают в белые одеяния. Они так искусно делают их, что ночью при свете факелов манекены действительно кажутся пришельцами с того света.

В День мертвых идет бойкая торговля головами великих людей, сделанными из кокосовых орехов. Я видел голову Черчилля, Сталина, Эйзенхауэра. Американцы, как правило, подвешивают такие головы у себя дома на веревке к потолку.

В канун праздника мексиканцы украшают жилища цветами, ставят в красные углы изображения святых.

В различных провинциях по-разному празднуется День мертвых. В некоторых устилают листьями дорогу от дома до кладбища, чтобы покойник не заблудился и пришел домой посмотреть, как обитают живые.

В других провинциях во время праздника убивают козла и устраивают пир. Это делается для того, чтобы мертвые не злились на живых. Приготовление козла и сама трапеза имеют сложный ритуал. Козла нужно есть так, чтобы ни одна кость не упала на землю. Иначе беда: это оскорбит покойника. На этом пиру обязательно все должны быть довольны. Таков уж закон праздника.

А вечером, когда совсем стемнеет, люди зажигают свечи, охраняя ладонью их огонек, отправляются на кладбище. Длинные вереницы людей тянутся по ночным дорогам. Каждая семья садится вокруг могилки и молится. Кладбища в такую ночь являют неповторимое по красоте зрелище. В черной ночи трепетные огоньки и люди, склоненные над могилами.

Каждый с благоговением думает о тех, кто жил прежде на земле, кто дал жизнь ему, ныне здравствующему. И отцы уверены, что, когда их не будет на свете, в день 2 ноября на кладбище придут дети и отдадут им свою сыновнюю дань.

КОНКУРЕНТЫ

Городок Эскарсега стоит в джунглях на перепутье, на скрещении дорог. И куда бы человек ни ехал — на запад или на восток, на юг или на север, — он всегда проезжает через этот город и обычно останавливается в небольшом ресторанчике под крышей из пальмовых листьев. У ресторана даже нет названия, просто написано над входом: «Ресторан». Он один в городе.

Хозяин ресторанчика Рамиро, его жена и две дочери знали многих, кто по делам ездит через Эскарсегу: это торговцы, скотоводы, крестьяне-ранчеро. Рамиро встречал их как добрых знакомых. Обычно он присаживался за стол и заводил разговор о том о сем.

В последнее время в ресторане все чаще стали появляться незнакомые люди. Они приезжали на запыленных «джипах». И хотя они приезжали в разные дни, они казались Рамиро похожими друг на друга. У них были озорные лица. Они были молоды, полны сил, одеты в рубашки цвета хаки и такого же цвета брюки. Нет, они не военные люди… Это инженеры и техники, которые прокладывают дорогу через джунгли и болота.

Особые симпатии у Рамиро были к одному из этих ребят — инженеру Мартинесу, который сооружал мосты. Буйные тропические реки вставали на пути новой дороги. Нужны были огромные мосты, чтобы соединить один берег с другим. Рамиро видел, как строят эти мосты из железа и бетона. Люди, словно маленькие жучки, лазают по каркасу, свинчивают железные балки.

Рядом с таким мостом еще работают паромы дона Педро. Кто не знает паромов дона Педро? Кто не знает и самого дона Педро? Даже губернатор штата и тот всегда зависел от дона Педро! Он может приказать паромщику, и ты будешь сидеть на берегу.

Дон Педро частенько заезжал в ресторан. Он садился за «свой» стол в углу, около стойки, откуда был виден весь ресторан, и старшая дочь Рамиро Карменсита ставила перед доном Педро две бутылки холодного пива «Корона». Рамиро присаживался к столику дона Педро и молчал, пока тот пил первую бутылку пива.

Сегодня Рамиро ждал дона Педро. Знакомый торговец сказал, что видел машину хозяина паромов километрах в ста от Эскарсеги. Он едет из Вельяэрмоса, значит, скоро будет здесь. Рамиро выглянул из ресторана.

Напротив ресторана на площади стоял крытый грузовик — магазин. Со всех сторон на нем было ярко написано: «Суперальмасен[52] братьев Вильегос». Грузовик был набит всякой всячиной… Костюмы, ботинки и сумки. Часть товара была разложена на земле. Покупатели подходили и смотрели. Старший брат показывал товар, а младший — младшего не зря называли артистом. В руке у него был микрофон, на крыше грузовика стоял огромный динамик. Младший брат мог, наверное, произнести тысячу слов в минуту. Он мог говорить целый день, конечно, если под рукой у него была бутылка холодного пива. А она всегда была.

Чего только не придумает этот младший брат! «Дешевле, чем у нас, товара нет!» — кричит он в микрофон, и его слова летят над Эскарсегой. «Даже нищих мы можем сделать богатыми. Приходите, покупайте».

Младший брат увидел Рамиро.

— Уважаемый сеньор Рамиро! — крикнул младший брат. — Владелец фешенебельного ресторана тоже покупает товар у нас. Только у нас! Все, кто хочет сэкономить хоть сентаво, покупайте только у нас!..

Рамиро пошел на свое место за стойкой, припоминая, что он купил у братьев Вильегос. «А-а, зажигалку, — вспомнил Рамиро. И улыбнулся. — Далеко пойдет этот младший брат!»

Рамиро разливал в рюмки текилью, когда в ресторан вошел дон Педро. Но, даже не глядя на дверь, Рамиро почувствовал его приход. Он торопливо поставил рюмки, подбежал к дону Педро и усадил его за стол. А Карменсита уже несла две бутылки его любимого пива «Корона».

Рамиро выглянул из ресторана. У тротуара стоял голубой «бьюик» дона Педро. Бока и колеса были перепачканы грязью. Видно, досталось машине от хозяина. Рамиро послал младшую дочь мыть автомобиль, а сам присел за столик дона Педро.

Дон Педро не торопясь пил пиво.

На пальцах у дона Педро было три перстня. Самый дорогой, с розоватым камнем, дон Педро надел давно, лет тридцать назад, когда взял себе в жены молоденькую Луизиту. С тех пор много воды утекло. Дон Педро сменил еще двух жен, и два памятных перстня, не таких дорогих, как тот, украсили его пальцы.

— Ты послал кого-нибудь мыть машину? — спросил дон Педро, закончив первую бутылку пива.

— Да, конечно, сеньор, — учтиво ответил Рамиро. — У вас такая грязная машина.

Рамиро думал, что дон Педро скажет ему, где он так перепачкал машину. Может, он затевает какое-нибудь новое дело? Но дон Педро молчал, он тянул вторую бутылку пива, разглядывая тех, кто сидел в ресторане.

Конечно, он всех знал. У него был ястребиный глаз и крепкая память, хоть ему было за шестьдесят. Но дон Педро был еще в силе. Рука у него твердая, как у настоящего мексиканца. Даже на расстоянии трехсот метров он мог продырявить человека из своего огромного кольта с позолоченной ручкой.

Рамиро вспомнил Альфонсо Руэда, скотовода, который года два назад оскорбил дона Педро за то, что тот увеличил плату за переезд на паромах.

— Вы бесчестно наживаетесь на своих паромах, вы жулик, — громко сказал Руэда и пошел из ресторана.

— Вернись! — властно крикнул дон Педро, но Руэда будто не слышал его слов. Он направился к своей машине. — Вернись!

Альфонсо Руэда и на этот раз не вернулся.

А дон Педро позеленел от ярости. Он выхватил свой кольт с позолоченной ручкой и выстрелил. Альфонсо Руэда упал как подкошенный.

Разве мог судья выступить против дона Педро?

— О чем тут болтает народ? — спросил дон Педро, допив вторую бутылку пива, и потребовал у Карменситы третью.

— Ничего особенного, — ответил Рамиро. — Вы помните этого маленького Сабре? Он открыл магазинчик.

— Меня не интересуют твои Сабре, — резко перебил Рамиро дон Педро. — Обо мне что-нибудь говорят?

Рамиро изумленно развел руками.

— Сидишь тут в ресторане при всем народе и ничего не слышишь, — сказал дон Педро и опять хлебнул пива.

Рамиро лихорадочно вспоминал все, что слышал в последние дни от клиентов, но ничего не припоминал особенного. На ум приходили всякие мелочи… Рамиро посмотрел вокруг и увидел, что люди за столиками о чем-то шепчутся и не очень ласково поглядывают на дона Педро.

— Минутку, — сказал Рамиро и пошел за стойку.

Жена старательно взбивала коктейль.

— Что-нибудь говорят о доне Педро? — шепотом спросил Рамиро.

— Он опять повысил цены за переезд на пароме, — шепотом ответила жена. — Карменсита слышала. И сделал это хитро. На первом пароме оставил прежнюю цену — семь песо, на втором поднял до двенадцати, на третьем до двадцати, а на четвертом — ты знаешь, там узенькая речка — так он установил цену в двадцать шесть песо. Куда деваться тем, кто едет? Не поворачивать обратно.

— Что же ты раньше не сказала? — упрекнул Рамиро жену.

— Можно подумать, что ты завтра поедешь на пароме.

— Дела!.. — протянул Рамиро и взял из рук жены сосуд, в котором сбивают коктейль.

Рамиро хотел обдумать, как же ему лучше вести разговор с доном Педро.

В этот самый момент к ресторану подъехал запыленный «джип», из него вышел инженер Мартинес — строитель мостов. Вместе с ним из «джипа» вышла девушка в брюках и еще два парня в таких же, как инженер, рубашках цвета хаки. Они о чем-то говорили и, смеясь, вошли в ресторан.

Ресторан сразу наполнился особым ароматом молодости. Все-таки они были другие — эти молодые образованные парни. Они отличались от тех, кто обычно посещал ресторан. Дон Педро покосился на молодых людей и продолжал неторопливо тянуть пиво.

Карменсита, конечно, тут же подошла к молодым людям. Она подала им пиво и пепси-колу, и они продолжали о чем-то весело говорить.

У Рамиро на душе было как-то неспокойно — откуда ему знать почему? И он уж конечно совсем не ожидал, что из-за соседнего столика, где сидели торговцы братья Вильегос, поднимется младший из них, тот, который мастер говорить, и подойдет к столу инженера Мартинеса.

— Здравствуйте, сеньоры, — сказал Вильегос так громко, что слышали все, кто сидел в ресторане. — Простите, что помешал вам. Я торговец Вильегос. У нас с братом магазин на колесах, и поэтому для нас очень важно знать, когда вы кончите строительство мостов.

Инженер Мартинес улыбнулся и жестом пригласил Вильегоса присесть за столик.

Теперь Вильегос говорил не так громко. Рамиро не было слышно, о чем он говорил. Только лицо инженера Мартинеса стало серьезным, и он раза два бросил взгляд на дона Педро.

Дон Педро по-прежнему неторопливо тянул пиво.

Вдруг инженер Мартинес встал из-за стола и направился к дону Педро.

— Здравствуйте, сеньор, — с достоинством сказал Мартинес.

Дон Педро не ответил. Он подозвал Рамиро и спросил его:

— Кто этот человек и что ему надо?

— Не стоит утруждать хозяина ресторана, — сказал Мартинес. — Я инженер Мартинес, руковожу строительством мостов на новой дороге.

Дон Педро бросил ястребиный взгляд на Мартинеса и снова опустил глаза.

— Я понимаю, что у вас неважное настроение, сеньор Педро, — продолжал Мартинес. — Скоро мы закончим строительство мостов, и вам придется убрать свои паромы.

— Вы еще слишком молоды, чтоб судить о моем настроении, — ответил дон Педро, и рука его с дорогими перстнями на пальцах сжалась в кулак. — Идите!

Мартинес, как видно, не собирался уходить. И хозяин ресторана вдруг вспомнил того несчастного скотовода Руэда, которому тем же властным голосом дон Педро приказал вернуться. Вдруг дон Педро опять схватится за свой пистолет с золотой ручкой?

— Вы не имели права поднимать цены за переезд на паромах, — твердо сказал Мартинес.

Хозяин ресторана сделал маленький шаг назад — он был уверен, что уже наступила критическая минута.

— Мои паромы — мое право, — ответил дон Педро и посмотрел на Мартинеса.

В ресторане было тихо. Люди перестали пить пиво, греметь ножами и вилками. Люди онемели, потому что никто из них не мог и во сне увидеть такое: вот так говорить с самим доном Педро. А инженер Мартинес говорил с доном Педро как равный с равным.

— Если вы не восстановите прежние цены, — сказал Мартинес, — я вызову из Кампече баржи, и они будут действовать как паромы.

Рука дона Педро не потянулась к золоченой ручке пистолета. Он встал, надел свою широкополую шляпу и пошел к машине. Шел он не как прежде, а как-то по-стариковски согнувшись.

Вечером в Эскарсеге стало известно, что дон Педро восстановил прежние цены за переезд на паромах. Крестьяне-ранчеро, торговцы, скотоводы щедро платили хозяину ресторана и пили за здоровье молодого инженера Мартинеса, который строит мосты в джунглях Табаско и Чиапас.

ВСТРЕЧИ

«Я ВЕРЮ, ЧТО НАРОД МОЙ ПОБЕДИТ»

С Пабло Нерудой я встречался не один раз — в Москве, в Праге, в Сантьяго. Самая первая встреча была давно, много лет назад.

Это были «годы странствий» Неруды. В конце сороковых годов ему не нашлось места на своей родной земле, после того как он выступил против фашистских порядков, установленных диктатором Гонсалесом Виделой. «Я обвиняю» — эти гневные, обжигающие слова в адрес диктатора повторяли тысячи чилийцев. Гонсалес Видела был в бешенстве, он приказал упрятать поэта за решетку. Но ищейки диктатора не смогли выполнить его волю. Неруда покинул Чили.

«Поэт-изгнанник» — эти слова придавали Неруде какой-то особый ореол. Я, в то время молодой журналист, сотрудник редакции «Правды», с волнением отправился на встречу с ним в гостиницу «Националь». Четко, по-испански я передал Неруде просьбу редактора о том, что в связи с национальным праздником Чили мы хотим напечатать подборку его стихов. Неруда вынул из чемодана одну из своих книг, негромко почитал некоторые стихотворения вслух, будто проверял, то ли он выбрал для «Правды», и поставил на полях галочки. Я сидел и смотрел на этого знаменитого латиноамериканца, удостоенного высоких литературных премий. У него были округлые черты лица, задумчивые и грустные глаза. Верхние веки чуть приспущены, казалось, они ограждали эти задумчивые и грустные глаза от яркого света.

— Вот, держите! — Неруда передал мне книгу. — На полях я поставил галочки. По-моему, это подойдет ко дню национального праздника. Хотя должен вам сказать, что настоящий праздник в Чили будет, когда жестокий сатрап Гонсалес Видела кончит свой срок правления. Ждать осталось недолго. И тогда я уеду в Чили.

Неруда пожал мне руку. Рука у него была большая и мягкая. Чуть улыбнувшись, он сказал:

— Приезжайте в Чили.

Это он, конечно, сказал из любезности. В те годы Чили была страной, закрытой для советских людей. Дипломатических отношений не было. О визе советскому журналисту и мечтать не приходилось. И все-таки судьба была благосклонна ко мне. Осенью 1956 года я улетел туда вместе со сборной командой баскетболистов, как в шутку говорили тогда, «семнадцатым запасным». Мы были в Бразилии, Уругвае, Аргентине и, наконец, в Чили.

Прилетев в Сантьяго, я раздобыл телефон Неруды и позвонил ему. Он не сразу узнал меня. Но когда узнал, удивился и, по-моему, был даже рад. Он сказал:

— Приезжайте сегодня ко мне ужинать. В десять вечера. Привозите главу вашей делегации. Где вы остановились?

— В отеле «Панамерикано».

— В полдесятого за вами приедет мой друг Фигероа.

Вечером мы ехали в машине Фигероа. От него мы узнали, что Пабло живет в доме, который он построил недавно, уже после возвращения из эмиграции. В честь жены Матильды назвал этот дом веселым словечком «Ла Часкона», что значит «Шутница».

Машина остановилась на узенькой улочке, в тупике. Вдоль тротуара стоял довольно длинный одноэтажный дом. За дверью был коридор, который пересекал дом поперек. Пройдя его, мы оказались в саду у склона холма.

На перекладине сидел попугай и что-то хрипло кричал нам, при каждом слове кланяясь в нашу сторону и красиво распуская свой желтый вихор на макушке.

Мы пошли по лестнице вверх к двухэтажному дому, рядом с которым круто нес свои воды ручей, очень похожий на небольшой водопад.

На двери дома висел отлитый из меди кулак. Фигероа стукнул пару раз этим кулаком по двери. Дверь открылась, и нас встретила Матильда: копна рыжих волос и «огромные глаза цвета лесных орехов», как говорил сам Пабло.

Пабло обнял всех нас по очереди. Провел в гостиную. Свет здесь был приглушен. Он усадил нас в деревянные кресла, сиденья которых были сделаны из широких кожаных ремней, а сам грузно сел в кресло у камина и, взяв кочергу, чуть пошевелил горящие дрова. Ярче вспыхнул огонь, разрывая полумрак гостиной.

Все в этой комнате соответствовало веселому словечку «Ла Часкона». На полках, которые занимали целую стену, — причудливые сосуды: один в виде сжатого кулака, другой — голова человека, третий — груша. Каждый наполнен цветной жидкостью и подсвечен маленькой лампочкой.

В центре гостиной стоял, подпирая потолок, грубо отесанный столб. Будто это ствол дерева, пробившийся в гостиную из-под пола. Одна стена комнаты из камня — серого, остроугольного, из которого у нас на юге обычно складывают уличные заборы. В этой грубой стене освещена небольшая ниша, и в ней, исполненное чьей-то мастерской рукой, прекрасное полотно — пейзаж среднего Чили: зеленая просторная долина, яркая пестрота полевых цветов, синие озера и далекие Анды с ослепительно белыми ледниками…

Пабло поднялся с кресла, подошел к стене, которая была освещена меньше других, и щелкнул выключателем. Вспыхнул прожектор, осветив другую картину, на которой художник запечатлел Матильду в профиль. Матильда подошла к Пабло и встала рядом. Он положил ей руку на плечо и чуть привлек к себе.

— Тому, кто найдет мое изображение на портрете жены, — премия, — сказал Пабло.

Мы долго стояли и смотрели. Наконец глава спортивной делегации Бессонов воскликнул:

— Нашел!

Очертания пышных рыжих волос Матильды изображали профиль Пабло.

В это время в гостиной появилась девушка с подносом в руках.

— Всем вино, — сказал Пабло, — а этому сеньору премия — рюмка водки.

Пабло сел в кресло, взял с подноса стакан вина, зажав его меж ладоней, смотрел, как девушка открывала непочатую бутылку русской водки и наливала стопку Бессонову.

Одет Пабло был по-домашнему. На нем теплая куртка, огромные ботинки, вроде даже меховые, хотя был октябрь. В Чили в это время весна.

— Я часто вспоминаю Москву, — сказал Пабло, отпив вино. — И, конечно, ваши морозы. От холода у меня просто останавливалось сердце.

Матильда смотрела на него большими влюбленными глазами.

— Когда в Чили около нуля, Пабло уже дрожит от холода и топит камин, — сказала жена.

— В Чили сейчас прохладно, — сказал Бессонов, — но ваши болельщики оказывают нам теплый прием.

— Ваши баскетболисты просто прелесть! — Пабло улыбнулся.

И только сейчас я заметил, что нет у Неруды в глазах той прежней грусти, которую видел когда-то в Москве. Хотя взгляд его по-прежнему был задумчив.

— Ваши спортсмены завоевали Чили, — продолжал Неруда. — Ни одна делегация из вашей страны не добивалась в Чили такого успеха, как эта. Даже буржуазные газеты пишут о баскетболистах, даже буржуа ходят смотреть на них. Поразительно!

— И в то же время фашиствующие молодчики устроили погром в Чилийском институте культурных связей с Советским Союзом, — заметил я.

— Не удивляйтесь! Люди, стоящие у власти, сейчас просят у Соединенных Штатов очередной заем. Погромом они хотят доказать свою благонадежность.

Он неторопливо отпил немного вина из стакана. В гостиную снова вошла девушка и сказала, что в столовой все готово.

Пабло поднялся, поставил на низенький столик стакан с недопитым вином, взял двумя пальцами только что распечатанную бутылку водки и, пропустив вперед Матильду, пошел вниз по лестнице к нижнему дому с длинным поперечным коридором.

Посредине лестницы он остановился, кивнул в сторону водопада и сказал:

— Я люблю этот однообразный шум падающей воды. Работается мне под этот шум лучше и спится крепче. А летом, в жару, от него идет живительная свежесть.

Попугай по-прежнему сидел на перекладине. Пабло сделал ему какой-то знак, и он, нахохлившись, что-то крикнул хриплым низким голосом.

На большом обеденном столе горели свечи. В их мерцающем свете особенно загадочно гляделись небольшие фигурки, расставленные на полках. Тут и аргентинский гаучо[53], и русская матрешка, галльский петух, китайский крестьянин, польский рабочий и румынский виноградарь.

— Это сувениры странствий, — пояснил Пабло. — Много дорог изъезжено.

Он легонько толкнул пальцем деревянную округлую матрешку, и она закачалась из стороны в сторону.

— Россия! Давайте выпьем за вашу великую землю. Я полюбил ее, хотя там холодно.

Девушка приносила разные блюда, но больше всего рыбных. Рыбу очень любил Пабло. Он знал тысячу рецептов ее приготовления. Он рассказывал, как ее готовят индейцы, как — немецкие колонисты, издавна жившие здесь, на побережье, как ее жарят на Огненной Земле и на севере Чили.

Благодушный и веселый разговор о еде, о прекрасном чилийском вине иногда переходил на другую, тревожную тему — о судьбе Чили, и в задумчивых глазах Пабло исчезали мягкая теплота и добродушие.

Фашистского режима Гонсалеса Виделы уже не существовало. Разрешена была свобода собраний, деятельность политических партий. Но по-прежнему правящие круги во главе с новым президентом Ибаньесом распродавали богатства своей страны американским монополиям. Это волновало истинных патриотов Чили.

— В Чили всегда идет борьба между правыми и левыми, — неторопливо говорил Пабло, — между реакционной верхушкой и широкими слоями населения. В отличие от других стран в Чили почти нет нейтральных людей. У нас либо правые, либо левые.

Потом Пабло спрашивал нас, читали ли мы его цикл «Испания в сердце», участвовали ли в Великой Отечественной войне. И когда мы ответили утвердительно, он наполнил рюмки и, резко поднявшись, сказал:

— Позвольте выпить за вас! И в вашем лице за всех, кто боролся против фашизма. — При слове «фашизм» взгляд Пабло стал решительным и жестким. — Фашизм — величайшее зло. Поэты должны идти в первых рядах борцов против него.

Пабло залпом осушил рюмку и сел. Минуту он молчал, а потом стал читать «Песнь любви Сталинграду». Слова он произносил медленно, нараспев. Казалось, что, прежде чем сказать слово, он еще раз взвешивает его, проверяет на прочность.

Этот удел сегодня выпал
     девушке стойкой —
стужа и одиночество
     осаждают Россию.
Тысячи гаубиц рвут
     сердце твое на куски,
жадной стаей к тебе
     сползаются скорпионы,
чтоб ядовито ужалить
     сердце твое, Сталинград.

Тихо было в столовой…

…Хотя ты и умираешь,
     ты не умрешь, Сталинград!

Когда Пабло кончил читать, мы долго сидели молча, потому что у каждого из нас было многое связано с этим словом «Сталинград»…

— Я сейчас вас угощу компотом по рецепту индейцев араукана, — весело сказала Матильда и тем прервала затянувшуюся молчаливую паузу. — Его готовят из фруктов, кладут всякие специи и рис…

Было два часа ночи, когда закончился этот удивительный ужин. Выйдя из столовой, мы снова направились по лестнице вверх, чтобы надеть плащи. Пабло взял грабли, стоящие у стены, поднял их на уровень перекладины, где сидел попугай, и сказал:

— Слезай. Спать пора!

Попугай послушно перелез на грабли, и Пабло, высоко держа их над головой, понес попугая к дому. Он открыл какую-то дверь в подвале и пустил туда попугая, при этом еще раз сказав:

— Спать! Спать!

Мы простились с Пабло по чилийскому обычаю, обнявшись и похлопав друг друга по спине. Когда садились в машину, Пабло стоял на пороге своего дома, взяв за руку Матильду. Он улыбался нам. Тогда, в октябре 1956 года, впереди у него были годы счастливой семейной жизни, радостные минуты поэтического взлета, борьба, которая впервые в истории Чили увенчалась победой народных сил.

Были у меня и другие встречи с Нерудой. Но в памяти живет именно эта, в доме у подножия холма Сан Кристобаль.

Когда Неруда умирал в госпитале, фашисты разграбили этот дом. Они выбили двери, устроили костер из книг поэта, а потом, перекрыв канал, по которому стекала вода из ручья, затопили вход. Друзьям поэта пришлось делать насыпь из щебня, чтобы внести гроб с телом Пабло в дом, который он называл когда-то веселым словом «Ла Часкона».

А в это время на улице у входа стояли вооруженные солдаты. Они пришли сюда не для того, чтобы отдать ему последние почести. Нет! Их прислали те самые фашисты, против которых Неруда боролся. Дулами автоматов они хотели бы оградить чилийский народ от всесильного слова поэта, зовущего к борьбе.

О мой народ, народ мой,
          возвеличь свою судьбу!
Разбей тюрьму,
сломай воздвигнутые стены!
Убей взбесившуюся крысу,
          правящую во дворце!
Заре навстречу
     копья протяни,
и в вышине
     пусть гневная твоя звезда,
сияя, осветит Америки пути.

У ПАМЯТНИКА ЭРНЕСТО ЧЕ ГЕВАРЕ

В кубинском городе Сантьяго, где прозвучал первый выстрел революции, воздвигнут памятник Эрнесто Че Геваре и бойцам его отряда, сражавшимся в далекой от Кубы Боливии.

На возвышении пятнадцать белых мраморных плит, и на каждой высечен силуэт бойца. В первом ряду силуэт Че Гевары и внизу имя «Рамон». Под этим именем он воевал в Боливии и погиб. На других досках имена кубинцев, отправившихся вместе с Че Геварой воевать за свободу Боливии. Из них четыре майора, девять капитанов, два солдата. Все эти люди прошли тяжелый путь партизанской войны на Кубе. И погибли в Боливии.

На мраморном основании памятника золотом высечены слова: «Эта кровь пролита за всех угнетенных и эксплуатируемых. Эта кровь пролита за все народы Америки».

Под яркими лучами солнца белые мраморные доски слепили глаза. Мы присели с моим провожатым Пако на каменную скамью и молчали. Не знаю, о чем думал он. Наверное, как кубинец испытывал гордость за то, что его соотечественники погибли за свободу другого народа. Я вглядывался в силуэт Че Гевары, вспоминал встречи с ним и думал о том, что имя его навсегда останется в истории XX века. Это романтик, революционер, отдавший жизнь за освобождение народов Латинской Америки.

Героическая биография аргентинца Гевары началась еще в студенческие годы. Он учился на медицинском факультете университета в Буэнос-Айресе. Перейдя на пятый курс, Гевара вместе со своим товарищем отправился в путешествие по странам Латинской Америки. И здесь он впервые понял бессмысленность медицинской помощи народам, живущим в этих странах. «Я видел, — писал позднее Че Гевара, — как люди доходят до такого скотского состояния из-за постоянного голода и страданий, что смерть ребенка уже кажется отцу незначительным эпизодом. И я понял, что есть задача, не менее важная, чем стать знаменитым исследователем или сделать существенный вклад в медицинскую науку — она заключается в том, чтобы прийти на помощь этим людям».

«Нужны социальные изменения общества». Такой вывод делает Гевара еще в студенческие годы. И поэтому, получив диплом врача, он не надел белый халат, а включился в революционную борьбу. Сначала его путь лежал в Боливию. Здесь произошла 179-я по счету революция. Однако последняя революция, как и все предшествующие, не принесла народу избавления от власти иностранных монополий. Гевара работал в Управлении информации и культуры, потом в ведомстве по осуществлению аграрной реформы. Он много ездил по стране.

Время истинных революционных изменений в Боливии тогда, в 1953 году, еще не наступило. Ловкие буржуазные политики верно служили иностранным монополиям и изо всех сил пытались затормозить революционный процесс. Коммунистическая партия Боливии, появившаяся на свет только в 1950 году, еще не могла играть значительной роли в политической борьбе.

Из Боливии Гевара отправляется в Гватемалу. В те годы вокруг Гватемалы кипели политические страсти. Правительство Арбенса, пришедшее к власти, отважилось национализировать часть земель «зеленого чудовища» «Юнайтед фрут компани»[54].

Информационные агентства США не скрывали, что американское правительство намерено надеть смирительную рубашку на Гватемалу.

У Гевары было рекомендательное письмо к перуанской революционерке Ильде Гадеа, которая проживала в Гватемале и была сторонницей правительства Арбенса. Жила она в пансионате «Сервантес», где обычно селились политические эмигранты. Там же остановился Гевара.

В пансионате Гевара встретился с кубинскими эмигрантами, которые бежали от преследований генерала Батисты. И может быть, именно эти встречи определили дальнейшую судьбу Гевары, связавшего свою жизнь с кубинской революцией.

«Я впервые почувствовал себя революционером в Гватемале», — оглядываясь на прожитый путь, говорил впоследствии Гевара. Кубинский революционер Марио Дальмау, живший вместе с Геварой в Гватемале, писал в своих воспоминаниях: «В то время у него (Гевары. — В. Ч.) сложилось довольно ясное марксистское мировоззрение. Он проштудировал Маркса и Ленина. Прочитал целую библиотеку марксистской литературы».

Семнадцатого июня 1954 года наемники американских монополий во главе с полковником Армасом вторглись на территорию Гватемалы. В руках президента Арбенса была армия, насчитывающая шесть–семь тысяч человек, и, конечно, отряды интервентов, в которых было всего восемьсот человек, не представляли особой опасности. Но президент Арбенс не рискнул пустить в ход армию. Он пытался разрешить критическое положение мирными средствами. Он обратился в Совет Безопасности ООН, требуя немедленного вывода из страны вооруженных банд интервентов. Однако Совет Безопасности действенных мер не принял.

Очевидно, в те дни в Гватемале впервые перед Геварой встал вопрос, какими путями должна двигаться революция. Революция, конечно, может быть мирной. Об этом писал в свое время Ленин. Но она должна уметь защищать себя. Гевара призывает руководителей левых партий Гватемалы немедленно создать народные дружины, дать трудящимся оружие. Но голос Гевары остается голосом вопиющего в пустыне.

Почувствовав нерешительность президента Арбенса и увидев бездействие руководства левых партий, враги организовали военный переворот. Генералы потребовали отставки Арбенса.

Двадцать седьмого июня, через десять дней после начала интервенции, Арбенс отказался от поста президента и укрылся в мексиканском посольстве.

Когда новоявленный диктатор Армас вступил со своими наемниками в столицу, начались массовые аресты и расстрелы.

Молодой аргентинец Че Гевара, призывавший гватемальцев взяться за оружие и защищать демократическое правительство Арбенса, конечно, был зачислен агентами ЦРУ в черные списки. Аргентинский посол в Гватемале, узнав об этом, предложил Геваре вернуться на родину. Но там властвовал Перон, демократические свободы были подавлены. Гевара отказался от этого предложения и уехал в Мексику.

Гватемальские события еще раз убедили его в том, что революцию надо делать вооруженным путем, что она должна опираться на рабочий класс и крестьянство. И когда Гевара узнал, что кубинские эмигранты, проживающие в Мексике, готовят вооруженный десант на Кубу, чтобы свергнуть диктатора Батисту, он, не раздумывая, присоединился к ним.

«Я познакомился с Фиделем Кастро в одну из прохладных мексиканских ночей, — пишет Че Гевара. — И помню, наш первый разговор был о международной политике. В ту же ночь, спустя несколько часов, на рассвете, я уже стал одним из участников будущей экспедиции. Фидель произвел на меня впечатление исключительного человека. Он был способен решать самые сложные проблемы. Он питал глубокую веру, был убежден, что, отправившись на Кубу, достигнет ее. Что, достигнув ее, он начнет борьбу, что, начав борьбу, он добьется победы. Я заразился его оптимизмом. Нужно было делать дело, предпринимать конкретные меры, бороться, настал час прекратить стенания и приступить к действиям».

Так началась новая страница жизни Че Гевары — кубинская. Об этом периоде его жизни написано много. И о том, как он учился военному ремеслу в Мексике, и как в числе восьмидесяти двух отправился в душном трюме небольшой шхуны «Гранма» на Кубу, и с каким трудом повстанцы высадились на кубинский берег, и как в первом же бою основная часть отряда погибла, но в числе семнадцати остался в живых Че Гевара.

Это была очень длинная дорога — от гор Сьерра-Маэстра до Гаваны. Два года ожесточенной войны с ежедневными риском и жертвами. В это время Че Гевара был врачом в отряде.

«Я всегда таскал на себе тяжелый рюкзак, набитый лекарствами, — говорил Гевара. — Однажды, это случилось во время боя, один из повстанцев бросил к моим ногам ящик с патронами. И убежал. Идет бой. Солдатам нужны патроны. А тащить на себе лекарства и патроны я не мог. Нужно было выбирать. И тогда впервые передо мной встал вопрос: „Кто я? Врач или солдат?“ Я ответил: „Солдат!“»

Че Гевара был настоящим солдатом и вскоре был одним из командиров.

В июне 1957 года, через полгода после высадки десанта, Фидель Кастро разделил повстанческий отряд на две колонны. Командование одной колонны взял на себя, командование другой поручил Че Геваре, присвоив ему звание майора — высший чин в повстанческой армии. Через год, когда повстанческая армия уже обрела силу, когда значительная часть восточных провинций была освобождена от тирании диктатора Батисты, Фидель назначил Че Гевару «командующим всеми повстанческими частями, действовавшими в провинции Лас-Вильяс, как в сельской местности, так и в городах».

Че Гевара получил не только высшую военную власть, но и исполнительную. На него возлагались обязанности: производить сбор налогов, устанавливаемых повстанческими властями, и расходовать их на военные нужды; осуществлять правосудие и проводить в жизнь аграрную реформу…

Гевара был твердо убежден, что дело, за которое он борется, стоит больше собственной жизни. 27 августа 1958 года Че Гевара собрал своих бойцов в селении Эль-Хибаро и сообщил, что колонна спускается с гор и будет сражаться в долине. «Возможно, что половина бойцов погибнет, — сказал Че Гевара. — Но даже если только один из нас уцелеет, то это обеспечит выполнение поставленной перед нами командующим Фиделем Кастро задачи. Тот, кто не желает рисковать, может покинуть колонну. Он не будет считаться трусом».

Че Гевара с ожесточенными боями вел свою колонну к столице. И, наверное, для него эти долгие походы были тяжелее, чем для кого-либо другого. Он сильно страдал от приступов астмы. «Бедный Че, — вспоминала крестьянка Понсиана Перес, которая помогала партизанам. — Я видела, как он страдает от астмы, и только вздыхала, когда начинался приступ. Он умолкал, дышал тихонечко, чтобы еще больше не растревожить болезнь. Некоторые во время приступа впадают в истерику, кашляют, раскрывают рот. Че старался сдержать приступ, успокоить астму. Он забивался в угол, садился на табурет или камень и отдыхал… Пресвятая дева! Было так тяжело смотреть, как задыхается и страдает этот сильный и красивый человек!»

Но ничто не могло сломить волю Че Гевары, вырвать его из рядов повстанческой армии. Даже когда у него был приступ, он приказывал бойцам продолжать путь. А сам шагал сзади колонны. Когда приступ начинал душить его, он останавливался и, как только чуть утихал кашель, догонял колонну.

У Че Гевары были любимые слова: «Вперед — до победы!» В этих словах был весь Че, со своей железной волей революционера и верой в победу.

Колонна, которой командовал он, первой вступила в Гавану и 2 января 1959 года заняла военную крепость столицы Ла Кабанья. Гарнизон ее сдался без единого выстрела.

В этой военной крепости я и встретился с Че Геварой.

Туда меня везли два повстанца-бородача на военном «джипе». Машина остановилась у ворот. Проверив документы, караульный козырнул, и машина въехала на территорию крепости. За мощной крепостной стеной стояли в ряд старинные пушки, здания казарм с узкими, как бойницы, окнами и небольшие дома-особнячки, в которых жили офицеры.

На возвышении, отдельно от других домов, находился небольшой одноэтажный домик за железной оградой. Около него и остановился наш «джип». Раньше в этом доме жил командующий гарнизоном, сейчас поселился Гевара, который после победы революции был назначен командующим военным гарнизоном столицы.

На ступеньках дома, облокотившись на автоматы, сидели бородачи, являя довольно красочную картину. Они тянули длинные сигары, пуская кольцами дым. Повстанцы были буквально обвешаны оружием. У одного кроме автомата висели на поясе два пистолета с золочеными рукоятками и еще большой красивый кинжал.

За дверями начинался длинный, плохо освещенный коридор. На стульях, расставленных вдоль стен, сидели какие-то люди. Священник в длинной черной одежде с белым крахмальным воротничком, уставившись в какую-то точку на противоположной стене, нервно перебирал четки.

Круглый как шар толстячок, постоянно отирая пот со лба, негромко хихикал, разглядывая картинки в иллюстрированном сатирическом журнале.

Меня провели в маленький кабинет помощника Че Гевары Нуньеса Хименеса. Молодой человек в зеленой форме повстанца вышел из-за стола и приветливо протянул мне руку. Затем усадил в кресло. Нам принесли по стакану сока.

— У Че начался приступ астмы. Вам придется подождать, — сказал Хименес. — Сейчас ему сделают укол.

Мы некоторое время сидели молча, пили сок. Я заметил на стакане чей-то портрет.

— Это бывший командующий местного гарнизона, — сказал Нуньес Хименес. — Рисовали его портреты на стаканах, очевидно, для поднятия авторитета. Крепость завалена такими стаканами. Мы били их, били, до сих пор перебить все не можем.

В облике Хименеса, несмотря на его военную одежду, проглядывалось что-то сугубо гражданское. Хименес — географ. Несколько лет назад он защитил докторскую диссертацию и выпустил в свет книгу, в которой наряду с вопросами географии затрагивались социальные аспекты жизни кубинского народа. Диктатору Батисте не по вкусу пришлась эта книга. Он приказал изъять ее и сжечь, а Хименеса арестовать. Но Хименес ушел к партизанам и вернулся в Гавану с победой. Теперь он мечтает снова издать свою книгу.

В кабинет без стука вошел один из повстанцев и пригласил меня к Геваре.

В комнате, где находился Че Гевара, вдоль стен стояли две железные кровати. Рядом приткнулся комод, старинное зеркало. На комоде разбросаны сигары, служебные бумаги, изрядно помятый галстук.

В одном углу комнаты, на полу, валялась картина: на голубом небе, среди белых шапок облаков, парят, раскинув крылья, улыбающиеся ангелы. На гвозде, вбитом в стену, где раньше, должно быть, висела эта самая картина, сейчас повешены автомат, пояс с пистолетом, полевая сумка.

Гевара лежал на кровати. На нем была белая майка без рукавов и зеленые солдатские штаны. Когда я вошел, он привстал и протянул мне руку, а затем сел на кровать, опустив босые ноги.

У Че были большие темные глаза. Длинные волосы спадали до плеч.

Может быть, потому, что у него только что был приступ астмы, он говорил негромко и неторопливо, иногда делая долгие паузы между фразами.

— Кубинская революция началась с выступлений студентов. — Гевара сказал «кубинская революция». Может быть, он не хотел подчеркнуть словом «кубинская» то, что сам аргентинец. Но я почему-то подумал именно об этом и снова в который раз вдруг мысленно окинул взглядом его долгий и трудный путь по дорогам Латинской Америки, пройденный им до дня победы. — Когда мы провозгласили аграрную реформу, — продолжал Гевара, — и стали делить земли латифундистов[55], мы завоевали еще большую симпатию и поддержку крестьян. Я думаю, что процентов шестьдесят всех повстанцев были крестьяне.

Гевара сделал долгую паузу и посмотрел вниз. То ли на пол, то ли на свои босые ноги.

— А рабочий класс? — спросил я. — Его участие в революции?

— Рабочих в наших отрядах было не так много, — ответил Гевара. — Может, процентов десять. Они требовали ликвидации безработицы, улучшения условий труда, демократизации профсоюзов. Чтобы лидеры были выборными. При Батисте этих лидеров назначало правительство. Мы, конечно, проведем такие выборы.

Неожиданно Гевара улыбнулся. Улыбка преобразила его лицо. У уголков глаз разбежались веселые морщинки, и куда девалась поэтическая задумчивость. Взгляд стал дерзким.

— Конечно, врагам революции хотелось бы задушить нас, как они это сделали в Гватемале. Но у них это не выйдет.

Лицо его менялось удивительно, когда он начал говорить о будущем Кубы. Во взгляде была твердость и вера в то, что Куба не согнет спину перед могучим северным соседом — Соединенными Штатами.

Гевара замолчал и опять опустил глаза. И снова у него вид был задумчивый и грустный.

— Можно вас сфотографирую? — спросил я.

— Неохота одеваться.

— На память о встрече… — не отставал я.

Гевара, не вставая с кровати, натянул гимнастерку, надел фуражку.

— Обуваться не буду, — сказал он. — Ты меня сними по пояс.

Я щелкнул один раз. Этот снимок потом был опубликован в журнале «Огонек» и книге И. Лаврецкого «Эрнесто Че Гевара». И когда я теперь смотрю на эту фотографию, где снят Че, невольно улыбаюсь, представляя его босым.

В те дни, памятные дни января тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, кубинская революция успешно завершилась. И казалось, в жизни Гевары наконец-то наступил покой. Он получил высокий пост командующего военным гарнизоном столицы. Вскоре отпраздновал свою свадьбу.

Но, очевидно, Гевара принадлежал к той породе людей, которые видят смысл жизни в борьбе.

И хотя Гевара занимал высокие правительственные посты на Кубе, был министром, он всегда обращал свой взор к тем странам Латинской Америки, где свобода была порабощена. Он написал книгу «Партизанская война», в которой открывал тайны этой войны для своих угнетенных братьев в Латинской Америке.

Вскоре после этого Гевара добровольно оставил свой министерский пост и отправился в Боливию бороться за освобождение этого народа. Это была трудная и изнурительная борьба. Каждый день Гевара был на грани жизни и смерти. Его предавали, он опухал от голода, против него были брошены отборные войска под руководством опытных генералов. И когда его схватили, то расстреляли тут же в упор из автоматов.

После гибели Гевары были вскрыты письма, оставленные Фиделю Кастро, родителям, жене, детям…

«Сейчас требуется моя скромная помощь в других странах земного шара, — писал Гевара Фиделю Кастро. — Я могу сделать то, в чем тебе отказано потому, что ты несешь ответственность перед Кубой, и поэтому настал час расставанья.

Знай, что при этом я испытываю одновременно радость и горе. Я оставляю здесь самые светлые свои надежды созидателя и самых дорогих мне людей. Я оставляю здесь народ, который принял меня как сына, и это причиняет боль моей душе. Я унесу с собой на новые поля сражений веру, которую ты в меня вдохнул, революционный дух моего народа, сознание, что я выполняю самый священный свой долг — бороться против империализма везде, где он существует: это укрепляет мою решимость и сторицей излечивает всякую боль…

Я не оставляю своим детям и своей жене никакого имущества. И это не печалит меня. Я рад, что это так. Я ничего не прошу для них потому, что государство даст им достаточно для того, чтобы они могли жить и получить образование…

Пусть всегда будет победа. Родина или смерть».

ТРИ ВСТРЕЧИ С САЛЬВАДОРОМ АЛЬЕНДЕ

Сальвадор Альенде самый давний мой знакомый из политических деятелей стран Латинской Америки. Впервые я встретился с ним еще в 1954 году, когда он вместе с супругой приезжал в Москву.

О Чили в те годы у нас знали мало. Редактор «Правды» поручил мне разыскать сенатора и попросить его написать статью об этой стране.

Сальвадор Альенде жил в гостинице «Националь», и я очень быстро связался с ним по телефону.

— Приезжайте, — любезно сказал сенатор, после того как я отрекомендовался. — Если дело касается Чили, у меня всегда есть на это время.

Дверь мне открыл Сальвадор Альенде, невысокий темноволосый человек, с небольшими, аккуратно подстриженными усиками. Массивные роговые очки как-то очень естественно гляделись на его лице. Они оттеняли его внимательные глаза. Казалось, он смотрит на тебя и изучает, хочет проникнуть в самую твою суть.

Жестом он предложил мне войти.

Он остановился посреди комнаты. Грудь у него широкая, голова высоко поднята и чуть откинута назад. Это, наверное, придавало его фигуре горделивую осанку.

— Читатели «Правды» очень интересуются вашей страной, — начал я. — Но у нас почти нет материалов о Чили.

— Моя страна так далеко от вашей, — Альенде улыбнулся. Улыбка смягчила его лицо.

Сенатор стал говорить о Чили, о ее удивительной географии, о ее прекрасном народе. Иногда вдруг замолкал и испытующе смотрел на меня, будто определял, волнуют ли меня его слова.

Предложение написать статью для «Правды» было встречено Альенде с интересом. Он прошелся несколько раз по комнате, что-то прикидывал в уме. Потом позвал жену, которая была в соседней комнате, представил меня ей и объявил, что вечером в театр не пойдет. Будет писать статью.

— Но это же Большой театр! — воскликнула Тенча.

— Но ведь это статья о Чили! — в тон ей сказал Альенде.

Жена, беспомощно разведя руками, ушла.

Статью о Чили я получил от Сальвадоре Альенде на следующий день. Она была напечатана на тонкой почтовой бумаге. В верхнем левом углу каждого листика стоял штамп какого-то европейского отеля. Я перевел статью. Она появилась в «Правде» 12 августа 1954 года.

Утром я взял пять экземпляров номера газеты, еще пахнущих типографской краской, и снова отправился в гостиницу «Националь».

Когда я вошел к Сальвадору Альенде, он обнял меня, как старого знакомого, взял газету, раскрыл ее осторожно, будто боясь помять, и попросил меня прочитать название статьи по-русски.

— «Борьба народа Чили за национальную независимость», — прочел я.

— Верно, что тираж вашей газеты шесть миллионов экземпляров?

— Да.

— Великолепно! — весело воскликнул Альенде. — Шесть миллионов! Как много грамотных людей в вашей стране. А у нас в Чили газеты издаются тиражами в тридцать, пятьдесят тысяч. Основная масса населения — неграмотна.

Из соседней комнаты вышла Тенча.

— Посмотри, Тенча! — Альенде указал пальцем на статью.

Жена ласково провела ладонью по его щеке и негромко сказала:

— Поздравляю!

Он сложил все пять экземпляров газеты.

— Я их возьму с собой в Чили. Завтра мы улетаем.

— Позвольте вручить вам гонорар за статью. На эти деньги вы можете купить русский сувенир.

— Русский сувенир, — повторил Альенде. — Да, да, я хочу купить русский сувенир!

Я прикинул в уме, какой сувенир можно купить: балалайку или, может быть, самовар!

Альенде взглянул на меня и спросил:

— А на эти деньги можно купить калоши? Такие, знаете, черные, блестящие и красные, мягкие внутри.

— Конечно! — я удивился, потому что никогда не представлял калоши в качестве русского сувенира.

— Таких красивых и удобных калош, как у вас, нет нигде в мире. На западе калоши делают из тонкой резины. Неудобно надевать! А вы, наверное, знаете, что в Чили часто бывают дожди.

Мы поехали в Мосторг, купили несколько пар калош.


…Прошло два года. Я поехал в Латинскую Америку спецкором «Правды». Сначала должен был посетить Уругвай и Аргентину, затем Чили и Бразилию. В те годы дипломатических отношений с Чили и Бразилией не было, и, конечно, заезжему журналисту здесь приходилось особенно трудно.

Прилетев в Сантьяго и оставив вещи в отеле, я решил побродить по улицам города. День был пасмурный, хотя по чилийскому календарю сентябрь — весенний месяц. Настроение было в тон погоде. Друзей в Чили у меня не было, да и знакомых… И тут я вспомнил Сальвадора Альенде. Но у меня не было ни его адреса, ни телефона. Да может быть, он меня и не узнает, встреча с ним была мимолетной, а уже прошло два года.

И вдруг я увидел на высоком каменном заборе жирно написанные белой краской два слова: «Альенде сенатор».

Я же могу найти его в конгрессе! У прохожих узнал, где находился конгресс, и отправился туда.

Конгресс размещался в массивном, потемневшем от времени здании с колоннами. Перед входом небольшой парк с фонтанчиками, на клумбах белые и красные цветы.

Когда я переступил порог конгресса, ко мне подошел человек в черной форменной одежде с надраенным до блеска медным жетоном на груди. Я сказал, что разыскиваю сенатора Альенде.

— Одну минуту, — учтиво произнес служащий, — я посмотрю в гардеробе. Здесь ли его плащ и калоши. У него калоши очень приметные.

Я не мог сдержать улыбку, вспомнив «русский сувенир».

Дежурный вернулся очень скоро и сказал, что сенатор Альенде уже ушел.

— Пойдемте на улицу, поглядим, стоит ли его машина.

У тротуара, недалеко от входа в конгресс, стоял серого цвета «шевроле».

Служащий посмотрел на часы:

— Через двадцать минут обед. Значит, кто-нибудь подойдет к машине: либо сенатор, либо его жена. Подождите здесь! — Служащий козырнул и удалился.

Велико было удивление Сальвадора Альенде, когда он увидел меня около своей машины. Он узнал меня тотчас и довольно громко воскликнул: «Васили!»

В руках у него были свертки. Он отдал их жене и обнял меня…

— А-а! — протянула Тенча. — Это тот журналист, который лишил нас возможности побывать в Большом театре.

— Не он, а статья для газеты «Правда», — поправил Альенде, открывая дверцу машины и помогая жене уложить на сиденье свертки. — Ты поезжай домой. Накрывай на стол. Я покажу Васили здание конгресса, и мы приедем.

Сальвадор Альенде показался мне иным, чем тогда, в Москве. Не было уныния в его глазах. Вроде за эти два года он даже помолодел.

И вот мы шагаем по длинному коридору здания конгресса. За нами следует служащий с ключами в руке. Он открыл двери зала заседаний палаты депутатов и зажег свет. В зале была удивительная тишина. Ровными рядами стояли пустые кресла, рядом с председательским местом возвышалась трибуна.

— Если бы вы побывали здесь на вчерашнем заседании, — в глазах Альенде играла задорная искорка, — такой бой шел! Представители Фронта народного действия Чили камня на камне не оставили от фарисейских заявлений президента Ибаньеса о национальной независимости Чили. Разглагольствует о независимости и распродает иностранцам медь и селитру. В сенате тоже раздаются здравые голоса.

Потом он взял меня под руку, и мы направились в зал заседания сената. Альенде подвел меня к самому крайнему левому креслу в первом ряду. Он любовно погладил его спинку и с нескрываемой гордостью сказал:

— Это мое место. Видите, я в сенате самый левый.

Именно Сальвадор Альенде в тот год возглавил Фронт народного действия Чили, он добился созыва ассамблеи представителей крупнейших оппозиционных партий Чили, в том числе и коммунистической, которая находилась на нелегальном положении. Эта знаменательная ассамблея собралась в Зале почета конгресса. На протяжении нескольких часов под сводами Зала почета звучали речи об объединении демократических сил Чили на будущих выборах, о создании правительства Народного фронта.

Выступая на этом торжественном собрании, сенатор Альенде так определил программу борьбы левых сил: «Мы стремимся уничтожить основы феодального режима в нашей стране. Мы хотим вернуть стране ее собственность и контроль над нашими источниками сырья… Мы хотим завоевать для Чили и чилийского народа полную политическую и экономическую независимость…»

И тогда, когда я осматривал вместе с Альенде помещение конгресса, и потом, когда мы сидели в садике, где монотонно шумел фонтан, наполняя воздух мельчайшей водяной пылью, где терпко пахло незнакомыми мне цветами, разговор шел о политике, и только о политике. Альенде жил в этом мире политики, и для него этот мир был главным.

— Очевидно, у ассамблеи, которую вы собрали, было много противников? — спросил я тогда Альенде.

— Да, конечно! — ответил он. — Тысяча противников. Но и миллионы сторонников. Политический климат, дорогой мой друг, меняется в Чили. Реакция вынуждена с этим считаться. Вот увидите, наше справедливое дело победит. — Альенде помолчал и добавил: — Кажется, я заговорил вас. А время обедать. Поехали!

Мы вышли на улицу. Сальвадор остановил такси.

Приход домой Сальвадора вызвал бурную радость всех троих дочерей, особенно младшей.

В доме Альенде царило добродушное веселье. Тон задавал хозяин. С дочерьми у него были свои особые отношения, свои маленькие тайны. Он подмигивал, намекал на что-то и хохотал над тем, что было понятно только ему и им.

— А где же трепанги и соевый соус? — вдруг воскликнул Сальвадор, когда начался обед.

— Очевидно, твое любимое блюдо, — ответила Тенча, — находится на твоей полке в холодильнике.

Сальвадор быстро принес трепанги, соевый соус, угостил меня. А сам взял в руки палочки и очень ловко брал ими с тарелки трепангов.

— Наш папа — гурман, — с улыбкой сказала Тенча.

— Это прекрасно! — весело воскликнул Сальвадор. — Человеку все должно доставлять радость. Верно я говорю, Васили?

Я улыбнулся в ответ.


…Прошло еще два года. Я работал в Мексике. Однажды знакомый чилийский журналист передал мне приглашение от Альенде приехать в Чили на президентские выборы. На этих выборах Сальвадор Альенде выставил свою кандидатуру на пост президента.

Я отправился в Чили вместе с мексиканским журналистом Педро.

К этому времени политический климат в Чили значительно изменился. Был отменен закон «о защите демократии», компартия стала легальной. В полный голос заявил о себе Народный фронт, объединивший социалистическую, коммунистическую, демократическую, трудовую и другие партии.

Мы с Педро взяли билет не на прямой самолет Мехико–Сантьяго, а с посадками и даже пересадками. Хотелось по пути хоть одним глазком взглянуть на Перу, куда в те годы советскому журналисту визу получить было практически невозможно.

Когда самолет приземлился в Лиме, у меня вдруг начались резкие боли в животе. Боль была ужасной. Казалось, что кто-то запустил руку в живот и пытается вытащить оттуда все внутренности.

В аэропорту Педро нашел врача. Он осмотрел меня и предположил, что это приступ аппендицита.

— Хорошо бы вас срочно в больницу, — посоветовал врач.

В Лиме в то время советского посольства не было. И никого из знакомых перуанцев я припомнить не мог. Очутиться в больнице в чужой стране, да еще на операционном столе, — неприглядная перспектива.

И я решил лететь в Сантьяго. Педро помог мне добраться до самолета, откинул спинку кресла, и так, полулежа, я летел несколько часов до Сантьяго.

В Чили советского посольства тоже не было. Мои надежды были связаны с Сальвадором Альенде. Ведь он доктор! В 1933 году он окончил медицинский факультет Национального университета и работал врачом. Я дал Педро домашний телефон Альенде, чтобы сразу же, как мы доберемся до аэропорта, он позвонил ему.

Я, конечно, понимал, что в эту горячую пору предвыборной кампании застать его дома трудно. Наверное, он каждый день выступает на митингах. А может, его и в городе нет. Путешествует по стране. Но надежда теплилась, и от этого вроде становилось легче.

Как только мы прибыли в аэропорт, Педро позвонил, но Альенде дома не оказалось. К телефону подошла Тенча, Педро подробно все объяснил. Тенча посоветовала отправиться в отель «Панамерикано», а за это время она постарается разыскать Сальвадора, который выступал на предвыборном митинге.

Когда мы добрались до отеля, я без сил повалился на кровать. Боль становилась нестерпимой.

В этот момент открылась дверь, и вошел Сальвадор Альенде, следом за ним медсестра; на голове белая шапочка с красным крестом, в руках чемоданчик с медикаментами.

— Ай, ай, ай! — весело воскликнул Альенде и протянул мне руку. — Такой молодой, крепкий. И болеть! Рассказывайте.

Я объяснил, где болит, что предполагал врач в аэропорту.

Осторожно он стал прощупывать живот. Пальцы чуткие, лицо спокойное. Наши глаза встретились, и он чуть улыбнулся, стараясь этим ободрить меня.

— А вы молодец! — вдруг сказал Альенде.

Я вопросительно посмотрел на него.

— Молодец, что не поверили тому врачу в Лиме и не поехали в больницу. Никакого аппендицита у вас нет. Зря разрезали бы живот. У вас почечная колика…

Альенде повернулся к медсестре и негромко произнес:

— Укол папаверина и горячую ванну.

Педро пустил горячую воду в ванну. Сестра сделала укол. Альенде позвонил в урологическую клинику и договорился с врачом.

— Я покидаю вас, — сказал Альенде. — Через полчаса приедет уролог. Он отвезет вас в клинику, сделает рентгеновские снимки. Надеюсь, все кончится благополучно и вы приедете на мой предвыборный митинг.

Альенде пожал мне руку и ушел.

В клинике врачи смогли «расправиться» с камнем в почке. Я сразу почувствовал облегчение. И уже через несколько дней включился в свою журналистскую работу. Мне хотелось поскорее встретиться с Альенде, поблагодарить его. Но оказалось, сделать это нелегко.

Ни в одной стране Латинской Америки я не видел такого накала политической борьбы, как в Чили. Невольно я вспоминал слова Пабло Неруды, что «в Чили нет нейтральных людей. Есть либо правые, либо левые». Сколько раз на улицах Сантьяго я видел такие картины: собирались сторонники кандидата на пост президента Алессандри, представляющего интересы помещиков и промышленников, и сторонники Альенде. Сначала и те и другие произносили речи, доказывая превосходство своего кандидата. Но когда не хватало аргументов, в ход пускались кулаки. Завязывалась драка. Подъезжала полицейская машина по прозванию «гуанако» (вонючка) и при помощи сильной струи воды разгоняла толпу.

Так было на каждой улице Сантьяго и, пожалуй, в каждом чилийском городе: левые стояли стеной против правых.

Пробиться к Альенде в эти горячие предвыборные дни было почти невозможно. Из двадцати четырех часов он выступал перед избирателями, наверное, не меньше шестнадцати. Его хотели видеть крестьяне юга Чили. Они собрали семьдесят тысяч песо, купили Сальвадору Альенде билет туда и обратно и просили прилететь хотя бы на двадцать минут. Его звали к себе горняки Чукикаматы и рабочие крупных заводов столицы.

Домой Альенде приезжал поздно, вставал с рассветом. Я гонялся за ним, слушал его выступления, но пробиться к нему и поговорить не мог. С трудом это удалось мне на текстильной фабрике в Ирмас.

— Уже выздоровели? — с улыбкой спросил Сальвадор, пожимая мне руку.

— Вы помогли! Спасибо! — сказал я.

— Оказывается, я не такой уж плохой доктор. Куда лучше того перуанца. — Альенде засмеялся, и его усталое лицо вдруг повеселело. — Я вам советую слетать на юг Чили, на Огненную Землю, и на север, в Чукикамату. Тогда вы поймете, кого хочет видеть народ на посту президента.

К Альенде подошли организаторы митинга, и мой разговор с ним закончился.

В большом просторном цехе, где Альенде должен был выступать, собралось много рабочих, человек семьсот. Какой-то веснушчатый парень влез на ящик, служивший трибуной, и закричал: «Да здравствует Сальвадор Альенде!»

Все долго хлопали и скандировали: «Аль-ен-де! Аль-ен-де!» Сальвадор снял пальто, взобрался на ящик, минутку помолчал и начал свою речь:

— Я приехал сказать вам, что если буду президентом, то изменю положение в стране. Вы, трудящиеся, должны участвовать в работе Народного фронта. И если будете голосовать за меня, вы будете голосовать за Народный фронт. А Народный фронт — это значит разгром империализма и латифундизма. Сейчас в Чили сто шестьдесят тысяч безработных. Больше половины жителей питаются плохо. — Говорил Сальвадор убежденно, подчеркивая свои слова резкими, энергичными жестами. — Двенадцать лет я боролся за отмену закона «о защите демократии». Теперь его отменили. Если буду президентом, то, может быть, у моего правительства не хватит денег на какие-либо мероприятия, но всегда найдутся деньги для того, чтобы платить рабочим и служащим по социальному страхованию.

Яростно аплодировали рабочие, и снова слышалось громкое «Аль-ен-де!»

— По натуре я не диктатор, — продолжал Альенде. — Я уважаю волю народа, выборы. За моей спиной двадцать пять лет политической деятельности — честной и непорочной.

Рабочие скандировали: «Аль-ен-де президент!» — и поднимали вверх два пальца, что означало: «Виктория! Победа!»

Митинги, митинги! Сколько их было в те дни! Пересчитать трудно! До того как улететь на Огненную Землю, я побывал на многих из них. И всегда речи Альенде зажигали сердца слушателей.

Возгласами «Альенде президент!» встретили его на предвыборном митинге в Сантьяго. Огромная площадь была заполнена народом. Сотни тысяч людей пришли сюда, чтобы заявить о своей поддержке кандидату в президенты от Народного фронта — Сальвадору Альенде.

Я нашел в своем архиве фотографию, сделанную в тот день на митинге. Высокая трибуна обтянута красной материей. На ней в белой рубашке с закатанными по локоть рукавами Альенде.

В те дни казалась неоспоримой победа Альенде. Однако президентом Чили стал другой кандидат — Алессандри.

Альенде не хватило тридцати тысяч голосов. Многие политические обозреватели писали тогда, что причина поражения Альенде в фальсификации и подкупе, которые царили на выборах. Правые партии, поддерживающие кандидата Алессандри, прибегали к открытому запугиванию избирателей. Если бы выборы были «чистыми», указывали обозреватели, Альенде одержал бы победу.

После поражения на выборах Сальвадор Альенде не сложил оружие. На посту председателя сената Чили он продолжал борьбу за национальные интересы своего народа, активно участвовал в революционном движении всей Латинской Америки. И когда в 1961 году в столице Уругвая Монтевидео открылась конференция «Союз ради прогресса», Альенде прилетел туда.

На этой конференции произошла последняя встреча двух политических борцов — Сальвадора Альенде и Эрнесто Че Гевары.

Руководители внешней политики США созвали конференцию, надеясь, что ее участники осудят революционную Кубу. Но из этой затеи ничего не вышло. Симпатии стран Латинской Америки были на стороне маленького острова Свободы, который представлял здесь министр революционной Кубы Гевара. Среди выступавших в защиту Кубы был Сальвадор Альенде, не скрывавший своих симпатий к кубинскому народу.

Как только победила кубинская революция, Альенде отправился в Гавану, чтобы воочию убедиться во всем. Тогда и произошла первая встреча Гевары и Альенде. Она состоялась в военной крепости Ла Кабанья. Об этой встрече Альенде писал так:

«В большом помещении, приспособленном под спальню, где всюду виднелись книги, на походной раскладушке лежал человек в зелено-оливковых штанах с пронзительным взглядом и ингалятором в руке. Жестом он попросил меня подождать, пока справится с сильным приступом астмы. В течение нескольких минут я наблюдал за ним и видел лихорадочный блеск его глаз. Передо мной лежал скошенный жестоким недугом один из великих борцов Америки. Мы разговорились. Он без рисовки сказал мне, что на всем протяжении повстанческой войны астма не давала ему покоя. Наблюдая и слушая его, я невольно думал о драме этого человека, призванного совершать великие дела и находившегося во власти беспощадной болезни.

— Послушайте, Альенде, — сказал мне Че, — я прекрасно знаю, кто вы такой. Во время вашей первой президентской кампании я находился в Чили, дважды слушал ваши выступления. Одно было отличным, другое — отвратительным. Следовательно, нам нечего скрывать друг от друга, и мы можем говорить откровенно.

Потом я убедился, какими выдающимися интеллектуальными способностями и человеческими качествами обладал Гевара, как он умел видеть всю совокупность континентальных проблем, как здраво оценивал борьбу народов».


Тогда, на конференции в Монтевидео, стало ясно, что Сальвадор Альенде и Че Гевара друзья, единомышленники, борцы за освобождение Латинской Америки от кабальных пут монополий США. Оба они — врачи. И оба отказались от белых халатов, чтобы совершить социальную революцию в Латинской Америке.

Но они были абсолютно разными людьми. Гевара молод, аскет, всю жизнь носивший зеленую гимнастерку. Мастер оружейной стрельбы. Он больше верил в силу оружия, чем в силу слова.

Альенде был в годах. Он верил, что на его родине, в Чили, можно построить социализм мирным путем.

Кто знает, о чем беседовали, а может быть, и спорили Альенде и Гевара во время встречи в Монтевидео.

Возможно, это были споры о путях революции в Латинской Америке. Известно лишь, что Че Гевара подарил тогда Альенде свою книгу «Партизанская война» с такой надписью: «Сальвадору Альенде, стремящемуся другими путями достичь того же самого. С добрым чувством, Че».

Альенде считал Гевару великим революционером Латинской Америки. И, когда узнал о его гибели, плакал.

В траурные дни гибели Гевары, наверное, никто не мог бы представить, что Сальвадор Альенде — парламентский деятель, мечтавший о бескровной революции, о мирном пути к социализму, может погибнуть так же, как Че Гевара, в бою, с автоматом в руках. Это случилось через пять лет после гибели Гевары — 11 сентября 1972 года. Последними словами президента Альенде были:

«Трудящиеся моей родины, наверное, это моя последняя возможность обратиться к вам. Мои слова будут моральной карой тем, кто нарушил Свою солдатскую клятву…

Перед лицом этой измены мне остается сказать трудящимся одно — я не сдамся! На этом перекрестке истории я готов заплатить жизнью за верность своему народу. И я убежден, что семена, которые мы заронили в сознание тысяч и тысяч чилийцев, уже нельзя будет уничтожить.

Трудящиеся моей родины, я верю в Чили, я верю в судьбу моей страны. Другие люди переживут этот мрачный и горький час, когда к власти рвется предательство. Знайте же, недалек тот день, когда снова откроется широкая дорога, по которой пройдет свободный человек, чтобы строить лучшую жизнь…»

Два друга, два врача, отдавшие свои жизни за освобождение народов Латинской Америки. Два человека, с которыми меня столкнула судьба. Возможно, когда-нибудь появится на земле памятник Че Геваре и Сальвадору Альенде. Может, это будет на Кубе или в Мексике, в Перу, а может, и на нашей советской земле. Мы увидим рядом этих бесстрашных людей XX столетия, которые отважно шли по неизведанным дорогам, увлекая за собой народы на борьбу за светлое будущее.

ФИДЕЛЬ

Я уже давно заметил, что слова «Эмбахада Совьетика»[56] вызывают у шофера-кубинца Пако особое почтение. Он произносит их уважительно и даже нараспев. И когда едет в посольство, сидит за рулем более прямо, чем обычно. И чаще всего молчит.

Сейчас Пако вез меня в резиденцию посла СССР Н. П. Толубеева, на прием в честь праздника Октябрьской революции. Пако был в черном костюме, при галстуке.

Моя поездка по Кубе подходила к концу. Более тысячи километров остались позади. Несколько исписанных блокнотов и десять отснятых пленок хранились в чемодане. Вроде бы все, что было задумано, — сделано. Создавалась довольно полная картина сегодняшней кубинской жизни. Не удалось только увидеться с Фиделем.

Я просил советника нашего посольства помочь мне в этом.

— Понимаешь, — вздыхая, говорил советник, — Фидель так занят. У него расписан каждый час. Сегодня он в Гаване. Завтра — на востоке страны в Сантьяго, послезавтра — на острове Пинос.

— Все-таки я не случайный человек на Кубе.

— Понимаю! — Советник развел руками. — Но не все зависит от меня. Однако попробуем…

…Сейчас, направляясь на прием, я надеялся увидеться с Фиделем.

За годы журналистской работы мне приходилось встречаться со многими политическими деятелями. С президентами Мексики Ласаро Карденасом и Лопесом Матеосом, с президентом Венесуэлы Ромуло Бетанкуром, президентом Гондураса Вильедой Моралесом, президентом Чили Сальвадором Альенде, с Эрнесто Че Геварой.

Фиделем я восхищался и как политическим деятелем, и как спортсменом, и как партизаном. Может быть, Фидель больше, чем другие, привлекал мое внимание еще и потому, что я чувствовал в нем какую-то неразгаданную тайну.

В первый раз я увидел его в январе 1959 года, когда повстанцы победоносно вступили в Гавану. В те дни все хотели взглянуть на Фиделя. У отеля «Хилтон», где помещалась его штаб-квартира, сутками стояли толпы гаванцев. Когда Фидель выходил из отеля, его встречали восторженными криками. Он садился в машину, отправлялся в путь, и толпа бежала следом.

Второй раз я увидел его в день митинга народной поддержки революции, который состоялся в том же январе пятьдесят девятого.

На площади и близлежащих улицах собралось полтора миллиона человек. С трибуны для прессы, где я стоял, было хорошо видно это огромное людское море, лозунги над головами: «Да здравствует революция!», «Требуем правосудия!»

Фидель произнес трехчасовую речь. Он говорил об американских монополиях, которые поработили Кубу, о продажных правителях, которые держали в страхе народ, о клевете, которую распространяют на весь мир американские агентства.

— Если бы мы совершили военный переворот, а не революцию, у нас не было бы врагов, — говорил Фидель. — Если бы мы были готовы продавать интересы Кубы, раздавать иностранцам концессии, никто бы не атаковал нас и не клеветал…

«Правильно!» — кубинцы скандировали и хлопали в ладоши высоко поднятыми над головой руками.

Трибуна прессы была рядом с той, где стоял Фидель. Всего метров семь отделяли меня от него. Хорошо была видна сильная, чуть склоненная к микрофонам фигура Фиделя. Не отрываясь от микрофонов, Фидель иногда высоко поднимал руку с вытянутым пальцем, будто указывая на тех, кто мешал Кубе двигаться революционным путем.

«Как много отпущено природой этому человеку, — подумал я. — Широта политического кругозора, мастерское владение словом и автоматом тоже. Внешность героя». Фотографии Фиделя, расклеенные в те дни на стенах домов, были похожи на кадры из художественного фильма.

И казалось, что даже имя было начертано ему судьбой: «Фидель — верный, преданный…»

«Полуторамиллионный митинг, — говорил Фидель, разрезая воздух своей рукой, — является самой грандиозной битвой нашей революции. Сегодня не было сделано ни одного выстрела, но мы одержали блестящую победу. Это победа разума и морали».

Кубинцы аплодировали поднятыми вверх руками.

Фидель говорил о жертвах кубинского народа во время диктатуры Батисты, о страданиях, которые перенес кубинский народ в прошлые мрачные времена, — люди плакали, растирая кулаками слезы. И на мужественном лице Фиделя тоже пробивалась слеза. Он смахивал ее рукой. «Какова же сила его слова, — подумал я тогда, — если он может заставить плакать полтора миллиона человек».

На следующий день я снова увидел Фиделя. Он приехал в отель «Ривьера» на пресс-конференцию.

Около одиннадцати часов утра у подъезда отеля остановился черный «кадиллак», из него вышел Фидель с автоматом в руке. В сопровождении бородатых повстанцев он направился в зал, где собралось четыреста иностранных корреспондентов.

Фидель встал на трибуну, положил перед собой автомат и сказал:

— Спрашивайте!

Американские журналисты первыми бросились в атаку:

— Ваше правительство выиграло войну, но многие в Соединенных Штатах опасаются, что вы проиграете мир…

— Я не вижу причин, — спокойно ответил Фидель, — из-за которых можно было бы бояться, что мы проиграем мир… Если нас оставят в покое, то с поддержкой народа мы завоюем экономическую и политическую независимость. Хотя это вопрос нескольких лет.

— Вы выслали с Кубы военную миссию США? — послышался следующий вопрос американцев.

— Да, выслали, — невозмутимо ответил Фидель. — Потому что она готовила войска диктатора для борьбы с повстанцами. Мы разгромили эти войска, так чему же нас могут научить американские советники?..

— Вы расстреливаете ни в чем не повинных людей! — крикнул толстый американец, вытирая платком крупные капли пота со лба.

— Это ложь! — продолжал Фидель. — Мы расстреливаем военных преступников и будем их расстреливать. Потому что, если мы оставим их в живых, они снова поднимут головы и опять установят диктатуру.

Какой-то журналист вскочил со своего места и неистово закричал:

— Правильно! Да здравствует Куба!

Фидель не сходил с трибуны пять часов. Многие журналисты успели передать в редакции репортажи о пресс-конференции, фотокорреспонденты проявили отснятые пленки, а Фидель все отвечал и отвечал на вопросы.

Он ответил на сто вопросов. Даже самых яростных недоброжелателей кубинской революции поразила эрудиция этого человека, живость его ума, находчивость и, наконец, смелость.

Каждому из четырехсот иностранных корреспондентов, съехавшихся в январе 1959 года в Гавану, естественно, хотелось лично встретиться с главой кубинских повстанцев. Этой встречи добивались разными способами. Но чаще всего попытки были безуспешны.

Американский корреспондент Джон Орурке, побывавший в те дни у Фиделя, писал: «Добиться личной встречи с Фиделем Кастро намного труднее, чем с папой римским. Но это объясняется не тем, что Кастро чуждается людей или не хочет никого принимать. Беда в том, что он любит поговорить. Беседует он всегда не менее часа, даже если его ожидают восемьдесят человек. В сутках только двадцать четыре часа, и в виде исключения он должен хотя бы три часа отводить сну».

Мои зарубежные коллеги считали, что у меня шансов на встречу с Фиделем Кастро больше, чем у других. Я был в Гаване единственным советским корреспондентом.

Я узнал, в каком номере отеля «Хилтон» разместился секретарь Фиделя. Очевидно, раньше это был гостиничный номер. Сейчас в комнате не было кровати, посредине стоял стол, заваленный деловыми бумагами. Лежали они как попало, в беспорядке. На полу сидел молодой повстанец с окладистой бородой и волосами до плеч и разбирал кипу бумаг. Он читал бумаги и раскладывал их на полу, как пасьянс, приговаривая:

— И пишут, и пишут… Не по мне эта работа. В горах воевать легче было…

Заметив меня, он спросил:

— Вам чего?

— Не мог бы я встретиться с Фиделем?

— Нет, — отрезал повстанец, продолжая раскладывать бумаги. — Все хотят с ним встретиться.

— У меня есть преимущество.

— Это какое же? — повстанец кинул на меня взгляд.

— Я представляю газету, у которой самый большой тираж в мире — шесть миллионов экземпляров.

— Интересно, — сказал повстанец.

Я вручил ему визитную карточку.

Он повертел ее перед глазами и обещал сказать обо мне Фиделю.

— Но едва ли он найдет время! — заявил повстанец. — Он ложится в три, встает в шесть. Вы лучше приезжайте в отель ночью, подежурьте.

Вечером, часов в одиннадцать, я вернулся в отель и стал ждать. Таких, как я, собралось довольно много, может, человек сто.

Прошло, наверное, часа два, а может, три. В холле появился в сопровождении охраны Фидель. Все, кто был в холле, повскакали со своих мест и рванулись к нему. Я оказался в третьем или четвертом ряду.

Маленького роста американец, изо всех сил хватаясь за плечи соседей, пытался приподняться над толпой и спросить что-то у Фиделя. После двух безуспешных попыток он устало опустился и смолк. Рядом со мной стояла женщина. Не сумев пробиться к Фиделю, она яростно кричала: «Фидель — убийца! Он убил моего мужа!» Окружающие шикали на нее.

К Фиделю протиснулся высокий кубинец в красной рубашке. Он бесцеремонно обнял Фиделя, и фотограф — видимо, приятель кубинца — тут же щелкнул фотоаппаратом.

Меня сдавили со всех сторон. С трудом вырвавшись из толпы и не досчитавшись нескольких пуговиц на рубашке, я покинул отель.

И все-таки через несколько дней мне удалось поговорить с Фиделем.

Однажды ночью в дверь номера, где я жил, постучали. Я увидел на пороге вооруженных повстанцев. Они уточнили мою фамилию и коротко сказали: «Одевайтесь! Мы вас отвезем к Фиделю».

Я схватил блокнот, ручку, фотоаппарат и уже через пять минут под охраной бородачей ехал на военном «джипе» по улицам Гаваны, жизнь которой не утихала даже в этот час.

В военной крепости Ла Кабанья, где находился штаб революционной армии, я встретился с Фиделем Кастро и Че Геварой.

— Русский? — глядя в упор, спросил меня Фидель.

— Да!

— Привет! — Фидель подал свою большую сильную руку. — Далеко тебя судьба забросила!

Он сел на кровать, поглядел на комод, где лежали сигары, взял одну, понюхал и положил обратно. Взял другую, откусил кончик ее, выплюнул, чиркнул спичку и долго раскуривал сигару.

Потом он наклонился к Геваре и стал что-то вполголоса говорить ему, при этом горячо жестикулируя. Какая противоположность: Гевара — спокойный, тихий, Фидель — порывистый, резкий…

Я сделал несколько снимков. В комнату вошли Рауль Кастро и его жена Вильма Эспин. Она воевала вместе с Раулем в горах Сьерра-Маэстра, и теперь, после победы, молодые люди соединили свою судьбу.

Рауль и его жена чем-то похожи друг на друга. Кажутся схожими черты лица, глаза… Рауль еще очень молод. У него и борода-то как следует не растет, усы едва чернеют. Длинные волосы на затылке перетянуты ленточкой в виде косы… Есть что-то в облике Рауля женственное, хотя характер и воля у него железные. Это не раз проявлялось во время тяжелых боев.

Фидель закончил беседу с Геварой. Он показал мне место рядом, на кровати.

Фидель с гневом говорил о военных преступниках, которые в те дни предстали перед военным трибуналом. Он осудил американских журналистов, искажавших правду о Кубе.

— Ну, ты скажи, здорово я вам, журналистам, поддал на пресс-конференции? — Фидель засмеялся.

На Кубе редко употребляют слово сеньор. Обычно с первой минуты знакомства говорят «ты», «друг», «приятель».

— Вы побили все рекорды! — сказал я. — Пять часов на трибуне.

— Мы под боком у США изгнали американскую военную миссию, — продолжал Фидель. — Мы изменим внешнюю и внутреннюю политику и никому не позволим вмешиваться в наши дела…

— Скажите, Фидель, — перебил я его. — Какие у вашего революционного правительства есть гарантии, что американцы не вторгнутся на Кубу и не свергнут вас, как это сделали они с правительством Арбенса в Гватемале?

— У нас есть три гарантии, — уверенно ответил Фидель. — Во-первых, повстанческая армия, во-вторых, всеобщая поддержка народа внутри страны и, в-третьих, обстановка во всей Латинской Америке не та, что была в пятьдесят четвертом году. Сейчас она изменилась в нашу пользу.

Фидель говорил увлеченно, сопровождая свои слова выразительными жестами. В ораторском искусстве он не новичок. Фидель адвокат по образованию. Окончив университет, выступал на судебных процессах. И его речи всегда оценивались очень высоко…

— Ну, а теперь расскажи, — обратился Фидель ко мне, — как относятся к нашей революции в России.

— За вашей героической борьбой уже давно следит наш народ, — сказал я. — Ваша революция понятна нам и близка по духу. Посол Советского Союза в Мексике поручил мне передать, что Советский Союз готов восстановить с Кубой дипломатические и торговые отношения. И если Куба подвергнется экономической блокаде со стороны капиталистических стран, Советское правительство готово заключить с вами долгосрочные соглашения о закупке кубинского сахара…

Я произнес это четко и несколько официально, потому что это были не мои слова, а слова посла Советского Союза. По долгой паузе, которая вдруг образовалась в разговоре, я понял, насколько важно все это было для кубинской революции.

Фидель долго молчал, потягивая сигару и глядя куда-то в сторону, потом повернулся ко мне.

— Я за восстановление дипломатических и торговых отношений с Советским Союзом, — твердо произнес Фидель. — Так и передайте.

Когда мы расставались, было часа три ночи, вернее, утра.

— Мне сегодня можно спать только три с половиной часа, — сказал Фидель, подавая на прощанье руку.

— Маловато!

— Врачи говорят, — продолжал Фидель, — что я, в связи с моими революционными делами, проживу на двадцать лет меньше. Но… — Он весело посмотрел на меня, подмигнул и добавил: — Разве жизнь человека измеряется годами?..

Была у меня еще встреча с Фиделем в Москве, во Дворце культуры автозавода имени Лихачева, куда он приехал вместе с членами Советского правительства. Перед выходом в зал все собрались в небольшой комнате. Я пожал Фиделю руку и поговорил с ним минутку.

А потом был митинг на Красной площади, на котором выступал Фидель. Я в это время находился в радиоцентре на третьем этаже ГУМа. Передо мной как на ладони Красная площадь, Мавзолей, на трибуне которого стояли члены Советского правительства и Фидель Кастро.

И когда Фидель Кастро закончил свою речь и отзвучали волнующие звуки гимна «26 июля», к микрофону радиоцентра пригласили меня. Помнится, я сравнивал остров Кубу с каменной твердыней, которая неприступна для врагов…


…Я перебирал в памяти все эти встречи с Фиделем, когда ехал в резиденцию посла.

Пако вдруг прибавил скорость, лихо обогнал впереди идущую машину и пристроился в хвост какому-то «форду» с дипломатическим номером.

Машины подъезжали к зданию резиденции. Я вошел в широкие двери особняка и встал в длинную очередь гостей, поздравлявших посла и его супругу по случаю праздника Великого Октября.

После этого гости направились в большой сад. Я отыскал советника. По моему взгляду он все понял и сказал:

— Фидель приедет.

Я медленно продвигался среди гостей. Пожал руку драматургу Хосе Брене, знакомому военному атташе, художнику, который вдруг узнал меня, и, наконец, увидел Николаса Гильена. Поздоровался с ним и встал рядом.

Где бы ни появлялся Гильен, вокруг него всегда собираются люди. Правда, сегодня веселый разговор, который разгорался в компании Гильена, не очень занимал меня. Мысли по-прежнему вращались вокруг одного и того же имени — Фидель.

Незадолго до этого приема я видел Фиделя на экране телевизора, с любопытством вглядывался в его лицо, вслушивался в его голос, не пропуская ни одного движения.

Мне показалось, что Фидель изменился за последние годы. Лицо немножко пополнело. От этого он стал выглядеть солиднее, могущественнее, что ли. На висках появилась седина. Голос его не взвивался, как прежде, и не разрезала воздух, словно шашка, правая рука с вытянутым указательным пальцем. Жесты стали скупее, голос немножко хриплый и усталый.

Глядя на Фиделя, я подумал, как же все-таки не похож он на главу правительства в том традиционном представлении, которое сложилось здесь, в Центральной Америке. Генералы Трухильо, Сомоса, Батиста — вот кто всегда являлись воплощением власти. Трухильо, как известно, превратил Доминиканскую республику в свою вотчину. Его сыновья тоже были генералами и наследниками диктаторского трона. Сомоса беспредельно властвовал в Никарагуа. Батиста — на Кубе. Эти правители твердо усвоили три заповеди: американским монополиям надо прислуживать, народ держать в страхе и, не брезгуя ничем, набивать собственные карманы, да побыстрее…

Генерал Батиста свято выполнял все три заповеди. За время его правления на Кубе активно действовали двести американских компаний. В знак особой благодарности телефонная компания США подарила ему телефон из чистого золота. В августе 1957 года Батиста отменил налог на прибыли иностранцев. В том же 1957 году иностранные компании на Кубе получили сто тридцать пять миллионов долларов прибыли.

Конечно, от прибылей иностранных компаний определенная доля попала в карман генерала Батисты. За время правления он сумел положить на свой счет в Швейцарском банке триста миллионов долларов. Когда его изгнали с Кубы, он купил за двести миллионов долларов остров, построил на нем дворец и прожил там до самой смерти.

Эти диктаторы никогда не говорили хриплыми, усталыми голосами. Они читали написанные речи. Голоса их звучали звонко. Они жили всласть: причудливые дворцы, красивые белые яхты, дорогие «кадиллаки», сверкающие генеральские мундиры, ордена по любому случаю, приемы, банкеты, поездки за границу во главе пышных делегаций.

Насколько же далек Фидель — глава социалистического государства — от всего того, что составляло суть бывших правителей Кубы. Он не строит дворцы из белого мрамора, не покупает за границей ослепительные по красоте яхты, не вывозит тайком с Кубы миллионы долларов и не прячет их в Швейцарском банке. Вот уже семнадцать лет Фидель не расстается со своей зеленой униформой, с высокими солдатскими ботинками.

Во время поездки по Кубе я не раз видел его фотографии. В правлении одного госхоза висел снимок: Фидель на рубке сахарного тростника.

В каком бы уголке Кубы я ни побывал, с кем бы ни встречался, на устах у всех Фидель. За семнадцать революционных лет на Кубе престиж Фиделя стал еще выше.

Наверное, родился он под счастливой звездой. Я видел фотографии участников атаки крепости Монкада. Фиделю было тогда двадцать шесть лет. Он еще не носил бороду и поэтому казался круглолицым юношей.

Штурм Монкады не удался. Но Фиделя не задела тогда ни одна пуля, хотя он был в первых рядах атакующих. Судьба оберегала его.

Немало я читал о том, как высаживался десант Фиделя на Кубе. Трудно представить операцию более рискованную, чем эта. Из восьмидесяти двух человек остались в живых всего двенадцать, и среди них Фидель. А два года партизанской войны с ежедневным риском? Фидель во время этой длительной войны не отсиживался в блиндажах. Он шел вместе со всеми в бой.

И после победы революции судьба хранит Фиделя. Мне не раз попадались на глаза сообщения о замышляемых убийствах главы кубинского правительства. В частности, в «Нью-Йорк таймс» подробно рассказывалось о том, как агент Федерального бюро расследования Мехью поручил Россели и Джинка, бывшим владельцам игорных домов в Гаване, отравить Фиделя.

…Кто-то стоявший рядом со мной вдруг произнес: «Фидель».

Я обернулся и увидел вдалеке, у входа в сад, Фиделя Кастро в сопровождении советского посла Н. П. Толубеева. Позади них шли фотографы, операторы кинохроники, осветители. Молодой парень нес табуретку.

Фидель медленно продвигался среди гостей. Он здоровался, перекидывался двумя–тремя фразами со знакомыми. Там, где он задерживался, парень ставил табуретку, на нее вскакивал фотограф и делал снимок.

Чем ближе подходил Фидель, тем больше я волновался. Он поздоровался с Николасом Гильеном и, бросив взгляд на всех, кто стоял около него, и, видимо не встретив знакомого лица, повернулся в другую сторону. Я увидел широкую спину Фиделя. «Сейчас он сделает еще один шаг, — лихорадочно подумал я, — и прощай Фидель!»

— Вы, наверное, меня не узнали, Фидель? — громко сказал я.

Фидель резко повернулся и внимательно, пожалуй, даже настороженно посмотрел на меня.

— Да, мы с вами встречались! — произнес он, глядя на меня и, видимо, стараясь воскресить в памяти нашу встречу.

— В январе пятьдесят девятого, в крепости Ла Кабанья, и еще…

— Да, да, да! — лицо Фиделя потеплело.

Он вынул сигару, откусил кончик и щелкнул зажигалкой.

— Там были еще Че и Рауль! — напомнил я.

Фидель раскурил сигару.

— И вы от имени посла Советского Союза в Мексике сказали…

— Точно, — обрадовался я. — Ну и память у вас!

— Писали что-нибудь о революции?

— Книгу «Заря над Кубой».

— Переведена на испанский?

— Нет.

— Пришлите ее. Ну, а теперь чем заняты?

— Хочу написать новую книгу о Кубе.

Я заметил нетерпеливый жест посла: слишком долго задержался Фидель на одном месте

— Я пригляделся к вам, — сказал Фидель, будто не замечая жеста посла. — Вы мало изменились за эти годы.

— Вы тоже… А помните, говорили: «В связи с моими революционными делами проживу на двадцать лет меньше…»

— Разве жизнь человека измеряется годами? — с улыбкой повторил Фидель сказанные мне когда-то слова и крепко пожал на прощанье руку. — Когда напишете новую книгу, пришлите. Интересно, какой вам теперь показалась Куба.

Высокая фигура Фиделя медленно двигалась дальше. А я стоял и с грустью смотрел ему вслед. Да и отчего, собственно, радоваться, если расстаешься с давно знакомым человеком, у которого впереди жизнь, полная борьбы и тревог.

ДВА АМЕРИКАНЦА

Писатель Эрнест Хемингуэй и миллиардер владелец алюминиевых заводов Дюпон — два американца, очень разные во всем. Я не знаю, были ли они знакомы. Но когда я приехал на Кубу, столкнулся с их именами. И тот и другой имели здесь дома и подолгу жили.

Дюпон появился на Кубе в начале тридцатых годов. В то время ему было уже лет под шестьдесят. Восточнее Гаваны он облюбовал полуостров, который как длинный язык вытянулся на пятнадцать километров. Земля здесь была болотистая.

Дюпон дешево купил этот полуостров, прислал сюда бригаду рабочих, тракторы, экскаваторы, семь могучих самосвалов. Четыре года эти машины ежедневно возили землю на полуостров, засыпая болота. И наконец болота исчезли с лица земли. На полуострове были посажены всевозможные диковинные деревья, завезены редкие животные, проложена асфальтированная дорога, двадцатикилометровая линия водопровода и построен дом.

Я был в этом доме дважды. Революция конфисковала собственность Дюпона. Но здесь жил Карлос Дилиц, бармен, который работал у Дюпона тридцать лет.

Пустынна была дорога по полуострову. На протяжении пятнадцати километров пути не было видно ни одного строения. Только пальмы, пальмы да еще какие-то деревья с мощными зелеными ветвями.

Дом Дюпона стоит на самом берегу моря. Два этажа сложены из белого камня, а наверху, над всем этим зданием, площадка под крышей на резных, из черного дерева, колоннах.

Дверь дома нам открыл Карлос Дилиц, уже пожилой человек с очень открытым и покорным взглядом. Сначала Карлос повел нас вниз по лестнице в бар. Высокая стойка, такие же высокие стулья, на стене полки, уставленные всевозможными бутылками. Рядом с баром дверь была приоткрыта. Длинное подвальное помещение, в котором хранились сотни бутылок вина, виски, джина, коньяку.

Карлос привычно встал за стойку и спросил:

— Может быть, что-нибудь выпьете?

— Сделайте нам любимый напиток Дюпона, — попросил сопровождающий меня кубинец.

— Ром и сок ананаса, — сказал Карлос и, с профессиональной ловкостью взяв бутылку рома и банку сока, сделал нам коктейли. — Когда Дюпону было шестьдесят, — пояснил Карлос, — он выпивал три коктейля в день и выкуривал три сигары: после завтрака, после обеда и после ужина. Когда ему исполнилось семьдесят, он выпивал два коктейля и выкуривал две сигары. Когда ему стукнуло восемьдесят, он стал выпивать один коктейль и выкуривал одну сигару.

— Сколько же ему сейчас? — поинтересовался я.

— Восемьдесят семь! Но он еще бодрый. После революции он не был здесь ни разу. Но иногда до меня доходят сведения о нем.

Мы выпили по коктейлю и поднялись на первый этаж дома. В холле на стенах висели картины, и между ними на большом панно были вышиты золотом слова: «Здесь живут как в раю. Здесь можно попросить все и даже птичье молоко».

— В этом доме было все, что нужно для жизни человека, — подтвердил Карлос.

— Много было прислуги? — спросил кубинец.

— Семьдесят восемь человек! Восемь из них жили в доме, а остальные в других домах, построенных неподалеку. В гараже было девять автомобилей. Пять «кадиллаков», два «бьюика» и два «шевроле».

Мы переходили из одной комнаты в другую. Столовая, каминная, гостиная… Все здесь массивное, дорогое, все здесь рассчитано на столетия, но какое-то неодушевленное, будто и не притрагивалась ни к чему рука хозяина, будто вещи поставлены так, для красоты. Ни по одной вещи нельзя было определить вкус хозяина, его привычки.

— Наш хозяин не признавал два современных изобретения, — пояснил Карлос. — Телевизор и кондишен. Поэтому дом построен на самом берегу моря, чтобы морской ветерок продувал комнаты.

— А телефон здесь есть? — спросил кубинец.

— Нет! Хозяин приезжал сюда на три месяца и полностью отключался от жизни. Он не читал газет, не смотрел телевизор и не говорил по телефону. Гостей принимал очень редко и не больше одной пары.

— Кубинцев?

— С кубинцами он вообще не общался, зачем ему было это.

— Почему же он построил здесь дом?

— Уединение!

— Ему тут, наверное, было ужасно скучно? — воскликнул кубинец, человек очень общительный.

— Не знаю! — пожал плечами Карлос. — Мне он об этом не говорил. Он вставал в семь утра, гулял. Завтракал в девять. Потом играл в гольф. В двенадцать тридцать обедал и два часа спал после этого. Затем снова гулял или играл в гольф. А в семь часов десять минут спускался в бар. Он выпивал один коктейль, тот самый, что я вам приготовил, и уходил ужинать.

Карлос говорил о Дюпоне, а мое воображение рисовало странный образ человека, который ел, играл в гольф, спал, снова ел и играл в гольф. И это один из крупнейших миллиардеров мира.

— Может, он книги любил читать? — спросил я.

— Нет, книг он не читал, — твердо сказал Карлос и, для убедительности отрицательно покачав головой, повторил: — Нет, не читал!

По широкой лестнице мы поднялись на второй этаж. Здесь спальни. Карлос привел нас в спальню хозяина. Широкая кровать, шкаф, зеркало, тумбочки, столик, и на нем семейный альбом. Революция на Кубе победила так неожиданно, что Дюпон не вывез из этого дома ничего, даже свои личные вещи. Я полистал альбом. Фотографии давние, сделанные тридцать, сорок лет назад. Дюпон на пляже, Дюпон на яхте, Дюпон с дочерью, Дюпон у дорогого автомобиля. И везде улыбка преуспевающего бизнесмена.

— А что же он по вечерам делал? — спросил я Карлоса. — Телевизора не было, книг не читал, газет тоже.

— Пойдемте на третий этаж, — сказал Карлос и открыл небольшую дверь, за которой начиналась узкая лестница.

Над домом была прогулочная площадка. Отсюда открывается удивительная панорама: с одной стороны — бескрайнее море, с другой — зеленые стриженые лужайки парка. И постоянно ласкает прохладный морской ветерок.

— Хозяин приходил сюда в девять тридцать и проводил здесь час перед сном. Как только он поднимался, органист на первом этаже садился за свой инструмент и играл, чаще всего Шопена или Верди.

Орган занимает почти весь подвал. Орган оценивается в несколько миллионов долларов. Его делали в Германии. Из подвала на площадку выходит огромная слуховая труба. Органист играл, а из трубы лились звуки органа, и Дюпон гулял по этой просторной площадке и, наверное, думал о любимом алюминии, который принес ему богатство. Может быть, он мечтал о том времени, когда снова загремят пушки в Европе и понадобятся в неограниченном числе боевые «фантомы» и «боинги», которые делают из его, дюпоновского, алюминия.

Что-то зловещее было в образе этого человека.

Мне приходилось и впоследствии бывать в доме Дюпона, когда на первом этаже был открыт ресторан. Уютно здесь было и не жарко. Я был с кубинцами, которые горячо обсуждали революционные дела на Кубе. Я слушал их. И меня не покидала мысль, что там, наверху, на прогулочной площадке под органную музыку бродил Дюпон. Он по-старчески слезливо вглядывается в темноту Карибского моря и мечтает о новых войнах, о тысячах алюминиевых самолетах…

Я не раз вспоминал этот дом. Было в нем бьющее в глаза богатство и в то же время неодушевленность. Эти мысли особенно настойчиво приходили в голову, когда я посетил дом другого американца, жившего на Кубе, — Эрнеста Хемингуэя.

Хемингуэй, так же как и Дюпон, появился в Гаване в тридцатых годах. Он облюбовал здесь небольшое ранчо: старинный одноэтажный дом, построенный каким-то испанцем еще сто лет назад на участке земли в семь гектаров.

Наверное, раньше это место считалось далеким пригородом, но Гавана росла, и теперь этот район стал ее близкой окраиной. И не той окраиной, где стоят причудливые особняки миллионеров, резиденции иностранных послов, членов правительства. Дом Хемингуэя находится в той стороне, куда разрослись рабочие кварталы.

Вдоль дороги, по которой мы ехали, — невзрачные домики, провинциальные магазинчики. Машина свернула в узкую пыльную улочку и наконец выехала на неширокую асфальтированную дорожку, пролегающую по парку. Около дома огромное, в два обхвата, дерево каоба[57]. Высоко в небо поднялась его зеленая крона. И оттого что у входа стоит такое высокое и могучее дерево, сам дом кажется приземистым.

Первый раз я побывал в доме писателя в 1963 году, вскоре после его смерти. Меня встретил друг Хемингуэя и его помощник Эрера.

В большой гостиной много окон. В простенках между ними головы убитых когда-то животных: газели, импала[58], диких косуль и козлов. В центре комнаты диван и два мягких кресла обиты цветастой материей, над которыми возвышаются торшеры. На небольшом столике между креслами бутылки рома, виски, вина.

— В этом кресле, — Эрера похлопал раскрытой ладонью по высокой спинке кресла, — Хемингуэй читал. Обычно он читал по вечерам при свете торшера. За свою жизнь он прочитал четыре тысячи книг.

Мне вдруг вспомнились слова бармена Дилица о Дюпоне: «Нет, книг он не читал». Как же обкрадывал себя этот человек!

Жестом Эрера пригласил меня в небольшую комнату — библиотеку, которая примыкала к гостиной. Здесь тоже были мягкие кресла и диван, на полу шкура льва. Стены этой комнаты от пола до потолка были сплошь уставлены книгами. Я стал приглядываться к книгам, пытаясь определить, в каком порядке они стоят.

— В расположении книг никакого правила нет, — сказал Эрера. — Эрнест читал книгу и ставил ее на какое-то, одному ему известное место. И требовал, чтобы никто не переставлял книги. Он всегда помнил, где какая книга. Память у него была феноменальная.

Эрера показал мне столовую. Вместо двери здесь была высокая арка. Посредине комнаты — небольшой полированный стол. По бокам две свечи. Писатель ужинал всегда при свечах. С одной стороны стола был один стул и один прибор. С другой — два стула и два прибора. Когда приходил гость, он сажал его напротив, рядом с женой.

Около стены на продолговатом столике стояла в рамке под стеклом карикатура: море, лодка и в ней Хемингуэй в своей спортивной кепочке с длинным козырьком. Он смотрит вдаль. Над ним улыбающееся солнце. В его руке леска, убегающая в воду, и там на крючке скелет рыбы, очевидно, того самого тунца, которого съели акулы у его героя-старика.

Рядом с карикатурой, на этом же столике, под стеклом, лежал небольшой лист бумаги, на котором написано: «Сюда никто не может войти, не будучи приглашенным».

На стенах в столовой такие же, как в гостиной, чучела голов убитых животных.

— Этот лев убит Эрнестом в тридцатом году, — пояснил Эрера, — эта газель убита его второй женой. А эта импала — четвертой женой.

— Хорошо стреляли его жены! — заметил я.

— У них был хороший учитель. — Эрера показал фотографию, сделанную в тридцатые годы. — Это Хемингуэй с женой Паулиной Гриффер. Видите, какой он здесь молодой.

Человек на фотографии был совсем непохож на знаменитого писателя, облик которого всем нам известен. Молодой человек с женщиной. Этакое семейное фото, какие часто встретишь в альбомах.

— А его четвертая жена Мэри, — продолжал Эрера, — хорошо стреляла, потому что была на войне военным корреспондентом. Они поженились в сорок шестом.

Когда мы вышли из столовой, Эрера показал еще на одну дверь, которая выходила из гостиной, — спальня жены. Но он повел меня в противоположную сторону, к стеклянной двустворчатой двери. Одна половина ее была открыта.

Признаюсь, я с нетерпением ждал, когда же наконец Эрера покажет мне святую святых — кабинет писателя. Я думал, что Эрера ведет меня именно туда. Но когда мы переступили порог этой комнаты, я увидел широкую двухспальную кровать, застеленную белым покрывалом. На кровати была одна подушка. А там, где должна быть вторая, лежало несколько книг. Тут же около кровати на полу стояла недопитая бутылка рома.

— Он обычно бросал на кровать книги, которые ему нужно было прочесть.

— А где же его кабинет, письменный стол? — спросил я.

Эрера улыбнулся.

— Это и есть его кабинет. А письменный стол вон в том темном углу! Он за ним не работал. Складывал на него всякие безделушки.

На столе лежали какие-то монеты. Среди них я нашел нашу, советскую. Маленькие слоники, бегемоты, отлитые из меди, ножик, кусок металла.

На стенах этой комнаты тоже чучела убитых животных. Невысокие стеллажи, сплошь уставленные книгами. На неширокой поверхности одного из таких стеллажей стоит портативная пишущая машинка. Под нее подложена толстая книга «Кто есть кто в Америке». Рядом небольшая фанерка с прижимом для бумаги. Тут же лежат карандаши.

— Это и есть рабочее место писателя. — Эрера показал на пишущую машинку. — Как видите, ему нужно было совсем мало места, чтобы сочинять.

— А я слышал о его круглом кабинете.

— Это была затея жены. Она думала, что ему мешают всевозможные шумы, которые неминуемы в доме. Она распорядилась построить башню и наверху кабинет. Я покажу вам ее. Но Эрнест не смог работать там. «Мне не хватает привычных шумов», — сказал он и поставил машинку на прежнее место. Сейчас в той башне живут кошки. И еще там стоит подзорная труба, в которую хорошо видна Гавана.

Я потрогал старенькую пишущую машинку, на которой родилось столько прекрасных книг, покоривших умы миллионов людей.

— Он обычно вставал с рассветом, часов в шесть, и работал до одиннадцати. У него была норма — семьсот — восемьсот слов в день. Если он уезжал на море ловить рыбу, брал эту фанерку, карандаши, бумагу. И там писал. Выходных у него не было. Он не работал, только когда уезжал отдыхать в Европу или в Америку. — Эрера задумался, будто вспоминая что-то. — Он любил музыку. Ему очень нравилась музыка Баха и американский джаз старого направления, представителем которого был Армстронг. С годами у него все более укоренялись привычки, от которых он не любил отказываться. Вот видите, — он показал на толстую книгу, которая лежала на полу и придерживала дверь, чтобы она не закрылась. — Это справочник по авиационной технике. Много лет назад его привез сын Хемингуэя. Он готовился здесь к экзаменам и оставил справочник за ненадобностью. Эрнест припер им дверь. Как-то Мэри убрала его, но он велел положить обратно.

Эрера достал с полки пакет с фотографиями.

— Это самый последний снимок в его жизни, — сказал он.

На снимке у входа в дом стоял Хемингуэй с женой. Он, высокий, сильный, в своей любимой спортивной фуражке с длинным козырьком, в белой гуайявере[59] и черных брюках. На Мэри легкая кофточка в полоску и довольно длинная юбка со множеством складок. Они о чем-то говорят, не обращая внимания на фотографа.

Мы долго смотрели на эту фотографию и молчали. У Эреры, глядя на нее, наверное, возникали свои чувства, а мне было грустно. Такой сильный человек, так любивший жизнь, так много дававший людям, и вдруг покончил с собой.

— Он предчувствовал трагедию, — сказал Эрера. — Незадолго до кончины приехал сюда и увидел на полу свежую краску. «Что это?» — спросил он. Мэри ответила ему, что корень огромного дерева каоба, которое растет у входа в дом, пробился между досок в комнату. Она приказала вскрыть пол и обрубить этот корень. «Зря ты это сделала! — сказал Эрнест. — Плохая примета».

Через десять лет я снова побывал в доме Хемингуэя. Революционное правительство Фиделя Кастро открыло в этом доме музей. Я бродил по комнатам, где все было как при жизни писателя, вспоминал рассказ Эреры и радовался, что снова могу прикоснуться к миру, в котором жил великий американец, ненавидевший войну, мечтавший о мире под оливами, о счастье всех людей на земле.

САМОЛЕТ НЕ РАЗБИЛСЯ

Стрелка часов приближалась к одиннадцати. Нью-Йорк, как обычно, жил своей вечерней жизнью: кто-то сидел дома перед телевизором, кто-то гулял по Бродвею, кто-то проводил время в ночном клубе, потягивая виски и разглядывая полуобнаженных девиц на сцене.

И вдруг телевизионная передача была прекращена, и диктор со свойственной всем дикторам многозначительностью обратился к телезрителям.

— Леди и джентльмены, — сказал он, — всего две минуты назад у «боинга», направляющегося из Нью-Йорка в Лондон, при взлете оторвалось правое колесо. Самолет в воздухе, но он не может совершить посадку. Как сообщил командир корабля мистер Макдольд, никто из пассажиров не знает о случившемся. Стюардессы с улыбкой раздают ужин, который, очевидно, будет последним для тех, кто летит в самолете. Слушайте только нашу программу и ждите следующих передач. А сейчас…

На экране появились дамские трико «новинка». «Покупайте! Они идеально обтягивают тело».

Сообщение о неудачном взлете «боинга» распространилось по Нью-Йорку со скоростью звука. От тех, кто сидел у телевизоров, оно передалось на улицу, с улицы — в ночные клубы и рестораны. И везде люди настраивали телевизоры и радио на волну, на которой сообщалось о происшествии.

А тем временем между торговыми фирмами развернулась яростная конкурентная борьба за то, чтобы именно в эти минуты рекламировались их товары. Ставки, предлагаемые телевидению за рекламу, возрастали с каждой минутой, доходя до таких сумм, о которых вчера даже нельзя было помышлять.

Томительное ожидание нью-йоркских граждан длилось полчаса. И снова голоса дикторов сообщали:

— Летчик Макдольд сказал, что он будет летать над Нью-Йорком четыре часа и, когда сожжет горючее, пойдет на посадку. Когда мы спросили мистера Макдольда, как ведут себя пассажиры, он ответил: «Хорошо! Поужинали и улеглись спать. Через пять часов они надеются приземлиться в Лондоне. Я не буду объявлять им о случившемся, — сказал летчик. — Пусть спят. Через четыре часа я пойду на посадку, не выпуская шасси».

После заявления Макдольда на телеэкранах и у микрофонов радио появились комментаторы. Заявление летчика все оценивали благожелательно. «Молодец, Мак, лучше угробить во сне, чем наяву. И сделать это, конечно, приятнее в Нью-Йорке, а не в каком-нибудь Лондоне, где народ даже не оценит случившееся по-настоящему. Англичане, конечно, не придут на аэродром, чтобы увидеть, как будет садиться самолет без колес. Англичане всегда боятся опоздать к завтраку, или на работу, или к чаю. Разве есть у них время переживать?! Сухие люди!»

Нью-Йорк не спал. Передача о «боинге» приняла вид хорошо разыгранного спектакля. На экране телевизора появился прокурор. Он сидел с одной стороны стола, а техники, готовившие самолет к полету, — с другой.

— Я все проверил, господин прокурор, — отвечал техник, чувствуя себя уже на скамье подсудимых.

— Почему же оторвалось колесо?

— Очевидно, когда самолет набирал скорость, оно ударилось. Может, на асфальте была выбоина.

— Вызвать тех, кто отвечает за взлетную полосу! — крикнул прокурор, и в эту минуту мужчины познакомились с новыми ремнями и подтяжками фирмы «Хичкок».

— На асфальте, господин прокурор, не оказалось ни одной выбоины, — доложил инженер. — Мы каждый день проверяем взлетную полосу.

— Так почему же оторвалось колесо?! — воскликнул прокурор и потребовал конструкторов.

— Наша машина, — заявили представители заводов, производящих эти самолеты, — всемирно признана. И если по чьей-то вине оторвалось колесо, при чем здесь мы? Недавно один самолет нашей фирмы врезался в заводскую трубу. Может, и в этом мы виноваты?

Ньюйоркцы ждали. Некоторые предпочитали стоять на улице с транзисторами в руках и, задрав головы к небу, вслушиваться в гул самолета, который несся откуда-то из облаков. Корреспонденты газет тоже включились во всеобщий ажиотаж. Раздобыв адреса тех, кто летел в самолете, они направились к ним домой.

— Вы жена господина Хулио Смита? — спрашивал корреспондент.

— Да.

— Ваш муж летит в Лондон?

— Совершенно верно.

— Вы спали, не правда ли? Я разбудил вас?

— Спала! — настороженно отвечала жена и поглядывала на записную книжку корреспондента.

— Вы давно замужем?

— Пять лет.

— Значит, у вас уже кончился медовый месяц.

— Простите. Почему вы меня допрашиваете?

— Я корреспондент «Ивнинг пост». У вас есть дети?

— Двое! Но объясните, в чем дело?

— Видите ли… — корреспондент сделал страдальческое выражение лица. — Позвольте задать последний вопрос. У вас никогда не появлялось желание разойтись со своим мужем?

— Если вы мне не объясните причину вашего визита, — сказала жена Хулио Смита, и в голосе ее послышался гнев, — я выставлю вас за дверь.

— Включите телевизор!

— У меня его нет. Муж не любит телевизор.

— А приемник?

— Вот там, в углу!

Корреспондент включил приемник, и из него полетели слова: «Ведет машину летчик Макдольд. Очень опытный летчик, как сказал представитель гражданских воздушных сил, с которым мы пять минут назад имели беседу. Макдольд начал летать во время войны в качестве штурмана тяжелого бомбардировщика „Б-26“. Он бомбил Берлин и Дрезден. Дважды покидал горящую машину и спасался на парашюте. Конечно, он мог бы это сделать и сейчас. Но у него, кажется, нет парашюта. К тому же он хочет попытаться посадить машину, не выпуская шасси».

— О каком самолете идет речь? — тревожно спросила жена господина Смита.

— О том самом! — бесстрастно ответил корреспондент, спрятав блокнот в карман. — Как видите, я не зря обеспокоил вас, миссис. Советую слушать радио. До свидания!

Корреспондент направился по следующему адресу, а передача по радио продолжалась.

— Леди и джентльмены, — торопливо вещал радиокомментатор. — За нашим столом собрались известные люди. Писатель, психолог и сценарист. Перед ними я ставлю один вопрос: каково же сейчас психологическое состояние пилота Макдольда, в руках которого находятся жизни ста шестидесяти ни в чем не повинных людей?

— Состояние у него, возможно, сейчас превосходное, — сказал писатель. — Вы представьте космонавта, который с риском для жизни летит в космос. За ним наблюдает весь народ. А знаете, как гласит известная пословица: «На людях и смерть красна».

— С точки зрения психологической, — перебил писателя психолог, — я бы мог утверждать, что сейчас пилот мистер Макдольд занят анализом прожитой жизни. Он вспоминает детали приятные и горькие, подсчитывает упущенные возможности и победы.

— Могли бы вы написать сценарий для кино? — обратился комментатор к сценаристу.

— Я полагаю, что такой фильм можно было бы создать, — заявил сценарист, — тем более, как мне известно, в самолете находится режиссер Виктор Джепес, наш представитель на кинофестивале в Лондоне…

— При чем тут мистер Джепес? — перебил сценариста писатель. — Не думаете ли вы вместе с ним сделать эту картину?

— Если приземлится самолет, почему бы нет.

— Он приземлится в любом случае, — сострил писатель и засмеялся.

А на экране телевизора шел другой разговор. За столом сидели всевозможные авиационные специалисты. Они спорили о том, можно посадить самолет, не выпуская шасси, или нельзя.

— Попробовать можно, — сказал командующий дальней бомбардировочной авиацией. — Бывали у нас такие случаи. Но риск велик. Я предлагаю обильно полить посадочную дорожку мыльной водой. Это облегчит скольжение.

— А что, если на посадочной дорожке сделать небольшую насыпь из песка, на которую бы оперлось левое крыло самолета? — сказал ведущий телекомментатор.

— Глупо, — ответил командующий, и комментатор постарался закончить эту передачу.

Время подходило к трем часам утра. Мальчишки-газетчики уже продавали экстренный выпуск «Ивнинг пост»[60], в котором содержались интервью, данные членами семей тех, кто был в воздухе.

— Наследники мистера Пленна не очень сожалеют о том, что глава их семьи в воздухе! — кричали мальчишки.

«Обладая большим состоянием, — сообщал корреспондент, — мистер Пленн ужасно скуп. „Можно подумать, что он хотел забрать деньги с собой“, — заявили наследники, показав при этом на небо».

Люди покупали экстренные выпуски газет, садились в автомобили и мчались на аэродром. Многие прихватывали с собой бинокли и киноаппараты.

Вместе с легковыми машинами на аэродром направлялись санитарные и пожарные; операторы телевидения и радио двигались на своих специальных автомобилях, стараясь всех обогнать, чтобы занять самое удобное место. В этом бешеном потоке мчащихся автомобилей не обошлось без аварии. У «шевроле» лопнула шина. Следующий за ней «олдсмобиль» врезался в «шевроле». А три машины, мчавшиеся позади, врезались в «олдсмобиль». Пять автомобилей были разбиты. Один из пассажиров убит. Четверо покалечены. Остальные, слава богу, были живы и со свойственной американцам энергией продолжали рваться туда, на аэродром, где скоро должен произвести посадку «боинг».

Машины окружили аэродром со всех сторон. Ньюйоркцам хотелось занять места поудобнее. Машин насчитывалось уже тысячи. Люди залезали на крыши автомобилей. В ночи вспыхивали блицы фотокорреспондентов. Сделан снимок: «На крыше „крайслера“ сидят пятеро». Почему не продать его фирме «крайслер» для рекламы? Очень убедительный снимок — не у каждого автомобиля крыша выдерживает пятерых.

— Внимание, внимание! — послышались над аэродромом слова главного распорядителя. — «Боинг» начал снижение. Через пятнадцать минут он будет над аэродромом. Просьба соблюдать спокойствие. Родственники тех, кто сейчас находится в самолете, должны не терять самообладания.

Люди подняли головы вверх, стараясь услышать гул моторов «боинга» или увидеть его мигающие огоньки. Но пока ни того, ни другого различить было невозможно.

В это время около посадочной дорожки разгоралась ссора. Операторы нескольких телевизионных компаний выясняли, кому какое место следует занять. Каждый, конечно, претендовал на самое лучшее.

— Внимание! Внимание! — снова послышался в репродукторах голос распорядителя. — Если вы посмотрите на северо-восток, вы заметите мигающие огни «боинга».

С этой минуты взгляды всех были прикованы к мигающим огням. Красный, зеленый, красный, зеленый — они вспыхивали в темноте, тревожа воображение. Чаще бились сердца, и все, что было вчера, позавчера или что будет завтра, отступило перед волнительным ожиданием того, что случится в эти минуты. Кто-то приговаривал: «Это зрелище значительнее, чем театр, — ведь здесь все по-настоящему. Ох как будут жалеть Джонсы, которые уехали в Чикаго! Но мы все им расскажем в деталях».

«Боинг» сделал последний круг над аэродромом и пошел на посадку. Все ниже и ниже его могучие крылья. Когда до земли осталось совсем небольшое расстояние, на самолете зажглись прожектора. Теперь машина напоминала чудовище: два больших фонаря впереди были похожи на фантастические глаза. Сверху и снизу по-прежнему тревожно мигали огоньки. А из четырех мощных реактивных турбин вырывался огонь. Самолет все ближе к земле. Сотни метров, десятки. Сейчас гладкое металлическое пузо самолета коснется асфальта. И вот полетели искры — будто к сильно раскрученному наждачному колесу приставили кусок металла.

Кто-то закричал: «Браво, Мак!» Какая-то женщина захлопала от восторга в ладоши. Специалисты прикидывали расстояние, которое потребуется для того, чтобы самолет остановился. Пожарные машины мчались за самолетом, готовые тут же, сию минуту, тушить пожар.

Но тушить было не надо. Самолет терял скорость, искры становились все мельче. И когда до конца посадочной полосы оставалось несколько десятков метров, самолет остановился. Погасли два могучих глаза и тревожные огоньки красного и зеленого цвета. Смолкли реактивные турбины. И на аэродроме стало тихо. Казалось, что громадное крылатое чудовище, которое минуту назад наводило на всех ужас, умерло.

К самолету подъехали с включенными сиренами полицейские «джипы», санитарные автомобили. Хотелось поскорее узнать, что там… Дверь самолета открылась. Служащий аэропорта подкатил лестницу, но она оказалась высока. К борту самолета приставили обычную лестницу-стремянку.

На асфальт спустился первый пассажир. Некоторое время он сонно смотрел по сторонам, потом недовольно сказал:

— Что за черт! Это же Нью-Йорк! А я должен быть в Лондоне!

— Вы должны были быть на том свете, мистер, — вежливо пояснила стюардесса. — Скажите спасибо пилоту Макдольду.

Все ждали выхода пилота Макдольда. Но он, очевидно, решил выйти из самолета последним. А пока выходили пассажиры. И конечно, каждого окружали журналисты.

— Здравствуйте, мистер Пленн! — весело крикнул кто-то из них, и, когда Пленн обернулся, вспыхнул блиц. — Я слышал, что вас очень ждут дома, мистер Пленн.

Послышался легкий смех.

— Счастливчик Смит! — крикнул корреспондент «Ивнинг пост», когда у выхода появился Смит. — Вас очень любит жена.

— Режиссер Виктор Джепес, — объявила стюардесса.

И когда по лестнице по-актерски элегантно стал спускаться пожилой человек, щелкнуло сразу несколько блицев.

— Вы можете сделать фильм об этом происшествии? — спросили режиссера журналисты.

— Нет, — ответил режиссер. — После обильного ужина я прекрасно спал. Проснулся, когда самолет был уже на земле.

В этот момент женщина спускалась по лестнице и, не попав ногой на перекладину, свалилась на землю и повредила ногу. Санитары, стоявшие поблизости, бросились с разных сторон к женщине, уложили ее на носилки, затолкнули в санитарную машину и, включив сирену, помчались в город. Не зря же, в конце концов, приехало на аэродром пятьдесят санитарных машин.

И, наконец, из самолета вышел герой дня Макдольд. Все аппараты были направлены на него. Макдольд сделал приветственный жест рукой и спустился по лестнице на землю.

— Позвольте первый вопрос! — крикнул корреспондент «Нью-Йорк тайме». — Что вы думали, когда приближались к земле?

— Я думал, что на земле развелось слишком много дураков, жаждущих сенсаций. Они окружили своими автомобилями аэродром и этим усложнили посадку самолета.

— Вопрос номер два. Что вы предпримете в ближайшие часы?

— Сяду на другой самолет и полечу. Пассажиры купили билеты. Они должны быть доставлены в Лондон.

Через несколько часов Макдольд действительно сел в другой самолет и улетел в Лондон.


На следующий день, куда бы вы ни пришли — в частный дом, учреждение, в ресторан, — везде слышался разговор о ночном происшествии. Конечно, рассказывалось обо всем с различными домыслами и присказками, иногда весело, иногда грустно. Все зависело от характера рассказчика.

У меня была в этот день встреча с мистером Карней, одним из ведущих акционеров крупной страховой компании. Человек он был состоятельный и очень милый. Ему хотелось познакомить меня с Нью-Йорком.

Ровно в двенадцать мы встретились в кафе. Заказали по чашке кофе.

— Как вам показалось вчерашнее зрелище? — спросил я.

— Так себе! — довольно равнодушно ответил Карней. — Ничего впечатляющего.

— Слава богу, что самолет благополучно приземлился, — заметил я.

— Вот если бы самолет загорелся при посадке или врезался в аэровокзал и взорвался — вот это было бы зрелище!

Я не знал, что ответить, и поэтому молчал.

— Вы не думайте, что я кровожаден, — сказал Карней. — Но Америке нужны сейчас экстраординарные зрелища: бешеные гонки автомобилей, жестокая схватка на спортивных полях. Все это возбуждает и отвлекает. Как бы вам объяснить? Это как клапаны у парового котла. Лишний пар выходит, и котел не взрывается.

— Почему же этот пар не направить в полезное русло?

— У вас в России этих русел сколько угодно. А мы задыхаемся от избытка. В Америке наступила эра пресыщения. Оказалось, что когда люди достигают эры пресыщения, то проблем становится больше.

— Непонятно.

— Если бы у нас была такая идея, которая бы направляла людей, указывала бы им дальнейшую цель. Но такой идеи нет. В нашем пресыщенном обществе с каждым днем появляется больше лишней энергии, того самого пара, который все взрывает: устои общества, мораль.

— Какой же выход?

— Кто его знает!

Карней выпил рюмку коньяку и запил его кофе.

Некоторое время мы сидели молча, потом вышли на улицу и сели в машину. Последняя модель «бьюика» еще не потеряла запаха заводской краски. На переднем сиденье машины лежал третий том Достоевского.

— Великий писатель, — сказал Карней, когда я взял книгу в руки. — Его любят у нас, потому что он открывает совершенно поразительную гамму человеческих переживаний. Нам во сне даже не снилось, что люди могут жить так сложно, воспринимать мир так остро.

Карней включил мотор. Машина мягко тронулась и поплыла по улице, как корабль.

— Чем более пресыщенной становится жизнь, тем примитивнее человек, — вдруг сказал Карней. — И не осуждайте нас, если завтра объявят, что на железной дороге столкнулись пассажирские поезда и все мы помчимся туда, чтобы пощекотать себе нервы.

ЗАХОЧУ — И КУПЛЮ ГАЗЕТНУЮ ПОЛОСУ…

В Мексике журналисты нередко собираются за чашкой кофе, чтобы поговорить о жизни, поспорить.

В тот вечер нас сидело за столиком человек пять.

— Вы говорите, что страна у вас демократическая, — обратился ко мне Родригес, молодой журналист из газеты «Эль Универсаль». — И все-таки у вас нет такой свободы, как у нас в Мексике. У нас можно прийти в газету «Эль Универсаль», выложить на стол пять–шесть тысяч песо и сказать: «Покупаю пятую полосу». Вам дают эту полосу чистенькую. Что хотите пишите, хотите — помещайте на ней фотографии своих любовниц или портрет бабушки. Какое кому дело! Полоса принадлежит вам. Можно в вашей стране сделать это?

— Нет!

— А вы говорите, у вас свобода печати!

— Но то, что вы рассказываете, больше похоже на торговую сделку, чем на свободу печати, — ответил я.

— Как хотите назовите. Только у нас это можно, а у вас нельзя!

— Кому можно! — возмутился Ренато Ледук — известный в Мексике журналист. — Какая же это свобода, если она доступна только тем, — здесь Ренато употребил не очень ласковое слово, — у кого карманы набиты деньгами. Эта свобода к тому же очень на руку посольству янки. Для них пять тысяч песо — не деньги. Они каждый день покупают полосы в газетах и расписывают свои благодеяния. А народ читает. Простачки попадаются, верят.

— Для Де-Негри эта свобода тоже вполне подходяща! — сказал другой журналист, Франциско, которого все попросту называли Пако.

— О! Де-Негри! — воскликнул Родригес. — Кто из вас может сравниться с ним?! Он зарабатывает по двадцать–тридцать тысяч в месяц. Даже Ренато Ледук и ты, Пако, мальчишки по сравнению с ним.

— Лучше быть мальчишкой, чем… — Ренато опять употребил не очень подходящее для печати слово.

Спор разгорелся. Родригес стоял на своем. Ему очень нравилось, что есть такая свобода печати. Другие выступали за свободу, которую бы не нужно было покупать за деньги. Спор тогда так и не кончился. Для меня он оставался памятным, потому что именно в этот вечер я поближе познакомился с Ренато Ледуком. Выйдя из кафе, мы шли с ним по улице Хуарес, где по вечерам от яркого света витрин почти не ощущаешь темноты.

— Добрый вечер, Ренато, — часто слышалось на улице.

Ренато наклонял свою седую голову, и его индейское с бронзовой кожей лицо улыбалось прохожим.

— Эй, Ренато, может, я довезу тебя на такси?! — кричал шофер, приостановив машину.

— Грасиас, сеньор! — с поклоном отвечал Ренато.

— Даром отвезу, Ренато! — продолжал шофер. — За твою последнюю остроту по поводу жены президента.

— Когда я удачно сострю насчет самого президента, тогда ты меня отвезешь! — сказал Ренато.

Прохожие улыбались.

— Говорили о Де-Негри, — произнес Ренато, неторопливо шагая по тротуару. — Он не журналист. Журналист из всех человеческих качеств обязательно должен обладать одним — честностью. А какая же у него честность? Он пишет только о том, за что больше платят. Министр перерезал ленточку в честь открытия нового участка дороги. Кто пишет? Де-Негри. Разрисует этого министра так, что можно подумать — перед тобой святой Вильясека. У другого министра дочь замуж выходит. Кто пишет? Де-Негри.

Ренато ответил кивком на приветствие прохожего.

— Видите, окна светятся в большом доме на седьмом этаже. Это офисина[61] Де-Негри. Там секретарша, референты, пишущие машинки и магнитофоны. Принимаются заказы, сообщается цена. Репортаж о свадьбе с фотографией — две тысячи песо, о похоронах — полторы, встреча министра на аэродроме, наверное, песо восемьсот. С министров он берет меньше. Беседа чиновника с иностранным гостем — этой цены я не знаю. Думаю, что в этом случае Де-Негри требует двойную плату.

— Как же он везде успевает?

— На некоторые свадьбы и похороны едут его референты. Они сочиняют отчет, подписывает его — Де-Негри. Потом из всех сообщений формируется полоса «Хроника Де-Негри».

— Извини, Ренато, — вдруг остановил его человек в широкополой шляпе. — Я крестьянин из Оахаки! Спасибо тебе за статью о нас, крестьянах. Правильно написана. Пусть знают господа министры и сам президент.

Крестьянин пожал руку Ренато.

— Может, пойдем, — крестьянин подмигнул Ренато, — по рюмочке текильи? Я угощаю.

Ренато обнял крестьянина. Слишком уж трогательно и искренне было его предложение.

Мы снова шагали по тротуару. Чем ближе к отелю «Эль Президенте», тем плотнее ряды автомобилей вдоль тротуаров. «Эль Президенте» — один из самых дорогих отелей столицы. Правда, по виду я бы не сказал, что он самый красивый. Его построили не так давно, и до сих пор не забыта история о баснословных расходах на строительство и о том, в чьи карманы попали эти денежки.

В отеле «Эль Президенте» проводятся всевозможные приемы, собрания, встречи с зарубежными гостями. Сегодня была одна из таких встреч. Прием, видимо, подходил к концу. У парадного подъезда стоял в раззолоченной ливрее швейцар с рупором в руках. При появлении гостя швейцар выкрикивал в рупор: «Машину мистера Робертса». Из ряда машин выезжала одна и мягко останавливалась у подъезда.

Неподалеку от входа стояли полицейские. А дальше толпа любопытных. Женщины обсуждали наряды жен чиновников. Мужчины — марки автомобилей. Мы остановились.

Машина подкатила к подъезду. В нее сел сеньор со своей супругой. Швейцар захлопнул дверцу.

Мы собрались уходить, когда вдруг услышали:

— Машину сеньора Де-Негри.

В подъезде появился Де-Негри. На нем был тщательно пригнанный смокинг и «бабочка» на шее. Гладко зачесанные волосы, чуть седоватые виски, гордая осанка, — он больше похож на чиновника министерства иностранных дел, чем на журналиста.

— Где же еще может быть Де-Негри?! — сказал Ренато.

Де-Негри сел в машину и уехал, сопровождаемый любопытными, а может, и завистливыми взглядами толпы.

Вскоре мы расстались с Ренато.

— Приезжай ко мне завтра в час, — сказал он на прощанье.

«Как не похожи эти два человека, — подумал я, направляясь домой. — Оба журналисты в одной и той же стране. Не похожи по внешнему виду и по взгляду на свою журналистскую работу. Тот в смокинге. Этот в костюме, который сшит не очень ладно, рубашка без галстука. Но в походке Ренато, в его статной, широкоплечей фигуре чувствовалась сила настоящего мексиканца, которых обычно называют „мачо“.»

В Мексике, пожалуй, нет журналиста более известного, чем Ренато. Где-то там, в Керетаро или Гвадалахаре, собирается под вечер молодежь и обсуждает то, о чем пишет сегодня Ренато. Его колонка каждый день появляется в газете «Ультимас Нотисиас» под рубрикой «Тротуар». Он ведет речь о маленьких событиях и о больших — всегда о тех, которые касаются жизни народа. Во влиятельном журнале «Сьемпре» его статьи публикуются в разделе «Английская неделя». День за днем Ледук прослеживает жизнь, которая бежит вокруг… Делает он это с юмором.

Ледук часто пишет в спортивной газете «Эсто».

Если соберутся мексиканцы и кто-нибудь упомянет имя Ледука — то тут же начинается разговор о его заметках в газете. А потом кто-нибудь вспомнит, как Ренато мальчишкой был телеграфистом в поезде, перевозившем бойцов революции. Вспомнят юношеские стихи Ренато.

Может быть, кто-нибудь прочтет строки из его запрещенной поэмы «Прометей» или расскажет о веселом времени в Париже, где Ренато работал в 30-е годы в мексиканском консульстве.

— Вы знаете, что у Ренато была невеста англичанка? — вспомнит кто-то. — Богатейшая женщина-художница. Она отчаянно любила Ренато. Он ей писал стихи и пел мексиканские песни. И наконец они поженились. Прошел медовый месяц.

«Милый, почему ты опоздал на четыре минуты к обеду?» — спрашивала англичанка.

«Я же мексиканец, — отвечал Ренато. — Часом раньше или часом позже — какая в том разница? Я встретил приятеля, не мог же я сказать ему, что опаздываю к обеду».

«Хорошо, милый, — говорила жена, — но не забудь, что в файф о’клок[62] ты обязательно должен быть дома».

Ренато соглашался, но не приходил в файф о’клок, и снова дома возникал неприятный разговор.

Однажды Ренато пришел домой и сказал:

«Слушай, дорогая! Я мексиканец, по твоим английским правилам жить не смогу».

На том они и расстались…

Кто-то уже вспоминает другой случай из жизни Ренато. Обо всем говорится с улыбкой и с некоторой долей доброго вымысла…

На следующий день, когда мне нужно было встретиться с Ренато, я обнаружил, что номера его телефона у меня нет. Пришлось позвонить в справочное бюро.

— У Ренато никогда не было телефона, — ответила мне девушка-телефонистка. — Вы поезжайте на улицу Артес, встаньте спиной к кантине и крикните: «Ренато!» Если он появится в окне второго этажа, значит, дома.

Я принял это за шутку. Позвонил приятелю-журналисту, он подтвердил слова девушки. Я отправился на улицу Артес. Действительно, на углу была кантина, напротив нее — старинный дом. Как потом я узнал, здесь в начале этого века помещалось русское посольство.

Я встал спиной к кантине, огляделся вокруг и, не увидев поблизости полицейского, громко крикнул:

— Ре-на-то!

Никто в окнах второго этажа не появился.

— Вы кричите громче, — сказал вдруг прохожий. — Он дома. Ему только сейчас отнесли завтрак. Видно, поздно лег спать Ренато. Полчаса назад он высунулся в окне и крикнул: «Эй, кантинеро, пришли что-нибудь поесть!» Это значит, надо прислать пару бутылок пива и такос[63]… Давайте крикнем вместе, сеньор, — предложил человек.

Мы крикнули, и в окне второго этажа появилась взлохмаченная седая голова Ренато.

— Заходи, Василий, подъезд там, направо, за углом.

Наверное, этот дом не ремонтировался с тех пор, как закрылось после революции русское посольство. Подъезд давно потерял свой вид. Широкая, когда-то торжественная лестница полуразрушена, под лестницей из фанеры сооружена комната. Перед входом в эту комнату сидели на полу дети. В подъезде пахло промасленными жаровнями. Я поднялся на второй этаж и увидел множество дверей.

— Скажите, где живет сеньор Ледук? — спросил я женщину, которую встретил в коридоре.

— А-а, — протянула женщина. — Знаю, знаю, сеньор Аледук, — почему-то женщина назвала его именно так, — он живет там, — и показала на дверь.

Я постучался.

— Входи! — крикнул Ледук.

За дверью была большая комната, такая же старинная, как и весь дом. В некоторых окнах недоставало стекол. Но видно, это нисколько не беспокоило хозяина. В комнате были два стола: на одном, поменьше, — пишущая машинка, а на другом, громадном, — газеты, географические карты, здесь же были книги об экономике, политике, о том, как растить табак и выращивать кофе. На полу в углу стояла бутылка текильи, а на стене висел портрет прославленной киноактрисы Марии Феликс с трогательной надписью хозяину дома.

— Ты меня подожди, Василий! — крикнул Ренато из соседней комнаты. — Или, хочешь, заходи сюда.

Другая комната была такая же, как и первая. Отбитая штукатурка, окна без стекол. Посредине комнаты стояла широкая кровать.

Я вспоминал вчерашние слова Ренато: «Видишь, окна светятся. Это офисина Де-Негри. Там секретарши, референты, пишущие машинки и магнитофоны».

У Ледука не было телефона, у него не было даже наручных часов и самопишущей ручки. В этот дом, конечно, не приезжали преуспевающие адвокаты, министры, врачи, знатные агрономы.

Однако в этих на первый взгляд заброшенных комнатах всегда людно. Сюда без стеснения заходит крестьянин, чтобы поведать грустную историю, горожанин — рассказать о веселом случае. И каждый находит то, зачем приходит к Ренато, — поддержку словом и делом.

Кто-то постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату. Мальчишка лет пятнадцати положил на стол газеты и, крикнув: «Ренато!» — побежал в следующую квартиру.

Ренато развернул «Ультимас Нотисиас». Некоторое время он читал свои заметки под рубрикой «Тротуар», потом с отчаянием бросил газету:

— Не напечатали. Испугались. Ну как же, разве может газета критиковать правительство?! Вот вам свобода печати!

— А вы бы купили полосу и напечатали.

Ренато внимательно взглянул на меня. И, видимо, убедился, что я сказал это без иронии.

— Во-первых, чтобы купить полосу, надо иметь деньги. А за правду у нас мало платят. Я зарабатываю в месяц три тысячи песо. Полоса стоит пять–шесть. Кроме того, ты не думай, что мне продадут эту полосу так просто. Их продают тем, кто пишет «за», а не «против». Но ничего! Я напечатаю это в другом месте.

Это была не просто фраза. Вскоре в свет вышла книга Ренато «Четырнадцать бюрократических поэм и одна реакционная коррида». Очень злая сатира на тех, кто держит в своих руках власть и определяет, какой должна быть свобода печати в Мексике.

Везде из уст в уста передаются строки из этой книги. И когда Ренато идет по улицам Мехико, прохожие отдают дань уважения этому человеку, который никогда не покупает «свободу» печати, а завоевывает ее.

САМЫЙ СИЛЬНЫЙ НА ПЛАНЕТЕ

Леонида Жаботинского я впервые увидел в Дубне, где тяжелоатлеты готовились к Олимпийским играм в Мехико. Я приехал с операторами, чтобы приглядеться к будущим героям олимпиады и написать сценарий фильма.

Жаботинский стоял передо мной как гора, хитро смотрел на меня и жал руку. У него рука большая и мягкая.

— Значит, кино снимать будете, — уточнил Жаботинский. — И мы должны быть артистами?

— Выходит, так! — подтвердил я.

Лицо Жаботинского вдруг стало серьезным.

— Василий Михайлович, у тебя что-то в глазу, — сказал он.

Я протер глаз.

Штангист сделал фигу.

— Видишь? Во какие из нас артисты!

Он был доволен своей шуткой и смеялся, вздрагивая мягким животом до тех пор, пока слезы не появились у него на глазах.

Потом мы гуляли по берегу Волги. С нами шли Куренцов, тренер и доктор. Разговор был далекий от спорта. Жаботинский жаловался доктору на то, что у него бок болит, что есть ему зря не дают, на одном кефире держат. Все это не вязалось с обликом самого сильного человека в мире — разве может у него что-нибудь болеть! Может ли такой гигант питаться кефиром? Но оказывается, может и должен. У него задача — потерять шесть килограммов.

— Расскажи нам, как там, в Мексике? — попросил Жаботинский.

Мы присели на песке. Я рассказывал о мексиканцах. Силач сидел слушал, и на лице его отражались десятки чувств: то мелькнет грусть, то радость, то опять появится недоверчивый, с хитринкой взгляд. «Может, все это и не так, — говорили его глаза, — привираешь. Но у тебя складно получается. Давай дальше».

Когда я кончил рассказ о Мексике, Леня сидел молча.

— В Мексику на олимпиаду приедут сильные ребята, — сказал я. — Как насчет победы?

Леня махнул рукой:

— Шестьсот килограммов никто из них поднять не может. Приходи на тренировку — увидишь…

Тренировка тяжелоатлетов — зрелище очень внушительное. Масса металла и человек. Конечно, в наш век есть подъемные краны, которые поднимают сколько хочешь килограммов, и вроде бы зачем этим делом заниматься человеку? Но тогда как бы он узнал свою силу?

Стоит Жаботинский, и перед ним железная штанга. Он берет ее в руки, будто это игрушка. Не такая уж, конечно, игрушка — в ней сто с лишним килограммов. Подойди — и не сможешь сдвинуть с места. А у него это выходит легко и просто. Он ее поднимает лежа, сидя, стоя. Он поднимает ее столько раз, что в общей сложности набираются тонны.

И вот уже пот льется струйками с его лица. Он тяжело дышит. Он просто изнемогает под тяжестью металла. Он ведет борьбу с этим металлом, борьбу молчаливую, упорную. И никто не знает, как Жаботинский относится к этому металлу. То ли он его друг, то ли он видит в этих толстых железных дисках своих лютых врагов.

То, что дает человеку природа, это еще только маленькая доля для успеха. Нужно развить этот дар. Нужно обрести опыт, волю и лишь тогда выходить на помост.

…Жаботинский делает несколько глотков воды и снова неторопливо натирает руки магнезией, чтобы вцепиться в гриф штанги. Он поднимает ее, опускает. Тренер Айзенштадт дает советы. И снова и снова взлетает штанга вверх и с грозным металлическим грохотом падает на пол.

Начались Олимпийские игры в Мехико. Я прилетел туда вместе с киногруппой, которая снимала фильм «Трудные старты Мехико». Мы отправились в Олимпийскую деревню. Прежде других я увидел Жаботинского. Он стоял, облокотившись на крыло автомобиля, перед корпусом № 8, в котором разместилась советская делегация. Был он в красном тренировочном костюме, фигура его казалась символической.

«Советский богатырь» занят был в этот момент важным делом. В Олимпийской деревне это дело называли «ченч» (обмен). Жаботинский менял значки, всякие безделушки.

Этот большой человек любил «ченч», отдавал ему свободное от тренировок время.

Вместо приветствия Жаботинский вынул из кармана горсть значков и спросил:

— Видишь?

Вчера к Жаботинскому обратились французские кинооператоры, снимающие фильм. Они попросили чемпиона Токио поднять на одной руке рулевого с лодки-восьмерки, который весил всего сорок килограммов.

— Ну зачем я буду силу тратить, — ответил Жаботинский.

Тогда один француз вынул из кармана красивый французский значок и сказал:

— Ченч. Вы поднимите, а я вам дам значок.

— Годится, — ответ штангист. — Я подниму один раз, а ты два значка дашь.

Француз отдал два значка, и вскоре рулевой с восьмерки стоял на вытянутой руке Жаботинского, как на крепком уступе скалы…

К Жаботинскому, конечно, все обращаются с одним и тем же вопросом:

— Верите ли в победу?

Жаботинскому этот вопрос задают чаще, чем другим. Во-первых, потому, что он заметнее, чем другие спортсмены. А во-вторых, потому, что американский тяжелоатлет Пиккет заявил в печати, что на этой олимпиаде он победит Жаботинского и тогда покинет помост.

Когда Жаботинскому сказали об этом, он неторопливо и старательно сложил три своих толстых пальца и показал фигу.

Все рассмеялись.

Возможно, где-то там, внутри, под сердцем, у Жаботинского билась тревога: ведь это не какие-нибудь соревнования — олимпийские! Но внешне этой тревоги не чувствовалось. Не зря местные художник и поэт вывесили у входа в корпус № 8 плакат, на котором Жаботинский изображен рядом с самолетом. Подпись гласила:

Это богатырь российский —
Леня, друг наш Жаботинский,
Мог поднять бы самолет,
Только штурман не дает.

Спокойствие тяжелоатлета, конечно, проверяется не в Олимпийской деревне, а на помосте. И вот настала минута испытания.

Первым появился Пиккет. Бурей оваций встречает его зал. «Ну как же — он обещал побить самого Жаботинского!»

Высокий, сильный американец подходит к снаряду. Судьи пристально наблюдают за каждым его движением. Жим… Не получился у Пиккета жим. Когда он поднимал штангу, то на мгновение оторвал пятки от пола.

Первая попытка проваливается у француза Фульстера и шведа Юханссона.

А Жаботинский пока что не выходит на помост, и это придает соревнованиям еще большую остроту.

Пиккет подходит к снаряду второй раз. Сейчас он поднимает штангу, ведь это его коронный номер — жим. И опять неудача. Пиккет уже не мог скрыть своего волнения. Очевидно, произошел психологический надлом. Пиккет разуверился в себе. Он не мог по всем правилам провести жим. В третий раз случилось непоправимое: Пиккет выбыл из игры. «Да, Пиккет, не хвались, идучи на рать!»

Вслед за Пиккетом француз и швед тоже вышли из соревнований.

В тяжелой атлетике тактика занимает не меньшее место, чем, скажем, в беге или боксе. Хотя на первый взгляд какая тут тактика? Поднимай штангу, и все.

Жаботинский еще не выходил на помост, а он уже выигрывает. Чем дольше не выходит на помост Жаботинский, тем больше волнуются соперники. Жаботинский пропускает вес, на взятие которого они тратят силы. В какой он форме, Жаботинский, никто не знает. А может, он тоже провалится с первого же выхода? Вес на штанге все увеличивается.

Наконец радио объявляет: «Жаботинский — Советский Союз!» Неторопливо, вразвалочку выходит наш чемпион. Он трет магнезией руки и куда-то посматривает задумчивым взглядом, будто к чему-то примеривается.

Он подходит к штанге, смотрит на нее. По всему чувствуется, что в этом зале, где так много людей, Жаботинский видит и ощущает только ее — штангу. Он расслабил тело, стоит и смотрит в зал, смотрит невидящими глазами.

На штанге двести килограммов. Это больше олимпийского рекорда, принадлежащего Юрию Власову.

Жаботинский решительно затягивает пояс, приседает и, по-прежнему глядя в зал, ощупывает железный гриф штанги. Руки его крепко вцепляются в металл, на лице решимость.

Наступает тот момент, когда мозг должен приказать телу отдать все, даже то, что скрыто в неприкосновенном резерве. И не может быть сомнений, неуверенности или боязни, что эта тяжелая громадина придавит тебя.

Штанга взлетела на грудь. И опять Леня смотрит в зал все теми же невидящими глазами.

В могучих руках Жаботинского штанга поплыла вверх. Новый олимпийский рекорд!

На лице Жаботинского улыбка. Судья хлопает в ладоши. Огромная железная громадина летит вниз и с грохотом бьется об пол. Этот звук еще раз подтверждает зрителю тяжесть штанги.

Судьи взволнованны. Новый рекорд. На помост вытаскивают весы. Два здоровых парня едва приподнимают штангу, чтобы положить ее на весы. Судьи взвешивают штангу с аптекарской точностью.

Жаботинский под аплодисменты зала покинул помост. Он сидит в раздевалке на скамейке и рассуждает с тренером:

— Посмотрим, что дальше предпримут сопернички.

Американец Иозиф Дьюб решил не уступать Жаботинскому. Он вышел на двести килограммов.

Зрители замерли в тревожном ожидании. Американец с налитыми силой мышцами подошел к снаряду. Как не похож он на Жаботинского. Тот спокоен, а этот волнуется. Это волнение все видят. Штангист не может скрыть его. И зрители не очень верят в его успех.

Дьюб побеждает вес. На лице — радость. Мальчишеская радость. После того как хлопнул в ладоши судья, он бросает штангу и радостно прыгает на помосте.

Борьба обострилась. Дьюб рвется к победе. Он не хочет уступить пальму олимпийского первенства Жаботинскому. Во втором движении — в рывке — американец успешно справляется с весом сто сорок пять.

И опять появляется Жаботинский. Он просит поставить сто семьдесят килограммов.

Зал сначала затих. Потом послышался скрип стульев. В тишине зрители усаживались поудобнее.

А Жаботинский спокойно смотрит в зал, натирая магнезией руки.

Он склоняется к штанге. Долго примеряется. Наконец руки замерли на грифе. Жаботинский глубоко вздыхает несколько раз и отчаянно рвет штангу. Металлические диски взлетают вверх, будто подброшенные стальной пружиной.

Теперь нужно удержать громадину над головой. Она тянет нашего богатыря влево, вперед.

— Оп, оп, оп! — зачем-то громко произносит Жаботинский, как будто это ему помогает в единоборстве с металлом.

И штанга замирает над головой чемпиона. Судья хлопает в ладоши.

Зал взрывается восторгом. Минута волнения позади. Какой захватывающей была эта минута! Благодарные зрители аплодируют Жаботинскому.

Теперь Жаботинский может спокойно сидеть в своей раздевалке в ожидании очереди. Он оторвался от соперника Дьюба на двадцать пять килограммов. Он недосягаем, если, конечно, не произойдет какой-нибудь случайности. Спорт есть спорт.

Американец Дьюб и бельгиец Рединг дерутся в третьем движении за серебро и бронзу.

Дьюб понял, что ему не догнать Жаботинского, но он уверен в своей серебряной победе. И тут американец допускает второй просчет. Он не замечает, как медленно, но верно к серебряной медали движется бельгиец Рединг. Чем ближе к финишу, тем упорнее борется этот невысокий плечистый парень. Он следует по пятам Дьюба. В третьем движении вес штанги доходит до двухсот двух с половиной килограммов.

— Жаботинский — Советский Союз! — объявляет судья.

Выходит Жаботинский. Опять медленно трет магнезией руки и отрешенно смотрит в зал.

Это безразличие к окружающему. Это состояние «самого в себе» заставляет публику верить в его успех. Заставляет верить в то, что этот человек властен над своим могучим телом. Может быть, у него часто колотится сердце? Может быть. Но внешнее его спокойствие покоряет.

Жаботинский легко берет двести два с половиной килограмма. Он держит штангу над головой и улыбается.

Судья хлопает в ладоши. Жаботинский бросает штангу. Расстегивает ремень и снимает его на ходу.

Золотая медаль у него на груди. Никто не в силах догнать его.

Азарт Рединга в борьбе с Дьюбом крепчает. Рединг не хочет отдавать серебро. Дьюб доводит вес штанги до двухсот десяти килограммов и успешно толкает этот огромный вес. А Рединг просит поставить двести двенадцать с половиной килограммов.

Напряжение в зале возрастает. Неподалеку от меня сидят родные Рединга: мать, отец, жена. Они волнуются за своего «малыша». «Малыш» подходит к снаряду, собирает «в кулак» свои силы и толкает двести двенадцать с половиной килограммов.

И когда он бросил снаряд, он прыгал на помосте действительно как малыш, забыв, что в зале зрители. Он радовался по-младенчески весело и забавно.

Дьюбу достается только третье место, хотя он набрал столько же килограммов, сколько противник. Рединг меньше весит, чем Дьюб, и ему отдают серебро.

Казалось бы, все ясно: Жаботинский — первое место, Рединг — второе и Дьюб — третье. Но публика ждет. Уж если Жаботинский завоевал первое место, то, наверное, он еще раз выйдет и поднимет тот вес, который взяли Дьюб и Рединг. Ведь у него еще две попытки в запасе. Как-то нехорошо олимпийскому чемпиону остановиться на двухстах двух с половиной килограммах.

Все ждут. Но Жаботинский не выходит на помост. Судья объявил:

— Леонид Жаботинский — Советский Союз — выступать не будет!

В зале поднялся свист, зрители стали топать ногами. Мне было обидно за Жаботинского.

В Токио Жаботинский поднял двести семнадцать с половиной килограммов. Неужели нет у тебя, Леня, сил поднять эту штангу в двести двенадцать с половиной килограммов?

Публика неистовствует. А Жаботинский сидит в своей раздевалке вместе с тренером Айзенштадтом и, улыбаясь, говорит:

— Штангу поднимать — это не кавун[64] есть. Золотая медаль-то у меня в кармане, чего это я буду лишний раз корячиться…

Может, в спорте это называется «тактикой сбережения сил»?

Пресс-конференция, которая началась вскоре после вручения медалей, была очень внушительной. За столом сидели три богатыря: Жаботинский, Рединг и Дьюб. Казалось, эти трое занимают весь зал. Шутка ли сказать: общий вес этих троих больше пятисот килограммов.

Первый вопрос журналистов Жаботинскому:

— Почему вы не использовали две последние попытки?

— Я приехал бороться за первое место, — ответил Жаботинский. — Ставить рекорды я могу дома.

— Будете ли вы выступать в Мюнхене?

— Если буду, то результат мой будет выше.

— Победят ли вас на следующих играх?

— Просто так не сдамся, — говорит Жаботинский.

Отвечая на вопросы, Жаботинский давал автографы. Он рисовал человечка со штангой и рядом ставил внушительную букву «Ж».


Моя последняя встреча с Жаботинским была несколько необычной. Произошла она не в спортивном зале. Я предложил операторам создать эпизод дружбы между мексиканцами и спортсменами, прибывшими на олимпиаду. Для этого мне хотелось пригласить наших спортсменов — Жаботинского и, скажем, Кучинскую — на площадь Гарибальди. Там всегда полно народу, там собираются мексиканские музыканты — марьячис. Такая встреча на Гарибальди была бы очень впечатляющей.

Я приехал в Олимпийскую деревню и увидел Жаботинского на его любимом месте — напротив входа в дом советской делегации. Он стоял, как всегда облокотившись на крыло автомобиля, и «ченчевал». Очевидно, после того как он получил золотую медаль, число желающих обменяться с ним сувенирами увеличилось. Леня был в благодушном настроении.

— Ченченем, — предложил Жаботинский.

Оглядев меня с ног до головы и увидев на моей груди значок со словом «Пресса», он взялся за него своей большой рукой.

— Давай! — Штангист вынул из кармана разные сувениры.

— Не могу, — ответил я. — Без значка меня никуда не пустят.

Леня еще зачем-то потрогал значок. Посмотрел, как он крепится на пиджаке, и сказал:

— Ладно.

Я рассказал Жаботинскому замысел нового эпизода и думал, что он обрадуется.

— Неохота ехать, — сказал Леня. — Устал я. Вот тут, в боку, болит.

— Так тебе же на Гарибальди не штангу поднимать! — возразил я. — Отдыхать будешь.

Жаботинский долго стоял молча. Взгляд у него был такой же, как там, на помосте, безразличный.

— Кучинскую пригласим, — уговаривал я. — Ты и рядом Наташа. Здóрово!

— Если Кучинская поедет, то я тоже поеду, — наконец сказал Жаботинский.

Я помчался искать Наташу. Девушки жили в отдельном доме, который называли «женский монастырь». Этот дом был обнесен высоким забором из металлической сетки. И пробраться туда мужчине было просто невозможно. У ворот стояла женская охрана с винтовками. Даже муж и жена Воронины должны были расставаться у ворот.

Конечно, никакие мои мольбы не имели успеха — проникнуть в дом я не мог. Но тут я случайно увидел Наташу на улице.

Она смотрела на меня голубыми глазами, внимательно слушала и просто сказала:

— Я согласна. Но надо спросить разрешения у Латыниной.

Мы нашли Ларису Латынину, и через две минуты все было решено. Мы весело шагали с Наташей к Жаботинскому. Он стоял, по-прежнему опершись на крыло автомобиля.

— Быстро все это ты сделал, — сказал Жаботинский. — Ну ладно, пойду переоденусь. — И медленно, вразвалку ушел.

Мы стояли и говорили о чем-то. Вернее, говорил я. Мне хотелось, чтобы Наташа не заметила времени ожидания, которое всегда так мучительно и неприятно.

Прошло десять минут, а Жаботинского все не было. Пятнадцать минут. Он не выходил из подъезда.

Я поднялся в его комнату и удивился. Жаботинский лежал на кровати.

— Леня, мы ждем тебя. Наташа ждет, я, операторы.

— Не могу, — ответил Леня, не поднимаясь с постели. — Вот сейчас стал ботинки надевать, наклонился — голова закружилась. Я подумал: а зачем мне все это нужно?

Я развел руками и, чтобы не выражать негодования, ушел. Мне было неловко перед Наташей.

И все-таки я не расстался с идеей создать задуманный эпизод. Попросил руководство делегации о помощи.

Через день вечером я снова приехал в Олимпийскую деревню и увидел Жаботинского на своем «ченчевом» посту напротив входа в корпус № 8.

— Как здоровье, Леня? — спросил я прежде всего.

— Болит, — ответил Жаботинский и как-то неопределенно показал на грудь. — А ты на меня руководству жалуешься?

— Прошу, а не жалуюсь. Леня, ты сам пойми: на экране тебя увидят миллионы людей! Поедем.

— А Кучинской сейчас в деревне нет! — Леня хитро улыбнулся.

— А я уже пригласил композитора Александру Пахмутову и поэта Добронравова. Видишь, они идут.

Александра Пахмутова со свойственным ей ребячьим задором сказала:

— Леня, как тебе не стыдно! Иди скорее, одевайся!

— Ну, если композитор едет, я согласен.

Леня ушел неторопливо, как прежде. Не прошло и пятнадцати минут, как он появился в подъезде в парадном костюме.

Наконец-то радостный момент для меня наступил. Все едут! Я уже представил шумную площадь Гарибальди и красочную картину: человек-гигант Жаботинский, рядом Пахмутова. Кругом — марьячис в ярких костюмах, исполняющие свои национальные песни.

Жаботинский сидел со мной в первой машине. Пахмутова, Добронравов следовали за нами в другом автомобиле. Впереди широкая улица Инсурхентес, по которой машины мчатся в восемь рядов.

Мы ехали не торопясь. Машины обгоняли нас. Но вот одна вдруг сбавила скорость и поравнялась.

Водитель оторвал от руля руки и сделал движение, будто он поднимает штангу.

— Вива Русия! — крикнул водитель.

Тут я заметил, что другие машины тоже не хотят нас обгонять. Из окошек высовывались парни, женщины, дети, и все приветливо махали Жаботинскому. Какой-то молодой человек настолько приблизил свою машину к нашей, что смог пожать на ходу Жаботинскому руку.

Зажегся красный свет, и, как только замерло движение, из соседней машины выскочила девушка, подбежала к Жаботинскому, поцеловала его и оставила ему на память свой батистовый платочек.

Жаботинский явно был смущен столь искренним проявлением чувств.

Машины рванулись вперед. Кто-то из шоферов нажал на клаксон: «Та-та»! И все машины стали сигналить: «Та-та»! В такт этому звуку пассажиры стучали ладонями по кузову автомобиля и крыше.

Этот звук, как волна, катился впереди нас. И это означало по-мексикански, что в какой-то машине едет известный человек. С соседних улиц сбегались люди, чтобы взглянуть на этого человека. У светофора мексиканцы окружали машину — они хотели получить автограф у Жаботинского. Они подавали в окошко записные книжки, коробки сигарет, обрывки газет, а какая-то девушка умоляла Жаботинского расписаться на ее белой туфле.

Звук «та-та» катился впереди нас. Он уже достиг площади Гарибальди. И люди, собравшиеся там — музыканты, туристы, мексиканские юноши, которым в эти дни так хотелось все знать и видеть, — стали с нетерпением ждать прибытия на площадь этого известного человека.

Когда Жаботинский вышел из машины, его увидели все. Он был намного выше собравшихся и поэтому походил на монумент, стоящий среди толпы.

Кто-то крикнул:

— Вива Жаботинский!

И вся площадь скандировала:

— Вива!..

С разных сторон бежали люди.

— Ты иди в центр площади, — попросил я Леню. — Я найду марьячис, и начнем съемку.

Жаботинский, как линкор, двигался среди толпы. Все хотели дотронуться до него, а наиболее ретивые юноши пытались залезть на него. Леня смахивал людей с плеч и медленно продолжал свой путь.

За ним двигались осветители, операторы. Пахмутова и Добронравов, которые шли вместе со всеми, были оттеснены толпой.

Операторы включили «юпитеры», и волнение на площади усилилось. Мексиканцы рванулись на свет. Какая-то девица пробралась к Жаботинскому и закричала:

— Бесаме! (Поцелуй меня!)

Вся площадь подхватила:

— Бе-са-ме!..

— Чего они хотят? — зычно спросил меня Жаботинский.

— Поцелуй ее! — крикнул я.

Леня поцеловал девушку.

Теперь толпа скандировала:

— Бе-са-ле… (Поцелуй его!)

Девушка не заставила долго упрашивать себя. Она приподнялась на носки, поцеловала Жаботинского и громко, счастливо засмеялась.

Я заметил, что у Жаботинского взгляд раздраженный, — видимо, оттого, что он ощущал свое некоторое бессилие перед этой напиравшей на него толпой.

Снова в небольшое освещенное пространство перед Жаботинским ворвалась девушка! Волосы распущены, платье легкое, открытое. Она встала перед богатырем, еще шире распахнула и без того большое декольте и требовательно сказала:

— Автограф.

Леня вынул ручку и написал ей на груди букву «Ж». При этом на его лице не было ни улыбки, ни удивления, будто это был лист бумаги.

Надо было поскорее начинать съемку. Я с трудом отыскал в толпе Александру Пахмутову и пробился с ней к Жаботинскому.

Заиграли марьячис, затрещала кинокамера. Однако мексиканским юношам, как видно, не было дела до марьячис и до кинокамеры. Они во что бы то ни стало хотели «пообщаться» с чемпионом Олимпийских игр. Приятели подняли на руках какого-то парня. Он взъерошил чемпиону волосы. Другой парень снял со своей головы огромное мексиканское сомбреро и надел на Жаботинского. Леня терпел, но по его лицу было видно, что терпению приходит конец.

Толпа напирала все больше. У какого-то марьячис хрустнула гитара, и он жалобно застонал, будто это хрустнули его собственные кости.

— А ну, посторонись! — кричал я, потому что операторам не было видно Жаботинского и Пахмутову.

В этот момент Жаботинский стал подниматься над толпой. Парни, стоящие вокруг, решили поднять штангиста, вес которого полтора центнера.

— Кончай это дело! — испуганно закричал Жаботинский. — Гаси свет!

Операторы погасили «юпитеры». Над площадью сомкнулась темнота. Жаботинский прокладывал могучими руками дорогу к машине.

Наконец он тяжело опустился на сиденье, захлопнул дверь и стал держать ее изнутри, чтобы никто не открыл.

Я сел за руль, включил скорость — машина не двигалась. Парни приподняли заднюю часть автомобиля, и колеса беспомощно крутились. Два парня забрались на крышу автомобиля и под крик «Мехико ра-ра-ра!» отплясывали какой-то танец вроде ча-ча-ча.

— Лепя! Стащи их с крыши, — попросил я Жаботинского.

— Нет уж, ты сам, — ответил он. — Я не выйду из машины.

Я высунулся из окна и крепко выругался по-испански. Это несколько охладило энтузиазм собравшихся. Парни слезли с крыши, толпа опустила машину, и колеса автомобиля соединились с асфальтом.

Я неистово сигналил, пробивая дорогу. А кругом по-прежнему слышались крики, свист и скандирование:

— Вива Жаботинский!..

Наконец машина вырвалась из плена. Проехав несколько кварталов, я остановил машину. Следом за мной встала вторая машина. Все вышли и свободно вздохнули.

— Да, Леня, — сказала Пахмутова, — любят тебя мексиканцы. Если бы ты захотел, они бы тебя до Олимпийской деревни на руках донесли.

Жаботинский молчал. Он долго причесывался, неторопливо застегивал пиджак и вдруг стал шарить по карманам. Потом посмотрел на нас каким-то мрачным взглядом и сказал:

— Бумажника-то нет!

— Неужели! — ахнули мы. — Что в бумажнике было?

— Шоферские права, ну и там разная мелочь. — Жаботинский гневно посмотрел на меня: — Это ты виноват! Художественный эпизод придумал!

Он решительно направился ко второй машине и приказал шоферу ехать в Олимпийскую деревню.

Я вернулся на площадь и нашел полицейского.

— Сейчас здесь был Жаботинский, — сказал я.

— Какой успех! — ответил полицейский. — Ни одну голливудскую звезду так не встречали. Ни одного президента.

— У него бумажник пропал, — перебил я полицейского;

— У Жаботинского? У самого сильного человека в мире? — переспросил полицейский.

Я кивнул в знак согласия.

— Вот это да! — вдруг радостно воскликнул полицейский. — Это же настоящий олимпийский сувенир! Молодцы!

«Я ВСТАЛ БЫ НА КОЛЕНИ И ЦЕЛОВАЛ РУССКУЮ ЗЕМЛЮ»

Приходилось ли вам когда-нибудь подолгу не говорить на своем родном языке, не слышать родной речи? Пусть вы прекрасно знаете иностранный язык, скажем испанский, легко объясняетесь на нем с окружающими, пусть вы привыкли к этому языку — все равно по ночам снится дом, и во сне с упоением говоришь по-русски.

Утром проснешься, и в этот момент кто-нибудь обязательно постучит в дверь и скажет: «Пермите, ме сеньор»[65]. И опять испанский…

Но вот кончилась моя жизнь в боливийском городе Санта-Крус, и я утром улетел в столицу Боливии. Это был конец моего долгого путешествия. Скоро я буду в Мексике — там меня ждет семья. В день отлета хозяин разбудил меня и вручил местную газету «Долг», в которой была напечатана статья обо мне. Статья заканчивалась пожеланием доброго пути.

До Ла-Паса одна посадка в провинциальном городке Кочабамба. Когда подлетаешь к Кочабамбе, зрелище за окном самолета удивительное. Джунгли и горы. Джунгли тянутся на сотни километров до самого горизонта. Деревья-гиганты до пятидесяти метров высоты, и каждая веточка в цвету. На одном дереве голубые цветы, на другом ярко-красные или желтые. Наверное, ни один художник не смог бы передать эту удивительную палитру красок.

Но здесь, около Кочабамбы, на пути джунглей встают горы. Тропические деревья поднимаются вверх по склону. Начинается борьба тропического леса и гор. Горы оказываются сильнее. Лес становится реже. Пышный ковер разрывается на куски. Блекнут краски. Джунгли признают свое поражение.

Город Кочабамба находится на высоте двух тысяч пятисот метров, и поэтому его называют городом вечной весны. Зимой и летом, весной и осенью здесь одна и та же температура. После тропической жары Санта-Круса пассажиры с удовольствием предвкушают прохладу Кочабамбы.

Когда самолет подрулил к аэровокзалу, я вместе с пассажирами направился в ресторан и уселся за столик, заказав модный в то время напиток, приготовленный из рома и кока-колы, который назывался «Куба либрэ» («Свободная Куба»).

И вдруг я услышал голос, который поразил меня как гром! Кто-то на моем родном языке крикнул:

— Кто здесь русский?

— Я! — не задумываясь, ответил я, хотя мне не было видно человека, который кричал.

Ко мне подошел невысокий лысый человек и отрекомендовался:

— Здравствуйте. Я Миша из Подольска.

— Очень приятно.

В руке у Миши была газета «Долг» со статьей обо мне.

— Из газеты мы узнали, что вы летите на этом самолете, — сказал он. — Меня послал граф Усов, родственник царя Николая Второго. Он живет здесь и очень хочет видеть вас.

Миша говорил торопливо. Иногда проглатывал окончания слов. Я слушал его с упоением. Ведь он говорил по-русски.

— Я вас очень прошу, господин корреспондент, — в голосе Миши слышалась мольба. — Войдите в мое положение, господин корреспондент. Граф мне так и сказал: «Ты без этого человека ко мне не являйся».

— Я могу опоздать на самолет. Стоянка всего два часа!

— Нет, нет! — воскликнул мой новый знакомый. — Такого не может быть. В крайнем случае я оплачу ваш перелет до Ла-Паса. Я вас умоляю. Я только представлю вас графу — и все. Ах, господин корреспондент!.. Что со мной будет, если вы не поедете!

Лицо Миши выражало боль, страдание, мольбу.

— Машина у подъезда. Туда и обратно. И все…

Я согласился. Миша подхватил меня под руку, потащил к выходу, открыл дверцу голубого «шевроле», посадил, и мы помчались.

Только «скорая помощь» и пожарные машины мчатся по городу с такой скоростью. Миша пролетал перекрестки, не сбавляя скорости, проносился на желтый свет и, наконец, визжа тормозами, остановил машину у калитки. За забором — небольшой садик и двухэтажный каменный дом. Яркие цветы вдоль дорожки, ведущей к дому.

От дома к калитке шел человек. Он был высок ростом, немножко сутул. Шел он усталой походкой, хотя в этой походке угадывался сильный человек и в прошлом военный. Взгляд спокойный, но была в этом взгляде суровость.

Щелкнул замок калитки. Граф некоторое время смотрел на меня и затем протянул свою большую сильную руку.

— Константин Петрович Усов! — голос был низкий, глухой.

— Моя миссия выполнена! — весело отрапортовал Миша, хотя граф как будто не слышал его слов. Он взял меня под руку и повел к дому.

На большой открытой веранде за столом сидел старичок в пенсне, с белой, клинышком, бородкой.

— Профессор Санкт-Петербургского университета Ефимов, — произнося «р» на французский манер, представился старичок.

Сели за стол. Граф налил всем по рюмке водки. Жена графа принесла по тарелке щей и деревянные ложки.

— Ну что ж! — сказал хозяин. — Выпьем! Со свиданьицем! Граф запил водку чаем и мне пододвинул стакан.

— Водку — чаем? — удивился я.

— Дворяне в России всегда запивали водку холодным крепким чаем, — сказал граф и взялся за деревянную ложку. — Вы потеряли уже этот обычай.

Граф хлебал щи и изредка поглядывал на меня.

— Вы коммунист? — спросил граф.

— Да.

— В каком году родился? — Граф перешел на «ты».

— В тысяча девятьсот двадцать пятом.

— В двадцать пятом! — зачем-то повторил граф.

— Расскажите, голубчик, о сегодняшней России! — воскликнул профессор.

Я стал рассказывать.

— Вот ты говоришь: великие стройки, великий Советский Союз, — перебил меня граф. — Можно подумать, что раньше Россия не была великой. Ты, наверное, даже не знаешь, какой она была до революции.

— Почему же?

— А скажите, молодой человек, — спросил профессор, — кого из прежних русских писателей вы знаете?

— Толстого, Тютчева, Тургенева, Фета, Пушкина, Бунина…

— О, о! — сказал профессор и поправил пенсне. — Это замечательно! Может быть, вы помните какие-нибудь строки Пушкина?

— Помню, — сказал я.

Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!

— Прелестно! Прелестно! — восторгался профессор и хлопал в ладоши. — Советский коммунист знает на память Пушкина. Пять. Истинное пять! Скажите, голубчик, а Лермонтова вы тоже знаете?

Я прочитал Лермонтова «Смерть поэта».

— Браво! — профессор похлопал в ладоши. — Пять! Истинное пять! А скажите, милейший, — профессор заглянул мне в глаза, — вы читали «Войну и мир» Льва Николаевича?

— Конечно.

— А вы, случайно, не вспомните, какие глаза у Наталии Ростовой?

— Темные, как вишни!

— Это просто поразительно! — воскликнул профессор и посмотрел на меня с умилением. — Позвольте старику еще один вопрос.

— Пожалуйста, — согласился я.

— К кому из поэтов Лев Николаевич был особенно расположен?

— К Фету, — не задумываясь, ответил я.

— Верно! — изумленно сказал профессор. — А вы не помните какие-нибудь его строки?

Осыпал лес свои вершины,
Сад обнажил свое чело,
Дохнул сентябрь, и георгины
Дыханьем ночи обожгло.

Профессор встал из-за стола, подошел ко мне, обнял и с влажными от слез глазами сказал:

— Отлично, голубчик! Отлично… Пять с плюсом!

— Через полчаса отходит самолет, — объявил Миша, который до этого сидел молча и слушал.

— Я провожу вас, — сказал граф и встал из-за стола.

Я попрощался с хозяйкой и с Мишей, который хитро подмигнул мне, видимо, в знак особого расположения. Долго мне жал руку профессор. «Я так рад! Так рад!» — повторял он.

Мы сели с Усовым в его большой черный «кадиллак» и поехали.

— Я прочитал вашу «библию», — сказал граф, продолжая начатый за столом разговор. — Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Многого я не понял. Со многим не согласен. Но прочитал. А ты, наверное, не знаешь русских государей и их заслуг перед Россией.

— Знаю!

— Ну, а кого из царей ты знаешь?

— Всех!

Граф удивленно посмотрел на меня и явно не поверил.

— А чей сын Иван Грозный? — спросил он и взглянул на меня испытующе.

— Василия Третьего.

Граф как-то неопределенно покачал головой и смолк. Я не хотел объяснять ему, что закончил исторический факультет Института международных отношений. Но решил в свою очередь задать вопрос.

— Вы помните, в каком году был прутский поход Петра Первого?

— В тысяча семьсот… — замялся граф.

— Одиннадцатом! — подсказал я. — Турки окружили тогда двухсоттысячную армию Петра. И он встретился с султаном. Прежде чем начать разговор, турок долго рылся в карманах шаровар и достал оттуда горсть мака… «Вот смотри, Петр, — обратился султан к русскому царю, — сколько на ладони мака, столько у меня солдат. Сдавайся». Петр полез в карман и вынул одно зернышко перца. «На, раскуси!» — сказал русский царь.

— Молодец Петр, — граф рассмеялся. — Великий государь. Послушай, не улетай сегодня! — вдруг попросил меня граф. — Останься, хотя бы до утра.

Предложение для меня было совершенно неожиданным. Но за эти полтора часа человек, который сидел рядом, стал мне интересен: нравились его лицо, его манера говорить и его непринужденность в беседе. Он мне говорил «ты», и это тоже выглядело естественным. А главное, он говорил по-русски, и это ласкало мой слух. Говорил-то он как-то необычно: чуть растягивая слова, ударение делал не так, как мы делаем это сегодня.

«Ну, подумаешь, прилечу в Ла-Пас завтра утром!» — убеждал я сам себя и согласился.

Граф не скрывал своей радости.

— Дай мне билет, — сказал он.

Мы помчались в аэропорт.

Усову потребовалось немного времени, чтобы перенести вылет на следующий день и договориться о том, чтобы в Ла-Пасе чемодан мой убрали в камеру хранения.

— Пока дома готовят ужин, можем поездить по городу, — предложил он.

И снова машина мчалась по улицам Кочабамбы. Мы продолжили разговор о России, а за окном автомобиля все было непохоже на нашу страну: женщины в яркой одежде, в белых шляпах, напоминающих по форме цилиндры. Мужчины в круглых котелках, они сидят по-турецки в тени домов. И каждый из них чем-то торгует.

Усов живет в этом городе почти сорок лет. В двадцатом году он бежал из России вместе с генералом Врангелем. Добрался до Парижа. Но Париж любит деньги, а их не было у графа. Состояние осталось в России. Из Парижа он направился в Южную Америку.

В поисках богатства он кочевал из одной страны в другую и наконец попал в Боливию. Было время, когда граф работал на оловянных рудниках Хохшильда чернорабочим. Но потом, как он говорит, ему повезло. Он накопил денег и купил рудник. Теперь у него собственные оловянные шахты и две автомобильные мастерские.

Граф прекрасно знал город, хотя, как он сказал, город этот для него чужой.

— Боливийцы называют меня русским, а от России я давно отрезанный ломоть. Так и болтаюсь без родины. — В словах графа прозвучала горькая нота.

Усов остановил машину у статуи женщины. Она величественно возвышается над площадью. Правая рука чуть приподнята, будто благословляет людей на борьбу против врагов. В те далекие годы испанские завоеватели подошли к городу Кочабамбе. Когда защитников города осталось совсем немного, женщина бросила боевой клич. Женщины города вооружились и двинулись на врага. И уже много десятилетий стоит этот памятник[66], и люди отдают дань женщинам, которые спасли город от врага.

Потом мы были на базаре, который разместился на одной из улиц в самом центре города. Граф привел меня в те ряды, где местные кулинары готовят всевозможные блюда из картофеля.

— В Боливии двести с лишним сортов картофеля, — сказал граф. — Это истинный хлеб боливийца. Когда мне приходилось туго — сидел без денег — картофель был главной моей пищей.

И снова разговор возвратился к России. Граф с жадным интересом расспрашивал меня о Москве. «Как выглядит сейчас Собачья площадка на Арбате?», «Цел ли ресторан „Славянский базар“?», «А Кремль цел, не сломали?», «А был ли ты в Петербурге?», «Невский по-прежнему прекрасен?»

Вопросов было так много и часто они были столь наивными, что вызывали у меня улыбку.

Часов в восемь вечера мы приехали к его дому. Вошли в столовую. Здесь уже собралось много гостей. А я-то думал, что в Кочабамбе нет русских.

— Знакомься, — сказал граф. — Это наша русская колония. Здесь не только старые эмигранты, но и бывшие советские. Может быть, с ними ты найдешь общий язык?

— Советские, да не те! — едко сказал невысокий, худой человек и представился: — Кузнецов и моя супруга.

Подавая руку, Кузнецов смотрел на меня нагловато и насмешливо.

Может быть, для того чтобы смягчить впечатление от слов Кузнецова, ко мне подошла жена графа, Мария.

Слово «графиня» так не подходит к этой женщине. У нее простое лицо, не по-женски большие руки. Она приехала в Южную Америку еще до первой мировой войны. Вместе с отцом бежала из России от нужды. Работала на оловянных рудниках. И там познакомилась с Усовым.

Родственник русского царя женился на простой рабочей женщине. Чего только не случается в эмиграции!

Она подвела меня к пожилому, но еще крепкому человеку с пышными усами в форме генерала царской армии. На груди золотом поблескивали ордена.

— Генерал от инфантерии Медведев! Честь имею! — генерал щелкнул каблуками и подал мне руку.

Рядом стоял толстый человек с добродушным лицом. Украинец. Уехал за границу во время революции.

Было еще две пары пожилых людей. Как старого знакомого, меня похлопал по плечу профессор Ефимов и с улыбкой сказал:

— Молодец, голубчик!

Стол был накрыт по-русски. Здесь были картошка, капуста, пирожки, селедка, соленые огурцы, черная икра и, конечно, водка. Водка наша, «Столичная».

Меня посадили во главе стола. Граф сел напротив. По обе стороны стола сели гости. Передо мной поставили большой лафитник.

— Нет ли рюмочки поменьше? — спросил я у Марии. — Недавно у меня была почечная колика. Врачи запретили спиртное.

Моя просьба была встречена всеобщим смехом. Вдоволь нахохотавшись, Кузнецов бросил:

— Коммунистам пить в чужих странах запрещено. По инструкции действуете?

— А как вы думаете?! — воскликнул Миша. — По пьянке человек может сказать лишнее. — Миша хитро подмигнул мне, хотя я не понял, зачем он это сделал.

Я наполнил лафитник.

— За Россию, — громко сказал граф, и мы выпили.

— Ну, и как там, в России, живут наши русские братья? — спросил Кузнецов.

— Не жалуются.

— Неужели? — иронически бросил Кузнецов. — Вы в этом уверены?

Многие засмеялись.

— В таком случае, может, вы мне расскажете, как живут в России? — спросил я Кузнецова.

— А что? Мы хорошо информированы, — вмешался в разговор Миша.

— Что ты кипятишься! — перебил его граф. — Ты лучше расскажи, как тебя бьет жена!

Украинец негромко хихикнул. А Миша замолчал, уткнувшись в тарелку.

— У Миши жена русская, из Подольска, — начал граф. — Дети подросли. А учить их здесь негде. Жена хочет уехать в Россию! А у Миши бизнес! Часами торгует. Уж миллион наторговал.

— Зря жена бьет Мишу, — в разговор вмешался добродушный украинец. — Миша ей избу построил, точь-в-точь как в Подольске. Печку сложил, самовар достал, ухваты сделал.

— Этими ухватами она и гоняет его по дому, — граф негромко засмеялся.

Миша не ответил. Он по-прежнему сидел, уткнувшись в тарелку.

Впоследствии я узнал, что Миша бежал за границу после войны. Работал в хозяйственном отделе советской военной части, расположенной в Германии. Брат Миши работал в Женеве, на фирме, производящей часы. Брат посылал Мише контрабандой, без пошлины, часы, а тот продавал их в Южной Америке. Обоим выгодно.

— Позвольте мне вопрос, — вдруг прозвучал голос генерала от инфантерии Медведева. — О политике я не хочу спрашивать. Это дело не наше. Но может, вы мне честно ответите на такой вопрос… — генерал сделал паузу и испытующе поглядел на меня.

— Могу! — решительно ответил я.

— Русский мужик водку пьет? — спросил генерал.

— Пьет, — ответил я.

— А чем закусывает? — Генерал выжидающе смотрел на меня.

— Соленым огурцом! — не задумываясь, ответил я.

— Правильно! — радостно крикнул генерал. — Значит, Россия-матушка жива и будет жить!

Генерал залпом осушил рюмку и весь вечер молчал, умиленно поглядывая на меня.

Старики эмигранты спрашивали о России с трогательной почтительностью. В каждом слове чувствовалась любовь к родной земле, тоска и боль, которые они испытали за долгие годы эмиграции. Те, кто бежал из России в советское время, вели себя иначе. Они повторяли все самые грязные измышления реакционной прессы. Все это звучало в форме обвинения. Особенно усердствовал Кузнецов.

— Как вы здесь оказались? — поинтересовался я.

— За рабскую Россию я не хотел воевать. В сорок третьем я добровольно перешел к немцам.

— Предатель! Да если бы кто-нибудь увидел, как ты бежишь к немцам, тебя бы просто пристрелили.

За столом воцарилась напряженная тишина.

— Выпьем еще по одной за встречу, за здоровье! — вдруг сказал граф, пытаясь этим нарушить напряженную тишину.

Выпили.

Жена графа включила проигрыватель и поставила старую пластинку.

Ах ты, сукин сын, комаринский мужик,
Ты не хочешь моей барыне служить…

Ко мне подошел граф, взял меня под руку, повел в соседнюю комнату, посадил в кресло.

— Спасибо тебе, — сказал он.

— За что?

— Я думал, что вся советская молодежь такая же, как этот Кузнецов. Что вы не любите Россию, распродаете ее. Поэтому мне так хотелось поговорить с тобой. А на этого Кузнецова плюнь. Он торгует носками и перчатками, каждый месяц взаймы приходит просить. Россию он не любит, нет.

— Подонок, — сорвалось у меня. — Добровольно к немцам ушел.

— Не по-нашему это! Не по-русски! Русские никогда добровольно к врагу не уходили! Не было такого…

Граф помолчал минуту, глядя куда-то в окно и, видимо, думая о чем-то своем. Настроение его вдруг явно изменилось.

— Я воевал под знаменами Врангеля, — глухо сказал граф. — Расстреливал коммунистов. Думал, что спасаю Россию и свои земли на Волге! А вот прошло много лет, и я понял… Все, за что боролся, стоило пятачок. Россия существует, русский народ живет… А я что? Отрезанный ломоть. Всю жизнь на чужбине, без родины…

Граф замолчал и, тяжело облокотившись на колени, долго сидел неподвижно.

— Расскажи мне о зиме, о морозе, — вдруг попросил он. — За десять лет я только во сне видел русскую зиму.

Я рассказывал, как в январе под сапогами снег хрустит, как одевает он ели в пушистый белый наряд. В феврале ветры наметают сугробы. В марте солнце пригревает землю. В апреле веселая звонкая капель начинается…

Плечи графа вдруг вздрогнули. Этот большой, сильный человек заплакал. Он плакал, как ребенок, не скрывая слез. Потом отер слезы кулаком и сказал:

— Если бы я когда-нибудь попал в Москву, в Нащокинский переулок на Арбате, где я раньше жил, я бы встал на колени и целовал русскую землю…

ВО ВЛАСТИ «МАМОЧКИ ЮНАЙ»

Разговор о поездке на автомобиле по странам Центральной Америки начался в небольшом мексиканском кафе, которое называется «Мадрид». Оно находится почти в центре города Мехико, на узенькой улице Индепенденте, где дома двухэтажные, почерневшие от времени, где много маленьких магазинчиков, где беспрерывной лавиной движутся автомобили, отравляя воздух сизой бензиновой гарью.

Вместе с моим мексиканским другом Педро мы сидим за круглым столиком в углу и уже часа полтора ведем разговор о будущем путешествии.

— Мы проверили до последней гайки твой автомобиль, — горячо говорит мой друг. — До границы с Гватемалой мы проедем два дня. Это дорога среди джунглей. Потом начнутся горы Гватемалы с заснеженными вулканами. Из Гватемалы мы отправимся в Никарагуа, затем в Гондурас, Сальвадор, Коста-Рику, Панаму.

В этот же день мы сочинили прошения о визе. «Имею честь просить Вас выдать мне визу для посещения Вашей замечательной страны…»

Были написаны прошения во все посольства стран Центральной Америки.

И вот мы стоим перед консулом Гондураса, высоким, толстым человеком с пышными усами. Он встретил Педро по-приятельски и довольно долго хлопал его по спине, расспрашивая о делах, о семье. Я поверил в успех, и у меня стала пробиваться улыбка. Но радость была преждевременной.

Консула будто подменили, когда речь зашла обо мне. Лицо его вытянулось, и усы вроде обвисли.

— Гондурас — страна демократическая, — бормотал консул, — и я бы дал кому хотите визу, не задумываясь, но насчет вас, советских, существует инструкция. В ней сказано, что консул не может выдать визу без согласования с министерством иностранных дел…

— МИД, конечно, разрешит! — бодро перебил его Педро.

— Я тоже так думаю, — неуверенно поддакнул консул. — Посылать телеграмму в МИД будем за ваш счет. Гондурас — страна маленькая и бедная, средств нам отпускается мало.

Наш голубой трехсотсильный «додж» носился в тот день по Мехико, останавливаясь у посольства и миссий стран Центральной Америки. Везде нас ласково встречали, но, когда слышали «советский», начинались ссылки на инструкции, на приказы, и в конце концов сочинялась телеграмма «за наш счет».

Прошло дня три, прежде чем появился первый отклик на прошение. Отклик довольно громкий. Почти все крупные газеты Мексики поместили в тот день сообщение американских агентств, озаглавленное: «Советского корреспондента не пустят в Гватемалу».

В заметке говорилось: «Президент Гватемалы генерал Идигорас на очередной пресс-конференции сообщил журналистам, что он категорически запрещает советскому корреспонденту Василию Чичкову въезд в Гватемалу». «Почему?» — спросил президента кто-то из журналистов. В ответ Идигорас пустился в пространственные рассуждения о «коммунистической угрозе», о том, что советские журналисты на деле не журналисты, а коммунистические агенты.

Далее в заметке указывалось: «Попытка красного журналиста побывать в Гватемале совпадает с заявлением католического архиепископа Гватемалы Мариано Арельяно о том, что коммунисты снова угрожают Гватемале. Архиепископ предложил организовать специальный молебен и объявить новый крестовый поход против коммунизма».

Прочитав эту заметку, сотрудники посольств стран Центральной Америки в Мехико, конечно, стали срочно разыскивать мой телефон. Уже на следующий день мне позвонили из всех посольств и миссий и с многословными извинениями вежливо сообщили, что «пустить не могут, так как сейчас обстановка в стране неблагоприятная для такого визита». Маленькая заметка сделала свое дело.

Я потерял надежду. Но Педро продолжал сохранять боевой дух.

И мы все-таки побывали в Центральной Америке. Венесуэльские журналисты пригласили нас на президентские выборы. Мы отправились в Венесуэлу на плохоньком, «тихом» самолете компании ТАКА[67], который в шутку называют «лечеро» («разносчик молока»). Он делает посадку в каждой столице стран Центральной Америки.

Молодой человек из авиационной компании ТАКА — приятель Педро — продал нам билеты, зафиксировав в них остановку в Гондурасе на два дня. Заполнял бланки билетов молодой человек без особого энтузиазма, и, наверное, если бы не приятельские чувства к Педро, он таких билетов давать бы не стал, потому что гондурасской визы у нас не было.

— Знаете что, друзья, — задумчиво говорил парень, закончив оформлять билеты. — Я сделал, как вы просили, по для большей гарантии купите вот эти туристские бланки. Стоят они по два доллара, деньги небольшие, но, если вас «прижмут» в Гондурасе, вы их покажете, может, легче будет.

Мы взяли билеты и бланки.

— Ни пуха ни пера, сеньоры, — сказал молодой человек и крепко пожал нам на прощанье руки.

РУССКИХ ЗДЕСЬ НИКОГДА НЕ БЫЛО

На одноэтажном сером здании аэропорта крупными буквами написано: «Тегусигальпа». Недалеко от аэропорта в ряд поставлены военные самолеты со знаками отличия не Гондураса, а Соединенных Штатов Америки. Их держат здесь на всякий случай: а вдруг кто-нибудь обидит «Юнайтед фрут компани», которую местные жители не без иронии называют «мамочка Юнай».

Пассажиры выстроились в длинную очередь перед столом полицейского чиновника. Мы с Педро встали в хвост. Педро старался казаться веселым и таким образом вдохнуть в меня уверенность в успехе. Но от этого мое беспокойство не уменьшалось, и я крепко сжимал свой красный паспорт без гондурасской визы.

Первым вручил паспорт Педро.

— Мы журналисты, летим в Венесуэлу, — бойко начал мой друг. — Расписание самолетов очень неудобно. Мы вынуждены остановиться в Гондурасе на два дня.

— Мексиканец? — не поднимая глаз на Педро, спросил чиновник.

— Да.

Чиновник взял печать и шлепнул в паспорт визу на сорок восемь часов.

Я подал свой паспорт. Чиновник долго разглядывал тисненный золотом советский герб, осторожно развернул паспорт и медленно прочитал название страны.

Пролистав весь паспорт, он как-то недоуменно посмотрел на меня и спросил:

— Русский?

— Да. Я корреспондент «Правды». Живу в Мексике, — выпалил я одним духом, стараясь как-то рассеять сомнения чиновника.

— Первый раз в жизни вижу советский паспорт, а работаю здесь около двадцати лет, — размышлял вслух чиновник, продолжая разглядывать герб. — Добротный паспорт.

Вокруг стола полицейского собрались сотрудники аэропорта. Все уставились на паспорт. Некоторые хотели потрогать его.

— Паспорт красивый, — продолжал чиновник, — но что мне с вами делать?

— Как — что? — воскликнул Педро. — Поставить визу, и мы поехали. Мы же не виноваты, что нужно ждать самолета два дня!

— Прецедента такого не было, — сняв зачем-то фуражку с кокардой и снова надев ее, рассуждал полицейский. — Никто из советских вообще никогда не был в Гондурасе, а тут приехал, да еще и без визы. Как ты думаешь, Хуан? — обратился чиновник к какому-то пожилому сотруднику, разглядывавшему паспорт.

— Пусти его! Запиши, в какую гостиницу они поедут, и сообщи в министерство внутренних дел.

Чиновник еще некоторое время поколебался, потом взялся за печать. Мы с Педро посмотрели благодарным взглядом в сторону Хуана и пошли за вещами.


* * *

Если бы меня попросили двумя словами определить столицу Гондураса Тегусигальпу, я бы сказал, что это город в полном смысле провинциальный.

Дома здесь одноэтажные, улицы узкие и грязные. От жары земля высохла, потрескалась, и ветер гонит по улицам и проулкам обрывки бумаги, пыль. Приходится постоянно щурить глаза, чтобы хоть как-нибудь уберечь их.

Улицы Тегусигальпы так узки, что по ним лучше ходить пешком либо ездить верхом на лошади или осле. Автомобили обычно подолгу простаивают на перекрестках, а иногда даже не могут повернуть за угол. Шофер под аккомпанемент собственных ругательств вынужден по нескольку раз двигать машину взад и вперед, чтобы свернуть куда надо.

В центре города — небольшой квадратный сквер. Здесь высится монумент Франциско Морасану. Его чтят в Гондурасе как героя, потому что в середине прошлого века он добивался объединения Гондураса, Сальвадора и Никарагуа. Однако добиться этого не смог. Морасан был схвачен консерваторами и расстрелян.

У «банановых» республик Центральной Америки очень трагичная история. Сколько здесь вспыхивало разных восстаний, было организовано правительственных переворотов — «пронунсиамьентос». Убийства, интриги иностранцев, жульнические махинации приезжих торговцев — все это прочно вошло в историю Гондураса, который появился на географической карте, после того как его открыл Колумб во время своего последнего плавания в 1502–1504 годах. В Гондурасе было найдено серебро и золото, и испанцы занялись добычей этих благородных металлов.

В 1821 году Гондурас провозгласил независимость. Вторая половина прошлого столетия ознаменовалась борьбой между Соединенными Штатами и Англией за влияние в этой маленькой стране, которая расположена в сердце Центральной Америки.

Америка победила. В Гондурас явилась «мамочка Юнай», захватив гигантские массивы плодородных земель. И теперь, куда бы вы ни бросили взгляд, все говорит об Америке! На вывесках, на бутылках с прохладительными напитками, на сигаретах, на товарах — везде США.

Автомобиль, на котором мы едем, тоже американский: разлапистый, неуклюжий «плимут». Он так широк и длинен, что на узких улицах Тегусигальпы чувствует себя, как слон в коридоре. После долгих мытарств на крутых поворотах таксист привез нас в отель «Прадо»[68]. В дверях высокий швейцар в зеленой форме при золотых галунах и в фуражке. Тут же мечется местный фотограф. Он фотографирует всех приезжих и вручает свою визитную карточку. Хочешь — покупай потом фотографии, не хочешь — не бери.


* * *

В «Прадо» прохладно и тихо. Стены большого холла красиво отделаны деревом, потолок подпирают колонны, полукругом стоят мягкие кресла.

— Прежде всего мы должны попросить аудиенции у президента республики… — начал Педро, едва переступив порог отеля.

— Опять фантазируешь! — перебил я. — Приехал без визы — да еще к президенту.

— Скептик! — изрек мексиканец. — Не знаешь законов нашей жизни. Чем бесцеремоннее журналист, тем больше ему цена.

Педро рванулся к телефону.

— Соедините меня с канцелярией президента! — потребовал он.

Педро добился разговора с секретарем президента и попросил у него от имени двух иностранных корреспондентов встречи с главой государства.

— Журналисты из каких стран? — прохрипела трубка.

— Из Мексики и… — Педро замялся и сказал: — Европы.

— Хорошо! — опять послышалось в трубке. — Я доложу президенту и сообщу в отель.

…Рано утром, когда мы только что спустились в ресторан на завтрак, в отеле поднялся шум. Служащие бегали по коридорам, по лестницам в поисках кого-то.

Оказалось, что искали нас. После завтрака мы подошли к администратору.

— Святая Мария! — лепетал администратор. — Наконец-то вы появились! Я с ног сбился. К двенадцати вам нужно быть у президента.

Наши акции в отеле сразу поднялись. Служащие заглядывали нам в глаза в ожидании какого-либо приказания. Я молчал, но Педро важным голосом сказал:

— Такси вызовите, пожалуйста.

— Но вам не нужно такси. До президентского дворца рукой подать, — разъяснял администратор. — Пешком дойдете быстрее.

— Я прошу вас, сеньор, — не сдавался Педро, хотя знал наперед, что в такси мы проедем дольше.

Машина — старый, разбитый «форд» — долго крутилась по узким улицам, пока наконец не остановилась у президентского дворца. Здание старое, колониальных времен. Перед большими железными воротами вытянулась по линейке стража с винтовками в руках. Когда мы проходили мимо, солдаты оторвали приклады винтовок от земли и дважды топнули правой ногой. Испанский обычай.

В канцелярии президента нас встретил сеньор Севилья, пожилой седой мужчина, с глубокими грустными морщинами у рта. Поздоровались и уселись на большой кожаный диван.

— Почитайте пока газеты, — Севилья передал нам пачку газет, пахнущих краской.

Читать газет мы не стали.

— Вы давно работаете здесь? — бросил первый вопрос Педро, вытаскивая из кармана блокнот и ручку.

— Всего несколько месяцев, — охотно откликнулся седой человек. — Собственно, вся канцелярия президента состоит из новых людей. И не только канцелярия, но и многие министерства обновлены.

— А раньше чем вы занимались?

— Я двадцать пять лет был в эмиграции, — продолжал секретарь. — У нас в Гондурасе властвовали диктаторы, и все, кто был против диктатуры, вынуждены были бежать от преследований за рубеж. Во времена их власти тюрьмы были полны политических заключенных, экономика страны разрушена…

Секретарь передохнул и продолжал:

— Двадцать первого декабря пятьдесят пятого года военные свергли диктатора Хулио Лосано. У нас называют это революцией. Но, по правде говоря, в ней принимало участие всего человек двести военных, а народ об этой революции и знать не знал. Военные на этот раз поступили честно — организовали президентские выборы, на которых победила либеральная партия и ее кандидаты, нынешний президент Вильеда Моралес. Теперь свобода! Политических заключенных нет, эмигрантов тоже нет! В честь революции воздвигнут памятник!

Секретарь вывел нас на балкон президентского дворца. Отсюда открывается панорама города. Внизу, под стенами дворца, горная река. Но сейчас она пересохла, серые валуны неподвижно лежат в ее русле. Вдалеке невысокая гора. На вершине — белый монумент в виде конуса.

— Это памятник революции, — объяснил секретарь президента. — Раньше на этом месте стоял другой памятник, Памятник миру. Раньше в Гондурасе был мир с тюрьмами. Такой мир нам не нужен. Поэтому тот памятник сломали.

— Верно говорят, что по уровню жизни Гондурас стоит на последнем месте среди стран Центральной Америки? — спросил Педро.

— А откуда у нас может быть богатство! Более пятидесяти лет из Гондураса тянет соки «мамочка Юнай». Ее прибыли пухнут, а наши желудки сохнут. У нас нет своих железных дорог, нет своих рынков, у нас нет даже своей буржуазии. Ведь чтобы быть буржуа, нужно иметь деньги, а откуда их возьмешь? Денежки текут только к «Юнайтед фрут». Нашу внешнюю торговлю на девяносто процентов контролируют Соединенные Штаты, а внутренний рынок полностью подчинен «Юнайтед фрут»…

Беседу прервала молодая черноглазая секретарша, пригласив нас в кабинет президента.

Из-за стола поднялся человек среднего роста, лет сорока пяти. У него небольшие тоненькие усики. Редкие волосы на голове гладко зачесаны. Тяжелые роговые очки и большой перстень с черным камнем на левой руке придают Вильеда Моралесу вид американского бизнесмена.

Кабинет президента небольшой. Посреди него массивный деревянный стол с резными украшениями. На столе бумаги, кинжальчик для разрезания новых книг, тут же магнитофон. Нашу беседу записывают.

Севилья, который находится здесь же, постоянно бросает взгляд в сторону магнитофона, наблюдая за тем, как движутся катушки. Мы подготовили много разных вопросов и думали, что беседа с президентом будет официальной — вопрос, ответ, снова вопрос. Но получилось все проще. Президент, не ожидая нашего первого вопроса, стал рассказывать об экономических трудностях своей страны.

— Диктатура оставила нам очень тяжелое наследство, — угощая нас сигаретами, говорил президент. — Экономика страны практически разрушена. У нас в Гондурасе сейчас есть роковая цифра «семьдесят». Семьдесят процентов всех смертей происходит от болезней. Семьдесят процентов населения неграмотно, семьдесят процентов крестьян живут в шалашах, семьдесят процентов населения ходит без обуви и семьдесят процентов всех детей рождается вне брака…

— Чем вы объясняете последнее? — перебивает Педро.

— Тяжелыми условиями жизни, — продолжает президент. — Мужчины бродят по стране в поисках работы, а семью создать не могут. Дети, которые воспитываются без отцов, становятся, как правило, бандитами, алкоголиками и проститутками.

— Каковы отношения вашего правительства с компанией «Юнайтед фрут»? — спросил я.

— Как вам сказать… — президент задумался. — Отношения хорошие и плохие. В общем, новые. Я вам расскажу о таком случае. У нас есть железная дорога, построенная в начале века англичанами. Когда хозяйничать в стране стала «Юнайтед фрут», она взяла дорогу под свой контроль: «Гондурасцы не могут управлять дорогой, у них нет своих техников». Прежнее правительство Гондураса, послушное воле американской компании, передало сроком на пятьдесят лет эту дорогу компании «Юнайтед фрут». Время этого договора истекло, и мы решили сами управлять дорогой. И когда ко мне явился председатель «Юнайтед фрут», для того чтобы продлить договор еще на пятьдесят лет, я ему сказал о нашем решении. После моих слов он стал весело смеяться и наконец сказал: «Это очень хорошая шутка, сеньор президент, и я могу от души посмеяться вместе с вами, но договор вы, уж пожалуйста, подпишите». Пришлось повторить несколько раз наше решение, прежде чем американский представитель понял, что новое правительство не шутит…

— Вы намерены предпринять еще какие-либо меры против «Юнайтед фрут»? — снова беру я слово.

— Мы думаем вообще пересмотреть наши отношения с этой компанией, — продолжает президент. — Все договоры с ней были заключены пятьдесят–семьдесят пять лет назад. За это время в жизни многое изменилось, а взаимоотношения с компанией остаются прежними. Компания получает гигантские прибыли в Гондурасе и вывозит их в США, обескровливая нас.

Президент говорил очень энергично, делая ударения на тех словах, которые ему казались особенно важными.

— Мы, гондурасцы, даже не можем называться нацией, потому что у нас нет дорог. Провинции разобщены между собой. До сих пор сохраняются земли Москитин[69], где никогда еще не был цивилизованный человек. Индейцы живут там, как двести лет назад.

Президент встал из-за стола и подошел к большой диаграмме, установленной в углу на высоких деревянных ножках. Мы последовали за ним. Педро встал совсем рядом с президентом и моргнул мне: «Сфотографируй, пожалуйста, меня с президентом». В иностранной печати принято публиковать интервью вместе с фотоснимком. Я щелкнул, блиц вспыхнул.

— Мы думаем в ближайшие годы укрепить наше сельское хозяйство, — продолжал президент, — прежде всего за счет увеличения посевов новых культур. У наших крестьян есть земля. Но они не в силах ее обрабатывать, потому что нет семян, нет кредита. Сейчас правительство начинает помогать крестьянам, правда, средств у нас тоже мало.

Президент берет указку и долго водит ею по диаграмме, объясняя, как в ближайшие годы увеличится рост добычи серебра, сколько будет выстроено новых школ, какие предприятия появятся в пригороде столицы.

Снова сели на свои места, и Педро, не теряя времени, ставит перед президентом такой вопрос:

— Есть ли в стране профсоюзы?

— Очень мало рабочих объединено в профсоюзы, — отвечает президент. — Однако профсоюзы есть. При помощи профсоюзов рабочие добиваются льгот у компании «Юнайтед фрут». Правительство поддерживает требования рабочих к американской компании. «Юнайтед фрут» — мощная компания, а рабочие беззащитны. Кто их поддержит, кроме нас?..

— Вы говорили о господстве «Юнайтед фрут», — вмешиваюсь я, — а почему бы вам не установить деловые связи с другими государствами, кроме США?

— Я считаю, что, прежде чем начать торговлю, нужно иметь политическое доверие, — говорит президент. — Сначала политика, а потом торговля. Мы, маленькие банановые республики, как сателлиты, вращаемся вокруг нашей звезды — Соединенных Штатов. Мы к ним привязаны политически и экономически…

— Как же вы будете ликвидировать экономическую разруху? — перебил президента Педро.

— Мы попросим займ у США. Политические свободы мы уже завоевали, теперь хлеб нужен людям.

На исходе был второй час беседы. Обстановка в кабинете стала дружеской. Президент сопровождал свои высказывания шутками. Казалось, что мы сидим на каком-то семинаре и перед нами не президент, а профессор.

— В политике я новичок, — говорит Вильеда Моралес. — По образованию я детский врач. Но я убежден, что в политике врачи тоже не лишние. Многое здесь нуждается в лечении.

Беседа кончилась. Я поблагодарил президента за беседу и признался, что не имел права беседовать с ним.

— Почему?

— Мне тоже непонятно, почему советскому журналисту, который хочет рассказать о Гондурасе своим читателям, не дают гондурасской визы.

— Советский? — удивился президент.

— Корреспондент газеты «Правда», — пояснил я.

— «Правды»?! — еще больше удивился президент. — Как же вы очутились в Гондурасе?

— Дали транзитную визу на сорок восемь часов.

Президент вдруг засмеялся:

— Мне сказали, вы из Европы. Я подумал, что швед! Обычно шведы правильно говорят по-испански.

Я еще раз поблагодарил президента за то, что он нашел время для разговора.

— У нас была деловая беседа, — сказал президент. — Если захотите посетить Гондурас еще раз, пришлите мне письмо. Вам дадут гондурасскую визу.


* * *

Укладывая вещи в чемодан перед вылетом, я наткнулся на сувенир, который прихватил когда-то из Москвы: чернильница с Царь-колоколом вместо крышки.

— Послушай, Педро, а что, если эту чернильницу подарить президенту? Он был так любезен с нами.

Педро оглядел со всех сторон чернильницу, поинтересовался, почему у колокола кусок отбит. После этого он сказал:

— Садись. Бери свою визитную карточку и пиши: «Уважаемый господин президент! В знак моей искренней благодарности и в память о нашей интересной беседе я позволю себе передать Вам этот русский сувенир с Царь-колоколом. С уважением…»

Прочитав внимательно испанские слова, Педро добавил одну запятую и отнес подарок администратору, который немедленно отправил его в президентский дворец.

Утром нас подняли в восемь, хотя самолет улетал в одиннадцать. В аэропорту снова встретили знакомого чиновника, который давал нам визы. Я подарил ему значок с портретом В. И. Ленина. Подарок вызвал истинную радость чиновника и завистливые взгляды окружающих.

Когда осталось до отправления самолета полчаса, к нам подбежали два запыхавшихся гондурасца и начали говорить сразу в один голос:

— Вы русский?

— Вас вызывают к телефону.

Поддавшись их волнению, я побежал. Педро за мной.

— С вами говорит начальник канцелярии президента. Здравствуйте, — послышалось в трубке. — Президент получил ваш подарок и был доволен. Но ему непонятно, что здесь написано.

— Там написано старославянскими буквами слово «Москва», — ответил я.

— Это мы прочитали, — послышалось в трубке. — А вот если перевернуть чернильницу, то там есть какие-то слова, написанные красной краской. Что это?

Я не мог понять, о чем он говорит.

— А как они написаны? — спросил я. — Крупно или мелко?

— Очень мелко и по кругу.

— Так это печать фабрики! — вырвалось у меня с облегчением.

— Понятно. Благодарим вас. Адиос! (Прощайте!)

— Слышал? — обратился я к Педро.

— Слышал! — повторил мой друг. — Что поделаешь! Красная печать! Ее здесь многие боятся, даже президент.

«ПОЛУЧЕН ПРИКАЗ СВЫШЕ»

В день отлета из Панамы я вышел из отеля, но такси около подъезда не оказалось. Предупредительный швейцар вынес мой чемодан и показал в сторону роскошного «бьюика»:

— Эта машина пойдет на аэродром. Если хотите, можете ехать в ней.

Швейцар, перекинувшись парой слов с водителем «бьюика», бросил мой чемодан на заднее сиденье. И мы тронулись в путь. По дороге разговорились.

— Вы тоже летите в Мексику? — спросил я.

— Нет, — затягиваясь сигаретой, ответил панамец. — Я везу ткани для летчиков. Маленький бизнес! Панама — свободный порт. Здесь ткани продают без пошлины, а в Мексике они стоят втридорога. Летчики там продают их, и прибыль делим пополам.

Не проехали мы, наверное, и половины пути, как лопнула покрышка. Машину сильно повело влево, но, к счастью, встречных автомобилей на дороге не оказалось…

— Запасного колеса у меня нет, — сокрушенно сказал панамец. — Лопнула шина, лопнул мой бизнес.

Шофер пошел искать телефон, а я стал по американскому правилу поднимать большой палец в надежде, что кто-то остановится. Остановилась старенькая машина, в которой сидели, видимо, муж и жена. Муж поинтересовался, сколько я заплачу, и лишь после этого посадил меня.

Я был рад, что не опоздал на самолет. Через несколько часов я буду в Мехико — дома. А домой так хочется после нескольких месяцев путешествий по странам Южной Америки! Телеграмму о вылете я послал.

Служащий мексиканской компании ГЕСТ[70], брюнет-мексиканец, взял мой красный паспорт, долго листал его и наконец сказал:

— Я вас пустить в Мексику не могу!

— Вы, наверное, шутите, сеньор! — весело начал я. — В Мексике у меня дом, семья. Я давно живу в этой стране.

Но чиновник был непреклонен.

— Ваша виза недействительна. Ее надо продлевать каждые полгода.

— В министерстве внутренних дел Мексики мне об этом не говорили. Три месяца назад летел я с этой же самой визой из Перу в Мексику с посадкой в Панаме. И здесь, в компании ГЕСТ, претензий не было.

Проверили по книгам. Действительно, я пролетел через Панаму. Позвали главного чиновника. Он посмотрел паспорт и категорически заявил:

— Пропустить в Мексику не могу.

После того как чиновник повторил мне одно и то же несколько раз, я вполне осознал значение его слов. Этот высокий толстый сеньор с заплывшим жиром бездушным лицом стал ненавистен мне.

— Что делать? — с трудом сдерживая себя, спросил я.

— Придется позвонить в полицию, — ответил мне толстый сеньор. — Ваша панамская виза кончилась, мексиканская недействительна. Дипломатического представительства вашей страны здесь нет. Вы вне закона на панамской территории.

— Могу я связаться с мексиканским консулом в Панаме? — спрашиваю я.

— Попытайтесь. Но сегодня суббота. Консул, наверное, за городом.

Телефон в консульстве не отвечал. Пока я звонил, мой самолет улетел. Вскоре я услышал топот солдатских сапог. Два солдата, вооруженные автоматами, приближались ко мне, дважды топнув ногой, по староиспанскому обычаю, заявили:

— Устэ эста аррестадо! (Вы арестованы!)

Вокруг собралась толпа чванливых зевак, главным образом американских туристов — этаких чистеньких седеньких стариков и старушек. Американцы обычно отправляются в путешествие на склоне лет. И очень уж они радуются, когда на их глазах происходит какое-нибудь экстраординарное событие или разыгрывается драма.

— Смотрите! Смотрите! — взвизгивала густо напудренная старушка. — Арестовали советского агента.

Кто-то довольно хихикнул, но большинство молча, с любопытством разглядывали меня.

Я лихорадочно думал, что мне предпринять. Но ничего не приходило на ум. Служащий аэропорта взял мой чемодан и сказал, что он будет находиться в камере хранения компании ГЕСТ. Кофр, висевший на моем плече, в котором были фотоаппарат и документы, я не отдал. Но служащий и не настаивал. Солдат, топнув ногой — видимо для того, чтобы привлечь мое внимание, — заявил:

— Прошу следовать за мной в пересыльную тюрьму военного гарнизона аэропорта Токумен.

Через аэропорт Токумен я уже пролетал раза три. В первый прилет я познакомился с чиновником иммиграционной службы Матеосом. Мы поговорили о том о сем и расстались друзьями.

Когда я прилетел во второй раз, мы были уже на «ты» и разговаривали как старые знакомые. Во время недолгой стоянки самолета мы сидели в кафе. Чиновник рассказывал мне о панамской жизни, я ему — о жизни в других странах.

Сейчас я вспомнил об этом человеке и ухватился за него, как утопающий хватается за соломинку.

— Будьте любезны, — обратился я к служащему компании ГЕСТ, который по-прежнему стоял у прилавка и держал мой паспорт в руках. — Вызовите сеньора Матеоса из отдела иммиграционной службы.

Служащий включил динамик, и по аэропорту разнесся его голос:

— Сеньор Матеос, компания ГЕСТ просит вас!

Матеос пришел довольно быстро. Увидев меня под охраной, он насторожился. Когда я называл его фамилию, я хорошо понимал, что могу поставить Матеоса в неловкое положение. Но уж слишком безвыходной казалась мне ситуация, и поэтому я рискнул.

— Извините меня, сеньор Матеос, — начал я очень официально, стараясь ничем не выдать наших дружеских отношений. — У меня просрочена мексиканская виза. Не могли бы вы помочь мне найти мексиканского консула.

Матеос согласился помочь. Он позвонил кому-то — видимо, начальнику охраны, и тот разрешил отправиться в консульство в сопровождении солдат.

Вызвали такси. Я сел на заднее сиденье — по обе стороны солдаты. Впереди Матеос.

Консульство было закрыто. Служащий консульства, который живет в этом же доме, объяснил, как проехать на квартиру к консулу. Дома консула тоже не оказалось. Он был у приятеля. Служанка позвонила ему по телефону и просила нас подождать. Я сидел в машине под охраной солдат. Шофер, молодой парень-негр, с любопытством и состраданием поглядывал на меня.

Минут через двадцать приехал консул. Настроение у него было явно благодушное. Он был выпивши. Когда я вылез из машины, он пожал мне руку. У меня затеплилась надежда. «Сейчас шлепнет визу — и завтра утром я дома».

Но когда консул взял мой красный паспорт, его благодушие исчезло.

— Советский, — сказал он. — Это я не могу решить. Надо ехать к поверенному в делах.

И снова мы были в пути. Впереди ехал консул на своем «форде-мустанге», а за ним мы.

Поверенный в делах Мексики оказался человеком молодым, худощавым, с длинными, как у паука, пальцами. Встретил он нас как-то хмуро. Полистал мой паспорт и сказал:

— Сеньор консул, возьмите инструкцию о визах. Откройте параграф девятый и дайте почитать советскому журналисту.

В инструкции было сказано, что советским журналистам нельзя давать визу без согласования с министерством иностранных дел.

— Мы запросим министерство, — пояснил консул. — Завтра воскресенье. Значит, ответ будет в понедельник вечером или же во вторник утром.

— И все эти дни я должен сидеть в тюрьме?

Поверенный в делах взял телефонную трубку и позвонил заместителю министра иностранных дел Панамы.

— Вы знаете, что советского журналиста арестовали? — сказал поверенный в делах.

— Знаю!

— Не могли бы вы разрешить ему поселиться в отеле? — попросил поверенный в делах.

— Не хочу вмешиваться в это дело, — ответил заместитель министра. — Это приказ свыше.

Поверенный в делах повесил трубку.

— Как только я получу разрешение из МИДа, я тут же дам вам визу. — Поверенный протянул мне руку, давая тем самым понять, что свидание закончено.

И опять я сидел в такси меж двух солдат. Матеос пытался как-то подбодрить меня. Но это у него не получалось, потому что он-то знал, что такое пересыльная тюрьма, куда привозят только что арестованных уголовников и убийц.

Панама была последним пунктом в моем долгом путешествии. Поэтому деньги у меня были на исходе. Я расплатился с таксистом, и осталось у меня ровно десять долларов. На них я послал телеграмму послу Советского Союза в Мексике. «Арестован. Нахожусь в тюрьме Токумен. Прошу ускорить получение мексиканской визы».

Было за полночь, когда меня привезли в тюрьму. Медленно, со скрипом открылись железные ворота. Тюремный двор был обнесен высокой каменной стеной. Прожектора освещали стену.

Солдаты привели меня в комнату дежурного. Там сидел сержант. Перед ним лежала огромного размера книга, в которую он записывал вновь прибывающих. Сержант долго выводил тушью мое имя и фамилию, год рождения, национальность. После того как все графы были заполнены, он с удовлетворением сказал:

— Первый русский занесен в эту книгу!

Дежурный привел меня в камеру — огромная комната с решеткой на окне. Мертвецки-бледный свет луны освещал окно. Вдоль стен — нары, на которых спали какие-то люди. Тяжелый храп разносился в темноте.

— Ложись здесь, — сказал дежурный, показав мне на топчан.

Я лег, положил под голову кофр, и, хотя невидимые москиты пробирались под одежду и безжалостно кусали, я уснул. А вернее, «провалился» в темную бездну, и сновидения, одно ужаснее другого, мучили меня всю ночь.

Утром я с трудом открыл глаза. Обитателей камеры уже не было. Лишь один долговязый негр, негромко напевая, тер мокрой тряпкой пол.

— Хелло, мистер! — весело прокричал он.

— Я не мистер, а товарищ! — зло огрызнулся я и сел на топчан.

— Почему вас посадили, товарищ? — не отставал негр.

— По недоразумению.

Негр долго смеялся.

— Нас тоже! Вчера хотели ограбить почтовое отделение. А у кассира оказался пистолет. Начал палить. Сбежался народ…

— Меня действительно арестовали по недоразумению, — продолжал я. — Мексиканская виза просрочена.

Негр опять долго смеялся и сказал:

— Кто же за это сажает в тюрьму! Вы, мистер, шутите!

— Я не американец. Русский я.

— Русский?! Не может быть! — глаза негра округлились от удивления.

— Документы показать?

— Не надо! — негр сделал отрицательный жест рукой. — Ты лучше выругайся по-русски. Говорят, это красиво получается.

Я отчаянно ругался, а негр затаив дыхание слушал.

— Да-а! — протянул он, когда я закончил длинную тираду. — Только русские так могут.

В знак своего расположения негр притащил мне обмылок и небольшую грязную салфетку вместо полотенца.

Я умылся и спросил:

— Где кормят?

Негр опять засмеялся и отер кулаком слезы.

— Если бы здесь кормили, сеньор, всем бы хотелось сюда.

Оказалось, что в пересыльной тюрьме не кормят. Заключенных больше одного дня здесь не держат.

Я отправился в комнату дежурного и там встретил капитана, начальника тюрьмы. Человек он пожилой. Военная форма сидела на нем мешковато. Щеки обвисли, и у глаз залегли морщинки. Взгляд у него был усталый.

Капитан пригласил меня в кабинет. На стене портрет президента Панамы, на письменном столе бумаги и графин с водой.

— У нас не кормят! Это верно! — подтвердил капитан. — Бандиты! Они и без еды не умрут. — Капитану, видно, понравились свои собственные слова, и он тихонько посмеялся.

— Я к их числу не отношусь, — сказал я.

— Да, да! Конечно! — подхватил мои слова капитан. — Я не могу так подумать.

— И денег у меня нет! — продолжал я. — Я рассчитывал еще вчера быть дома.

— Понимаю, понимаю, — капитан кивал в знак согласия. — Но как же быть? Ума не приложу.

Капитан вылез из-за стола, подошел к двери и громко крикнул:

— Чучо! Принеси бананов!

После этого он снова грузно сел в кресло и достал из стола инструкцию. Долго листал ее и наконец спросил:

— Кто вас привез в Панаму?

— «Аэролинеас Венесоланас», — ответил я.

— Согласно международным правилам, эта авиационная компания и должна вас кормить.

Вошел солдат, в руках у него было штук шесть бананов. Он положил их на стол и вышел.

— Ешьте! — предложил мне капитан. — У нас на территории тюрьмы банановые деревья есть. А на завтрак бананы — это даже врачи рекомендуют.

Я стал обдирать кожицу с банана, а капитан снял телефонную трубку и попросил соединить его с Венесуэльской авиационной компанией. После недолгого разговора капитан повесил трубку и сказал мне:

— Они свяжутся с руководством и через час сообщат.

Я съел пару бананов, поблагодарил капитана и отправился в свою камеру. Здесь никого не было. Я лег на нары и лежал, глядя на потолок, краска на котором давно потемнела от времени.

Страха у меня не было. Почему-то я никогда не терял чувство оптимизма. Даже на войне. В сорок втором году, летом, во время тяжелых боев в Воронеже, когда каждый день вокруг погибали люди, я был твердо уверен, что не погибну. Было какое-то предчувствие. «Нет, не погибну! Буду ранен, но не погибну!» Может быть, такое предчувствие и побеждало страх, который обычно сковывает человека и в конечном счете ведет его к гибели.

Часам к двум дня компания «Аэролинеас Венесоланас» сообщила о том, что дает мне на питание пять долларов в день. Капитан разрешил мне отправиться в ресторан аэропорта под охраной.

Обед мой превратился в сложную процедуру. От казармы до аэропорта было километра два. Я шел под охраной солдата-автоматчика. Прохожие с любопытством поглядывали, принимая меня за американца. Увидеть в Панаме арестованного американца — это ли не сенсация!

Те панамцы, которые читали утренние газеты, уже знали, что арестован советский журналист. Они смотрели на меня с состраданием.

Мое появление в аэропорту вызвало всеобщее оживление. Опять слышались выкрики в мой адрес. Я поднялся по лестнице на второй этаж в ресторан, сел за столик, стоявший чуть поодаль от всех, в углу. Автоматчик расположился рядом на стуле. В ресторане от столика к столику побежал шепоток, перебиваемый удивленными возгласами.

Подошел метрдотель и подчеркнуто любезно спросил, что я желаю. Я решил истратить пять долларов сразу. Не приходить же еще сюда, не выслушивать еще раз эти оскорбительные выкрики и противненькое хихиканье.

— У меня пять долларов, — сказал я. — Принесите мне стейк, салат, кофе, — я прикинул в уме цену. — А на оставшиеся деньги виски.

— Виски с содовой, — уточнил метрдотель.

— Виски в чистом виде…

— Слушаюсь, — ответил метрдотель и ушел.

Окна в ресторане огромные, от пола до потолка. И за ними аэродром. Самолеты выстроены в ряд. Очереди пассажиров к трапам. А дальше взлетная полоса. Самолеты разбегаются и взмывают вверх. Когда сидишь в ресторане в ожидании своего рейса, то обычно любуешься тем, как взлетают самолеты: ураганная мощь моторов, серебристое обтекаемое тело самолета… Но сейчас я сидел за столиком и с какой-то горькой тоской глядел на все эти самолеты. Они были недоступны для меня.

Официант принес стейк, салат и сказал:

— Я не понял, сэр, как вам подавать виски. Получается восемь порций.

— Вы налейте в графинчик и принесите.

Официант, видимо, был озадачен моим ответом. А я прикинул в уме. Восемь порций — это грамм двести, может, чуть побольше. Для такой ситуации вполне нормально.

Официант поставил передо мной графинчик и высокий стакан, из которого пьют виски с содовой. Я вылил содержимое графинчика в стакан. Стакан получился полный до краев. Взгляды всех были прикованы ко мне. Это развеселило меня. Я поднял стакан и вспомнил наше село Коверино. Когда я приезжал туда охотиться, дядя Митя устраивал застолье. Собирались родственники и соседи. Водку разливали по стаканам. Если я артачился и просил рюмку, Иван Привезенов обычно говорил: «Что уж ты, Васютка, хворый какой, что ли? Ну разве здоровые мужики пьют водку рюмками?»

Правда, наш стакан удобнее, чем этот, для виски с содовой. Он высокий и узкий. Тянешь из него, тянешь. Но все-таки я осушил его до дна. Кто-то крикнул «браво!» и похлопал в ладоши.

Тишина, которая царила в зале, сменилась оживленным пересудом.

Я не обращал на это внимания и закусывал. Виски приятно растеклись по телу. И стало как-то безразлично все вокруг, все эти говорящие о чем-то люди.

Не торопясь я ел стейк, салат. Потом так же не торопясь пил кофе. При этом смотрел и смотрел на взлетную полосу, с которой поднимались один за другим самолеты…

Мой обед продолжался долго — может, часа полтора. Солдат не торопил. В ресторане ему было приятнее, чем в казарме…

Наверное, часов в пять солдат снова привел меня в тюрьму.

Капитан — начальник тюрьмы встретил меня у ворот и с улыбкой сказал:

— Я думал, что вы совершили побег. Русские умеют это делать.

— А куда бежать… — в тон начальнику тюрьмы ответил я.

— Это верно, — по-прежнему добродушно сказал капитан. — До России далеко!

Капитан опять пригласил меня в свой кабинет.

Когда мы сели, он сказал:

— Час назад привезли группу бандитов. Они убили парня и изнасиловали его девушку. Их поместили в ту камеру, где вы спали. Вам опасно появляться им на глаза. Я вас лучше отведу в камеру-одиночку. Камера, правда, сырая. Но крыс там нет. Это точно.

При словах «камера-одиночка» что-то дрогнуло у меня внутри, но я тут же отогнал от себя мрачные мысли. «Может, он действительно хочет как лучше».

В камере с небольшим зарешеченным оконцем почти у самого потолка стояли деревянные нары. Солдат закрыл за мной дверь. Я положил кофр под голову и лег, стараясь унестись мыслями к какому-то другому времени, к каким-то другим дням моей жизни. Но сколько я ни перебирал в памяти прошлое, нет, не было у меня более беспомощного положения. Ничто не зависит от меня. Кричи, бейся о стену… Ничего не изменится. Все зависит от того, как там, далеко, кто-то кого-то попросит, кто-то разрешит дать визу.

Впоследствии я узнал, что советский посол в Мексике В. И. Базыкин сообщил в Москву о моем аресте. Министерство иностранных дел связалось с послом Мексики в Москве. Мексиканский посол передал просьбу МИДа в Мексику. Оттуда была направлена телеграмма мексиканскому консулу в Панаму. Этот огромный круг замкнулся, и в понедельник в тюрьму приехал мексиканский консул. Меня привели в кабинет начальника тюрьмы. Консул достал из портфеля печать и книгу. Записал в книгу номер паспорта и шлепнул печать.

— Путь открыт, — улыбаясь, сказал консул.

Я простился с начальником тюрьмы, с сержантом, который снова открыл свою огромную книгу и отметил день моего освобождения.

Самолет улетал вечером. Я разыскал знакомого чиновника Матеоса.

— Как я рад, как я рад! — искренне восклицал он. — Кончилось ваше печальное приключение.

— В Панаме советским журналистам не везет, — сказал я. — Не так давно тут, в аэропорту, держали почти целые сутки двенадцать советских журналистов, направляющихся в Мексику. Теперь меня упрятали в тюрьму.

— Могу вам сказать по секрету, что приказ о вашем аресте «получен свыше». Так у нас говорят, когда в дело вмешиваются янки. Им не нравится, что русские стали слишком много ездить по Латинской Америке. Очень им хочется отбить охоту у вашего брата путешествовать по этим странам…

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ГАВАНУ


Самолет в Гавану отправлялся в одиннадцать вечера. Я приехал в аэропорт чуть раньше, оформил билет, сдал чемодан и, оставшись с портфелем в руке, направился в зал ожидания.

Здесь уже собралось довольно много народа. Выделялись кубинцы: смуглые, невысокого роста. Они поставили на пол туго набитые портфели, тут же положили детские игрушки, завернутые в целлофан. Они о чем-то говорили, подтверждая слова резкими, выразительными жестами. Их упругая речь часто прерывалась смехом. Им было весело: они летели на родину.

В стороне стояла большая группа людей, в которых легко угадывались наши туристы — в темных осенних пальто и фетровых шляпах. Завтра, когда над их головами засветит яркое кубинское солнце, многие будут сожалеть, что не надели чего-нибудь полегче. Увы! Уж так устроен человек. Когда на улице дождливый, холодный октябрь, трудно представить, что где-то в это время жарко светит солнце.

На табло зажегся номер рейса. Кубинцы быстро подняли с пола свои портфели и игрушки и, улыбнувшись девушке, которая стояла у выхода, первыми отправились на летное поле. За ними двинулись остальные.

…Было уже немного больше одиннадцати, когда самолет оторвался от земли и ушел в темное небо. Поначалу еще чувствовалась некая связь с землей. За окном мерцали огоньки Москвы. Но вскоре и эта связь нарушилась, и только звезды безмолвно плыли вдалеке.

И так всю ночь.

Те, кому дано благо спать в самолете, безмятежно раскинулись в креслах. Наверное, они видели какие-то сны, и им не было дела до этих звезд и ураганного гула моторов. А те, кто спать не мог, включили тоненький лучик света над головой и склонились над книгой.

Я глядел на округлый белый потолок и пытался представить свою завтрашнюю встречу с Кубой.

Весть о победе революции на Кубе разнеслась в ночь под новый, 1959 год. Я жил тогда в Мексике. На улицы Мехико вышли празднично одетые кубинские эмигранты. Они пели гимн «26 июля», несли над головами лозунги, наспех написанные черной краской на белых простынях: «Да здравствует революция!», «Слава повстанцам!»

Эмигранты направились к кубинскому посольству на улице Такубайя, уже покинутому дипломатами. Взломали двери, вошли в помещение и избрали нового посла и консула.

Тогда, в январе 1959 года, на страницах мексиканских и американских газет, которые я получал ио утрам, под крупными заголовками пестрели фотографии Фиделя Кастро, Че Гевары. «Невероятно», «Непостижимо», «Фантастично». Ну, кто бы мог подумать, что Фидель Кастро победит? Даже представители левых партий в странах Латинской Америки сомневались в этом.

Многие хорошо помнят события той поры. В ноябре 1956 года на утлом суденышке «Гранма» из Мексики на Кубу отправились восемьдесят два человека. Семь дней изнурительной качки, семь дней в маленьком, душном трюме… Уже на следующее утро после высадки десанта на Кубе сторожевой корабль правительственных войск обнаружил брошенную «Гранму», и диктатор Батиста дал приказ наземным и воздушным силам разыскать и уничтожить революционеров, всех до единого. Пятого декабря, через три дня после высадки, повстанцы были обнаружены. Двести солдат открыли огонь по отряду Фиделя Кастро; самолеты прочесывали джунгли пулеметным огнем; вертолеты бомбили повстанцев. Бой был неравным. В отряде Фиделя Кастро осталось всего семнадцать человек. Но они не сдались: подняв свое красно-черное знамя, направились в горы Сьерра-Маэстра.

«Группа авантюристов, во главе с адвокатом Кастро, обречена на гибель в горах Сьерра-Маэстра» — такие заголовки мелькали в конце 1956 года на страницах буржуазных газет. Никому и в голову не приходило, что эта группа способна свергнуть диктатора и изменить государственный строй на Кубе. Ведь в распоряжении Батисты была регулярная армия — десятки тысяч солдат, самолеты, танки, пушки, военные корабли.

Но в горах Сьерра-Маэстра повстанцы не остались в одиночестве. По тайным тропам к Фиделю шли и шли крестьяне, чтобы с оружием в руках сражаться с ненавистным режимом. Спустя полгода в отряде Фиделя было уже триста человек, через год — шестьсот, потом тысяча…

А через два года — победа! Фидель Кастро вступил в Гавану. Сообщение о победе революции на Кубе было поистине ошеломляющим. Буржуазная печать многих стран стала нагнетать вокруг революционной Кубы атмосферу недоверия и страха. Писали, будто бы на Кубе «царствует террор и насилие». И, таким образом, уже с первых же дней Куба подверглась международной изоляции.

В Мексику с Кубы изредка прилетали самолеты: увозили в Гавану кубинских эмигрантов. Вот на таком самолете, вместе с группой мексиканских журналистов, мне удалось улететь в те дни в Гавану и увидеть ликование освобожденного народа.

На улицах Гаваны стихийно возникали митинги, на которые собирались тысячи людей. Они славили бородачей, освободивших их от диктатуры генерала Батисты; распевали революционный гимн «26 июля», громили богатые особняки тех, кто верой и правдой служил диктатору; били стекла в ненавистных казино и публичных домах, созданных на потребу американским туристам…

Как давно все это было!

Я взглянул в окно. Там по-прежнему чернело небо, и на нем сияли яркие звезды. А внизу бескрайнее пространство Атлантики. Всякий раз, во время перелета из Европы в Америку, я старался не думать об океане, об огромных свинцовых волнах, от которых содрогаются океанские лайнеры. Здесь, в самолете, уютно. И никто не мешает предаваться воспоминаниям о прошлом, о той, первой встрече с Гаваной.

Тогда, в январе 1959 года, знакомство с Гаваной началось в Центральном скверике напротив гостиницы «Англия». Автобус, который привез нас с аэродрома, остановился именно здесь. Нам было видно длинное белое полотно, натянутое между двумя деревьями. На нем написано: «Свобода народу — смерть тиранам».

— Кто хочет осмотреть Гавану пока светло, выходите, — по-деловому сказал нам провожатый и первым шагнул в открытую дверь.

После напряженного перелета желание совершить пешую прогулку по раскаленным улицам Гаваны было не так уж велико. Лучше бы, конечно, под холодный душ…

Но Гавана тут же увлекла нас, захватила все наше внимание. Шаг наш стал бодрым, мы мчались по улицам, фотографируя на ходу, то и дело вытаскивая блокноты из кармана мокрой от пота рубашки.

Нас привели к двухэтажному особняку. На нем вывеска — «Министерство конфискации незаконно присвоенной собственности». У ворот несколько молодых повстанцев в зеленых гимнастерках, с винтовками в руках.

Этот особняк принадлежал сенатору Сантьяго Рей. Сенатор бежал из Гаваны, переодевшись в длиннополую сутану священника. Раньше он служил верой и правдой диктатору, был одно время в его правительстве министром внутренних дел. Грабил, как и все прежние чиновники, казну, любил женщин и играл в рулетку. Сантьяго Рей имел свое персональное кресло в главном казино Гаваны — «Хилтон», где без счета швырялся крадеными деньгами.

Облик сенатора дополняла его духовная и телесная «пища», сваленная сейчас в одном из залов особняка. Духовная пища — несколько порнографических фильмов, телесная — кокаин и другие наркотики.

— В особняках высокопоставленных чиновников были комнаты для пыток, — рассказывал бородач-повстанец, дежуривший здесь. — Подвыпившая компания друзей-чиновников приходила в такую комнату, и начиналось надругательство над привезенными туда политическими заключенными.

— Наше министерство сейчас самое грозное на Кубе, — заговорил другой повстанец, видимо горожанин. Он выделялся среди других своих товарищей, которые явно были крестьяне. — Я работал прежде служащим и знаю, как грабили казну. Было при диктаторе Батисте министерство строительства общественных зданий. Согласно закону, в министерстве должно было быть четыре департамента, а в действительности было только три. Зарплата из казны шла для четырех департаментов. Ее делили между собой высокопоставленные чиновники министерства. В банках у них находились личные сейфы. Из них мы уже извлекли двадцать миллионов долларов и еще покажем им силу нашего министерства.

…На улицах Гаваны среди прохожих то и дело попадались бородатые повстанцы. У этих парней был беззаботный, мирный вид. Они гуляли по улицам в обнимку с девушками. И лишь стальное дуло автомата, торчащее из-за спины, да бороды напоминали о боевом пути этих людей. Бородачей можно было увидеть и в дорогих автомобилях бывших министров и сенаторов. На лакированных боках машин выделялась крупно написанная историческая дата: «26 июля».

Мы зашли в закусочную. В углу сидели двое и аппетитно жевали сандвичи — сыр и ветчина, зажатые между двумя поджаренными кусками хлеба. За стойкой неторопливо тянул пиво какой-то гаванец в рабочей блузе.

Тишину кафе вдруг нарушил бой барабанов. В дверях появился негр. От старости кожа на его щеках сморщилась. На шее болтались три медные трубы разных размеров, в руках были погремушки, на плечах — барабаны, маленькие и большие, из карманов торчали деревянные трубки вроде флейты.

— Я спою и сыграю вам, сеньоры, — начал негр низким голосом, — самую модную песенку на Кубе — песенку о революции. И если вы дадите, сеньоры, старому негру несколько центов, вы не станете от этого беднее.

Старик начал пристраивать свои музыкальные инструменты. На металлической стойке он установил барабан и медные диски. Этот механизм приводился в движение ногой. На другую ногу нацепил какие-то погремушки, венок из звенящих колокольчиков был надет на голову, в руках трубы.

За несколько минут один человек превратился в целый джаз-оркестр. Труба пела, барабан и диски гремели, колокольчики в такт музыке запрыгали на голове. Отложив трубу в сторону и зажав одну ноздрю большим пальцем, негр изображал переливы гавайской гитары или тяжкий стон саксофона. А барабан гремел, голова покачивалась, левая нога трясла погремушки.

После музыкального вступления началась песня. Пел старик красивым низким голосом. Он пел о том, что главные герои сейчас — бородатые повстанцы. Повстанцев на Кубе очень много. Они изменили географическое представление о Кубе. Раньше говорили, что Куба окружена водой, сейчас вернее будет сказать: Куба окружена бородачами. Припев этой песни гласил:

Слава Фиделю Кастро,
Слава бородатым,
Слава «Куба либре»,
Пусть крепнет «26».

…Как давно все это было. Я снова поглядел в иллюминатор. Звезды теряли свою ночную яркость. На востоке, на самом краю земли, занималась утренняя заря.

Странно глядеть отсюда, с высоты девяти километров, на светлеющий небосклон. Там, на земле, ты точно знаешь, что день наступает оттого, что «крутится Земля». А тут кажется, будто день наступает потому, что самолет, обгоняя время, вырывается из темноты к свету. И в этом есть ощущение мощи человека, который изобрел машину, не подчиняющуюся законам вращения Земли.

В ранний утренний час появилась за бортом Куба. Может, оттого, что ты летел ночью, а сейчас ласково светит солнце, остров Куба представляется поистине жемчужиной Антильских островов: яркая зелень тропических лесов, ровные квадраты пашни багряного цвета, нескончаемые зеленые поля сахарного тростника. Вдоль дорог высоко подняли свои пышные кроны стройные пальмы.

И будто в дорогую оправу заключена эта «жемчужина». Остров опоясан кромкой белого-белого песка, на который, пенясь, набегают волны Карибского моря. Чуть дальше от берега вода переливается разными оттенками: изумруд, и бирюза, и темная зелень. Дно Карибского моря из белого песка. Там, где глубина меньше, цвет воды ярче.

Из окна самолета Гавана кажется такой же, какой я ее видел прежде. Вдоль берега в беспорядке расставлены коробки небоскребов. Ближе к морскому порту — одноэтажные домики с металлическими балкончиками на фасадах, с потемневшими от времени черепичными крышами.

Самолет приземлился, смолкли двигатели, медленно открылась тяжелая изогнутая дверь, и в нее пахнуло раскаленным воздухом Кубы.

У трапа собралась группа встречающих. Какая-то женщина с цветами в руках кричала: «Педро!» — и кубинец, выходивший передо мной, радостно махал рукой.

Среди встречавших я заметил невысокого пожилого человека, лицо его показалось мне знакомым. Человек этот тоже узнал меня. Мы обнялись. И тут только вспомнил его фамилию: Анхель Аухьер. Я называл его когда-то, в первую нашу встречу, «ангелом», и он всегда улыбался при этом.

Анхель взял меня под руку и провел в небольшую комнату для гостей. Из душной и влажной жары мы попали в прохладу. Для северного человека всегда необычна эта перемена температуры: на улице жара, а в доме холодно. Прохлада в комнате какая-то не наша, не естественная. Она напоминает чем-то серебристый мех из нейлона, ромашку из пластмассы, новогоднюю елочку с искусственными зелеными иголками.

В этом зябком холодке остро чувствовались горьковатый запах кофе и душистый аромат сигар.

Мы с Анхелем присели и некоторое время молча смотрели друг на друга.

— Сколько лет, сколько зим! — вырвалось у меня. — Многое изменилось на Кубе?

— Очень!

— Что именно? — нетерпеливо спросил я.

— Все изменилось. — Анхель поглядел на меня с доброй улыбкой и добавил: — Поживешь — увидишь…

У тротуара стоял голубенький «Москвич». Из него вышел высокий негр лет сорока.

— Меня зовут Франциско, — сказал он. — Но если попросту — Пако. — Он протянул руку, улыбнулся, и его суровое лицо смягчилось.

Все сели в «Москвич». От машины повеяло чем-то родным, домашним. Мне вдруг взгрустнулось — так далеко на чужбину заброшен этот наш автомобиль. А он резво бежал, обжигая колеса о раскаленный асфальт, на котором от жары разлилось прозрачное марево.

Вдоль дороги стоят ровными рядами пальмы. Их зеленые кроны замерли в безветренном раскаленном воздухе. И от этого пальмы кажутся нарисованными на фоне синего неба. Будто картинка из детской, давно читанной книги о далекой тропической земле.

И вдруг среди этих пальм огромный портрет Ленина. Наш Ильич с добрым прищуром смотрит на тропическую землю и людей, которые здесь живут. А еще через минуту появилось красное полотнище, натянутое между двух пальм, на котором написано: «От каждого по способностям, каждому по труду».

«А ведь это та самая дорога, — вдруг пришло мне в голову, — по которой я ехал с аэродрома в пятьдесят девятом». И сколько же тут было кричащей рекламы, призывающей курить сигареты «Кент», пить коньяк «Мартини»[71], покупать автомобили «форд», жить в отеле «Хилтон»…

В приемнике зазвучала песенка «А у нас во дворе есть девчонка одна…». Пако сделал звук погромче. И, видно, не ради меня. Ему самому правилась эта песня.

Машина миновала поворот дороги, и взору открылись новые многоэтажные дома, на одном из которых установлен портрет Сальвадора Альенде. Точь-в-точь такой, как в Москве на Садовой. Альенде пристально смотрит сквозь черные роговые очки. Ниже его слова: «Народ Чили разгромит фашизм!»

Впереди показался кинотеатр. Я бывал в нем. Фасад этого здания был облеплен рекламой американских фильмов. «У нее чувственные губы. У него крепкие бицепсы. Он стреляет в кого-то. Она вместе с ним скачет на лошади».

Сейчас на фасаде кинотеатра крупно написано: «Новый фильм „А зори здесь тихие…“».

В приемнике по-прежнему задорно звучало: «А у нас во дворе…»

Я почувствовал себя спокойно. Будто и не было за моей спиной тысячи километров пути, будто я не на чужом тропическом острове, а у себя дома среди друзей.

НОВЫЕ КРАСКИ ГАВАНЫ

Отель «Гавана Либре», в который меня привезли, построен незадолго до революции известной американской компанией «Хилтон».

Тридцатиэтажная коробка отеля — своего рода ориентир центра города. В какой бы край Гаваны вы ни забрели, отовсюду видно это многоэтажное здание, рассеченное длинными лоджиями.

Я бывал в этом отеле в январе 1959 года. Тогда здесь размещался штаб Фиделя Кастро, и журналисты часами толпились в холле, чтобы увидеть Фиделя, запечатлеть его на пленку, задать один–два вопроса.

Миновав широкие стеклянные двери, которые открываются перед входящими сами, автоматически, будто по мановению волшебной палочки, я опять попал из душной жары в зябкий холодок. Огляделся. Тот же огромный холл, из которого на второй этаж ведет крутая с поворотом лестница. В центре холла — деревца в кадках. Они будто и не выросли за эти года. На прежних местах мягкие кресла и диваны. На огромных стеклах сохранился прежний знак отеля — английская буква «Н». Она написана золотом и похожа на шахматную ладью, увенчанную короной. Слова «Хилтон» и «Гавана» начинаются с одной и той же буквы «Н».

Служащий поставил мой чемодан на тележку с двумя колесиками и направился к лифту. На двадцать третьем этаже звякнул колокольчик, двери открылись, и он покатил тележку по бесконечно длинному коридору…

В моем номере одна стена целиком стеклянная. За стеклом — широкая панорама. Справа — море до самого горизонта. Оно играет на солнце своими неповторимыми красками.

Вдоль изогнутого берега — Гавана. Она, конечно, изменилась. Исчезла разноцветность, которую придавала городу реклама. Прежде Гавана была похожа на подрумяненную красотку. А сейчас вид у нее строгий и деловой.

Я взглянул на стол. На нем стояла бутылка рома в красивой коробке, лежало несколько пачек сигарет и свежий номер газеты «Гранма». Тут же была изящная открытка, на которой золотом были выбиты слова: «Доброго Вам пребывания на Кубе».

После долгого ночного перелета вроде бы полагалось поспать. Но спать в этот солнечный утренний час!!! Ведь за окном Гавана, которую давно не видел!

Я походил по комнате, и мне пришла мысль довольно абсурдная — путешествовать в прошлом веке было удобнее. Люди медленно двигались. Они вживались в новый климат, привыкали к новой пище, не ощущали резкой перемены времени… А теперь самолет поднимает тебя в небеса, мчится над землей, обгоняя время, и ты уже за тридевять земель, на другом континенте. Там, дома, люди проспали ночь и пошли на работу, а ты за эту же самую ночь оказался на другой стороне планеты. Осень сменила лето, ночь — день.

Я спустился в кафе, где так остро чувствовался аромат черного кофе. Сел на высокий стул у стойки и попросил у официантки:

— Пожалуйста, две чашки кофе, и покрепче.

Девушка улыбнулась, и я понял, что слово «покрепче» прозвучало не к месту. Могут ли кубинцы дать некрепкий кофе! Через минуту передо мной стояли две маленькие, будто игрушечные, чашки, в которых чернела кофейная жидкость, и стакан воды. Я выпил обе чашки одну за другой и запил водой.

Шофер Пако сидел в холле, в кругу своих друзей, тоже, видимо, шоферов. Они о чем-то горячо спорили. Когда собираются несколько кубинцев и затевают спор, то иностранцу, даже хорошо знающему испанский язык, лучше не пытаться понять смысл этого спора. Кубинцы говорят все разом и так быстро, что часто не успевают произносить окончания слов. Иностранцу кажется, что они не понимают друг друга.

— Значит, не лег спать, — сказал Пако, поднимаясь с кресла.

— Одну ночь из жизни вон, — произнес я, взбодренный крепким кофе.

— Я к твоим услугам, компаньеро, — Пако направился к «Москвичу», стоявшему у тротуара.

«Москвич» резво побежал по 23-й улице, названной так когда-то в подражание американским городским традициям. Прежним правителям Кубы нестерпимо хотелось сделать столицу своей страны как можно больше похожей на города страны-властелина. Поэтому так старательно скопированы небоскребы, здание американского Капитолия; такие же широкие ступени, такие же массивные стены, высокий ребристый купол, на котором развевается трехцветный кубинский флаг.

Здание это нисколько не изменилось с тех пор, как я его увидел впервые. Глядя на него, подумал, что годы очень условная мера времени. Для человека семнадцать лет — долгий срок, а для этого Капитолия даже сто пятьдесят — небольшой отрезок времени.

— Программа твоей поездки будет еще согласовываться день-другой, — сказал Пако, когда мы проехали Центральный сквер.

— Давай проживем эти дни без программы, — предложил я. — Пусть властвует его величество Случай!

Кто-то стоял на дороге и махал рукой.

— Вот и случай, — сказал Пако и остановил машину.

— Амигос![72] — кричал подбежавший кубинец. — Помогите… Не могу завести мотор.

Мы вышли из машины. У тротуара стоял огромный старый «форд». Одна дверь у него давно проржавела. В ней были сквозные дыры. Заднее левое крыло сделано из кровельного железа. И к этому самодельному крылу прикручен велосипедный фонарь.

— Толкните, пожалуйста!

— Ты что, не мог под горку поставить? — спросил Пако, — А теперь попробуй толкни. Такая махина!

— Она легко катится, — сказал владелец «форда». — Не смотри, что старая. Вдвоем вы вполне справитесь.

Мы уперлись руками в багажник и покатили автомобиль. Шофер вскочил в него, включил скорость. Машина дернулась раза два и завелась, выбросив из глушителя облако сизого дыма. Шофер помахал нам рукой и уехал.

Только теперь я обратил внимание на автомобили, двигающиеся по улице. С печальной медлительностью, как на похоронах, едут огромные «линкольны», «кадиллаки» и «форды». Раньше на Кубе было 2,5 млн. автомобилей, в основном американских. За 17 лет краска на них облезла, крылья проржавели. У некоторых машин даже дверей нет. Где их возьмешь! Соединенные Штаты не поставляют запасных частей.

— Все американское отживает свой век на Кубе! — сказал Пако, когда мы снова двинулись в путь. — Мы без особой жалости выбрасываем эти гробы на свалку. Покупаем машины у японцев, англичан, итальянцев и, конечно, у русских. Видите, «тойота» шустро побежала. Ваша «Волга», — Пако показал большой палец. — Да и «Москвич» хорош. Мне нравится.

Впереди появилась развилка. Пако вопросительно взглянул на меня.

— Бери правее. Если мне не изменяет память, в этом районе жили богатые люди.

— Верно, компаньеро, — подтвердил Пако. — Но большинство из них удрало с Кубы.

Здесь, в фешенебельном районе, где в роскошных особняках жила кубинская знать, когда-то можно было долго идти по тихим улицам, никого не встретив на своем пути, за исключением полицейских, которые прохаживались с увесистыми дубинками в руках. Массивные калитки и ворота были наглухо закрыты, за ними текла своя, неведомая прохожему жизнь.

Я вспомнил рассказ своего мексиканского друга Ренато, который встречался с кубинскими эмигрантами в Соединенных Штатах. Гости сидели в креслах и курили сигары. Посреди гостиной на ковре лежал огромный пятнистый дог.

Хозяйка взяла Ренато под руку, представляя сидящих в креслах кубинских эмигрантов:

— Это бывший банкир…

— Это бывший помещик…

— Это бывший фабрикант…

— Это бывший министр…

Закончив представлять присутствующих, хозяйка, показав на собаку, с гордостью сказала:

— А это наш красавец дог.

Ренато Ледук, будучи человеком веселым, спросил хозяйку:

— Тоже бывший?

— Нет, сеньор, этот дог настоящий, — ответила хозяйка, не сразу уловив иронию.

Наверное, и теперь, через семнадцать лет после революции, эти «бывшие» по-прежнему величают себя банкирами и фабрикантами и надеются — ну, конечно, надеются — войти в свои дома и фабрики. И чем печальнее их участь, тем они больше надеются. Так же было и с русскими эмигрантами, которые уже закончили свой век, не дождавшись победоносного возвращения на родину.

Сейчас двери богатых особняков широко распахнуты, на тротуарах играют дети. У входа в особняк с причудливыми окнами и массивной дверью, на которой кованое кольцо вместо ручки, сидят женщины и судачат о каких-то своих делах. Тут же играют мальчишки.

— Может, поговорим с этими женщинами? — спросил я у шофера.

Пако притормозил и сказал:

— Его величество Случай!

Мальчишки прекратили игру и с любопытством уставились на нас. Я погладил мальчика-негра по голове — волосы у него короткие и жесткие как щетка. Он весело засмеялся, просияв своими белыми жемчужными зубами.

Поздоровались с женщинами. Одна была старуха негритянка, две другие помоложе, мулатки.

— Это писатель, — сказал Пако. — Хочет с вами поговорить.

Женщины смотрели на меня вопросительно.

— Давно вы здесь живете?

— Да, уж, наверное, годов десять, — ответила старуха. Голос у нее был низкий, грудной. — А раньше жили в Луйано!

Луйано — трущобы Гаваны. Это был огромный поселок с домами, построенными из кусков фанеры и картона, с пыльными улицами, на которых копошились беспризорные дети.

— Теперь Луйано нет! — пояснил Пако. — Фидель переселил людей и направил туда бульдозеры. Они уничтожили весь этот позор Гаваны к чертовой матери.

— Вы проходите в дом, компаньеро, — любезно предложила женщина, которая до сих пор не произнесла ни слова.

Миновав открытую дверь, мы попали в круглый холл, стены которого были отделаны белым мрамором. Здесь стояла детская коляска, два корыта для стирки. Поперек холла натянута веревка, и на ней детские распашонки. У стены шкаф. На полках видны книги, утюг, старые одеяла.

— Это у нас общая зала, — пояснила женщина. — А здесь жилые комнаты. Вот сюда, пожалуйста.

Она сделала несколько шагов по коридору и открыла дверь направо.

В комнате было тесно. Посредине стоял стол, у одной стены — кровать, у другой — диван. Были здесь и шкаф, и комод с зеркалом.

А женщина уже вела нас дальше по коридору, на кухню. Каждая семья имеет свой маленький столик и полку с нехитрой утварью. Я оглядел кухню, и на меня повеяло детством. Людям моего поколения хорошо знакомы эти общественные кухни.

Я родился, когда шел восьмой год Октябрьской революции. Родители тогда получили комнату в доме богатого торговца в Среднетишинском переулке. И так же была завалена всяким барахлом огромная прихожая, так же в беспорядке висели кастрюльки на кухне. «Все повторяется, — подумал я, — хотя и на другой стороне Земли».

— Когда хозяин этого дома узнал, что его фабрику национализировали, — сказала женщина, — он повесился. Вон на той перекладине. Видите, — женщина показала на внушительную потолочную балку в холле.

Мы постояли еще некоторое время молча, испытывая какое-то странное чувство неловкости и грусти в этом чужом доме.

— Значит, во всех этих богатых особняках теперь живут рабочие люди? — нарушил я молчание.

— Если хозяева не удрали, они живут в своих домах, — ответил Пако. — Мы терпимо относимся к ним. Ну конечно, если у него было пять домов, то четыре отобрали. Но за них правительство выплачивает бывшему хозяину компенсацию. Все по-джентльменски, однако проблема жилья решается не только за счет домов богачей. В Гаване появился новый район Аламар. Если хочешь, поедем туда, — предложил Пако.

Мы попрощались с женщинами и направились к машине.

У других богатых особняков тоже сидели простые женщины и разговаривали о чем-то. И только в садах некоторых домов, на хорошо подстриженной траве, как и в прежние времена, стояли шезлонги, в них расположились пожилые люди. Мужчины курили, женщины вязали. Своим видом эти люди говорили: они здесь хозяева, хозяева этих домов, хозяева улицы…

Машина выехала на широкую набережную Малекон и помчалась вдоль берега моря. Ветер гнал по морю волны, завивая белые барашки. Волны тяжело бились о серые камни набережной, и мелкие брызги взлетали высоко вверх, образуя на солнце радугу.

Район Аламар находится в стороне от центра. Но он хорошо виден издали — новенькие, похожие друг на друга пятиэтажные блочные дома стоят в ряд, образуя улицы, площади, скверы… И от того, что дома были такие новые, что походили друг на друга, что по соседству с ними продолжалось строительство, торчали подъемные краны, виднелись груды кирпича и песка, — от всего этого на меня опять повеяло чем-то родным, московским.

— Два года назад здесь ничего не было, — сказал Пако, — а сегодня уже живут пятьдесят тысяч семей. Главным образом рабочие. Мы называем это «экспериментом Фиделя». Начался он здесь, в Аламаре, а сейчас распространился на всю страну. Ведь на Кубе не было квалифицированных строительных рабочих.

— Как это — не было? — удивился я.

— Многоэтажные отели и фабрики строили иностранные компании. Они приглашали на эти стройки опытных людей из США. А кубинцы использовались на вспомогательных работах. Теперь, когда многое нужно строить заново, встала проблема рабочих строителей. Фидель предложил создать микробригады, по тридцать три человека в каждой. Любая фабрика, любое учреждение, желающее построить для своих сотрудников жилой дом, могут получить от государства для строительства все, кроме рабочей силы. Хотя архитектор и инженер тоже выделяются государством.

Пако свернул с шоссе, проехал метров сто по разбитой грузовиками песчаной дороге и остановился. Строители сидели за сколоченным из досок столом, обедали. На столе хлеб, яйца, бутылки с апельсиновым соком.

Пако представил меня рабочим.

Стряхнув с колен крошки хлеба, поднялся человек в очках.

— В нашей бригаде, как и во всех, тридцать три человека, — сказал он. — Все мы с табачной фабрики «Партагас». Я — бухгалтер. Это — слесарь. А это табачники. Наши места на фабрике не заняты. Мы получаем там зарплату. А наши товарищи — ну как вам это сказать — они сдвинули ряды и выполняют работу за нас. В субботу и воскресенье сюда приходят все рабочие со своими домочадцами и помогают нам. Всем хочется поскорее вселиться в новый дом!

Мы с Пако шагали по улице: асфальт был новенький, черный, еще не заезженный шинами автомобилей. Некоторые дома были недостроены. На стеклах окон виднелись крупные капли побелки. В подъездах у дверей стояли бочки с краской. Тут и там — кучи строительного мусора.

Мы увидели уже и заселенные дома с пестрыми занавесками на окнах, с вымытыми ступеньками у входа. В отличие от наших блочных домов эти — поизящнее, понаряднее. Изящность придают балкончики, нарядность — яркий цвет стен. А может быть, эти дома кажутся наряднее потому, что над ними — синее кубинское небо, а совсем неподалеку плещется изумрудное море.

Внимание мое привлек небольшой плакатик на свежевыкрашенной зеленой двери: «Ми каса алегре» («Мой радостный дом»). На плакате был нарисован значок кубинской федерации женщин.

После второго звонка дверь открыла молодая женщина с ребенком на руках, за материнскую юбку держался мальчик лет пяти. Глаза у него были большие и испуганные.

— Вы, наверное, ошиблись? — спросила женщина.

— Нет, сеньора, — ответил Пако. — Мы хотим познакомиться с вами, узнать, как живете.

— Живем хорошо! Проходите. Меня зовут Мария Санчес.

Переступив порог, мы очутились в просторной, хорошо обставленной комнате: стол, сервант, два кресла, журнальный столик и наш советский телевизор «Электрон». Кроме столовой, в квартире было две спальни, кухня, ванная…

Как и другие рабочие семьи, эта семья получила полностью меблированную квартиру.

— Мы выплачиваем каждый месяц шесть процентов зарплаты за квартиру и шесть процентов за мебель. Мой муж — механик на табачной фабрике, — пояснила Мария и любовно провела ладонью по полированной поверхности серванта. — Знали бы вы, в каких трущобах мы жили раньше!

Мальчик по-прежнему стоял около матери, с любопытством разглядывал нас. Я вдруг поймал себя на мысли, что мне было столько же лет, сколько ему, когда наша семья переехала из маленькой комнаты в купеческом доме в новый пятиэтажный каменный дом, построенный рабочим кооперативом на Красной Пресне. Наверное, этот малыш тоже на всю жизнь запомнит белизну потолков нового дома, запах краски, улыбки родителей. Я вспомнил, что, когда были перенесены вещи с телеги в новую комнату, отец счастливо сел на стул, усадил меня на колени и крепко прижал к себе. Наверное, для него переселение в новый дом было тем самым реальным счастьем, которое дала ему революция.

Там, на Пресне, не было на двери плакатика «Мой радостный дом». Но такой плакатик вполне соответствовал бы настроению жильцов нового кооперативного дома. По воскресеньям люди брали лопаты, ломы и выходили во двор сажать деревья и кустарники. И во дворе царили смех, веселье, шутки…

Мы попрощались с хозяйкой, я подал руку мальчишке. Тот протянул свою маленькую мягкую ладошку. Глаза его, по-детски округлые, доверчиво смотрели на меня.

— Мы с ребятами посадили два куста и охраняем их, — сказал мальчик. — Когда они вырастут, листья у них будут красные-красные…

Шагая по тротуару, я оглянулся и снова увидел мальчика: он стоял на ступеньках и махал мне рукой. Я подумал о схожести людских судеб. Когда-то революция открыла дорогу мальчишкам моего поколения, теперь — этому кубинскому мальчику. Как сложится его судьба?

«ТЕПЕРЬ Я МОГУ НАПИСАТЬ ЕМУ СЛОВО „ЛЮБЛЮ“»

Постепенно между мной и Пако исчезал тот невидимый барьер, который обычно разделяет малознакомых людей. Пако оказался не только хорошим шофером, но и отличным товарищем по путешествию. Очень скоро я понял — это был человек, влюбленный в революцию, кубинец «сьен пор сьен»[73].

Пако, видимо, тоже почувствовал ко мне расположение. Наверное, потому, что я не искал сенсаций, а пытался понять и осмыслить жизнь его народа.

— Сколько тебе лет, Пако? — спросил я его однажды.

— Сорок два.

— Значит, ты хорошо помнишь старое, дореволюционное время? Кубинец изменился?

— Кубинец стал другим человеком.

— Почему?

Пако задумался. По напряженному выражению его лица было видно, что он не мог найти однозначный ответ на этот вопрос.

— Равноправие, свобода… — пытался помочь я.

— Грамотность, — твердо произнес Пако. — Главное — грамотность. Равноправие можно объявить: все равны. Можно дать людям одинаковую зарплату, селить всех в одинаковые квартиры, одеть в одинаковые штаны и рубашки. Но если один умеет читать, а другой нет…

Меня несколько удивил ход мыслей Пако. Ну что такое грамотность? Для меня это слово с детства было привычным и даже обыденным. Учился в школе, учился в институте. «Грамотность стала для нас невесомой, как воздух», — подумал я.

— Может, ты сомневаешься? — прервал мои раздумья Пако. — Поедем в музей.

— Не люблю музеи.

— Этот понравится. Это музей борьбы с неграмотностью. Ты слышал такую песню?

Куба! Куба!
Учеба, труд, винтовка!
Карандаш! Букварь! Учебник!
Неграмотность, неграмотность.
          Мы победим…

— А ты грамоте учился? — поинтересовался я.

— Учился. Уже после революции, будучи тридцатилетним. Я родом из Сантьяго. Ну, кто я был? Так — две руки, две ноги. Рубил сахарный тростник, грузил мешки в порту. Словом, был кубинец, каких тысячи: готов был выполнять любую работу, лишь бы не подохнуть с голода… — Пако тяжело вздохнул. — Ну, а когда в горах Сьерра-Маэстра появились партизанские отряды, я выпросил у деда старое охотничье ружье и — туда, к ним. Мы освобождали деревни от солдат Батисты, раздавали помещичьи земли крестьянам!.. Ну, а потом, после победы, сел за парту. Три года учился. Не так-то легко это мне давалось, однако же на сердце было радостно: выучился. Это тоже победа… — И вдруг Пако спросил у меня: — А отец у тебя кто был?

— Рабочий.

— Он в революции участвовал?

— И в революции и в гражданской войне, — ответил я. — Ранен был.

— Вот видишь! — Пако оживился. — У меня биография твоего отца.

— А у меня твоего сына! — сказал я.

Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. Один был негр, другой — белый. К тому же я старше Пако. Но если говорить о поколениях, вернее, о судьбах поколений после революции, то выходит именно так: Пако «повторяет» путь моего отца. А его сын пойдет по моему пути.

…Перед въездом на территорию музея висел огромный плакат с надписью: «Казармы, превращенные в школу». Увидев эти казармы, расположенные на возвышенности, я вспомнил, что бывал здесь в первые дни кубинской революции: тут стояли орудия. Я, в прошлом человек военный, подумал тогда, что они держат под прицелом Гавану. Сейчас не было ни пушек, ни танков. А в бывших казармах вместо двухэтажных нар теперь стояли школьные парты.

Одну из прежних казарм занимает «Национальный музей борьбы с неграмотностью».

При входе девушка-экскурсовод вручила мне какой-то проспект — цифры, цифры, цифры… Я хотел было положить его в карман, но девушка приостановила движение моей руки:

— Взгляните на эти цифры, и многое здесь, в музее, вам станет понятнее…

В 1959 году на Кубе было два миллиона неграмотных — почти тридцать процентов населения. В других странах Латинской Америки и того хуже: в Гондурасе и в Гватемале — семьдесят процентов, в Боливии чуть меньше — шестьдесят пять, в Перу — пятьдесят семь процентов.

— Прошу вас сюда, — сказала девушка. — После того как вы ознакомились с этой горестной статистикой, я покажу вам письма тех, кто овладел грамотой после революции. В нашем музее миллион таких писем…

Присев к столу, на котором лежали огромные папки с письмами, я полистал их. Почти все эти письма адресованы Фиделю Кастро, и в каждом: «Спасибо тебе за то, что нас научили читать и писать».

Взгляд мой задержался на письме крестьянки: «Раньше я могла читать в глазах своего мужа то, что мне хотела сказать его душа. Теперь я могу читать это в его письмах. И когда он уезжает, могу написать ему слово „люблю“. Теперь наша любовь обрела новую жизнь. Родина дала нам это богатство, научив читать и писать».

Я вынул блокнот и переписал коротенькое, исполненное глубокого смысла письмо молодой кубинки. То, что мне с детства было доступно — книги, журналы, газеты, — еще недавно для нее не существовало.

«Богатство»… Пожалуй, она нашла точное определение того, что дала революция кубинцу. Невольно я взглянул на Пако, который терпеливо ждал меня, прислонившись к косяку двери.

— Не думай, что грамотность досталась нам легкой ценой, — сказал он.

С этими словами он взял меня под руку, и мы вошли в просторный зал, где, как и во всяком музейном зале, — фотографии на стенах, экспонаты на полках. В глубине зала — большое красное полотнище, в его левом верхнем углу — голубой круг, в нем — раскрытая книга. Посредине полотнища надпись: «Территория, свободная от неграмотности».

На память пришло выступление Фиделя Кастро в Организации Объединенных Наций через год после победы революции на Кубе, когда он во всеуслышание заявил, что превратит казармы в школы и ликвидирует на Кубе неграмотность. 1961 год был объявлен «Годом воспитания». Самый популярный тогда лозунг был: «Если не умеешь — учись! Если умеешь — научи!»

Казалось бы, ну кто может быть против того, чтобы люди стали грамотными? Но даже самые гуманные дела революции вызывают смертельную ненависть врагов.

На стене фотографии. Молодые красивые лица — Конрадо Бенитес, Дельфино дель Серде, Мануэль Аскунсе, Педро Лантигуа… Они пошли по деревням обучать крестьян и погибли от рук контрреволюционеров. Мануэля Аскунсе повесили на фонарном столбе. И веревка, на которой его повесили, лежит теперь под стеклом в музее.

Но ни убийства, ни угрозы контрреволюционеров не остановили молодых кубинцев. С лампой в руке шли они в деревни учить крестьян грамоте. Они несли туда учебники, ручки, бумагу и даже очки. Днем помогали крестьянам: готовили обед, купали детей, а вечером усаживались вместе с ними за тетрадки. Крестьяне, почувствовав заботу о себе, еще глубже осознали смысл кубинской революции.

Те, кто посмеивался над кубинцами, шагающими по пыльным сельским дорогам с лампами и учебниками в руках, теперь вынуждены были признать успех борьбы с неграмотностью на Кубе.

Я вынул из кармана проспект, врученный мне девушкой-экскурсоводом, и отыскал в нем сегодняшние цифры: на Кубе неграмотность ликвидирована, в Гондурасе процент неграмотности снизился за последние пятнадцать лет лишь на пять процентов. Не лучше обстоит дело и в других странах Латинской Америки. По данным ООН, пятьдесят миллионов жителей Латинской Америки старше пятидесяти лет неграмотны, двадцать миллионов детей не могут ходить в школу.

Как-то в одной из газет мне попалось на глаза высказывание директора Латиноамериканского центра по ликвидации неграмотности. «Все проводимые кампании по ликвидации неграмотности, — заявил он, — в большинстве стран Латинской Америки потерпели провал».

И снова на память пришли прекрасные слова кубинской крестьянки: «Теперь я могу написать ему слово „люблю“… Родина дала нам это богатство».

ТАМ ВСЕ ПО КАРТОЧКАМ

Когда я собирался на Кубу, то не раз слышал от своих друзей: «Захвати с собой копченой колбасы и консервов. Там все по карточкам».

Для людей моего поколения слово «карточки» звучит устрашающе. Мы пережили тяжелые военные и послевоенные годы. Помним очереди, вытянувшиеся у магазинов, усталых женщин, которые часами стояли, чтобы получить сколько-то граммов хлеба, мяса, крупы…

Колбасу с собой, конечно, я брать не стал, но слово «карточки» не выходило у меня из головы.

К моему удивлению, в отеле «Гавана Либре» меня кормили, я бы сказал, не только хорошо, но даже изысканно. Тут тебе и рыба под белым соусом, и бифштексы, и жареные лягушачьи ножки…

Но это в отеле, да еще для иностранцев! А как там в городе? Я не раз предлагал Пако пообедать в ресторане, но он всегда отвечал одно и то же: «У нас мало времени, компаньеро, лучше поедим в отеле».

И все-таки однажды я настоял на своем. Пако остановил машину неподалеку от ресторана, у двери которого была очередь: девушка и парень в обнимку; муж, жена и двое детей разглядывали какой-то красочный журнал; несколько мужчин увлеченно рассуждали о чем-то.

Пако провел меня в зал. И я увидел здесь довольно много свободных мест. За некоторыми столиками сидели вообще только по двое.

— Почему же те люди ждут? — удивился я.

— Ждут, когда столик освободится. У нас не принято сажать за один стол незнакомых людей. Лучше постоять в очереди, но зато посидеть спокойно, в кругу своих. Когда человеку не мешают, когда его хорошо обслуживают, у него собственное достоинство возрастает!

«Логично», — подумал я.

К нам подошел метрдотель в черном, хорошо отутюженном костюме, в белой крахмальной рубашке, на шее «бабочка». Он показал на маленький свободный столик, который стоял у стены.

— Могу предложить креветки под майонезом, — сказал метрдотель. — На первое коктейль из фруктов. Советую взять жареных цыплят. Кусочек торта с кофе вам тоже понравится.

— Все — как в лучших ресторанах, — сказал я.

— А почему должно быть хуже? — поинтересовался Пако. — Раньше были богатые и бедные. Теперь все равны, все друг другу братья. И официанты обязаны работать лучше. Компаньеро, — позвал Пако официанта, — скажите, как вы относитесь к клиенту.

— Моя работа — это вы! — с улыбкой воскликнул он.

— Ну, а если клиент придирчив? — спросил я. — Это ему не так, то ему не эдак…

— С таким еще интереснее. Сначала никак не можешь найти к нему ключ. А потом, когда найдешь, хорошо накормишь его, и он станет милым и славным человеком — чувствуешь победу. У самого настроение поднимается! Психология! — официант поклонился и ушел.

Мне как-то не верилось, что я обедаю в городском ресторане, куда может зайти каждый. Уж очень здесь светло, просторно, уж очень предупредительны и улыбчивы официанты.

— Раньше были рестораны, куда простой смертный войти не мог, — сказал Пако, когда я поделился с ним своими мыслями. — В некоторых ресторанах обеды стоили столько, сколько рабочий получал в месяц. А теперь любой ресторан доступен рабочему. Кормят здесь без карточек. Но, конечно, обед стоит дороже, чем в фабричной столовой. Там обед обходится в пятьдесят сентаво, а здесь — три–четыре песо.

Когда мы закончили обед, Пако взял счет, положил на него восемь песо. Столько, сколько записано в счете. Я решил, что он пожалел дать чаевые и добавил песо. Я хорошо помнил по прежним временам: на Кубе, как нигде, любят чаевые.

Подошел официант, пересчитал деньги и вернул лишнее песо.

— Это вам, — сказал я. — Вы так хорошо обслуживали нас.

— Чаевые не берем. Я получаю зарплату. Как любой трудящийся Кубы. Ведь рабочие на фабрике не получают чаевых. Чаевые, компаньеро, унижают человека. Приходите еще, будем рады. До свидания.

Я спрятал песо в карман и, заметив улыбку Пако, спросил:

— И другие официанты не берут?

— Есть решение конгресса официантов, — сказал Пако. — Чаевые не брать! Не пытайся в будущем платить сверх счета.

…Пако неторопливо вел машину, а я размышлял: «Кубинцы переживают тяжелые времена и в то же время борются за первоклассный сервис. Вроде до этого ли им! А ведь вот, стараются».

Однажды я долго глядел в окно ателье. За широким столом стояли портной и молодой человек; они рассматривали брюки. Они их клали и так и эдак. На лице портного было спокойствие и терпение. Я зашел в ателье.

— Вот этот молодой человек, — сказал мне портной, — принес брюки отца и просит сделать из них новые, да еще и модные. На Кубе сейчас плохо с материалом. Вот, приходится колдовать.

И портной «колдовал». Он объяснял парню, советовал. Такие сцены я видел в разных мастерских, где шьют платья, где чинят ботинки, где ремонтируют автомобили…

До революции на Кубе была иная атмосфера жизни. Каждый кубинец дрался за свою жизнь, за личное существование. Он безжалостно отталкивал собратьев, если перед ним появлялась возможность заработка. Сейчас неистребимое желание заработать перестало властвовать над людьми, они всегда готовы помочь друг другу, и поэтому часто можно услышать: ми эрмано, ми эрманито[74].

Ну, было ли видано раньше, чтобы стариков окружали такой заботой? Им даже хлеб дают бесплатно. Разве можно было представить прежде, чтобы молодожены — парень и девушка из рабочих, — зарегистрировав свой брак, могли провести счастливо шесть–семь дней, свою медовую неделю, в лучшем отеле города? А теперь им предоставляют такую возможность.

Между тем мировая печать без умолку кричит о трудностях на Кубе, о распределении продуктов по карточкам. «Все страны лопаются от изобилия продуктов, а на Кубе карточки. Вот что такое социализм! Раньше здесь было полно товаров. Покупай, не хочу!»

— Остановись у магазина, — попросил я Пако.

Пако резко остановил машину у продовольственного магазина. На прилавке, рядом с противнем, на котором лежали куски мяса, грифельная доска. На ней выведены цифры, которые, как пояснил Пако, означают, что сегодня продают мясо с такого-то номера карточки по такой-то…

Пако решительно направился к очереди, которая вытянулась вдоль прилавка, я чуть отстал, испытывая некоторую неловкость.

— Русский писатель, — громко сказал Пако, — интересуется, что мы получаем по карточкам?

Все обернулись. Продавец прекратил работу.

— У них у самих в России были карточки! — довольно миролюбиво сказала пожилая женщина.

Я кивнул в знак согласия.

— У них были не такие карточки! — вмешался в разговор продавец.

— Какие же? — недоумевая, спросил Пако.

— Видишь ли, в чем дело, компаньеро, — неторопливо пояснил продавец, — русские до войны жили хорошо. Продуктов завались. Ну, и когда у них появились карточки, для них это была трагедия. У нас карточки — не трагедия, а справедливое распределение продуктов.

— Правильно! — послышалось с разных сторон.

— Вот, например, я, — снова заговорила пожилая женщина. — До революции мясо могла купить только по праздникам. А сейчас получаю килограмм в месяц на человека.

— Ну, а сотни тысяч безработных, а пятьсот тысяч кубинцев, которые имели временную работу? — Продавец увлекся все больше. — Если бы вы только знали, чем они питались до революции, вы б ужаснулись. Конечно, в магазинах было полно продуктов, но у людей не было денег: только сорок процентов кубинцев употребляли в пищу мясо. А сейчас каждый кубинец имеет свой килограмм мяса, шестьсот граммов масла и рыбу без ограничения.

Воспользовавшись паузой, из очереди выступила вперед седенькая старушка и тоненьким негромким голосом заявила:

— Я давно живу на свете, товарищ писатель. Мне уже семьдесят. Много повидала всякого. И скажу вам так, и вы запишите в свою книжечку: сейчас на Кубе у всех всего мало. Но нет никого, кто бы не имел ничего.

РАЗМЫШЛЕНИЕ О СУДЬБЕ КУБИНСКОЙ ЖЕНЩИНЫ

«Чтобы познать чужой город, надо ходить по нему пешком» — это старое, всем известное правило мы часто забываем потому, что куда легче ездить по городу на машине, особенно в тропическую жару.

Но город из окошечка автомобиля проносится перед тобой как на экране в кино: ты не чувствуешь ни его аромата, ни его биения пульса, ни ритма его жизни. Я повторял про себя эти слова и, обливаясь потом, упорно шагал по неширокой улице Гаваны, которая, по моим расчетам, должна привести к Центральному скверу.

Я с завистью поглядывал на проносящиеся мимо автомобили. Иногда у меня появлялся соблазн встать в очередь на автобус. Но я отгонял от себя эти коварные мысли и с неутомимым упорством двигался вперед.

В январе 1959 года, когда я впервые прилетел в Гавану, именно там, у Центрального сквера, я вышел из автобуса и начал знакомство с этим городом. При входе в сквер, как уже говорил, висел большой лозунг: «Свобода народу — смерть тиранам».

Добравшись наконец до Центрального сквера, я увидел новый лозунг: «Кто не работает, тот не ест».

На сквере, как и прежде, стоят могучие деревья, пышной зеленой кроной спасающие прохожих от знойного солнца. В тени деревьев скамейки. Но они пусты. Нет фланирующей по скверу публики. Не попадаются напомаженные красотки в головокружительных нарядах, при каждом шаге призывно покачивающие бедрами. Не видно набриолиненных мужчин в белых гуайяверах, которые восседали на скамейках с сигарой в зубах и газетой в руках, а мальчишки-чистильщики доводили до блеска кожу их черных ботинок.

Я вышел на бульвар Прадо, чем-то похожий на наш московский Тверской бульвар. Бульвар Прадо протянулся до самого берега моря. Морской ветерок гонит по нему прохладу. Здесь не так мучительна городская жара и хочется присесть на скамейку.

Прежняя Гавана была городом туризма. Все было на потребу иностранцу. «Если хочешь повеселиться — поезжай в Гавану». Такие плакаты прежде можно было увидеть в международных аэропортах. На плакате обычно красовалась жгучая мулатка в вихре танца. Многие были убеждены, что остров Куба существует для увеселения иностранцев, а кубинский народ для того, чтобы прислуживать и угождать тем, кто приезжает повеселиться.

От США до Кубы лететь всего полчаса. И многие американцы, набивши кошельки, отправлялись в пятницу после работы в Гавану, чтобы весело провести свой уик-энд.

Я не раз встречался с американцами — любителями воскресного отдыха на Кубе. Как-то спросил одного такого туриста, который часто ездил на Кубу, знает ли он испанский язык?

— А зачем? — американец посмотрел на меня с удивлением. — Чтобы ездить на Кубу, надо знать всего два испанских слова. Оба начинаются на букву «П». Побрес и Путас[75].

Слово туризм на Кубе имело свое вполне определенное значение. Организаторы туризма на Кубе с гордостью говорили, что кубинский туризм «не политический, не археологический, а увеселительный». Хозяева индустрии туризма на Кубе не стеснялись заявлять, что в Гаване к услугам иностранных туристов собраны в домах свиданий 80 тысяч девушек. В Гаване сотни казино, где можно разжечь свою кровь азартной игрой, сотни ночных клубов, где выступают лучшие танцовщицы. Есть знаменитое кабаре «Тропикана». К услугам туристов два кинотеатра, где показывают только порнографические фильмы. Да разве все перечислишь, что входило в понятие «увеселительный туризм»? Увеселительные заведения Гаваны давали прибыль — один миллион долларов в сутки.

Иностранца в Гаване не оставляли в покое. Любыми способами из него вытягивали доллары. Ему что-то предлагали, его куда-то приглашали, ему что-нибудь продавали. Семнадцать лет назад именно здесь, на бульваре, ко мне подошел невысокого роста худощавый кубинец.

— Я знаю дом свиданий, где собраны лучшие мулатки Гаваны, — сказал кубинец. — Фешенебельное заведение. Чисто, красиво и не так дорого.

Кубинец явно принял меня за американца.

— Спасибо!

Шагая рядом, кубинец вынул из-за пазухи какие-то открытки и на ходу показал одну.

— Сто двадцать пять малоизвестных поз в общении мужчины и женщины.

— Я не американец!

— Тогда я вам покажу место, где продают головы индейцев, — тут же выпалил он. — Их сушат в горячем песке. Они размером с кулак.

— Спасибо.

— Ну что-нибудь вам интересно! — воскликнул кубинец.

— Революция!

— Ее вы увидите и без моей помощи, — сказал он и исчез.

Я смотрел на кубинцев, которые шли сейчас по бульвару. Как изменился их облик за эти семнадцать лет! Раньше у многих в глазах была мольба, походка усталая, спины сутулые, вид понурый. И оттого, что на улице часто встречались такие люди, кубинцы казались людьми маленького роста.

Теперь у гаванцев совсем иная походка. Они идут деловито, с достоинством. Осанка у них горделивая. И вроде нынешние кубинцы, по сравнению с прежними, стали выше ростом.

Раньше иностранцу в Гаване не давали прохода мальчишки — горластые оборванцы. Босые, в заштопанных штанах, в выгоревших рубашках, с сапожными щетками за пазухой, они атаковали вас. Они готовы были почистить ботинки, сбегать за кока-колой. Если вы подъехали на автомобиле, они появлялись как из-под земли с ведром и тряпкой в руке и, не дожидаясь вашего согласия, начинали мыть машину. Ну как тут не заплатишь?

Больше всего их было здесь, на бульваре Прадо. Но сейчас я не видел ни одного представителя того прежнего озорного, горластого племени гаванских мальчишек. Никто не предлагал мне газету, не порывался чистить ботинки. Мальчишек не было видно. Исчезли?

Наконец я увидел их, но к ним даже не подходило слово «мальчишки». Три паренька шли по бульвару. На них белые чистые рубашки, светло-синие брюки. Вид у них независимый. Они будто и не замечали меня.

— Здравствуйте, — сказал я, поднимаясь со скамейки.

— Здравствуйте, компаньеро, — ответили хором ребята и остановились. В их взгляде не было робости. Они смотрели на меня вопросительно и с достоинством.

— Вы учитесь?

— Да, компаньеро! Мы учимся! — четко ответил один из них. — Право учиться нам дала революция.

Я удивленно смотрел на ребят и никак не мог представить их с сапожными щетками в руках, с газетами за поясом.

— Извините нас, компаньеро, — сказал паренек, пользуясь паузой. — У нас в двенадцать собрание в школе. Мы должны идти.

Ребята попрощались и ушли. Я стоял и смотрел им вслед. Пройдя немного, они оглянулись и с радостной улыбкой помахали мне рукой.

Я пересек проезжую часть и теперь шел по тротуару. В пятьдесят девятом году в этих невысоких домах размещались магазинчики и маленькие, уютные кафе. У дверей кафе обычно стояли девушки. Увидев иностранца, они делали шаг навстречу и предлагали зайти в кафе. Именно на этой улице меня приглашала в кафе девушка-мулатка. Она стояла у входа, на ней было белое расклешенное платье с сильно оголенными плечами и бюстом.

— Зайдите в наше кафе, сеньор, — сказала мне тогда девушка и обворожительно улыбнулась. — Я вам предложу чашечку прекрасного кубинского кофе.

Я зашел в кафе. Девушка показала столик. Хозяин кафе, средних лет мужчина с гладко зачесанными черными волосами, отливающими жирным блеском бриолина, в белой крахмальной гуайявере, приветливо кивнул мне. Девушка принесла кофе и сказала, что ее зовут Марта.

— Может быть, рюмочку коньяка? — спросила она и, не дожидаясь ответа, принесла коньяк и села рядом. — Сейчас так редко увидишь американца в Гаване. Видимо, испугались революции. Гавана терпит убытки.

— Я не американец.

— Я была уверена, что вы американец. Я была влюблена в американца. Его звали Мики. Я тогда работала балериной в ресторане. Хозяин держал десять таких девушек, как я. Мы должны были танцевать с клиентами и развлекать их. Я провела с Мики целую неделю. Он клялся мне в любви. Прощаясь, сказал: «Приезжай ко мне в Штаты! И мы заживем как в сказке». Я продала все, что у меня было, и поехала. — Марта усмехнулась. — Нашла его! Оказалось, он женат. Он просто-напросто лгун. Вернулась и работаю здесь.

— Сколько вам лет? — спросил я Марту.

— Двадцать три. — Девушка вынула сигарету, щелкнула зажигалкой и глубоко затянулась. — Если хотите, потанцуем. — Она включила музыкальный автомат.

Мне танцевать не хотелось, я мечтал о холодном душе.

— Можем поехать и побыть вместе час, другой, — предложила Марта, придвинув свой стул поближе ко мне. — Хозяин меня отпустит. Он за эти отлучки берет с меня полтора доллара. Вам это будет стоить пять. Ну, давайте потанцуем для начала.

— Я только что прилетел в Гавану, — сказал я. — Мечтаю добраться до отеля.

Я расплатился с хозяином и простился с девушкой.

— Все-таки вы не забудьте наше кафе, — сказала она на прощанье. — Меня зовут Марта! Заходите обязательно, повеселимся.

Кубинская мулатка! Сколько страстей всегда кипело вокруг нее. Мне вспомнились слова мексиканца Хуана, с которым я не раз путешествовал по странам Латинской Америки. «На Кубе особый тип женщин», — говорил он. Когда Хуан бывал в хорошем расположении духа, он напевал песенку о кубинской мулатке, перечисляя все ее прелести. В припеве говорилось, что мулатки тоже бывают разные: мулата морена, мулата кафе кон лече, мулата чина[76]. «Мулата чина! — восклицал Хуан, — Это смесь трех кровей: негритянской, испанской и китайской. У нее темперамент негритянки, бархатистая кожа белой женщины и нежность китаянки».

Когда говорят о кубинской женщине, многие представляют именно эту мулатку, о которой рассказывал Хуан. До революции на Кубе не в шутку, а всерьез заявляли, что их страна имеет три статьи дохода: сахар, табак и женщины. И в этом была доля истины. Туризм приносил Кубе огромные доходы. А в индустрии туризма кубинская женщина играла главенствующую роль.

Сотни тысяч девушек и женщин обслуживали иностранных туристов: горничные в отелях, танцовщицы в кабаре и ночных клубах, проститутки в домах свиданий и на улице. Дома свиданий существовали под разными вывесками. И цены в них были разные. Для самых богатых, для туриста средней руки и для моряка, у которого грош в кармане.

Главенствующая роль кубинской женщины в обслуживании иностранного туриста наложила определенный отпечаток, и не лучший, на ее репутацию. Часто у многих бывали удивленные глаза, когда они слышали, что кубинская женщина прекрасная семьянинка, верная жена и заботливая мать. Откуда же бралась эта огромная армия девушек, работавших на туризм?

Безысходность жизни гнала девушку в эту все пожирающую индустрию туризма. Отчаявшись найти работу в своем родном городе, девушка говорила родителям, что уезжает в другой город, что там обещали работу. Она ехала и нанималась в дом свиданий, в пресловутую «Каса де сита». Она сообщала домой, что все в порядке, что трудится на фабрике.

Нет, на Кубе девушки не гордились тем, что они работают в доме свиданий. Если узнавали об этом, то в добропорядочные семьи таких не пускали. Правда, были люди, которые придерживались иных взглядов: «Какое мне дело — каждый живет как может». Были мужчины, которые жили за счет заработка молоденькой жены в доме свиданий. Были супермены, которые устраивали в домах свиданий половые шоу — любимое зрелище престарелых американских туристов. На Кубе все было. И мрачное, и горькое, и недостойное человека.

После революции правительство Фиделя Кастро закрыло все эти дома свиданий, всевозможные ночные клубы с сомнительной репутацией и игорные дома. На Кубе был создан центр по реабилитации проституток. Тысячи девушек были направлены туда. Они работали на швейных фабриках и в сельском хозяйстве.

За годы революции кубинская женщина обрела новый облик. Но по-прежнему притягательна красота мулатки. Смесь индейской, испанской, негритянской крови оставила на ее лице прекрасный след. Если в Париже вы можете встретить на улице красоток, похожих одна на другую, словно манекены, сделанные на одной фабрике, то здесь каждая женщина имеет свое лицо.

Правда, у нынешних женщин Кубы, по сравнению с теми, дореволюционными, кое-какие черты исчезли. Нет той игривости походки, нет тех веселых, стреляющих по сторонам глаз. Походка стала более твердой. Взгляд деловой, целеустремленный, в руках сумки и книги. Хотя по-прежнему все кубинки модницы.

Конечно, в век карточной системы на Кубе трудно быть модницей. Но кубинки не огорчаются: они изобретательны. Если у них есть три метра ткани, они ухитряются сшить платье и две юбки. Они шьют платья «ýже собственной кожи». Их мини-юбки короче, чем любые иные в любой стране. Однажды иностранные журналисты спросили Фиделя Кастро, как он относится к мини-юбкам. Он ответил: «Положительно. Во-первых, в нашей стране жарко. Во-вторых, у нас не хватает ткани».

Из-под суперкороткой мини-юбки у некоторых видны широкие белые резинки, перехватывающие стройные ноги выше колен. Резинки придерживают чулки, которые несколько приспущены на ноге гармошкой. Мулатки носят так чулки потому, что если надеть их внатяжку, то не видно — есть чулки или нет. А сейчас чулки дефицит! И те, у кого они есть, хотят показать товар лицом. Широкие белые резинки и чулок гармошкой видны издали.

Кафе, в котором я встретился когда-то с Мартой, было где-то здесь, неподалеку. Я пошел по улице, но вспомнить дом, в котором находилось кафе, оказалось делом трудным. Прошло столько лет. Тут были магазинчики, а сейчас их и в помине нет. За большими стеклами витрин яркие лозунги: «Рабочее место — окопы революции», «Права и обязанности неразделимы». В помещениях магазинчиков разместились какие-то учреждения, конторы. Там сидели люди. Одни что-то писали, другие — считали.

И все-таки я нашел тот дом. Над дверью в кафе когда-то была круглая вывеска. На ней вместо чашки кофе крупно написано КЗР — Комитет защиты революции.

Двери бывшего кафе были настежь распахнуты. Я заглянул внутрь. Там стояли канцелярские столы. За одним сидела девушка с красной повязкой на руке и читала толстую книгу.

— Вам кого, компаньеро? — спросила она.

— Просто зашел посмотреть!

— Здесь районный Комитет защиты революции.

— Раньше было кафе.

— Понятия не имею, — девушка пожала плечами.

— До революции.

— Тогда мне было шесть лет, и в кафе я не ходила.

«Сейчас ей двадцать три, столько же, сколько было Марте», — подумал я. Девушка даже чем-то походила на нее. Так же выразительны ее глаза, тот же смуглый цвет лица и те же белые, жемчужные зубы, весело проглядывающие сквозь резко очерченные припухлые губы.

Однако, несмотря на это сходство, было в ней и какое-то иное качество. Те же самые глаза, но глядели они строже, без робости и стеснения, без призыва, без женской тайны. Во взгляде было что-то твердое, мужское. И губы не были расслаблены, как у Марты. Когда девушка замолкала, они крепко смыкались и придавали лицу суровое выражение. Облик ее дополняло платье, наглухо застегнутое.

— Как вас зовут? — спросил я.

— Марта.

— Не может быть!

Девушка обиженно взглянула на меня и строго произнесла:

— У вас нет оснований не доверять мне. И вообще следовало бы сначала спросить у вас документы.

— Ну уж если не спросили, так и не стоит, — пошутил я.

— Вы иностранец?

— Да. Из Советского Союза.

— Тогда другое дело, — Марта встала, подала руку и по-русски сказала: — Здравствуйте, товарищ. Садитесь.

Я сел рядом с ней и начал было говорить по-русски, но Марта отрицательно покачала головой и продолжала по-испански:

— Я только начала изучать русский язык. Я участвую в соревновании на заводе. И если наша бригада победит, нас премируют туристской путевкой в Москву. Только бы поехать летом. Говорят, зимой там от холода можно умереть.

— У нас еще ни один кубинец не умер от холода, — сказал я.

— А правда, что на сильном морозе уши начинают звенеть?

— То есть как «звенеть»? — удивился я. — Может в ушах звенеть.

— Нет, нет! Уши звенеть! — Марта ударила два раза кончиком пальца по краю уха и сказала: — Динь-динь! Уши ведь замерзают и становятся как ледышки. — Она вопросительно посмотрела на меня своими большими глазами, и на этот раз в них было женское любопытство.

— У нас есть шапки с ушами, — улыбнувшись, ответил я. — Так что не бойтесь! Наденете такую шапку, и все в порядке. А что вы читаете? — Я показал на толстую книгу, лежавшую перед ней.

— Я не читаю. Я изучаю дизель-мотор.

— Зачем вам дизель-мотор?

— Хочу работать машинистом на экскаваторе.

Зазвонил телефон. Марта взяла трубку и стала диктовать какую-то сводку.

«Хочу работать» — эти слова я часто слышал на Кубе из уст женщин. До революции женщина шла на работу лишь по крайней нужде. Сейчас женщина идет на работу не только по экономическим соображениям, но и по убеждению — нельзя отставать от жизни. До революции на Кубе работающих женщин было всего 190 тысяч. В 1974 году только в народном хозяйстве было занято 670 тысяч женщин, и с каждым годом эта цифра резко увеличивается.

Федерация кубинских женщин сейчас объединяет два миллиона человек. Она ведет борьбу за раскрепощение женщины. «Революция постепенно трансформирует устаревшие концепции буржуазного общества относительно роли женщины, — говорится в заявлении руководства Федерации. — Однако мы все еще не можем утверждать, что достигли оптимального результата. Нам еще предстоит ликвидировать устаревшие предрассудки и взгляды.

Почему мужчина до сих пор главенствует в доме, почему не помогает по хозяйству, почему распоряжается семейным бюджетом…»

Женщины требуют равных прав с мужчинами, а мужчины сильно озабочены этим требованием. Я это почувствовал еще в 1963 году, когда после революции прошло всего четыре года и женская эмансипация на Кубе давала только первые ростки. В тот год я прилетел на Кубу, и меня поселили в отеле «Националь». Это один из старых отелей, построенный по образу лучших отелей Испании. До революции здесь останавливались состоятельные американцы.

Говорят, что хороший отель отличается от плохого тем, что в хорошем тебя обязательно узнают, когда приедешь снова, а в плохом — нет. Как только я появился в отеле во второй раз, портье поздоровался со мной, как со старым знакомым.

— С приездом, — сказал он. — Я вас помню. Вы у нас останавливались. А теперь у нас живут советские специалисты с семьями. Агрономы с Украины, металлурги с Урала.

Подошли еще какие-то служащие отеля, и среди них метрдотель в хорошо отглаженном костюме, с «бабочкой» на шее. Поговорили о Москве, и я уже собрался идти в номер. Вдруг портье, довольно пожилой человек, обратился ко мне:

— Вы можете ответить на вопрос?

— Конечно!

— Скажите, почему советские женщины такие толстые?

Меня удивил этот вопрос. Я думал, что он задал его в шутку, но, поглядев на кубинцев, заметил в их глазах напряженное ожидание.

— Я работаю в этом отеле тридцать лет, — продолжал портье. — Видел женщин из всех стран мира. Ваши самые толстые. Когда советская женщина выходит из отеля и вливается в поток прохожих, она как танк.

— У меня жена худенькая! — сказал я.

— Мы одного вашего агронома спросили, — портье будто не расслышал моих слов, — почему ваши женщины такие толстые? Он посмотрел на нас как-то подозрительно и ответил: «Нам такие нравятся». В общем-то, конечно, вкусы у всех разные.

— Но американское радио имеет на этот счет другую точку зрения, — вмешался в разговор метрдотель. — Говорят, что социализм разрушает семью. Раньше была телевизионная реклама страховой компании: на столе кубики, на них написано — отец, мать, сын, дочь, бабушка, дедушка… Страховой агент спрашивал зрителя, чье здоровье всего важнее для семьи. Он ставил на стол кубик «отец», на него «мать», «сын», «дочь», «бабушка», «дедушка». Получалась колонна. Агент подсекал пальцем нижний кубик, и вся колонна рушилась. Социализм дал женщине равенство с мужчиной. У колонны появилось две точки опоры. Вроде все стало крепче. Отец и мать равны в правах, но между ними начинаются противоречия и борьба. Они борются, и вся колонна качается.

Кто-то засмеялся.

Метрдотель выждал, когда утихнет смех, и сказал:

— Так вот, американское радио призывает кубинцев обратить внимание на советских женщин, появившихся в Гаване. Когда-то до революции женщины России были воплощением грациозности. Их воспевали великие поэты Пушкин и Некрасов. Но вот советская женщина получила равные права с мужчиной и потеряла свои прекрасные черты. Она развивает в себе силу и мужество. Она специально разъедается, чтобы ей легче было бороться с мужчиной.

На этот раз засмеялся я, а кубинцы как-то недоверчиво глядели на меня и молчали.

— Чепуха все это, — сказал я.

Я еще что-то говорил, но кубинцы были равнодушны к моим словам. А я, глядя на них, подумал тогда: «Не такой уж дурак этот американский специалист по социализму. Он сумел посеять в них семена сомнения: „А что, если красавицы мулатки тоже станут толстыми? А что, если и они начнут бороться против мужчин?“» Тогда, в тот четвертый год революции, эмансипация кубинской женщины еще только начиналась. И Федерация кубинских женщин не выступала с максималистскими требованиями. А мужчины уже опасались за будущее своих семей…

Марта еще не закончила разговор по телефону, когда в дверях появилась женщина. Лет ей, должно быть, двадцать восемь. В ней было все, чем природа одарила кубинскую женщину: высокая талия, пышный бюст, длинные волосы, которые, казалось, чуть оттягивали голову назад и тем придавали всей фигуре какую-то горделивую осанку. Глаза большие, темные, как переспелые вишни. От нее пахнуло чем-то дурманящим, тропическим, каким-то незнакомым ароматом, который источали ее шея, плечи и грудь, скупо прикрытые легкой розовой тканью.

— Привет, компаньерос! — сказала она.

— Привет, — ответила Марта, повесив трубку, и, показав на меня, уважительно добавила: — Товарищ из Советского Союза.

— Здравствуйте, — бойко произнесла женщина по-русски.

— Здравствуйте, — ответил я.

— Вы из самой Москвы? — продолжала она по-русски.

— Из самой, — Я улыбнулся.

— Смеетесь, — сказала женщина по-испански. Она надула губы, но глаза ее глядели по-прежнему весело. — Я еще плохо говорю по-русски. Но ничего! Мы выиграем соревнование, выучим русский язык и поедем в Москву. — Женщина сняла с руки Марты повязку и надела себе.

— Ты пришла даже чуть раньше, — заметила Марта.

— Я же знала, что у тебя сидит товарищ из самой Москвы и ему ужасно хочется проводить тебя домой.

— Неплохая идея, — сказал я. — Я был бы рад…

— И она тоже будет рада, — не унималась женщина. — У нее душевная трагедия. А в наше революционное время не должно быть душевных трагедий. Учеба, работа, защита революции — вот главное, так сказал Фидель.

— Раскудахталась как курица, — недовольно произнесла Марта. — Как будто у тебя трагедии не было.

— Я его не любила.

— Зачем же ты вышла замуж?

— Я из бедной семьи. Совсем девочкой меня выдали замуж за состоятельного мужчину. Я жила, терпела. Но революция все изменила. Она дала нам свободу и независимость. Сейчас женщине не нужно искать покровителя. Женщина стала свободна в выборе. — Она победно посмотрела на меня. — Теперь я полюбила человека и вышла за него замуж.

— И не жалеете о прошлом? — спросил я.

— Ни капельки. Сейчас стало все лучше. Жизнь женщины благороднее, мораль ее крепче.

— Как это понять?

— Первый раз я вышла замуж по экономическим соображениям за нелюбимого человека. Я, естественно, изменяла ему с тем, кто мне нравился. Логично! А сейчас вышла замуж за любимого, и ему не изменяю. Я его люблю. Вот так, товарищ из самой Москвы. Имейте это в виду. Женитесь на женщине, которая вас любит. А теперь вы свободны.

Когда мы вышли на улицу, Марта сказала:

— Она счастливая. Вышла замуж. Они любят друг друга.

— А вы разошлись с мужем? — спросил я.

Марта согласно кивнула.

Мне интересна была судьба этой молодой женщины, но я не решился задать ей следующий вопрос. Мы шли молча.

К пяти часам жара уже немного спала. Но все равно прохожие держались теневой стороны улицы, а та, солнечная, была пустынна. Тротуар здесь узкий. Чтобы разминуться со встречными прохожими, мы с Мартой жались друг к другу. Я чувствовал прикосновение ее прохладной смуглой кожи.

— Я любила его, — вдруг сказала Марта. — И он меня. Любили и не смогли уберечь любовь. Но это он виноват. Он ужасно ревнив. Он кричал, что зарежет меня. Однажды бросился на меня с ножом. С тех пор я стала его бояться.

— Возможно, у него были основания?

— Никаких. Он все придумывал. Ему не нравилось, что я остаюсь после работы на курсах русского языка. Ему вообще не нравилось, что я работаю. Кубинские мужчины — ревнивы и деспотичны. Кубинская семья складывалась по испанским правилам: жена должна сидеть дома, а муж проводит время где-то там, на улице, и, конечно, имеет любовниц. Такой мужчина считается мужественным и прочее. Вот остановите этого мужчину и спросите, где работает его жена. Он вам не ответит так, как должен был бы ответить: «Моя жена работает на фабрике или моя жена работает в учреждении». Он вам скажет по-другому. Ну, спросите мужчину, который идет нам навстречу. — Марта произнесла это настойчиво.

Когда мужчина поравнялся с нами, я сказал:

— Извините, я журналист.

— Добрый день, компаньеро, — приветливо отозвался мужчина. — Я к вашим услугам.

— Ваша жена работает?

— Трабаха эн ла калье[77], — не задумываясь, произнес мужчина.

— Пожалуйста, — хлопнув в ладоши, торжествующе воскликнула Марта. — «Жена работает на улице» — это оскорбительно. Но почему на улице? У нее же место работы есть?

Мужчина удивленно глядел то на Марту, то на меня.

— Если она не дома, значит, на улице, — сказал кубинец. — Все так говорят. — Он посмотрел на меня и произнес: — Извините, компаньеро, я спешу.

— А советские мужчины так же пренебрежительно относятся к работе своих жен? — спросила Марта.

— Не всем мужчинам нравятся работающие женщины, — ответил я.

— Я думала, что за пятьдесят с лишним лет революции мужская психология изменилась.

— Не полностью.

Марта опять шла молча, глядя себе под ноги.

— Если вы любили мужа, — сказал я, — бросили бы работу.

— Да вы что! — Темные глаза Марты округлились от негодования. — Все работают, а я буду дома сидеть и ждать его! А у него сегодня заседание, завтра совещание, послезавтра дежурство. Я же сиди как дурочка и жди. Нет уж, извините.

— Вы не сожалеете, что разошлись с мужем?

— Сожалею!

— Но какой-то выход есть?

— Мы, женщины, не можем делать шаг назад и снова запираться в четырех стенах.

— Но все-таки женщина не может совсем отрываться от домашнего очага, — возразил я.

— Не знаю, — задумчиво произнесла Марта. И вдруг после небольшой паузы стала говорить горячо и убежденно: — До революции женщине было проще. Родилась ты мулата сальса[78] и счастлива. А сейчас нет. Роль женщины изменилась, и взгляд мужчин на нее тоже. Сейчас у женщины могут быть кривые ноги и длинный нос, но она лидер комсомола, она инженер, она активистка Комитета защиты революции, она прекрасный оратор, она интересный собеседник. И лучшие мужчины у ее ног. Нет, нет! Запереться дома и ждать мужа мы больше не можем. Только жизнь в обществе, постоянная учеба и работа, постоянное совершенствование себя как личности.

Марта остановилась, бросила взгляд на старое двухэтажное здание, каких много в Гаване, и сказала:

— Это мой дом.

— Может быть, посидим где-нибудь, выпьем кофе?

— Нет, нет! — Марта похлопала раскрытой ладошкой по толстой книге, которую несла. — Дизель-мотор! Пятьдесят страниц надо одолеть к утру! До свидания!

…Чужая судьба всегда наводит на размышление о собственной. Расставшись с Мартой, я шагал к отелю и думал о своей жизни. Были и у меня ссоры с женой, и я говорил ей: «Зачем ты работаешь, сидела бы дома и растила сына».

И опять я вернулся к мысли о том, что революция делает похожими судьбы людей, несмотря на то что они живут на разных континентах.

На прежней Кубе отношения между мужчиной и женщиной определялись прежде всего католической церковью. По ее законам брак был нерасторжим. Нередко мужчина обзаводился любовницей. Она жила в «каса чика» (маленький дом), но все законные права на имущество и деньги были в руках жены.

Среди простых людей, всяких пролетариев и люмпенов, браки часто вообще не заключались. Сотни тысяч кубинцев не имели постоянной работы. Сегодня он грузит пароходы в Сьенфуэгосе. Живет с какой-нибудь женщиной. Родился ребенок. Но работа в этом городе кончилась. Мужчина уходит в другое место. Становится рубщиком сахарного тростника в Байамо. Там встречает женщину, создается новая семья. Бывали случаи, когда у некоторых женщин было пятеро детей — все от разных мужчин.

В странах Центральной Америки шестьдесят, а иногда и семьдесят процентов детей рождаются вне брака. Это одна из наиболее черных страниц латиноамериканской действительности.

Раньше так было и на Кубе. Теперь здесь с этим покончено. В первые годы после революции, казалось, кубинцы сошли с ума. Все заключали браки. И молодые и пожилые. Десятки, сотни браков заключались каждый день в разных городах страны.

Лучшие здания города были превращены в Дворцы бракосочетаний. Церемония бракосочетания, как правило, была пышной и торжественной: непременно белая фата, обручальные кольца, многочисленные гости и, конечно, фотографы. Во Дворце бракосочетаний в Гаване мне назвали такую цифру: за шесть лет его порог переступили 60 тысяч брачных пар.

И вот теперь, когда прошли 17 лет революции, резко увеличилось число разводов. С вопросом о причинах этого я обратился к одному из руководителей районной администрации — Ариелю.

— Разводов много, — сказал он. — И с каждым годом становится все больше, к сожалению.

— Чем же вы это объясняете?

— Раньше к семье на Кубе относились очень серьезно. Была, конечно, проституция, были всякие темные заведения. Но это для туристов и моряков. А семейные правила были очень строгими. Ни женщина, ни девушка не могла появляться на людях одна — без родителей или мужа. Раньше молодой человек ухаживал за девушкой по году. Ходил в дом. Родители знакомились между собой. Не дай бог, если невеста окажется не девушкой.

— Да-а! — протянул мой друг Пако, который сидел рядом со мной во время этой беседы и тянул пиво из бумажного стаканчика. — Среди обеспеченных, конечно, все оно так и было. Традиции.

— А сейчас, — продолжал Ариель, — парень уехал учиться в город. Ему всего семнадцать. На губах молоко не обсохло. Встретил активистку-комсомолку, а ей шестнадцать. Познакомились. Родители получают телеграмму: «Приезжайте на свадьбу». Серьезно это? Нет. В результате разводы, которые, как правило, происходят в первые два года совместной жизни.

— Значит, вы не сторонник эмансипации? — спросил Пако.

— До определенной степени, — ответил Ариель. — Женщину нельзя эмансипировать полностью. Она должна помнить, что в доме глава — мужчина.

— По-моему, такие заявления идут вразрез с политикой партии, — строго сказал Пако.

— Я могу высказать свое личное мнение о женщинах? — резко ответил Ариель. — Мне, например, не нравится, что женщина может появиться в кафе без мужа. Раньше она бывала везде с мужем, сидела и помалкивала, а сейчас рассуждает на все темы. Говорит и говорит до тех пор, пока не почувствуешь себя дураком.

— Это уже зависит от мужчины, — сострил Пако.

— У вас жена, наверное, активистка? — спросил Ариель.

— Да!

— Не завидую, — бросил Ариель.

— А я не завидую вашей жене, — парировал Пако.

После этой короткой перепалки оба замолчали. Ариель взял бутылочку пива и стал медленно, тоненькой струйкой наливать пиво в бумажный стаканчик.

«Революция разрушает старые традиции, — подумал я. — А новые создаются медленно». Мне вспомнился радиоконкурс, проведенный на Кубе. Старые слова «сеньорита» и «сеньора» вышли из употребления. Только пожилых женщин называют теперь сеньорой. Иногда муж говорит о своей жене «моя сеньора».

Теперь в ходу слова «компаньеро» и «камарада». Ну, а как называть продавщицу? «Товарищ продавец» — плохо. Да и на русском языке до сих пор мы не нашли точных слов, которыми принято называть девушку или женщину, прохожего или прохожую. Как медленно рождается новое и обретает силу традиции!

— Знаменитые наши карнавалы во что превратились? — продолжал Ариель, отхлебнув из стаканчика пива. — Раньше была королева красоты — так она была красавица! Было на что посмотреть. Теперь есть королева от сахарной промышленности, от продовольственных магазинов, от медицинских учреждений. Она хорошая производственница, активная общественница — и никакой красоты. Потеряем мы женщину — вот что я вам скажу! — воскликнул Ариель.

ЛИТЕРАТУРА, КОТОРОЙ ПРЕЖДЕ НЕ БЫЛО

Пако остановил машину у железной ограды, за которой был виден хорошо подстриженный зеленый газон и дом — белый двухэтажный особняк. Ворота были широко распахнуты.

В этом особняке, принадлежащем прежде какому-то кубинскому миллионеру, теперь разместился Союз писателей, артистов и художников Кубы. Дежурный, сидевший за небольшим столиком при входе, приветливо встретил нас, похлопал Пако по плечу как старого знакомого, поздоровался за руку со мной и повел нас по неширокой лестнице на второй этаж. Здесь, в небольшом кабинете, в котором шумно работает кондишен, нагоняя прохладу, я встретился с моими давними знакомыми Николасом Гильеном и Анхелем Аухьером.

Нестареющий и веселый Николас Гильен, президент Союза писателей, артистов и художников Кубы, крепко обнял меня, похлопал по спине и усадил на широкий мягкий диван. Седые волосы оттеняли его смуглый цвет лица. Легкая, голубая гуайявера как-то очень ладно сидела на нем, придавая всей его фигуре подтянутый и молодцеватый вид.

— Давно мы не виделись, — сказал я, когда Гильен уселся напротив меня.

— Кажется, мы с тобой познакомились еще в пятьдесят девятом?

— А потом ты приезжал в Москву и был вместе с кубинским послом на премьере моей пьесы «Мальчишки из Гаваны».

— Помню. — Гильен обратился к Аухьеру: — Ты представляешь, идет третий год кубинской революции. Я прилетаю в Москву. И там, в далекой снежной России, вижу спектакль о нашей революции. Наши кубинские мальчишки на сцене, наши бородачи, и звучит гимн «26 июля». Признаюсь, я пустил слезу. А после спектакля мы с послом написали добрые слова в книге отзывов.

— Эти слова были напечатаны в газете «Правда», — сказал я.

— Бегут годы! — покачал головой Гильен, и глаза его вдруг стали грустными, но тут же он отогнал от себя эту грусть, поднялся с кресла, подошел к книжному шкафу, достал два тома своих произведений, открыл первую страничку и написал: «Дорогому Василию в знак давней нестареющей дружбы. Николас».

Два увесистых тома, изданные к семидесятилетию Гильена, объединяют все, что написано за долгую творческую жизнь. Он свидетель рождения, становления и сегодняшнего развития кубинской литературы. Его отец был редактором газеты «Две республики», и поэтому Николас Гильен еще мальчишкой стал приобщаться к литературной жизни.

В 1917 году, во время восстания против консерваторов, отец Николаса погиб в уличном бою, и с этого момента жизнь пятнадцатилетнего подростка была не столь уж сладкой. Он работал наборщиком в типографии, литсотрудником в газете и, наконец, в 1930 году опубликовал свои первые стихотворения.

Именно в эти годы Гильен все яснее понимает, что поэты не могут стоять в стороне от политической борьбы. Когда в Испании разразилась гражданская война, он отправился туда. Он встает на сторону Республики. Он пишет яркие, разоблачающие фашизм репортажи в газету «Медиодиа». Там, в Испании, он вступает в коммунистическую партию.

Впоследствии стихи Гильена стали носить открыто революционный характер. Особенно это проявилось в книге «Песня для солдат и туристов».

В другой книге «Соны» Гильен осмеивает туристов-янки, которые прибывали на Кубу «плотными косяками», чтобы прожигать жизнь. Эта книга была запрещена на Кубе и увидела свет в Мексике.

У поэта Гильена есть прекрасные страницы любовной лирики. Они поражают щедростью чувств, искренностью, юношеским задором. Анализируя эти стихи, многие буржуазные газеты утверждают, что Гильен «несовместим» с социалистической Кубой, что его душе ближе «чувственность и праздность».

Но как бы ни пытались враги кубинского народа отделить Гильена от революции, сделать это невозможно. «Я знаю, — заявил Гильен, — и никогда не отрицал, и всегда буду говорить во весь голос, что я был бы никем без моей Партии, которой я обязан своим формированием, своим характером и прежде всего своей поэзией… Я готов продолжать борьбу».

И Гильен до сегодняшнего дня продолжает борьбу. Его последние произведения «Зубчатое колесо» и «Газета, что ежедневно…» как нельзя лучше подтверждают боевую гражданскую позицию поэта. Автор в яркой форме, используя народный юмор, рассказывает о дореволюционной жизни Кубы: о диктаторах, властвовавших в этой стране, о светской жизни богачей, о полицейском насилии над народом…

И вот теперь этот заслуженный и известный поэт — президент Союза писателей, артистов и художников Кубы.

— Обстановка на литературном фронте резко изменилась, — говорит Гильен. — На дореволюционной Кубе читающих кубинцев было мало. Тираж книги в десять тысяч экземпляров считался огромным. Ведь читали книги прежде всего люди из состоятельных семей. А они, как известно, на кубинских авторов смотрели свысока. Вот если это роман французский, испанский или американский — тогда другое дело. Революция дала народу грамотность. И, конечно, на Кубе стала в большом почете книга.

В разговор вмешался Аухьер.

— Теперь тиражи книг в сто тысяч экземпляров — не редкость. — Он достал из кармана какие-то листки с записями. Долго разглядывал их и наконец прочитал: — За последние десять лет число библиотек на Кубе возросло в пять раз. А читателей в библиотеках увеличилось, — Аухьер долго подсчитывал, — в шестьдесят третьем году их было четыреста тысяч, за восемь лет число увеличилось на миллион.

— Ты замучил нас цифрами, — весело бросил Гильен.

— Издавать книги теперь тоже приходится за свой счет? — спросил я с улыбкой.

— Наши книги печатаются в государственных издательствах, но гонорары мы не получаем.

— На что же живут писатели?

— Состоят где-нибудь в штате, получают зарплату!

— В этом деле есть некоторые нюансы! — снова вмешался Аухьер. — Какой-то минимальный гонорар писатели получают. Но это так, в виде небольшой премии. Большинство писателей люди из рабочих и служащих. Они недавно встали на писательский путь. Многие из старой гвардии кубинских писателей после революции уехали в Соединенные Штаты: Лина Новас Кальво, Монтенегро, Хорхе Маньян.

— Аухьер ведет семинар начинающих писателей, — сказал Гильен. — Я тебе советую сходить туда. Своими глазами увидишь нашу смену.

В тот день беседа с Гильеном на этом закончилась. Мы с Аухьером отправились на семинар начинающих писателей, который проходит каждую субботу в небольшом зале на первом этаже этого же особняка. Собирается человек тридцать. Эти литераторы образуют бригаду Братьев Саиз[79]. Братья сражались в партизанском отряде и погибли.

Аухьер представил меня собравшимся и посадил рядом с собой за стол.

Кубинцы, сидящие в зале, приглядывались ко мне, а я к ним. Иногда наши взгляды встречались, и я видел добрую улыбку на лицах. Очень разные люди собрались в зале. Есть пожилые, есть совсем юнцы. Среди них негры и мулаты.

Аухьер говорил о значении поэзии для революции и подробно остановился на поэзии одного из крупнейших трибунов Латинской Америки, чилийского поэта Пабло Неруды. Слушатели почтительно затихли. Еще совсем недавно звучал голос Пабло Неруды. Но теперь уже нет этого прославленного поэта. У всех свежи в памяти горькие минуты его похорон в Сантьяго, где властвуют фашисты генерала Пиночета.

Выступление Аухьера было пространным. Он рассказывал о нелегком жизненном пути поэта, подробно разбирал его поэму «Всеобщая песнь». Конечно, у каждого из слушателей было свое личное отношение к Пабло Неруде и его поэзии. И у меня тоже. Слушая Аухьера, я вспоминал свои встречи со знаменитым поэтом.

Аухьер прочитал стихотворение Неруды и предложил участникам семинара прочитать свои стихи, обсудить их.

— Трудно нам после стихов Неруды! — проговорил кто-то.

— Он служит для нас прекрасным примером, — сказал Аухьер и спросил: — Кто первый?

Несколько человек подняли руки.

К столу вышел молодой мулат. У него было могучее телосложение и кулаки, словно две пудовые гири. Он громко читал свое стихотворение. Иногда сжимал огромные кулаки и бил ими по воздуху, словно молотом, подчеркивая те или иные слова. «Наши парни сделаны из крепкого сплава. Наши парни закалены в огне боев. Можешь надеть наручники нашим парням, все равно они скажут: „Да здравствует революция!“»

Кончив читать стихотворение, мулат решительно направился к своему стулу и сел.

— Кто следующий?

Вторым читал стихи человек лет сорока. По его лицу было видно, что эти сорок прожитых лет дались ему нелегкой ценой. И читал он свои стихи трудно, будто подбирал на ходу слова и складывал их в строчки, хотя слова эти уже давно были найдены и строчки сложены. «Революция дала нам хлеб, жилище и работу. И она требует от нас честного труда. Мы отвечаем: „Труд — каждый день, труд — каждый час. Вот наша плата революции!“» Вслед за этим поэтом выступил еще один. Но его стихи были чем-то похожи на стихи первого выступающего.

А потом началось обсуждение, каждый участник семинара высказывал свое мнение об услышанных стихах. Некоторые говорили витиевато, стараясь тем подчеркнуть свою эрудицию, другие, наоборот, примитивно просто: «Нравится, не нравится». И только один участник семинара сказал о том, что поэзия — это прежде всего образное видение мира.

И вдруг Аухьер поднялся и объявил:

— А теперь слово нашему гостю!

Это прозвучало неожиданно для меня. Я встал и оглядел притихший зал. Поначалу говорил общие слова о поэзии. А сам в это время лихорадочно искал какую-то главную мысль. И вдруг передо мной встал образ Михаила Светлова в неизменном темносером костюме. Я как-то очень ясно увидел его исхудавшее, морщинистое, остроносое лицо и глаза, в которых всегда светился огонек мысли, озорства, насмешки… Я прочитал несколько строк из его «Гренады». Прочитал по-русски, чтобы все услышали музыку стиха.

А потом перевел эти строки на испанский. Мне хотелось показать, как сочетается в поэзии Светлова образное видение мира с идеей. Недостатком многих услышанных здесь стихов было отсутствие поэтического осмысления мира. Это были стихи протеста и борьбы. Наверное, всегда в первые годы революции поэзия переживает этот этап. Я вспомнил слова Светлова: «Идея в произведении, как пружина в матрасе, если она слишком сильная, то торчит. Если слабая — то провисает».

Эти слова вызвали оживление в зале. Разгорелся горячий спор, и, кажется, про меня забыли. Все снова обратились к поэзии Пабло Неруды. Кто-то прочитал строки его стихотворения, где звучала политическая нота, а кто-то читал его стихи, в которых с такой прекрасной нежностью звучало слово «любовь». Спор разгорался. Наверное, в этом горячем споре начинающих литераторов и рождался облик новой кубинской литературы.

ВЫСТРЕЛЫ В РЕСТОРАНЕ

Книжный магазин находится по соседству с отелем «Гавана Либре». Я бывал в нем и прежде, еще в январе 1959 года, когда кубинская столица жила по старым, буржуазным законам.

На прилавках магазина тогда пестрели книги в глянцевых суперобложках: полуобнаженные женщины, атлеты-мужчины с кольтами в руках, ковбои на вздыбленных конях. Такой «коммерческой» литературой были завалены кубинские книжные магазины. Книги эти издавались, как правило, в США и Испании, которые владели издательской монополией в Латинской Америке. И, конечно, их интересовало только одно — прибыль.

Теперь в этом магазине другие книги. Обложки, в основном, красного цвета. На них кубинский рабочий с молотом и крестьянин с мачете. Это уже не прежняя литература, которая призвана была щекотать нервы ужасами убийств, потрясать воображение сексуальными картинками. Сейчас на Кубе ценятся книги, заставляющие думать, осмысливать жизнь, учиться жить на героических примерах прошлого.

Наверное, поэтому в магазине так много сейчас книг советских писателей: Шолохова, Фадеева, Островского, Федина, Леонова, Симонова. Особое место среди них занимает книга К. Федорова «Подпольный обком действует». Она лежит в центре прилавка. Под ней двумя кнопками приколот небольшой лист бумаги, на котором написано: «Это любимая книга кубинских партизан. По ней они учились воевать».

Она в глянцевой суперобложке выглядит нарядно и празднично. Ее трудно представить в огрубелых руках партизан. Но мне приходилось видеть это произведение совсем в другом переплете…

Было это в первые дни после победы революции на Кубе. Вместе с мексиканским журналистом Хуаном мы шли по узкой улочке старой Гаваны и вдруг услышали выстрелы. В те дни в Гаване частенько стреляли. Когда на улице опознавали какого-нибудь преступника, начиналась погоня со стрельбой и криками. Иногда подвыпившие бородачи на радостях стреляли в воздух и пели революционные песни. На этот раз звуки выстрелов доносились из раскрытых дверей небольшого ресторанчика.

Журналистское любопытство толкнуло нас в ресторан. За круглыми столиками сидели разгоряченные ромом кубинцы. Они смахивали ладонями пот с лица и горячо спорили, перебивая друг друга. У высокой стойки бара, с рюмкой рома в левой руке и внушительным кольтом в правой, стоял повстанец в зеленой, видавшей виды одежде. На его голове была черная копна давно не стриженных волос. Длинная черная борода спускалась на грудь. С первого взгляда этот человек казался стариком, но на самом деле он был молод. Ему было лет двадцать пять, не больше. Он что-то весело говорил парням, окружившим его, и стрелял по пустым бутылкам, стоявшим на полке в углу ресторана.

Когда повстанец увидел меня, он высоко поднял рюмку и громко, на весь зал крикнул:

— Салют, американо!

Кубинцы, сидевшие в зале, затихли. «Ведь это же нахальство — американцу лезть в ресторан, где собирается простой народ! Хватит, нагляделись на ваши откормленные рожи, хватит, побаловались вы с нашими девочками, хватит, пообучали вы солдат диктатора Батисты уничтожать партизан…»

— Янки, гоу хоум![80] — крикнул кто-то в зале.

Эти выкрики я пропустил мимо ушей. Мое внимание привлекла полка с разбитыми бутылками. Позади этой полки была большая ниша, куда падали остатки бутылочного стекла. Мы с Хуаном подошли к стойке и попросили порцию виски.

Я глотнул виски, съел несколько маслин, поставленных передо мной барменом. И в этот момент ко мне подошел повстанец, по-прежнему держа рюмку рома в левой руке, а кольт в правой.

— Не имеет ли желание сэр, — сказал он, — выпить за победу революции?

— С удовольствием, — ответил я и чокнулся с повстанцем.

— Интересуюсь, — громко спросил повстанец, — вы стрелять умеете?

— Умею!

— Может, попробуем?

Бармен смахнул с полки битые бутылки и поставил новые — пять штук.

— На бутылку рома!

Я согласился.

Повстанец поставил недопитую рюмку рома на стойку, чуть покачался на ногах, вытянул руку, долго целился и наконец выстрелил.

Первая бутылка разлетелась вдребезги.

— Браво! — послышалось вокруг. — Нива лос барбудос![81]

Повстанец опять прицелился и выстрелил второй раз. И опять восторженно закричали кубинцы. То же было после третьего и четвертого выстрелов. Но пятая пуля пролетела мимо. Правда, его это совсем не огорчило. Наверное, он решил, что и четырех разбитых бутылок хватит для того, чтобы выиграть спор.

Он добавил в обойму патронов и отдал мне кольт.

Я взял кольт, ощутил его железную тяжесть, плавный изгиб рукоятки, нащупал указательным пальцем курок. Этот кольт напомнил мне немецкий парабеллум, который я захватил у немца в бою под Воронежем летом сорок второго. «Ну, чего волноваться! — уговаривал я себя. — Расстояние до бутылок метров семь. Ведь не зря же я окончил когда-то военное училище! Ведь не зря же мне дали спортивный разряд по стрельбе».

Пуля разбила бутылку, и я сразу же обрел в руке прежнюю, уже забытую с годами, уверенность. Почти не целясь, я выстрелил четыре раза подряд. Все бутылки были сметены с полки.

Бородач как-то недоуменно посмотрел на меня и сказал:

— Так стреляют гангстеры и ковбои.

Все, кто сидел за столиками, молчали, видимо не желая открыто выражать свой восторг в мой адрес.

— Бутылку рома за мой счет! — крикнул бармену повстанец и, чуть помолчав, спросил: — Где же это ты научился так стрелять?

Я медлил с ответом, и в этот момент Хуан, которого, очевидно, с первой минуты спора обжигало желание сообщить, что я русский, крикнул:

— Он учился стрелять на войне в России!

Повстанец вопросительно посмотрел на Хуана. Стоявшие неподалеку кубинцы тоже обернулись в его сторону.

— Да, да! — повторил Хуан. — Он русский! Он воевал против фашистов.

— Русский! — дико заорал повстанец. — Он воевал против фашистов?!

Эти слова были подобны смерчу, ворвавшемуся в зал. Люди вскакивали со своих мест и бежали ко мне. В одно мгновенье я оказался прижатым к стойке. Все хотели пожать мне руку. А кто-то подхватил меня под ноги, чтобы качать.

Повстанец наливал в рюмки ром и раздавал присутствующим.

— Амиго и компаньеро[82], — обратился он ко мне. — Мы рады, что в этот счастливый день нашей революции ты оказался в Гаване. — Повстанец поднял рюмку и, видимо, хотел выпить, но, чуть помолчав, продолжил: — Мы вас, советских, любим. Хоть вы и далеко. Там, в горах Сьерра-Маэстра, когда нас бомбили, когда в нас стреляли, когда нас окружили солдаты Батисты, вы, советские, давали нам силу. Мы рассуждали так: если вы смогли выстоять в гражданскую, если вы разгромили немецкие полчища в эту войну, то и мы победим.

Повстанец резко поставил рюмку, расплескав ром, посмотрел себе под ноги и крикнул бармену:

— Где мой мешок?

Бармен достал из-за стойки видавший виды вещмешок, сшитый из брезента.

Повстанец засунул руку в мешок, минуту порылся в нем и вынул старую затертую книгу.

— Вот по какой книге мы учились воевать! — крикнул он.

Уголки страниц были замусолены, некоторые даже оторваны. С трудом можно прочесть по-испански название «Подпольный обком действует». Я взял книгу и очень явственно представил грубые пальцы партизан, которые листали ее, отчетливо услышал хриплый голос того, кто читал о героизме советских людей.

Повстанец опять взял рюмку и произнес:

— Вот за это выпьем!

Мы выпили. После этого снова начался разговор. А когда мы с Хуаном собрались уходить, повстанец сказал:

— Мы пойдем вместе!

И все гурьбой пошли по улице вместе с нами. Повстанец одной рукой обнял меня, в другой нес книгу. Он размахивал ею и пел: «Выходила на берег Катюша». И все подпевали ему.

А у меня наворачивались слезы оттого, что я пел эту песню здесь, в жаркой Гаване. Песню, с которой давно породнился дома, которую пел когда-то в окопах и в госпитале. Я слышал, как идущие позади кубинцы объясняли прохожим, что я русский и что воевал против фашизма.

Шумной ватагой мы вошли в холл отеля. И когда все с удивлением обернулись на нас, повстанец громко объявил:

— Это русский. Он сражался против фашизма. — Сказав это, он яростно захлопал в ладоши.

Все, кто был в холле, тоже захлопали.

Повстанец крепко обнял меня на прощанье, а потом взял двумя руками книгу и, держа ее перед собой, попросил:

— Напиши на ней чего-нибудь по-русски!

Я открыл титульный лист книги, который был изрядно помят, и написал: «Кубинскому партизану в день победы революции! От имени тех, кто воевал в России!»

ИСЧЕЗАЮЩИЕ ДЕРЕВНИ

Полыхающая жара врывалась в окно автомобиля, ослепляюще било в глаза солнце, а наш «Москвич» мчался на восток от Гаваны. За окном проносилась сельская Куба: то вдоль дороги плотная зеленая стена сахарного тростника, то простор пастбищ, то ровные ряды кустов хенекена[83] с листьями, похожими на кинжальчики. А вдали — склоны невысоких гор, зеленые шапки стройных пальм.

Иногда попадалась распаханная земля. Она непривычно красного цвета, и на ее фоне тропическая зелень смотрится еще ярче.

Ох как богата земля Кубы! Я вспомнил старую кубинскую поговорку: «Урони карандаш — дерево вырастет». Здесь родится все: сахарный тростник, бананы, апельсины, маис, табак, рис, картофель… Пожалуй, не перечислить все, что дает людям эта благодатная красная земля. Иногда здесь собирают по два и даже по три урожая в год.

А жили кубинские крестьяне до революции плохо, нищенски. Тогда, в пятьдесят девятом, во время поездки по Кубе, я попал в Икотеа — деревушку среди полей сахарного тростника. Машину окружила детвора. Некоторые мальчишки были голые, на некоторых трусики, похожие на кусок старой тряпки. Вскоре прибежал староста, невысокий щуплый человек в белой полотняной рубахе и таких же штанах. Взгляд у него было недоверчивый, взгляд загнанного зверька. Темное лицо изборождено глубокими морщинами.

— Чем могу служить, сеньор? — угодливо спросил староста.

— Хочу узнать, как живете?

— Нас здесь шестьсот пятьдесят человек! А живем как! — Староста помолчал. — Доход шесть долларов в месяц, а в день — двадцать центов.

— Гроши! — согласился я.

— А достаются эти гроши знаете как, сеньор? Гнешь за них спину, гнешь. Жара, сами знаете, какая. Пот стекает в башмаки и хлюпает.

Мне вспомнились тогда стихи Николаса Гильена:

Я тростник срезал острый
острым и кривым ножом,
я ножами окружен,
солнце кажется мне пестрым.
О, рубить тростник
не просто!
Он растет еще сильнее,
если ранен он слегка,
слабнет лишь моя рука,
умираю я, немея,
сладость тростника
горька.

Жили крестьяне в боиос — хижинах: стены из досок пальмы, пустые проемы вместо окон. Крыша из листьев пальмы. Земляной пол, и тут же, на полу, очаг. Должно быть, такие боиос строили и триста лет назад. Потому что и тогда на этой земле росли пальмы, из их стволов делали доски, их листьями покрывали крышу.

Хижины крестьян и дворцы латифундистов. Наверное, ни в одной части света не было таких роскошных дворцов, такой многочисленной прислуги, как у местных латифундистов.

Резкий контраст жизни, два далеко удаленных друг от друга полюса — богатство и нищета — всегда были неотъемлемой принадлежностью жизни на Кубе, и поэтому восстания и революции на Кубе были крестьянскими. В отряде Фиделя Кастро больше половины бойцов были крестьяне.

Сейчас мы ехали на восток Кубы, но еще ни разу не встретились с крестьянами. А я ждал этой встречи потому, что ничто так красноречиво не говорит об успехе или неудаче революции, как уровень жизни крестьян. С нетерпением я поглядывал в окошко автомобиля, но деревни на нашем пути не попадались. И одиноко стоявших боиос тоже не было видно. Вдоль дороги тянулись нескончаемые поля. И вдруг я увидел вдалеке крестьянскую хижину.

— Может, заедем?

— Но это не по программе, компаньеро, — недовольно сказал Пако, для которого программа была равнозначна прокрустову ложу.

— Но когда составляли программу, не знали, что на дороге стоит эта хижина.

Пако свернул на проселок. Машина остановилась неподалеку от дома. Чумазый голый мальчишка лет пяти увидел автомобиль и побежал в дом. Знакомая картина. Все здесь уныло серого цвета. Стены из пальмовых досок, давно посеревших от времени, крыша из пальмовых листьев.

На пороге появились мужчина средних лет и женщина, которая держала за руку мальчугана.

— Что вам угодно, компаньерос? — с достоинством спросил мужчина.

Мне понравился спокойный голос крестьянина и его взгляд, открытый, уверенный. Я вдруг представил того старосту, его угодливый тон: «Чем могу служить, сеньор?»

И одет крестьянин был иначе, чем тот давний мой знакомый: чистая белая рубашка фабричной работы, брюки, купленные в магазине. Может, это звучит смешно: «рубашка фабричной работы, брюки, купленные в магазине». Но миллионы крестьян Латинской Америки до сих пор носят домотканую одежду. Иногда даже шьют брюки и юбки из мешков из-под сахара. Так делали в прошлом и кубинские крестьяне. И никто не удивлялся, если на штанине стояло клеймо «асукар»[84].

— Меня зовут Эдуардо, — сказал крестьянин. — А это моя жена Мария. Нашего мальчика зовут Луис.

Крестьянин пригласил нас в хижину. Кровать, сколоченная из досок, гамак, подвешенный к балкам. Бедная домашняя утварь на столике. В темном углу что-то блестело. Я пригляделся — велосипед. Среди унылых серых вещей велосипед поблескивал как-то особенно вызывающе.

— Советский, — сказал крестьянин, перехватив мой взгляд, и осторожно вывел велосипед на середину комнаты.

— «Украина», — прочитал я вслух по-русски.

— Да, да «Украния», — с улыбкой повторил Эдуардо. — «Украния»… удобно! Сел и поехал. — Он произнес это радостно, как ребенок, который показывает желанную игрушку.

— У нас есть еще один сын, — вмешалась в разговор Мария. — Он учится в интернате, приезжает домой по воскресеньям. Он тоже умеет кататься на велосипеде.

— Велосипед купили, — вдруг заговорил Пако, будто хотел упрекнуть в чем-то хозяев. — Сын в интернате учится, и бесплатно.

— Да, конечно, бесплатно, как все, — тут же откликнулся Эдуардо и удивленно посмотрел на Пако, видимо не понимая, к чему тот клонит.

— Все это вам дала революция, — продолжал Пако. — А я вижу, во всей округе только ваша хижина осталась. Не хотите, значит, идти в госхоз. — И укоряюще бросил: — Частники!

— Да что вы! — Эдуардо возмутился. — Скоро и мы сломаем нашу хижину.

— И переедем в новый каменный дом, — добавила Мария. — Я даже во сне вижу этот дом и нашу квартиру. У нас будет мебель, телевизор. Там вода из крана течет! О святая дева Каридад[85], помоги нам поскорее перебраться туда!

Лицо ее расплылось в улыбке.

— Значит, компаньерос — революционериос[86]. А я подумал — частники! За землю держатся…

— В трех километрах отсюда уже построили большую государственную ферму, — пояснил Эдуардо. — И рядом три дома, четырехэтажные. В них-то и дадут нам квартиру.

— Приезжайте на новоселье! — пригласила на прощанье Мария.

— Симпатичные люди, — заметил я, когда мы снова тронулись в путь.

— Попадаются и другие. Им на революцию наплевать, было бы свое брюхо набито. У нас уж очень мягко с ними обращаются. А надо бы пожестче. Ведь чем быстрее движется революция, тем лучше для народа. Не обидно ли? Под посевами сахарного тростника и под другими культурами до сих пор еще много земли в руках частников. Да ну их к черту! — в сердцах бросил Пако. — Лучше прочитай вот это. — Он притормозил и показал на плакат у дороги: «Все, что вы увидите впереди, построено революцией».

Вдалеке, на возвышении, каменные островки среди просторов полей, среди нескончаемых апельсиновых плантаций — это жилые четырехэтажные дома, а неподалеку — прачечная, столовая, ясли, школа и магазин.

Улицы поселка были безлюдны: все — на работе. Какая-то девочка-школьница показала нам, где живет активистка.

Пако постучал в дверь, и на пороге появилась пожилая женщина. Взгляд у нее был колкий, губы узкие, как тоненькие ленточки. Она выжидающе посмотрела на нас.

Пако объяснил, какова цель визита. Взгляд женщины несколько смягчился, и она пригласила в дом.

Квартира была такая же, как там, в городе, в доме, где мы были, И даже мебель была похожа. И в углу стоял такой же, как там, телевизор «Электрон».

— Мы благодарны революции за то, что она создала нам человеческие условия жизни, — сказала активистка. — Здесь уже живут четыреста семей. Все сдали землю добровольно.

— Еще бы не сдать, — вмешался Пако. — Жили в лачугах, а теперь, гляди, и телевизор в каждой квартире, и холодильник, и душ.

— Что правда, то правда, компаньерос. Мы получили эти квартиры бесплатно. Да еще за землю нам платят по тридцать песо в месяц. И старость обеспечена: кто отдал землю и работает в госхозе, тому назначат пенсию.

Слушая эту женщину, я невольно сравнивал ее с Марией, которую час назад видел в крестьянской хижине. Мария несла на себе печать прежней убогой крестьянской жизни. Была молчалива, ждала, что скажет муж. Я попытался представить ее в этой квартире, рядом с телевизором, полированной мебелью, светлой кухней, в которой так красиво смотрится советский холодильник «ЗИЛ», и увидел ее улыбку, повеселевшие глаза. И оттого, что это скоро случится, сам улыбнулся.

Вскоре мы отправились в дирекцию цитрусового госхоза. Узкая асфальтированная дорога привела наш «Москвич» к одноэтажным опрятным домикам, около которых стояли несколько «ЗИЛов», два газика и трактор «Беларусь».

В просторном холле с длинным низким столом и удобными креслами нас встретил заместитель директора госхоза Франциско Лопес.

Этого молодого человека в роговых очках можно принять за ученого или директора современного завода. Он по-хозяйски сел в кресло, закинув ногу на ногу, вынул из нагрудного кармана рубашки сигару, из другого — маленькие ножницы, отрезал ими кончик сигары, закурил.

Какой-то мужчина принес три высоких стакана с апельсиновым соком…

Я взял стакан и почувствовал ладонью его прохладу. И от этого едва ощутимого холодка на ладони мне стало еще уютнее в холле с длинным низким столом и удобными креслами.

Ни одной приметы деревенской жизни не было здесь, ни одного деревенского штриха в облике сидящего с нами молодого кубинца.

Франциско, дымя сигарой, рассказывал:

— Раньше Куба производила апельсины только для внутреннего рынка. Сейчас мы хотим поставить это дело на государственную основу. Революция дала нам эту возможность. Мы очищаем от камней участки ранее пустовавших земель. Это под силу только крупному хозяйству, оснащенному мощной техникой. На этих землях сажаем апельсиновые деревья. За пять лет наши плантации увеличились вдвое. В морских портах построим холодильники и выйдем на мировой рынок. Прежде всего на рынок Советского Союза. Наши апельсины не хуже марокканских, испанских, израильских.

Франциско развернул план госхоза: черными жирными линиями обведены плантации плодоносящих деревьев, линиями потоньше — плантации недавно посаженных деревьев, контуром обведены те земли, которые еще предстоит очистить от камней. Он рассказывал, как будет развиваться госхоз, а цифры сыпались словно из рога изобилия: Франциско сравнивал, умножал, делил, доказывал выгоду «плана ситрико»[87], который лежал перед ним на низком столике. Цифры были внушительные.

Слушая Франциско, я пытался вспомнить встречи с сельским руководителем во время своей поездки на Кубу в 1963 году, через четыре года после победы революции, когда здесь многое еще не определилось, особенно в народном хозяйстве страны.

Поначалу память воскресила только внешний облик того сельского руководителя. Он был в форме повстанца, с пистолетом на боку. У него была борода, волосы до плеч. На берете лента с цифрой «26» — символ кубинской революции. Я подстегивал свою память: что же он мне говорил?.. И когда уже отчаялся воскресить разговор, вдруг вспомнил: тот руководитель жаловался, да, да, жаловался: «Работать некому, техника старая, ломается. Сахарный тростник вырубили. Посадили рис, помидоры, картошку. Норму посева дают из района. Риса много посеяли, а половину собрать не могли — нет рабочей силы!»

— А зачем же вы сахарный тростник вырубили? — удивился я.

— Монокультуру разрушаем. Любая монокультурная страна зависима от империализма. Мы встали на путь социализма. Народное хозяйство должно быть разносторонним. Война сахарному тростнику!

— Но, очевидно, сахарный тростник сажать выгоднее, — попробовал возразить я.

— Это мы знаем. Одна кабаллерия[88] земли на Кубе под сахарным тростником дает прибыль пятнадцать тысяч песо. А под рисом — всего восемь тысяч песо. Но цифры — они и есть цифры. А в нашей жизни сейчас важнее идея…

По-видимому, тот руководитель не понимал смысла слов «идея» и «строительство социализма». Во всяком случае, «война сахарному тростнику», объявленная тогда на Кубе, дала обратный результат и осложнила экономическое положение страны.

Я еще внимательнее посмотрел на своего собеседника и подумал, что того бородатого руководителя и Франциско разделяет дистанция всего в тринадцать лет. А кажется, что Франциско — человек совсем другой эпохи. Он поразил меня не только знанием проблем, но и широтой своих суждений, легко переходил к обобщениям, касающимся сельского хозяйства страны в целом.

— Куба прочно встала на путь индустриализации сельского хозяйства, — сказал он. — По всей стране образованы госхозы с огромными земельными угодьями. Дело у нас ведется с учетом опыта других стран, с использованием лучших достижений мировой практики сельского хозяйства. Два мощных комбината по производству удобрений в городах Сьенфуэгос и Нуэвитас уже в ближайшее время окажут огромную помощь нашему сельскому хозяйству.

— И еще одно важно, — вдруг вмешался в разговор Пако, — теперь госхозами руководят образованные люди. Вы где учились, Франциско?

— Окончил экономический факультет Гаванского университета. А потом ездил стажироваться в Тимирязевскую академию в Москву. Был в Болгарии. — И добавил по-русски: — В кур-се дела!

Он аккуратно погасил выкуренную только наполовину сигару, вынул из кармана круглый железный футлярчик, отвинтил крышку и спрятал ее туда.

— Табачный дефицит. Приходится экономить. Насколько мне известно, у вас в свое время тоже табаку не хватало, вам это знакомо… Ну, а теперь… — Он резко, по-спортивному поднялся с кресла: — Как говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…

Среди плантаций апельсиновых деревьев пролегла неширокая асфальтированная дорога. Деревья посажены ровно, словно по ниточке. Багряная земля между ними тщательно обработана. Ветви усыпаны желтыми, а кое-где почти красными плодами. Плантации тянутся на десятки километров…

— Сейчас в госхозе работают две тысячи восемьсот рабочих, — пояснил Франциско, — и сто двадцать техников. Через шесть лет рабочих будет намного больше. Видите лачуги? Эти люди тоже придут к нам.

— Значит, пока что не все крестьяне хотят вступать в госхоз? — спросил я.

— Как вам сказать… — Франциско задумался. — Большинство крестьян живут в этих лачугах потому, что мы еще не можем переселить их в хорошие дома. Но есть и такие, в сознании которых прочно держится «моя земля…». Мы не оказываем на крестьян никакого давления. Приглашаем. Даем бесплатно квартиру…

— Компаньеро уже видел эти квартиры, — перебил Пако, которому, видимо, не нравилось, что я уже не первый раз задаю один и тот же вопрос о крестьянах-частниках.

— Крестьянин, который пока еще не расстается со своей землей, рано или поздно все равно придет в госхоз, — убежденно сказал Франциско.

Все-таки удивительна судьба кубинских крестьян. Земля для них была большой мечтой. Они за нее сражались в отрядах Фиделя, со словом «земля» на устах умирали. И выиграли эту битву, получив землю из рук нового, революционного правительства.

Минули годы, и слово «земля» потеряло для большинства крестьян свой изначальный смысл. Они отдают государству землю, добытую такой дорогой ценой.

Франциско познакомил меня с рабочими госхоза. Можно было легко узнать тех, кто прошел тяжелый крестьянский путь, кто жил под властью помещиков. Их лица в глубоких морщинах, их жесткие, шершавые руки давно огрубели от работы. Но глаза смотрели весело и, пожалуй, даже молодо.

Я разговорился с одним из них — Алехандро Бетанкуром.

— На своем веку я все испытал, — сказал он. — Хоть мне не так уж много лет — сорок семь. В прежние времена я арендовал землю у помещика и отдавал ему за это одну треть урожая. После революции получил землю по аграрной реформе, две кабаллерии. Ну, думаю, уж лучше этого ничего и быть не может. А оказывается, бывает лучше! Живу в новом доме. Мебель, холодильник, телевизор. Дети бесплатно учатся в школе-интернате. Получаю твердую зарплату — сто шесть песо в месяц. Пенсия под старость обеспечена.

— Верно говорит Алехандро! — послышалось с разных сторон. — Что один сделаешь на клочке земли? А на наших госхозных землях — вон какая техника!

Я слушал крестьян, а вернее рабочих госхоза, и еще и еще раз убеждался в том, что революция побеждает тогда, когда она создает нового человека, свободного духом, с широким взглядом на жизнь, глубоко заинтересованного в делах всего общества.

А когда рабочие наперебой стали рассказывать о госхозе, было ясно — говорят новые люди Кубы. Они грамотны, хорошо знают проблемы своей страны, уверены в будущем, не обременены заботами частной собственности. Жизнь их теперь не отличается от жизни городского рабочего.

Об этом даже и не мог мечтать кубинский крестьянин, когда с самодельным ружьем шел в отряд Фиделя Кастро, чтобы совершить революцию в своей стране.

ЧАСТНИК

— Заедем к частнику, у которого дом за забором, — попросил я Пако, когда мы попрощались с рабочими госхоза и уселись в машину.

Пако бросил на меня уничтожающий взгляд. Ему явно не по душе был такой визит.

— Да он как узнает, что ты советский, и говорить с тобой не захочет. Он же контра.

— Скажи, что я иностранный корреспондент.

— Ладно, — согласился Пако. — Придется из-за тебя глядеть на рожу контрреволюционера.

За массивными воротами, к которым мы подъехали, громко залаяла собака. Мы вышли из машины, и Пако постучал ногой в калитку.

— Кто там? — донесся до нас хриплый мужской голос.

— Иностранный корреспондент хочет поговорить с тобой.

Калитка со скрипом открылась. Пожилой человек с сединой на висках ощупал меня взглядом.

— Проходите. — Хозяин пропустил нас и закрыл калитку на засов.

Этот дом сильно отличался от лачуги крестьянина, в которой мы побывали. Был он большой, с застекленными окнами. Во дворе, под навесом, стояли трактор и грузовик.

Машины были чисто вымыты.

Не получив приглашения войти в дом, мы сели на скамейку.

— Слышали мы, — дипломатично заговорил Пако, — что ты не хочешь отдавать свою землю госхозу.

— Зачем же ее отдавать? Мне на ней хорошо! — хозяин насмешливо взглянул на нас. Ему было лет шестьдесят. Крупная голова на короткой шее, широкие, сильные плечи, большие жилистые руки.

— Все кругом отдают землю, — продолжал Пако.

— А если все будут вниз головой прыгать… И мне прикажешь? Я своим умом живу.

— Считаете, нет выгоды вступать в госхоз? — спросил я.

— Голодранцам, которые до революции не имели земли, выгода есть: они получили ее бесплатно, а теперь отдали государству, да еще компенсацию отхватили. А мне революция землю не давала. Наоборот, отрезала кусок. Земля — моя, я на ней каждый камешек знаю…

Частник говорил не спеша, исподлобья поглядывая то на Пако, то на меня.

— Все равно тебе капут, — гнул свое Пако. — Кругом будут земли госхоза. Ты один останешься.

— А я к ним не лезу, и они пусть ко мне не лезут. О такой землице, как у меня, можно только мечтать. Получаю с нее доход десять тысяч песо в год. Вот и прикинь — сколько выходит в месяц?

— Ну, контра! — вне себя воскликнул Пако.

— Госхозы, допустим, по производству сахарного тростника могут быть, — не обращая внимания на слова Пако, продолжал хозяин. — В России для нас даже комбайн для уборки тростника придумали…

— Наши специалисты тоже в этом участвовали, — снова перебил его Пако. — Мы строим свой завод. Скоро он начнет выпускать отечественные комбайны. В восьмидесятых годах выпустит шестьсот машин.

— Может, и выпустит, — согласился частник, — но не все можно убрать комбайном. Земля родит хорошо, когда чувствует любовь человека к себе. И со скотиной так же. Это если имеешь дело с железом, колоти молотком сколько хочешь. А без любви к земле — не вырастет ни риса, ни картошки…

— Любовь к земле нужна, — согласился я. — Но и размах необходим. Большие земельные угодья дают простор машинам.

— В общем, можешь спорить сколько угодно, — резко сказал Пако, — а хозяйство твое долго не продержится!

— Продержится. Таких, как я, на Кубе много. Землица у нас хорошая и руки золотые, да и в голове шарики вертятся, знаем, когда посадить и где…

— Твоему трактору сколько лет? — Пако кивнул в сторону навеса.

— Ты за мою технику не волнуйся. Она в моих руках. Вот, видел? — частник оторвал руки от колен и повертел ими перед носом Пако.

— Ну, а дети у тебя есть? — Пако снова бросился в наступление.

— Ну, есть, — не сразу ответил частник. — Сын Хорхе — инженер, дочка Анита в школе учится.

— В интернате? — уточнил Пако. — Видишь, как о тебе заботится наша революционная власть?

— Что я, не кубинец, что ли?!

— Дети не пойдут за тобой!

— Почему это не пойдут?! Мое хозяйство выгодное…

— В деньгах ли дело?

Я слушал их спор и видел: частник понимал — время сейчас изменилось и всесильное слово «деньги» утратило прежний смысл. Он знал, что молодежь уже не согласна, как это было до революции, зарабатывать их любым способом. Тем неприятнее и больнее, видимо, был для него этот разговор. Он спорил с Пако, а в глазах застыла невеселая думка.

Уже потом, дня через два, я узнал, что произошло в этом доме незадолго до нашего визита.

Обычно сын и дочь хозяина приезжали домой только по воскресеньям. Мать готовила вкусный обед: дети питаются в столовой и, конечно, скучают по домашней еде. В минувшее воскресенье первой явилась Анита. На вид уже совсем взрослая девушка, хотя ей всего пятнадцать. Вбежала в дом, бросила портфель, поцеловала отца и мать, села за стол, откусила кусок сладкого пирога…

— Сходила бы к Суаресам и пригласила их на обед, — сказал отец.

— Конечно, схожу, — весело ответила Анита и убежала.

Хозяин дома считал Суареса своим другом; всю жизнь по соседству прожили и, слава богу, не только не ссорились, но и не раз выручали друг друга. Суарес тоже держится за свой участок земли. У Суареса есть дочь, Рената. Она нравилась хозяину. Его сын посватался к ней. «Женится мой Хорхе, будут жить счастливо, — мечтал он. — И мы, старики, при них дотянем свой век». Но всякий раз, когда он заводил разговор с сыном о будущем, тот отнекивался: «Да подожди, отец. Вот кончу технологический, тогда…»

Окончил институт. И опять разговор не состоялся. Устроился инженером на фабрику в Санта-Кларе. «Подожди, отец, еще успеем, поговорим. Не могу же я сейчас уйти с фабрики».

А время шло. Старику уже не под силу одному управляться с хозяйством: «Вот если бы Хорхе женился и остался дома… Потом, годочка через два, вышла бы замуж Анита — и тоже осела здесь. Дом большой, места хватит. И жили бы своей жизнью… Пусть где-то там бушуют революционные страсти, принимают и отменяют законы, выдают людям продовольственные карточки, выстраиваются очереди у магазинов. На нашей земле можно вырастить все, что нужно для жизни».

Хозяин решил, что в воскресный день обязательно переговорит с сыном, возьмет быка за рога.

На столе было все, как в прежние, добрые времена. И протертый суп из овощей, и жареные бананы, курица под белым соусом, апельсиновый сок и даже бутылка рома, которую хозяин хранил для этого случая. За столом дети и Суарес с женой и дочкой.

Хорхе рассказывал, как весело они работали в предыдущее воскресенье.

— Чего же тут веселого? — заметил отец. — Воскресенье отработал даром. Просто с ума все посходили!

— Это же очень нужное дело — воскресники! — с улыбкой воскликнул Хорхе. — Во-первых, мы помогаем нашему революционному государству. Во-вторых, это необходимо для того, чтобы укреплять революционное сознание, воспитывать нового человека.

Старики угрюмо молчали. Им казались странными эти разговоры о бесплатной работе. Они не понимали молодых.

Хозяйка дома подала кофе и любимый всеми торт с орехами.

— Ну, так что, Хорхе, наступило время подумать о семье? — неторопливо проговорил отец, стараясь ничем не обнаружить своего волнения.

— Можно и подумать, — согласился Хорхе и легонько сжал руку невесты, сидевшей рядом.

— Вот и славно, а то нам, старикам, трудно стало справляться с хозяйством.

— Я тебе все время твержу, отец, — сказал Хорхе, — отдай свое хозяйство государству. Получи квартиру в новом доме, с мебелью, и живи радуйся.

То, что сын произнес эти слова легко, беззаботно, обидело отца.

— Не будет этого! — крикнул он вне себя и стукнул кулаком по столу.

Воцарившееся в комнате тягостное молчание нарушил Суарес:

— Не только хозяйство твоего отца, но и мое тоже будет в твоих руках. А два хозяйства — это тысяч двадцать в год дохода.

— А кому они нужны, эти тысячи? — вдруг послышался звонкий голос Аниты. — Что с ними делать, солить?

— Молодец, Анита! — поддержал сестру Хорхе.

— Да как же можно сейчас жить за забором? — не унималась Анита. — Целый день никого не видеть? Человек должен быть в коллективе. Уверена, Хорхе никогда не согласится покинуть фабрику.

— Глупые вы, дети, — произнесла мать, желая примирить всех. — Будете жить тут как люди, хорошо питаться. Такое хозяйство вам отдают — два хозяйства!..

— Это невозможно! — твердо сказал Хорхе. — На Кубе не хватает инженеров. Я инженер, хочу работать и хочу жить, как живут все. И никакого отдельного счастья за глухим забором мне не надо. Денег этих не надо. Мы с Ренатой поженимся и будем сами строить свое счастье. Получим квартиру в фабричном доме.

— Значит, бросите стариков, — глухо выдавил из себя отец.

— Ну ладно, ладно, оставим этот разговор, — вмешался Суарес. — Не последний раз собираемся, еще успеем все обсудить. Приглашаю к нам. У меня припрятана бутылочка отличного вина…

Все эти дни хозяин думал и думал о воскресном разговоре с сыном. А тут мы приехали и еще больше разбередили рану.

— Видать, дело с твоими наследниками не очень веселое, — съязвил Пако.

— Чего ты на меня давишь?.. — Хозяин посмотрел на Пако и опустил глаза.

— Таких, как ты, словом не задавишь, — резко сказал Пако и сжал кулаки.

Хозяин поднялся со своего места, тяжелой, размеренной походкой подошел к калитке и отодвинул железный засов.

— А кулаки свои спрячь, — предложил он Пако. — И не торопись частника ликвидировать, а то самому жрать будет нечего. Или, может, ты не знаешь, что мы государству продукты продаем?

— Все равно ваше дело гиблое, попомни мое слово! — кинул на прощанье Пако.

Калитка закрылась, и громыхнул железный засов.

АРМИЯ, САМАЯ ПРЕКРАСНАЯ В МИРЕ

Путешествуя по Кубе, я не раз задумывался над тем, много это или мало — семнадцать лет. Для судьбы человека, конечно, много. В истории государства — крошечный отрезок времени. Но за это время Куба смогла изменить прежний облик «сахарной провинции» с унылыми крестьянскими хижинами, с трубами сахарных заводов «сентралей», с небольшими участками земли, огороженными колючей проволокой. Не видно теперь крестьян, униженных и забитых, тяжело бредущих по обочине дороги.

У шофера Пако, с которым мы продолжали наш путь на восток страны, весь мир, проносившийся за окном автомобиля, четко делится на два: «до революции» и «после революции».

— Эта фабрика построена после революции, — говорил Пако, показывая на новое здание у дороги. — Тот мост через реку тоже построен лет шесть назад. Раньше здесь переправлялись на пароме.

Среди обширных полей сахарного тростника все чаще попадались каменные островки новых жилых зданий и школ. Школы стояли в стороне от городов и селений. Они выглядели красочно и были своего рода ориентирами на местности.

Я насчитал шестнадцать школ на участке дороги в двадцать пять километров. И сказал об этом Пако.

— Эх, родиться бы мне сейчас! — вздохнул шофер.

— Ну и что тогда?

— Мог бы быть кем хочешь: ученым, летчиком или музыкантом. Все от тебя самого зависит. А раньше — от бога. Денег на учебу нет — обречен. Куда пойдешь — только рубщиком сахарного тростника.

«Я б кондуктором пошел, пусть меня научат», — вспомнил я стихи Маяковского. Мне было, наверное, лет девять, когда читал эти стихи на школьном празднике. Эти стихи точно выражали суть жизни поколения, родившегося после революции.

— А твои дети? — спросил я Пако.

— Они учатся. У них твоя судьба. — Пако улыбнулся, видимо, вспомнил наш разговор о том, что он повторяет путь моего отца.

Пако вынул сигару, понюхал ее, откусил острый кончик и выплюнул в окошко. Достал из кармана коробку спичек и как-то очень ловко, не отпуская руля, зажег спичку и прикурил.

Впереди показалась еще одна школа. Она ничем не отличалась от других зданий, которые попадались на пути.

— Это школа имени Гагарина, — сказал Пако.

Машина остановилась у школьных ворот. Рядом с четырехэтажным зданием школы — столовая, общежитие. Между корпусами переходы под легким ребристым навесом. Во дворе школы спортивные площадки и бассейн. Его ровный квадрат, как зеркало, отражает голубизну неба.

Мы вошли в школу во время перемены. В коридорах мальчики и девочки. Мальчики в голубых рубашках и синих брюках, девочки в голубых кофточках и синих юбках. На ногах высокие белые гольфы.

И опять память прошлого вторглась в сегодняшнюю жизнь. Я вглядывался в лица этих мальчишек, а память уводила меня в другое, дореволюционное время Кубы. Все, что я видел сейчас, было красочным, а то далекое время представлялось в черно-белом цвете.

Я ехал тогда, в 1959 году, по шоссе, которое проходит где-то тут неподалеку. Асфальт во многих местах был выбит. Ехать приходилось медленно. Через километр, другой на дороге встречались мальчишки. На них были драные штаны, выцветшие на солнце рубашки и соломенные шляпы. В руках они держали ведро с песком и маленькую лопату. Они засыпали ямы на асфальте и, когда проезжали машины, снимали шляпу и ждали вознаграждения. И глаза у них были умоляющие. Когда в шляпу летела монета, на их не по-детски усталых лицах пробивалась улыбка.

Сейчас в шумных коридорах школы встречались чисто одетые мальчики и девочки с глазами веселыми, с улыбкой, готовой сорваться в любую минуту, и мне казалось, что черно-белое воспоминание относится к какой-то другой стране, к какой-то другой эпохе. Но память твердила, что все это было здесь, рядом, на соседней дороге, всего семнадцать лет назад.

— Я вот гляжу на ребят и думаю, — перебил мои размышления шофер, — до революции на Кубе семьсот тысяч детей не могли ходить в школу, и я среди них. А десять тысяч учителей не имели работы. Парадокс.

— Чем же объяснить?

— Школ не было. Правительство не давало денег. Необразованным народом легче управлять.

К нам подошел директор школы, средних лет мужчина в очках. Одет он был в белую гуайяверу, здороваясь за руку, он как-то очень внимательно, пожалуй, даже пристально смотрел в глаза. Голос у него был тихий.

— Вы уже слышали, наверное, термин «школа в поле»? — спросил директор. — Такие школы расположены на земле какого-нибудь госхоза. Ученики не только учатся, но и работают в поле. И работают не от случая к случаю, а каждый день по три часа. С половины восьмого до половины одиннадцатого. Это метод трудового воспитания.

— У кубинцев раньше бытовала такая поговорка, — вмешался Пако. — «Деньги есть, зачем работать? Денег нет — работать надо».

— Вот именно, — подтвердил директор, — мы хотим, чтобы кубинец с детства понял, что труд — это осознанная необходимость.

Жестом руки директор пригласил нас подняться на верхний этаж.

Я приглядывался к ученикам. Среди них — и мулаты, и негры, и белые. Все они одинаково опрятно одеты. Все они, видимо, не чувствуют между собой разницы. Извечный вопрос расового неравенства снят с повестки дня на революционной Кубе. Рассыпались в прах утверждения о том, что между неграми и белыми существует непреодолимый барьер.

С четвертого этажа школьного здания перед взором открывалась широкая панорама — нескончаемые зеленые плантации сахарного тростника. Вдалеке, километрах в четырех–пяти, стояла другая школа, такое же четырехэтажное здание с такими же длинными лоджиями по фасаду. В другой стороне был виден островок жилых домов, которые уже не раз встречались в пути.

— Борьба с неграмотностью — вчерашний день для Кубы, — продолжал директор. — Теперь стоит вопрос о воспитании нового, революционного поколения кубинцев. И я думаю, что любая высокоразвитая страна может позавидовать нам в том, как мы поставили это дело. Фидель правильно говорит, что «с момента победы революции наша система воспитания улучшается из года в год. Но в последнее время произошел настоящий качественный скачок».

Зазвенел звонок. В отличие от наших школ, здесь не было шума, суматошного движения учеников по коридорам. Ученики построились и цепочкой, один за другим, направились в свои классы.

— Позвольте мне зайти в класс, — попросил я директора.

— Пожалуйста, — сказал он и подвел меня к открытой двери.

Я вошел вслед за учениками в класс. Все без шума разместились на своих местах.

Когда появился учитель, все встали и хором, как молитву, произнесли:

— Мы будем хорошо учиться! Мы утолим жажду нашего народа к знаниям!

Я думал, что это слова из доклада какого-нибудь лидера революции. Но оказалось, эту клятву ребята придумали сами. В каждом классе звучит своя клятва.

На стенах лозунги: «Если мы будем лучше учиться и работать, мы выиграем соревнование», «Будем, как Че Гевара — наш партизан бессмертный!»

Я был рад, что попал на урок истории. Сам я историк по образованию. К тому же не раз бывал в школах Мексики именно на уроках истории. Обычно в школах западных стран история разделена на периоды правления президентов. Так и заучивает школьник: когда у власти был такой-то президент, произошло то-то.

Учитель сказал:

— Сегодня урок ведет Мария.

Из-за парты встала девочка и заняла учительское место. Учитель прохаживался по классу. «Каждый ученик — это прежде всего будущий учитель», — вспомнил я лозунг, прочитанный где-то в пути.

Мария открыла журнал и обратилась ко всем:

— Сегодня было задание об Октябрьской революции в России. Кто хочет ответить?

Большинство учеников подняли руки. Мария вызвала к доске какого-то парня. Он начал рассказывать о подготовке восстания в России. Зазвучали с детства знакомые слова: Ленин, Смоленый, Петроград…

Учитель положил передо мной учебник, по которому занимаются ребята: «Современная история». Авторы учебника известные советские историки А. Ефимов, А. Зубков, В. Хвостов, Ф. Нотович. Я изучал историю в школе и в институте тоже по их учебникам. В наших школах по ним учатся и теперь. Между нами и этими ребятами из кубинской школы перекинут мост. Да, да, самый настоящий мост — идеологический. Не важно, что нас разделяют тысячи километров. Не важно, что эти ребята живут по соседству с главной капиталистической державой. Их взгляды на мир совпадают с нашими, и поэтому они теперь ближе к нам, чем к ним — Соединенным Штатам Америки.

Когда я вышел из класса, директор и Пако стояли неподалеку, ожидая меня.

— Это потрясающе! — сказал я. — Как будто побывал в нашей школе. Те же самые учебники. А ребята ваши просто молодцы!

— Наши ученики понимают, — сказал директор, — что общество создало им превосходные условия для учебы. Они обязаны хорошо учиться и быть полезными обществу.

Эти слова показались мне какими-то выспренними, но, поглядев на директора и на Пако, я понял, что для них они преисполнены великого смысла.

Директор повел нас в столовую. В большом светлом зале десятки легких разноцветных столиков и такие же стулья. Группа учеников пришла на обед. Ученики выстроились в очередь у длинного прилавка-раздачи. Каждый получал поднос, в котором сделаны углубления, похожие на тарелки. Одно для первого, другое — для второго. Тут же стакан сока и два куска хлеба.

— Если хотите, накормим, — сказал директор и за все время первый раз улыбнулся, обнажив крепкие белые зубы.

Я отказался от обеда. Директор пригласил нас в свой кабинет, попросив какую-то женщину принести кофе.

Он объяснил, что школа имени Гагарина обычная школа, каких много на Кубе. В таких школах сейчас учатся три миллиона кубинских детей. А в следующую пятилетку будут построены тысяча двести новых школ. Каждая для пятисот двадцати, учеников.

Я подумал: «Страна-то вроде маленькая, населения всего девять миллионов, а учащихся…» Я пытался в уме помножить тысячу двести на пятьсот двадцать. Но сразу у меня это не получилось.

Однако тут же на ум пришли другие цифры. В 1959 году население Кубы было шесть миллионов, а сейчас — девять. За 17 лет оно увеличилось на три миллиона. Вот вам и экономические трудности, вот вам и карточная система! Значит, при всем при этом у кубинца возросла уверенность в завтрашнем дне. При такой рождаемости, конечно, нужны школы и школы, детские сады и ясли.

Женщина принесла кофе и поставила на стол.

— А куда идут ученики после школы? — спросил я.

— Работают учителями или поступают в университет! — ответил директор и взял чашечку кофе. — Большинство студентов — это комсомольские лидеры с производства, передовые рабочие. Например, в Гаванском университете на их долю приходится до шестидесяти процентов.

— Конкурс для поступления в университет есть? — спросил я.

— Пока что нет.

— А не боитесь, что у вас скоро будет перепроизводство образованных людей?

Этот вопрос, видимо, был неожиданным для директора. Впервые за время встречи я увидел его удивленные глаза.

— Все станут образованные, а простого рабочего найти будет трудно, — продолжал я.

— Нам это пока не грозит! — ответил директор, снова обретя спокойный взгляд. — Наш народ был полуграмотным. Образованные кубинцы, как вы знаете, в большинстве своем удрали в Соединенные Штаты. И сейчас только начинает рождаться своя, народная интеллигенция, свой, социалистический мозговой трест. Наше правительство после революции прежде всего начало создавать просветительный и социальный фундамент нового общества. Другие революции стремились сначала развить экономику, а уж потом заниматься просветительством. Но именно образование дает человеку гордость, делает его ярым сторонником революции и помогает ему быть более полезным обществу.

Когда закончилась беседа, директор достал толстую книгу в кожаном переплете.

— Это книга почетных гостей, — сказал он, обращаясь ко мне. — Очень прошу вас написать несколько слов.

Мне вспомнилась прежняя Куба, крестьянские лачуги — боиос, оборванцы-мальчишки с ведрами песка в руках… Я написал:

«Я был на Кубе в 1959 году. Если бы тогда мне сказали, что увижу такую школу, то ни за что бы не поверил этому!»

ДВЕ СУДЬБЫ

По-моему, на Кубе нет города прекраснее Сьенфуэгоса. Не зря кубинские поэты воспевают тихую гладь его заливов, композиторы слагают песни о красавицах мулатках, живущих здесь.

Сьенфуэгос в переводе на русский — Сто огней. Возможно, когда-то моряки увидели здесь костры индейцев. Люди издревле селились в этой бухте, огражденной от бушующего моря грядой гор, изогнутой, как подкова.

В окрестностях Сьенфуэгоса, да и не только в окрестностях, а и за сто километров от него, раскинулись плодородные земли, на которых высокой темно-зеленой стеной стоит сахарный тростник.

Жизнь этого города всегда определяли богатые владельцы «сахарных» земель и «сахарных» заводов. Наверное, в Сьенфуэгосе больше, чем в других кубинских городах, роскошных особняков, ресторанов и клубов. Белые здания с причудливыми фасадами на берегу залива до сих пор привлекают внимание приезжих.

Отношения между людьми здесь строились согласно их имущественному положению и цвету кожи. И соответственно этому создавались клубы и различные общества, вступительные взносы в которые достигали тысячи долларов.

Участь негров в этом городе была особенно горькой — они не имели права войти в ресторан, посетить городской пляж, снять квартиру в доме, где живут белые. В городском саду для них была сделана специальная «черная дорожка».

Я поглядываю на Пако, который, чуть откинувшись назад, по-хозяйски сидит за рулем и неторопливо ведет машину по улицам Сьенфуэгоса.

Машина остановилась у внушительного здания, которое всем своим видом, мраморными ступенями, массивными входными дверями, полукруглыми окнами, говорило о вечности. Это бывший лицей. Теперь здесь разместился Совет культуры.

Пако проводил меня в кабинет директора Совета культуры, а сам куда-то ушел. Я огляделся — мраморные стены, мраморный пол, старинная резная мебель. У письменного стола — кресло с высокой спинкой. Мысленно я представил в этом кресле директора Совета культуры — человека преклонных лет, убеленного сединами. Но в кабинет в сопровождении Пако твердой походкой вошел мулат, которому вряд ли было больше тридцати пяти лет. По его жесткому рукопожатию было ясно, что он из рабочих.

— Директор Совета Франциско Висенте, — отрекомендовался он, опустился в кресло, закурил сигару, включил вентилятор, по-деловому спросил: — С чего начнем?

— Быть может, расскажете про ваш Совет? — попросил я, несколько растерявшись от такого прямого вопроса.

— В Совете есть отделы литературы, развлечений, музыкальных школ, школ живописи и памятников. Наша задача — развивать культуру, привлекать людей в качестве зрителей и в качестве участников спектаклей, — начал свой рассказ директор. — Прежде у нас не было национальной культуры.

— Это точно, — подтвердил Пако.

— Своего, кубинского, часто стыдились, особенно богатые люди. В кино крутили чужие фильмы, главным образом американские. Драматических театров не было, оперы не было. Литература, в основном, была иностранная…

В устах Франциско слово «культура» звучало торжественно и значимо. И я поймал себя на мысли, что в нашей стране его произносят иначе, без ударения, очевидно потому, что культура у нас уже давно стала доступной для всех. Ну кто из нас не имеет возможности пойти в театр, купить книгу или посетить выставку?

А Франциско между тем рассказывал о существовавшем в Сьенфуэгосе до революции обществе «За культуру и науку», в которое входили дамы из состоятельных семей. Они приглашали знаменитостей из-за границы, и те выступали лишь перед избранными.

— Теперь нет искусства для богатых и для бедных, — продолжал Франциско. — Есть искусство для народа. И его задача — формировать духовный облик нового человека. В шестьдесят третьем году на Кубе было десять театров, в семьдесят первом — сорок четыре.

Закончив беседу, мы отправились в школу изящных искусств. По дороге я развернул сложенный вчетверо листок бумаги, который мне вручил Франциско. Это было «Обращение Совета культуры к рабочим и служащим города Сьенфуэгоса». В обращении говорилось: «Мы приглашаем в Школу искусства. Это способствует культурному развитию. Рабочий, который поступает в школу, должен быть активным на производстве, иметь образование не ниже шести классов. Поступая в школу, рабочий должен дать обещание, что, окончив ее, он два года добровольно отработает на своей фабрике в качестве инструктора по вопросам искусства и культуры».

Пако остановил машину у небольшого двухэтажного здания, напротив старинного отеля «Сан-Карлос». Нас встретил директор Школы искусств Леопольдо. Он крепко пожал нам руки и повел по классам.

— Здесь изучают историю искусств, тут преподают композицию рисунка, графику, скульптуру… В школе учатся пятьдесят семь человек. Занятия у нас вечерние.

— Вы художник? — спросил я Леопольдо.

— Я окончил эту школу в первый год ее существования. А раньше был рабочим.

— А кто же начинал все это дело?

— Есть у нас один художник-профессионал… — И Леопольдо представил нам пожилого человека: — Педро Суарес.

— Рисовать я начал очень рано, еще в детстве, — сказал Суарес. — Семнадцати лет поступил на работу в сапожную мастерскую: надо было зарабатывать на жизнь. А рисовал по вечерам. И вдруг пришло сообщение, что для жителей нашего города есть три места в Национальной школе изящных искусств. Был объявлен конкурс, в нем приняли участие тридцать три претендента. Я оказался в числе трех победителей и поехал в Гавану учиться. Студенту в то время платили девятнадцать песо в месяц. Конечно, на эти гроши прожить было очень трудно…

— Наш Педро Суарес — мастер на все руки, — сказал директор. — Выступал в цирке с фокусами, делал чемоданы из картона. Не простые — художественные…

— Смеетесь! — хмуро перебил его Суарес. — В те годы, если ты не из состоятельной семьи, стать художником было невозможно. Кроме того, что ты должен питаться на эти девятнадцать песо, тебе еще нужно было покупать краски, кисти, бумагу. Один лист бумаги стоил пятнадцать сентаво. Поэтому я рисовал, стирал, снова рисовал на одном и том же листе.

— И все-таки стали художником?..

— Школу окончил, а художником не стал. — Суарес угрюмо смотрел на меня. — На буржуазной Кубе искусство и литература были уделом богатых людей. Ведь художник должен был иметь краски, мастерскую, выставлять свои картины — и все это за свой счет. Точно так же, как писателю нужно было издавать книги за свои деньги. Так что, получив диплом художника, мне пришлось работать сапожником…

— В городе было всего два художника, — сказал Франциско. — Но они, главным образом, рисовали местных помещиков и членов их семей. Когда произошла революция, они удрали вместе со своими хозяевами.

Суарес посмотрел на меня. Глаза у него были усталые, глаза человека, много повидавшего в своей жизни.

— После революции, — сказал он, — я получил мастерскую, стал работать и как художник, и как преподаватель.

В класс вошел молодой человек, почтительно поздоровался с нами и, посмотрев на часы, сел неподалеку: до начала урока оставалось еще минут десять.

— Это тоже наш преподаватель, Эктор Вега, — заметил Леопольдо. — Недавно он окончил Национальную школу искусств в Гаване.

Эктору Вега было года двадцать четыре, не больше.

— Расскажи товарищу, как ты учился, — попросил директор.

— Подал заявление, — сказал Эктор. — Были экзамены. Я их выдержал. Прошел политическое собеседование. Меня зачислили.

— Тебе давали бесплатно и бумагу и краски? — спросил Суарес.

— А как же! Все давали бесплатно. Даже питание, одежду. Во время каникул нас за государственный счет возили домой и обратно.

Видимо, молодому человеку больше рассказать было нечего. Он доверчиво смотрел на нас. Я переводил взгляд с его открытого розовощекого лица на изрезанное глубокими морщинами лицо Педро Суареса. Два человека. Две судьбы…

В класс входили ученики Школы изящных искусств — среди них и пожилые люди, которым за пятьдесят, и молодые, которым едва перевалило за двадцать.

Они подходили к мольбертам, поудобнее устраивались и принимались за работу.

Леопольдо проводил нас до двери.

— Сколько человек уже окончили вашу школу? — спросил я, прощаясь с ним.

— Сорок девять.

— Какова судьба этих людей?

— Несколько выпускников Школы искусств стали профессиональными художниками, в частности Андре Игуаль, который работает в сатирическом журнале «Бородатый кайман». Многие по-прежнему трудятся на своих предприятиях.

— Где можно увидеть скульптуры и картины учеников вашей школы?

— Да, действительно! — встрепенулся Леопольдо. — Самое главное-то я и забыл. Наши картины и скульптуры украшают фабрики и школы. В главном зале городской электростанции создана выставка наших произведений. Если хотите, можем туда поехать. Недалеко.

Это оказалось совсем рядом. Я впервые видел художественную выставку в зале электростанции. Здесь было выставлено 55 картин и 10 скульптур. И тут же вдоль стен, изгибаясь, пролегали трубы, толстые электрические провода.

Картины, выставленные в зале, были удивительно разные. Вот пальмы на берегу голубого Карибского моря. И тут же рядом картина, на которой изображен робот, разделенный на клеточки. В каждой клеточке свой мир, своя жизнь. А на следующей картине просто разноязычие ярких красок. Как непохожи картины и как противоречива манера их исполнения! И реализм, и кубизм, и абстракционизм…

В этой разности стилей, несхожести тем, наверное, и отражается облик сегодняшнего искусства Кубы — оно ищет свое национальное лицо, свой собственный почерк, который бы ярко выразил дух сегодняшнего революционного времени.

В БЕЛОМ МРАМОРНОМ ЗАЛЕ

Город Камагуэй славился тем, что жили в нем богатые землевладельцы и скотоводы. Отсвет этого богатства до сих пор сохранился на многих зданиях и церквах, в том числе и на этом двухэтажном доме. Серые, потемневшие от времени, стены украшены лепными карнизами и балкончиками, на которых причудливые кружевные решетки из тонких витых полосок железа.

Раньше в этом доме был клуб для избранных. Вступительный взнос для членов клуба составлял огромную сумму — 1000 песо.

Сейчас здесь Народный клуб. В какое бы время дня вы ни зашли, обязательно встретите простых рабочих людей. Некоторые сидят за бутылкой пива, другие играют в шахматы или просто ведут с приятелем разговор в укромном уголке.

Здесь, в клубе, я и познакомился с негром Чучо. Мы выпили с ним по бутылочке пива, разговорились…

Чучо хорошо знал этот дом с детства. Когда ему было лет тринадцать, он каждое утро приходил сюда вместе с матерью, работавшей здесь уборщицей.

Чучо видел, как богатые сеньоры подъезжали к клубу на роскошных автомобилях. Правда, мать не разрешала ему показываться на глаза этим синьорам. Она уводила его в какую-нибудь дальнюю комнату. Он работал вместе с матерью: подносил ей ведро с водой, тряпки, вытирал пыль в углах. В общем, делал все, что велела мать.

Однажды они стали убирать небольшую комнату, которая примыкала к залу, откуда доносились звуки музыки. Вдруг появился какой-то мужчина и приказал матери:

— Иди на кухню, помоги поварихе.

Мать ушла, велев Чучо продолжать уборку. Но ему было очень любопытно заглянуть в зал, откуда слышалась музыка. Он тихонько приоткрыл дверь и увидел белые мраморные стены, причудливую лепку на потолке. Огромная люстра была украшена висюльками из сверкающего хрусталя.

В зале танцевали мальчики и девочки, которые были почти его ровесниками. Здесь же находились взрослые, должно быть, родители этих ребят. Они пили пиво и любовались танцами. Наконец появилась девушка в нарядном белом платье. О, как она была красива! Чучо не мог оторвать от нее глаз. Белое платье до пола, голова украшена короной, сделанной из белых кружев. Девушка показалась Чучо сказочной королевой. И шла она по-королевски — плавно и величественно. Мальчики и девочки изогнулись в изящном поклоне, а потом стали танцевать вокруг королевы бала.

Чучо догадался, что в зале происходит праздник в честь девочки, которой исполнилось 15 лет. В богатых семьях всегда устраивали своим детям такие праздники. Сегодня девочка прощается с детством и становится взрослой.

Когда вернулась мать, она, конечно, поругала Чучо за то, что он так и не убрал комнату. А Чучо взял мать за руку, подвел к двери и сказал:

— Посмотри, мама, как это красиво!

Мать испуганно отшатнулась:

— Ты с ума сошел! Да если сеньоры увидят наши черные рожи, то выгонят нас и никогда не дадут работы.

Она плотно закрыла дверь, и они продолжали уборку.

Чучо часто вспоминал этот праздник. Вспоминал, даже когда стал взрослым. Жизнь его не была легкой и радостной. Как и тысячи кубинцев, он рубил сахарный тростник. Конечно, Чучо бывал на праздниках и карнавалах. Но он всегда вспоминал то, что видел в детстве. Воспоминание это было для него как прекрасный сон: белый мраморный зал, мальчики и девочки в нарядных платьях, грациозно танцующие в честь королевы праздника.

Пришло время, и Чучо женился. Это случилось незадолго до победы революции на Кубе. У него родилась дочка именно в тот год, когда бородачи Фиделя Кастро победоносно вступили в Гавану. Он назвал ее Айдее[89], в честь бесстрашной революционерки.

— Теперь я буду работать шофером и каждый месяц откладывать деньги — десять песо — на праздник нашей Айдее, — сказал Чучо жене. — Когда Айдее исполнится пятнадцать лет, мы устроим ей такой же праздник, какой я видел в детстве в клубе. Теперь все равны, и каждый может устроить праздник для своей дочери.

Каждый месяц Чучо откладывал деньги. И даже если было трудно, и даже если денег не хватало, он все равно отсчитывал десять песо и клал их на свой счет в банке.

Когда дочери исполнилось 15 лет, на счете у Чучо была приличная сумма — полторы тысячи песо. Друзья предлагали ему устроить праздник для Айдее в доме «Сахарной промышленности». Но он всю жизнь мечтал о празднике в том белом мраморном зале.

…И вот Чучо стоял у здания с лепными украшениями и красивыми балкончиками. Там, за высокими дугообразными окнами, был тот самый белый мраморный зал. Он смотрел на окна и робел.

Хотя чего ему робеть? Массивные двери дома были приветливо открыты. Раньше тут стоял швейцар — человек могучего телосложения, одетый в красивую форму с золотыми галунами. Сейчас швейцара не было. У входа на стуле сидел какой-то пожилой мужчина. Вид у него был добродушный. Увидев Чучо, он поднялся со своего места и приветливо осведомился:

— Вам кого, компаньеро?

Чучо не знал, с чего начать.

— Это Народный клуб, — сказал мужчина. — Сегодня вечером здесь будет собрание молодежи. А потом танцы.

— Раньше здесь был другой клуб!

— Это было давно! Пора забыть то мрачное время!

— Моей дочке пятнадцать лет исполняется, — нерешительно начал Чучо.

— А-а! — знающе подхватил мужчина. — У нас здесь бывают такие праздники. Но, конечно, компаньеро, наш Народный клуб еще не так богат, чтобы устраивать праздники бесплатно.

— Я скопил деньги, — радостно сказал Чучо.

— Платить надо будет за помещение. Вы, конечно, хотите сделать это в большом зале?

— Да, да, — подтвердил Чучо. — Белый мраморный зал!

— Оркестр тоже нужен?

— А как же без оркестра? — расплылся в улыбке Чучо.

— Угощение потребуется?

— Конечно!

— Подождите, — сказал мужчина и скрылся за дверью.

Чучо окинул взглядом широкую мраморную лестницу, которая вела на второй этаж. Он хотел подняться и посмотреть, все ли там по-прежнему, в этом зале, но услышал голос служащего:

— Я вам принес радостные вести. Клуб свободен в следующее воскресенье. На праздник вы можете купить в нашем клубе без карточек по пониженной цене четыре бутылки рома и десять ящиков пива.

Чучо поблагодарил и спросил:

— А пирожные и фруктовую воду для детей тоже можно будет купить?

— Да, конечно! Вы приходите завтра в два, все оформим без волокиты.

…Праздник был назначен на воскресенье. Нужно было договориться с музыкантами, с официантами. Нужно было взять в ателье напрокат праздничные костюмы для мальчиков и девочек. Чучо раздобыл в ателье белое длинное платье для дочери, платье для жены, а для себя белый костюм из дорогой тонкой шерсти, рубашку, «бабочку» и черные лакированные ботинки. Костюм был немного велик. Но это нисколько его не смущало.

Чучо впервые в жизни надевал столь роскошный костюм, в котором, наверное, до революции какой-нибудь сеньор отправлялся на торжественные приемы. Он постоял перед зеркалом, причесался, поправил «бабочку», еще раз посмотрел на непривычную одежду и отправился в Народный клуб.

В большом зале Чучо попросил официантов поставить столики точно так, как они стояли тогда, двадцать пять лет назад. Зал как бы разделился на две части. В одной стороне столики для гостей. В другой — оркестр. Между оркестром и столиками осталось свободное пространство для танцев.

Чучо и его жена встречали гостей. Папы и мамы, бабушки и дедушки шли в зал, садились за столики, а мальчики и девочки выстраивались парами на широкой лестнице, которая ведет на второй этаж. Мальчики в белых рубашках, при галстуках. Девочки в голубых и красных платьях.

Оркестр занял свои места, и заиграла музыка. Мальчики стеснительно взяли девочек за руки, повели их в зал, и пары легко закружились.

Улыбка не сходила с лица Чучо. В тридцатиградусную жару ему было не так-то легко в этом белом шерстяном костюме. Но он негр. Он — человек, привычный к жаре. Он терпел. Чучо решил ни в коем случае не снимать пиджак.

Он подходил к окну, поглядывал на улицу. Не приехала ли его Айдее. Ее должен был привезти свояк, у которого был сын Ренато, почти ровесник Айдее. Он-то и будет сегодня ее кавалером.

Они приехали на большом старом «линкольне». Издали был слышен гул его мотора, потому что глушитель был давно испорчен. Когда машина подъехала, шофер вышел из нее и открыл заднюю дверь, так как изнутри она уже давно не открывалась. Из огромного черного лимузина выпорхнула Айдее в красивом белом платье и за ней Ренато. Он был чуть выше Айдее. Лица обоих были взволнованны и счастливы. Юноша и девушка были похожи на бессмертных Ромео и Джульетту…

На лестнице, около большого зеркала, Айдее приостановилась на мгновенье, окинула себя взглядом и счастливо засмеялась. Придерживая рукой край длинного белого платья, она легко взбежала по лестнице в сопровождении Ренато.

Чучо захлопал в ладоши и громко крикнул, точь-в-точь так, как кричал в этом зале сеньор тогда, давно:

— Королева бала!

Музыканты прекратили игру, девочки и мальчики остановились. Чучо взял дочь под руку и торжественно ввел ее в зал, как ведут под венец. Девочки и мальчики поклонились Айдее. Когда снова грянула музыка и начался танец койюлде, Чучо пригласил дочь. Как всякий кубинец, он точно чувствовал ритм. Он очень старался. Он, конечно, не привык танцевать в элегантном шерстяном костюме. Тело его требовало свободы движений, а пиджак ограничивал эту свободу. Да и жарко было. Чучо чувствовал, как по спине текут струйки пота. Но он танцевал и танцевал, и улыбка не сходила с его уст…

Закончив танец, Чучо поцеловал дочь и подозвал Ренато.

Снова заиграла музыка. На этот раз веселый и задорный танец чикачака. Первыми его начали Айдее и Ренато, а за ними все мальчики и девочки.

Чучо постоял минуту, отер пот со лба, перевел дыхание. К нему подошел официант и, почтительно наклонившись, спросил:

— Не пора подавать пиво, воду и пирожные?

— Давай, — скомандовал Чучо.

Он шел между столиков, за которыми сидели его гости, и радостно объявлял:

— Сейчас принесут пиво! А вам, малыши, — воду и пирожные.

Три официанта везли перед собой небольшие столики на колесах. Они были плотно уставлены холодными бутылочками и коробками с пирожными, пышно украшенными розовым и зеленым кремом. Взрослые и дети с восторгом приветствовали эту процессию. Послышались веселые шутки. А один старичок, наверное, дедушка одного из этих молодых людей, получив из рук официанта бутылочку пива, высоко поднял ее и крикнул:

— Браво, Чучо!

Чучо тоже взял бутылочку пива и тоже поднял ее, как поднимают бокал. Он обвел всех радостным взглядом, будто хотел чокнуться со всеми сразу, обнять всех, потому что для него эти люди были сейчас братьями и сестрами.

Увидев официантов, оркестранты прекратили игру и, положив инструменты, взяли по бутылочке пива. Что может быть прекраснее бутылки холодного пива в жаркий день! Чем лучше утолишь жажду после такой «горячей» работы…

Мальчики и девочки, а среди них и королева бала Айдее, окружили столик, на котором были бутылочки с водой и пирожные.

Чучо подозвал официанта:

— Ты не видел фотографа?

— Видел! Он брал у меня пиво. Такой пожилой с усиками. Он где-то здесь. Я поищу его.

— Сейчас самая пора сделать фотографии, — сказал Чучо.

Официант отправился искать фотографа в одну сторону зала, он — в другую. Чучо заглянул в первую дверь и увидел мальчика и девочку. Они ели пирожные, запивали лимонадом и счастливо смеялись. Чучо открыл следующую дверь. В комнате никого не было. Он вдруг вспомнил, что это та самая комната, из которой смотрел на праздник, запомнившийся на всю жизнь. Он прикрыл за собой дверь. Он слышал, как кто-то в зале громко произнес его имя. Наверное, его ждет фотограф. Но он не откликнулся, сел на стул.

В зале заиграла музыка. Мальчики и девочки начали новый танец. А Чучо по-прежнему сидел, объятый воспоминаниями. Перед ним пронеслись видения детства: вот он стоит и смотрит в зал. Как хочется ему танцевать рядом с разодетыми, холеными мальчиками. Ведь он не хуже их танцует. Но мать испуганно хватает его за руку и говорит: «Да если сеньоры увидят наши черные рожи, то выгонят нас…»

Сейчас Чучо был хозяином праздника. Он угощал всех, он мог танцевать сколько хотел. Это его дочь была сегодня королевой праздника. От полноты чувств у него на глазах навернулись слезы. И пока никто не видел, он стыдливо смахнул их.

ИЗ БЫВШИХ

Дорога от Камагуэя до Байамо мне показалась особенно долгой. Может, потому, что проходила по равнине, раскаленной беспощадным тропическим солнцем. Лишь кое-где торчали пальмы, и их листья, как большие зеленые крылья, были страдальчески опущены от жары. Я зачем-то смотрел на рычажки, которые включают в «Москвиче» печку, и думал, насколько же они бесполезны здесь, на Кубе.

В городе Байамо одна центральная улица. От нее в стороны расходятся другие улицы. Город плоский, одноэтажный. Невысокие дома-особнячки. Перед окнами стриженые газоны. Около одного из таких особняков Пако остановил машину, посигналил. В двери показалась девушка и приветливо помахала рукой.

Мы вошли в дом, и я, почувствовав блаженную прохладу, глубоко вздохнул и сел в кресло. Но тут же встал. Мокрая рубашка прилипала к спине и противно холодила тело. Я шагал из угла в угол и мечтал о холодном душе.

В холле появился представитель Икапа[90] Ромуло. Он был рад русскому гостю. В этом городе, который далеко от моря, в стороне от магистральной дороги, не так уж часто бывают туристы, да еще советские.

— Наш район славится скотоводством, — бойко заговорил Ромуло. — Мы вам покажем пастбища, молокозавод с новым оборудованием. Может быть, у вас есть свои пожелания по программе, пожалуйста.

— Если бы на минуту встать под холодный душ… — мечтательно сказал я.

Ромуло стукнул себя по лбу:

— Ну как же я раньше не сообразил! Не хватает опыта приема иностранных гостей, я ведь раньше работал в горкоме комсомола. А сейчас — сюда направили… Изабель! — крикнул Ромуло. — Проводи товарищей в их комнаты.

Девушка провела меня в спальню. Окна здесь были зашторены. Кондишен издавал мягкий равномерный шум, нагнетая охлажденный воздух. После яркого солнца, пыльной дороги, обжигающих тело сидений автомобиля эта комната показалась мне маленьким островком рая. Я толкнул дверь в ванную и увидел сверкающие кафелем стены и желанный душ…

Через час мы собрались в холле. Ромуло объяснил, что нас будет сопровождать гид Мария. Она из богатой семьи. По линии матери — маркиза. У ее отца было сто с лишним гектаров земли. Занимался он скотоводством. Имел молочный завод, который у него конфисковала революция. А Мария — активистка, революционерка.

Ромуло, видимо, еще хотел что-то сказать, но в холле появилась Мария; окинув всех взглядом, направилась ко мне и приветливо протянула руку:

— Никаких разговоров о программе, сначала обедать, — категорически заявила она. — Да, да, обедать! Я повезу вас в спортивный клуб. Там нас хорошо накормят.

Мария объяснила Пако, как проехать в клуб. А когда машина тронулась, приступила к своей работе — стала рассказывать, когда возник этот городок, сколько здесь жителей, какая промышленность.

Я внимательно слушал, приглядываясь к Марии, и искал, тщетно искал в ней черты маркизы: передо мной была энергичная женщина средних лет, речь ее была напориста, жесты уверенны. Нет, она скорее была похожа на партийную активистку, чем на маркизу.

— Я про вас знаю все, — сказала Мария, поймав мой изучающий взгляд. — А вы про меня, наверное, нет.

— Кое-что, — уклончиво ответил я.

Мария вынула из сумочки сигареты, зажигалку и закурила. Зажигалка дорогая, с искусной гравировкой. Я обратил внимание на то, что и сумочка ее была из дорогой крокодиловой кожи, белая изящная кофточка отделана замысловатыми кружевами. А туфля — простые, видимо купленные совсем недавно, по карточкам.

Мария несколько раз жадно затянулась и какую-то минуту умиротворенно сидела.

— А вот наш дом! — вдруг воскликнула она и показала на двухэтажный особняк из красного кирпича.

— Вы тут живете? — поинтересовался я.

— Нет! Этот дом у нас отобрали. — Мария сказала так, будто речь шла о пустяке. — У отца было семь домов в Байамо и один в Камагуэе.

— Немало! — заметил я.

— У него семеро детей: три сына и четыре дочери. Каждому из нас он построил дом. А в Камагуэе — родительский дом. Мы часто бывали там…

Я пытался представить жизнь этой семьи: восемь домов, свой завод, свои стада, пастбища, грузовики и легковые автомобили…

— Нам оставили один дом в Байамо и дом в Камагуэе. — И, помолчав, Мария добавила: — А вообще-то наша семья распалась. Два моих брата не приняли революцию: уехали в США. Один брат остался на родине. Две сестры живут в Камагуэе, они — учительницы. Я со старшей сестрой здесь. Работаем в библиотеке.

— А отец?

— Умер недавно. На восемьдесят первом году жизни. Когда у нас все отняли, отец очень переживал. Но он не был злым, мстительным человеком. Он очень любил Кубу и не уехал за границу.

Некоторое время мы молчали, каждый думая о своем. Мария докурила сигарету.

— Посмотрите вот сюда, направо, — сказала она, — это тоже наш дом. Отец построил его для меня. И поставил у входа две мраморные вазы для цветов. Одна уже разбита. Жаль!

На зеленом газоне перед домом боролись мальчишки. На ступеньках крыльца сидели две негритянки с младенцами на руках и о чем-то спорили.

— После замужества я бы поселилась здесь. «В этих вазах, — говорил отец, — всегда будут алые гвоздики». Жаль, разбили вазу, — повторила Мария.

Но в ее словах я не ощутил ни сожаления о прошлом, ни горечи. Возможно, она умеет владеть своими чувствами? Ведь не безразлично же ей, был у нее дом или нет…

— Где же вы живете теперь?

— На соседней улице. Мы все разместились в одном доме: брат с семьей, сестра с семьей, мама и я с мужем и дочкой. Разумеется, у нас нет теперь холла, гостиной, каминной. Мы превратили их в жилые помещения. Ничего, привыкли.

— Но вы все-таки пожили в своем доме, когда вышли замуж? — спросил я.

— Нет. Революция помешала мне выйти замуж за человека нашего круга. Отец очень хотел этого. Однако жених так испугался революции, что убежал отсюда без оглядки! — Мария негромко рассмеялась. — По правде говоря, он мне не очень нравился. Но я не могла перечить отцу: ведь раньше браки у нас были кастовые… А теперь вышла замуж по любви.

Машина остановилась около клуба. Мария окинула взглядом здание, на фасаде которого кое-где отлетела штукатурка. Этот клуб возвращал ее в детство и юность, отгороженные от сегодняшнего дня не только временем, но и чем-то другим, невидимым, подобным огромному барьеру, через который нет хода назад. Тогда, до революции, ей к каждому празднику покупали новые платья, в которых она приезжала сюда, в клуб. Мария выходила из черного «крайслера», и любопытные горожане-бедняки — а их всегда здесь собиралась толпа, — увидев ее в новом элегантном платье, восторженно восклицали: «Ой, какая красивая!»

Эти слова придавали ей уверенность в себе. Горделиво подняв голову, она входила в двери клуба, где ее встречал низким поклоном портье…

Пако закрыл машину и направился к нам. Я подумал, что, если бы он подошел к двери клуба в прежние времена, портье, наверное, схватил бы его за шиворот, а может, и дал бы тумака. Да нет, пожалуй, Пако и не рискнул бы переступить запретную черту.

— Так что же мы стоим? — вдруг спохватилась Мария. — Пойдемте!

Мы вошли в огромный зал. Он был пуст и плохо прибран.

— Здесь раньше было очень шумно, прогуливались бонны с детьми. В этом уголке стояли столики, собирались бабушки. Такие чистенькие, седенькие старушки. Они играли в карты… В спортивном клубе была самая изысканная публика города. Не только потому, что приходилось платить большие взносы. Для вступления нужны были три рекомендации. Если у человека были какие-то грехи в прошлом, если он находился у кого-то в услужении, работал официантом или еще кем-нибудь в этом роде, его не принимали. Ну и, конечно, он должен был быть белым.

Пройдя через зал, мы очутились на территории, обнесенной забором. Здесь были бассейн, ресторан, спортивные площадки, поле для игры в гольф, для верховой езды. Раньше это было царство воскресного отдыха, где доступно любое развлечение.

Конечно, сейчас все здесь выглядело не столь роскошно, как прежде. Забор кое-где повалился. На некоторых спортивных площадках пробивались сорняки, не было ярких шезлонгов вокруг бассейна.

Но жизнь кипела. В бассейне было полно детворы. Неподалеку детский сад, и сюда приводят ребят купаться. В ресторане немало народа. Из соседнего района приехали крестьяне знакомиться с работой молочного завода в Байамо, того самого, который принадлежал отцу Марии. Сейчас этот завод модернизирован. Специалистам интересно поглядеть на него.

Когда мы вошли в ресторан, Мария остановилась и оглядела зал. В углу стол был свободен, и она, сопровождаемая нами, направилась к нему. За этим столом, оказывается, когда-то обедала их семья. Мария села на «свое» место, и даже со стороны было видно, что она почувствовала себя «как дома» в кресле с зелеными, несколько вытертыми бархатными подлокотниками.

Подошел метрдотель, поклонился и сказал Марии:

— Сеньора, рад видеть вас здесь, в клубе. Как летят годы! Давно ли вы приходили сюда девочкой…

— Да! Да! — сказала Мария, но тут же отмахнулась от воспоминаний и весело спросила: — Чем же вы нас сегодня покормите? Этот товарищ из Москвы! А это его шофер.

— Конечно, сеньора, я не могу предложить вам лангусты или коктейль из устриц… Но кусок мяса на углях, которым славился наш ресторан, разыщу.

— А пиво есть? — спросил Пако.

— Пиво есть, — чуть помедлив, ответил метрдотель. — Но от вас будет пахнуть, товарищ шофер.

— Ты за меня не волнуйся, — весело осклабился Пако, — тащи пару пива… в такую жару да пива не выпить…

Здесь, за столом, в ожидании обеда я смотрел на бывшую маркизу и негра и размышлял о превратности судьбы. Ну мыслимо ли было представить до революции этих людей сидящими за одним столом? Если бы кто в прежние времена сказал об этом, то его бы по меньшей мере осмеяли, а может, и плюнули бы ему в лицо. Маркиза и негр-шофер. Его черные руки лежали сейчас на белой крахмальной скатерти совсем рядом с руками маркизы. И ни одним жестом, ни одним взглядом она не выражала своего недоумения или пренебрежения к негру. Как много изменилось на Кубе за эти семнадцать лет!

— А вы не сожалеете о прошлом? — спросил я Марию.

— Нет, нет! Я не сожалею о том, что рассталась с прежней жизнью. Поверьте, я говорю искренне… — Мария чуть помолчала. — Моя жизнь раньше была очень ограниченной. Как правило, я сидела дома. Могла общаться только с людьми нашего круга, что ужасно скучно. Вечные распри. Этот не так посмотрел на нас, другой не то сказал и так далее. Смешно вспоминать, но иной раз в жару мы приезжали в клуб в мехах, лишь бы показать, что у нас они есть. Теперь мне все это кажется таким ничтожным, жалким… А раньше этому была подчинена вся жизнь.

— А мы вкалывали на рубке сахарного тростника, — оторвавшись от стакана с пивом, произнес Пако. — Рубишь тростник, а солнце сжигает спину. А они меха надевали!

— Верно, Пако. После революции я ездила на уборку сахарного тростника. А прежде и понятия не имела, каким горьким трудом достается сахар…

— Вы дружите со своей старшей сестрой?

— Да. Мы близки по духу. Она такая же, как я. Мы еще до революции читали Марти[91], хотя отец запрещал нам это. И сейчас много читаем. Любим советские книги. У нас хорошо дома. Мой муж инженер. Мы с мужем живем прекрасно. У нас много друзей. Дочка учится в школе-интернате. Приезжает в субботу домой. У нас так весело! — Мария дружелюбно посмотрела на меня и повторила: — Поверьте, я нисколько не сожалею о прошлом.

ПЕРВЫЙ ВЫСТРЕЛ

У каждой революции есть свое начало. Может быть, это первый выстрел, вдруг разбудивший тишину, может быть, это схватка с полицией или митинг, на котором прозвучали те самые главные слова, которые так давно ждал народ.

Началом революции на Кубе была атака военной крепости Монкада группой молодых людей во главе с Фиделем Кастро. Это произошло 26 июля 1953 года. В тот день и родилось «Движение 26 июля». Цифра «26» появилась на красно-черном знамени повстанцев, она была отличительным знаком на рукавах их гимнастерок и беретах. На Кубе зазвучал гимн «26 июля». И кубинская революция стала неотделимой от штурма Монкады.

Крепость Монкада находится в городе Сантьяго, на востоке страны. Это был последний город в нашем путешествии. Отсюда Пако поедет обратно в Гавану на машине, а я улечу на самолете.

Пако родился в Сантьяго, и, конечно, чем ближе был этот город, тем выше поднималось у него настроение. Он неустанно перечислял прелести здешней жизни: и природа красивее, чем где бы то ни было, и женщины прекраснее, чем в любом другом городе Кубы. Ну и самое главное — здесь началась революция!

— Сначала я покажу тебе памятник Абелю Сантамария[92], — сказал Пако.

Он ехал по улицам своего родного города не торопясь, разглядывая прохожих. И когда вдруг видел знакомое лицо, расплывался в улыбке, сигналил и кричал:

— Эрмано! — Очевидно, все жители этого города для него были родными братьями.

Сантьяго не похож на другие города Кубы. Обычно кубинские города плоские, равнинные, а этот в горах. Улицы то поднимаются вверх, то убегают вниз.

Пако остановил машину у высокого треугольного сооружения из бетона, на котором был барельеф Абеля Сантамария. Молодое лицо с упрямым подбородком, с настороженным взглядом и непослушным чубом надо лбом.

Показав этот памятник, Пако повез меня на ферму Сибоней, где готовилась атака Монкады. Дорога пролегала среди гор, чем-то напоминающих наши Крымские невысокие и округлые горы.

До фермы Сибоней, может быть, километров пятнадцать. Дорога вьется серпантином, и за каждым поворотом открываются все новые и новые памятники погибшим во время атаки Монкады. На крупных валунах высечены имя героя и его возраст. «Хосе Санчес — 18 лет». Восемнадцать, девятнадцать, двадцать лет прожили те, кто погиб во время штурма Монкады.

За невысоким забором в тени деревьев стоит одноэтажный домик — ферма Сибоней. Таких домиков на небольших участках много в округе.

Но именно этот домик облюбовал Абель Сантамария как место сбора тех, кто будет атаковать крепость Монкада. Обосновавшись здесь, Абель заявил властям, что намерен разводить кур, и полицейские чиновники приветствовали такое желание молодого человека, так как рассчитывали, что новоявленный фермер не обделит их свежей курятиной.

Вскоре на ферму Сибоней стали прибывать крытые грузовики, на бортах которых было внушительно написано: «Корм курам», «Строительные материалы». Но на самом деле в грузовиках было оружие, патроны и обмундирование для тех, кто пойдет в атаку.

А потом на ферму приехали люди. В то время на Кубе было слишком много всякого рода осведомителей, и, конечно, полиции стало известно, что на ферме Сибоней собралось более ста человек. Но Абель Сантамария объявил властям, что эти люди его друзья из разных городов Кубы. Они хотят посмотреть карнавал, который бывает в Сантьяго с 24 по 26 июля. Известно, что карнавал в Сантьяго один из самых веселых и красочных на Кубе. Так почему же его друзьям не повеселиться?

Очень разные люди собрались тогда на ферме Сибоней. Молодой адвокат Фидель Кастро и его брат Рауль — выходцы из семьи землевладельца. Абель Сантамария и его сестра Айдее — студенты из состоятельной буржуазной семьи. Правда, последние полгода брат и сестра жили довольно бедно. Среди студентов прошел слух, что Абель проигрывает в казино все деньги, присылаемые родителями. На самом деле брат и сестра отдавали деньги на покупку оружия.

У Луиса Тасеиде не было состоятельных родителей, но он принес повстанцам все, что имел — 300 песо, и сказал: «Это деньги для нашего общего дела».

Фернандо Чепард продал всю аппаратуру своей фотографии и тоже принес деньги повстанцам.

Сто шестьдесят пять человек собрались на ферме Сибоней в ночь перед штурмом. У каждого была своя судьба, но у всех было одно общее неодолимое желание освободить родину от тирании генерала Батисты и его сатрапов. И ради этой высокой идеи они были готовы пожертвовать не только деньгами, но и собственной жизнью.

Когда генерал Батиста совершил военный переворот на Кубе и захватил власть, Фидель Кастро, в то время молодой адвокат, сделал такое заявление: «Логика подсказывает мне, что, если существует суд, Батиста должен понести наказание. И если Батиста не наказан, а продолжает оставаться хозяином государства, президентом, премьер-министром, сенатором, генералом, военным и гражданским начальником, исполнительной властью и законодательной, владельцем жизней и состояния, значит, правосудия нет.

Если это так — заявите об этом сразу, повесьте ваши мантии и подайте в отставку…»

Но никто, конечно, из судей мантии с себя не снял, в отставку не подал. Тогда группа молодых революционеров, во главе с Фиделем Кастро, решила свергнуть Батисту.

Конечно, трудно представить, чтобы 165 слабо подготовленных в военном отношении, плохо вооруженных людей могли захватить крепость, в которой находилось пять тысяч солдат, пушки и танки.

Но дерзость молодости всегда превыше разумных расчетов. Вот почему на рассвете 26 июля 1953 года участники штурма, разделившись на три группы, совершили нападение на военную крепость.

Повстанцы, конечно, рассчитывали на эффект неожиданности. И еще на то, что большинство офицеров и солдат после трех дней карнавала беспробудно спят. Чтобы обеспечить проникновение в крепость, повстанцы оделись в армейскую форму. Первая машина подъехала к воротам крепости, и шофер крикнул часовому: «Почетная охрана генерала!» Машина въехала в ворота крепости, и часовой не успел задержать ее. Но когда появилась вторая машина, в которой был Фидель, часовой встал посреди ворот.

— Хосе, скрути часового! — приказал Фидель.

Хосе торопливо выскочил из машины и, нечаянно подвернув ногу, вскрикнул от боли. Часовой, не размышляя, выстрелил в Хосе. Кто-то из повстанцев выстрелил в часового.

В крепости загудели сирены тревоги. Солдаты выбежали из казарм, на ходу заряжая оружие. Завязалась перестрелка. Повстанцы отступили, а те, кто прорвались в крепость на первой машине, были захвачены в плен и убиты.

Погиб и Абель Сантамария, которому воздвигнут памятник в Сантьяго.

Кубинская газета «Пренса Универсаль» на следующий день писала: «Безумная авантюра группы юношей, которые пытались захватить крепость. Есть потери среди солдат. Сорок восемь повстанцев убиты, двадцать восемь ранены».

Те из повстанцев, кто остался жив, вскоре были арестованы. Они предстали перед судом. Главные обвинения были предъявлены Фиделю Кастро, который руководил штурмом Монкады: «Это безумство! Это авантюра! Вы обрекли людей на гибель!»

В ответ на нескончаемый поток обвинений на суде, в печати, в выступлениях правительственных чиновников и самого генерала Батисты Фидель Кастро сказал: «История меня оправдает! Мы должны были завести маленький мотор, чтобы начал работать большой».

И действительно, история оправдала Фиделя: штурм военной крепости Монкада был той первой искрой, тем маленьким мотором, который привел в движение весь кубинский народ.

Когда победила революция, Фидель Кастро приказал разрушить высокие каменные стены крепости Монкада. Теперь здесь разместились школа и музей. Но стены казарм до сих пор хранят следы пуль той трагической ночи 26 июля 1953 года.

Мы подошли к воротам крепости, в которых двадцать с лишним лет назад прозвучал первый выстрел повстанцев, атакующих крепость Монкада.

— А может, зря сломали стены, — сказал Пако. — Когда они были высокие, сразу становилось понятно, какую храбрость надо было иметь, чтобы атаковать крепость.

Мы миновали ворота. На просторном военном плацу, где раньше маршировали солдаты, сейчас выстроились на линейку пионеры. На высокой мачте поднят флаг.

По неширокой лестнице мы поднялись в музей. Здесь было тихо и безлюдно. Пако взял меня под руку и, стараясь ступать тихо, повел по залам.

Яркие лучи солнца врывались в узкие, как бойницы, окна и будили музейную тишину.

Пако, видимо, уже не раз бывал здесь. Он подводил меня к стендам. Здесь собраны оружие, одежда повстанцев, планы атак, фотографии. Мы долго смотрели на фотографию участников штурма. Молодые лица! Юноши, у которых еще и усы-то не выросли. Это их имена написаны на округлых валунах, лежащих на обочине дороги. «Хосе Санчес — 18 лет».

Такие же безусые, по-юношески округлые лица на фотографиях в наших музеях революции и в музеях Великой Отечественной войны.

В самые трудные моменты борьбы на арену выходили молодые. И одерживали победу. Многие из них погибали, не успев ощутить ни сладости, ни радости жизни.

На Кубе стало уже традицией праздновать день 26 июля. Каждый год в этот день в крепости Монкада собираются тысячи людей, чтобы почтить память тех, кто погиб, — память первого выстрела революции. В этот исторический день газеты печатают фотографии участников штурма. В этот день по всей стране звучит гимн «26 июля».

Каждый год на рассвете 26 июля пионеры штурмуют крепость Монкада. Группа учеников, взяв в руки, как винтовки, длинные карандаши, в тот самый час, когда Фидель Кастро дал своим бойцам команду «в атаку», тоже устремляются на штурм крепости. Остро отточенные карандаши в их руках. Звонкими голосами они кричат: «Аделанте аста-ла Виктория!»[93] И бегут к воротам крепости.

И когда они подбегают к воротам, на них обрушивается не град свинцовых пуль, а цветы. Группа учеников, оставшаяся в крепости, встречает атаку радостными возгласами и букетами ярких июльских цветов.

После штурма ребята собираются на плацу, где когда-то маршировали солдаты. На высокой мачте взвивается флаг революционной Кубы, и звучит гимн «26 июля». На трибуну поднимается командир отряда учеников, штурмовавших крепость. Он говорит:

— Каждый год в ночь на двадцать шестое июля мы проходим путь наших отцов, которые не жалели жизни ради свободы родины. Поклянемся, что мы всегда будем помнить о подвиге наших отцов.

Все собравшиеся на площади на едином дыхании отвечают:

— Клянемся!

— Поклянемся, что мы никогда и никому не позволим отнять у нас свободу! Снова превратить школы в военные казармы.

Мощный хор голосов произносит:

— Клянемся!

ДРУЗЬЯ ПРОВЕРЯЮТСЯ В БЕДЕ

Снова я в том же номере отеля «Гавана Либре». Я проснулся ровно в семь. В огромном, во всю стену, окне голубое кубинское небо. Я представил ноябрьское утро в Москве: мокрый снег, ветер и низко нависшие темные тучи.

Конечно, голубое небо лучше, но мысли мои были там, в ноябрьской Москве. Прошел уже месяц моей жизни на Кубе. И теперь тоска по родине становилась все сильнее и сильнее.

Я нажал кнопку приемника и услышал передачу «Радио релох»[94]. На этой волне, под тиканье часов, каждую минуту сообщают последние новости.

«Сегодня на заводе имени Хосе Марти, — говорил диктор, — состоится плавка дружбы, в которой примут участие лучшие металлурги Советского Союза — Владимир Корягин из Электростали и Герой Социалистического Труда Михаил Спандерашвили из Рустави. Один русский, другой грузин. С кубинской стороны в плавке будут участвовать тридцать два металлурга, прибывшие с разных заводов Кубы. На плавке дружбы будет присутствовать посол Советского Союза на Кубе. Начало в девять тридцать».

Было около девяти, когда я спустился в нижнее кафе, второпях съел два сандвича и выпил чашку кофе. Я был озабочен тем, как мне добраться до завода. Мой верный друг Пако, наверное, в пути. Вчера в шесть утра он посадил меня в самолет и отправился на машине в обратный путь в Гавану. По моим подсчетам, Пако должен был вернуться в Гавану только к вечеру. От Сантьяго до Гаваны почти тысяча километров.

Я очень удивился, увидев Пако сидящим в кругу шоферов. Они, как всегда, о чем-то спорили. Говорили, конечно, все разом, и нельзя было понять, о чем речь.

Мы с Пако обнялись, похлопали друг друга по спине, будто не виделись целую вечность.

— Я к твоим услугам, — сказал шофер.

— Как ты быстро доехал?!

— Когда я с тобой еду, приходится сдерживать эмоции. А когда один, можно «Москвичу» показать кубинский характер. Машина надежная. Вчера в двенадцать ночи я был уже в Гаване.

— Ты просто гений! — радостно воскликнул я.

Когда мы ехали на завод имени Хосе Марти, Пако сказал:

— Сегодня, в связи с плавкой дружбы, газеты поместили статьи о советско-кубинской дружбе. Оказывается, еще в 1918 году кубинский поэт Банифасио Бирне[95] писал о революционной России, о работе Пятого Всероссийского съезда Советов и о вашей первой Конституции…

— Не слышал об этом! — признался я.

— А знаешь ли ты, — продолжал Пако, — что в девятнадцатом году рабочий класс Кубы объявил по всей стране сбор средств для помощи Советской России. По тем временам собрали огромную сумму. Ее переправили в немецкий банк, и оттуда революционная Россия получила пять миллионов марок. Наша дружба с Россией родилась не на пустом месте…

Мне понравились эти слова «наша дружба родилась не на пустом месте», и я записал их.

— Сейчас мы с шоферами читали молодежную газету, — продолжал Пако. — Оказывается, красный флаг на Кубе был впервые поднят в феврале 1933 года над сахарным заводом «Насабаль» в провинции Лас-Вильяс во время забастовки. Это были времена жестокой диктатуры Мачадо. А в районе Байамо, где мы с тобой были, где эта аристократка Мария нас сопровождала, именно там в тридцатые годы крестьяне захватили помещичьи земли, создали поселок и назвали его русским словом «Совет».

«Дружба родилась не на пустом месте», — я снова и снова повторял эти слова. Кубинцы помогали нам в девятнадцатом, а мы им сейчас. Без дружбы с Советским Союзом Куба не выстояла бы! Конечно, она задохнулась бы в тисках экономической блокады. Именно Советский Союз протянул руку помощи Кубе. Именно наши корабли проложили длинную дорогу в эту страну, чтобы обеспечить кубинский народ всем необходимым.

«…Без постоянной, решительной и щедрой помощи советского народа наша родина не смогла бы выстоять в схватке с империализмом. — Эти слова из выступления Фиделя Кастро на I съезде Коммунистической партии Кубы я записал в свой блокнот уже будучи в Москве. — Советская страна стала покупать наш сахар, когда Соединенные Штаты подло лишили нас своего рынка; советский народ стал поставлять нам сырье и топливо, которые мы не могли приобрести ни в какой другой стране. И советский народ бесплатно предоставил нам оружие, которым мы сражались против наемников на Плайя Хирон[96] и которым мы оснастили наши революционные вооруженные силы… советский народ оказал нам неоценимую экономическую помощь в тяжелые годы экономической блокады… Наше чувство дружбы к народу, который оказал нам помощь в эти решающие и критические годы, когда нам угрожали голод и уничтожение, будут жить вечно».

Год 1959-й на Кубе стал уже историей, как и 1917 год в России. Но трудные периоды жизни и протянутая рука помощи никогда не исчезают из памяти народной. Вот почему на Кубе так часто можно слышать слова: «Советские братья». И сейчас, при въезде на завод имени Хосе Марти, мы прочитали на огромном полотнище: «Добро пожаловать, советские братья, на плавку дружбы!»

Здесь собралось много народа. Перед началом плавки была торжественная часть. Девушки в белых шлемах, точь-в-точь таких, какие носят металлурги, стояли в ряд, как на конкурсе красоты, и каждая держала вырезанную из фанеры большую букву. Из этих букв складывались слова «Бьенвенидос!» — «Добро пожаловать!».

А потом металлурги и гости направились к печам. Пока шла плавка, я разговорился с пожилым кубинским металлургом, который работает на этом заводе еще с дореволюционных времен.

— Раньше этот завод принадлежал американцам, он назывался «Антильяно де асеро», — сказал металлург. — Они тут всем верховодили. Кубинцы были у них на подхвате: «Принеси, подай, уходи». Они не любили обучать нашего брата, тем более не открывали нам секреты производства. После национализации, уезжая с завода, американские инженеры оставили в печах недоваренный металл и, таким образом, вывели печи из строя. Завод стоял. Тогда-то и появились здесь первые советские специалисты, и дела пошли полным ходом. Вот так! — кубинец поднял вверх большой палец.

— Извините, — произнес стоявший рядом с нами паренек в каске металлурга. — Меня зовут Исидро. Можно мне сказать несколько слов о русских? У нас работает техник Александр Ткаченко. Его рационализаторские предложения дали нашему заводу за этот год экономию в один миллион песо. Золотая голова! Этот человек буквально начинен идеями. Вместе мы можем горы свернуть…

Как часто во время поездки по Кубе я слышал эти слова — «вместе с вами!» Вместе с нами кубинцы овладевают техникой производства; вместе с нами они создали комбайн для уборки сахарного тростника; вместе с нами строили химический комбинат в Нуэвитасе, куда со всей Кубы съехались тысяча восемьсот добровольцев. В эту огромную бригаду коммунистического труда влились сто пятьдесят пять советских инженеров и техников. Строительный опыт советских рабочих, соединенный с энтузиазмом кубинцев, дал замечательные результаты: химический комбинат уже введен в строй.

Я был на этой стройке, беседовал с руководителем группы советских специалистов Юрием Авраамовичем Литваком.

— С кубинцами живем дружно, одной семьей, — сказал он. — Вместе работаем, вместе отдыхаем: устраиваем по воскресеньям спортивные соревнования, ездим на рыбалку. В свободное время сообща построили летний кинотеатр, назвали его «Интернациональный». А к четвертой годовщине строительства комбината мы подарили кубинским товарищам карту Советского Союза, где обозначено сорок девять городов, из которых сюда приехали наши специалисты, и семьдесят девять городов, откуда на Кубу отправляют материалы и оборудование.

Литвак закурил, помолчал некоторое время и добавил:

— Недавно наш рабочий, Николай Лощенов, получил серьезную травму. Понадобилась кровь для переливания. Кубинцы быстро привезли карточки из больницы, определили, у кого подходящая группа крови… Поправился Лощенов. Теперь у него, как шутят наши друзья, кубино-советская кровь…

Когда я встречал советских специалистов, работающих на Кубе, видел там наши автомашины, тракторы, океанские суда под красным советским флагом, мне не раз приходил на память вопрос, который обычно задают мои соотечественники: «Мы посылаем на Кубу товары, нефть, технику. А что дает нам Куба?» Я отвечал, что наша страна получает кубинский сахар, и мы можем сократить посевы сахарной свеклы, использовать освободившиеся земли под другие культуры. В СССР поступают кубинский никель, хенекен, бананы, апельсины…

Конечно, в первые годы своего существования революционная Куба, оказавшаяся в кольце экономической блокады, не могла вести с нами равноценную торговлю. Советское правительство предоставило Кубе значительные кредиты. Ну, а какова же перспектива? Признаюсь, мне было отрадно, когда я улавливал в словах кубинцев заботу о том, чтобы в будущем нам была выгодна торговля с Кубой.

В Сьенфуэгосе находится главный порт погрузки сахара на советские корабли. Здесь мне показали похожий на ангар склад, куда вмещается девяносто тысяч тонн сахара. К складу подведены железнодорожные пути. Вагоны загоняют на специальный помост, боковые стенки вагонов открываются, и сахар ссыпается на транспортер, который доставляет его на склад, оттуда по другому транспортеру его переправляют на корабли.

В управлении склада нас встретил директор Менендес. До революции он работал в этом порту грузчиком и знает здесь каждый уголок.

— В те времена, — рассказывал Менендес, — мы грузили мешки с сахаром вручную. На свете нет работы тяжелее. Это я вам точно говорю! Под палящим солнцем с мешком на спине по шатким мосткам нужно было пройти с причала на борт корабля. И так — целый день. — Он усмехнулся. — Несмотря на это, мы были против механизации, даже бастовали. Мы боялись железных лент транспортера, потому что они лишили бы нас работы. Мы грузили корабль десять–двенадцать дней. Нас мало волновало, сколько времени будет стоять корабль в порту: пусть у хозяина голова болит!..

— А теперь сами стали хозяевами! — заметил Пако.

— Верно, — согласился Менендес, — революция освобождает народ от власти тиранов и делает его хозяином.

В огромном помещении склада можно ездить на грузовике. Склад сейчас пуст. Его подготавливали к приему сахара нового урожая.

— Если бы мне сказали лет двадцать назад, — продолжал Менендес, — что в таком складе будет работать всего один человек, ни за что бы не поверил. А сейчас у пульта сидит оператор и нажимает кнопки…

— Сколько же времени грузят корабль? — поинтересовался я.

— Всего десять–двенадцать часов, — ответил Менендес. — Это раньше нам было наплевать, сколько времени стоят корабли в порту. А теперь боремся за каждый час. Корабли-то советские. Разве можно держать их в порту лишнее время? Советский Союз помогает нам, и мы должны отправлять в вашу страну больше сахара, чтобы вам была выгодна торговля с Кубой…

Мы вышли на длинный причал, к которому пришвартовываются наши корабли для погрузки сахара. Посредине причала стоят массивные бетонные опоры, над ними — лента транспортера, с которой свисают широкие изогнутые лотки. По ним-то и ссыпается сахар в трюм корабля.

— Уже остались позади первые трудные годы революции, — сказал Менендес. — Сейчас мы встали на ноги. На мировом рынке цены на сахар поднялись. У нас теперь хорошая перспектива: сможем оплатить часть кредитов, которые нам предоставил Советский Союз…

Мое внимание привлек рисунок на поверхности одной из бетонных опор — корабль и лаконичная надпись: «Высокогорск. Владивостокский порт, 1967 год».

Это был первый советский корабль, который кубинцы загрузили с помощью автоматического транспортера. С тех пор сотни советских кораблей побывали в Сьенфуэгосе. И каждый из экипажей оставил здесь добрый след о себе… На широких боках бетонных опор — рисунки: русская зима или березки на берегу реки. А иногда написаны всего три добрых слова: «Куба — СССР — дружба!» Рисунки, подписи и снова рисунки.

Это создает какую-то особую атмосферу близости Кубы и СССР. От этого причала до нашей земли тысячи километров. А кажется, будто Советский Союз рядом. Люди на этом острове живут теми же заботами, теми же надеждами, которыми живем мы.

1976

Информация об издании

ВАСИЛИЙ ЧИЧКОВ

ТАЙНА СВЯЩЕННОГО КОЛОДЦА


ПОВЕСТИ, РАССКАЗЫ, ОЧЕРКИ

МОСКВА●СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ●1989



ББК 84 Р7

Ч-72


Составитель Е. Ю. Чичкова
Художник Алексей Бегак

ISBN 5-265-00084-4

© Состав, оформление. Издательство «Советский писатель», 1989



Ч-72

Чичков В.

Тайна священного колодца: Повести, рассказы, очерки. — М.: Советский писатель, 1989. — 448 с.

ISBN 5-265-00084-4


«Тайна священного колодца» — посмертная книга известного советского писателя Василия Чичкова (1925–1985). В нее вошли лучшие прозаические произведения: повести «Тайна священного колодца», «Трое спешат на войну», рассказы и очерки, навеянные впечатлениями от поездок по Латинской Америке.


ББК 84Р7



Составитель
Екатерина Юрьевна Чичкова

Василий Михайлович Чичков
ТАЙНА СВЯЩЕННОГО КОЛОДЦА

Редактор В. Г. Клименко
Худож. редактор В. В. Медведев
Техн. редактор Ю. А. Дианова
Корректор С. И. Крягина
ИБ № 6715
Сдано в набор 12.05.88. Подписано к печати 27.12.88. Формат 60×901/16. Бумага тип. № 2. Обыкновенная новая гарнитура. Высокая печать. Усл. печ. л. 28,0. Уч.-изд. л. 31,40. Тираж 100 000 экз. Заказ № 1564. Цена 2 р.
Ордена Дружбы народов издательство «Советский писатель», 121069, Москва, ул. Воровского, 11
Ордена Октябрьской Революции, ордена Трудового Красного Знамени Ленинградское производственно-техническое объединение «Печатный Двор» имени А. М. Горького Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 197136, Ленинград, П-136, Чкаловский пр., 15.




Примечания

1

Хала — еврейский традиционный праздничный хлеб, который готовят из сдобного дрожжевого теста с яйцами. — прим. Гриня

(обратно)

2

Государственный астрономический институт имени П. К. Штернберга (ГАИШ МГУ) — советское и российское научно-исследовательское учреждение при МГУ. В годы Великой Отечественной войны ГАИШ выполнял важные работы, в частности, институт обеспечивал передачу точных радиосигналов времени для нужд армии и народного хозяйства. — прим. Гриня

(обратно)

3

Шóбон — оборванец (самарский диалект). — прим. Гриня

(обратно)

4

Субъективные ощущения. Увеличение артиллерийской стереотрубы АСТ — 10 крат. У большой стереотрубы БСТ, также стоявшей на вооружении Красной армии в те годы, тоже 10-кратное увеличение. — прим. Гриня

(обратно)

5

Сейчас это место скрыто на дне Воронежского водохранилища (работы по его созданию начались в 1967 году, ввод в эксплуатацию комплекса технических сооружений Воронежского гидроузла и заполнение Воронежского водохранилища осуществлено в 1972 году). Примерно над этим местом расположен Вогрэсовский мост. — прим. Гриня

(обратно)

6

Порточина — часть портков, покрывающая ногу или часть ноги; штанина. — прим. Гриня

(обратно)

7

— Кто здесь? (нем.)

(обратно)

8

— Свои (нем.).

(обратно)

9

Сопилото или зопилоте (zopilote) — одно из названий черного грифа (Coragyps atratus), также известного как американский черный гриф, мексиканский гриф, американская чёрная катарта, урубу или галлинасо. Падальщик. Черный гриф встречается во множестве иероглифов майя в кодексах майя, обычно он ассоциируется либо со смертью, либо с хищной птицей. — прим. Гриня

(обратно)

10

Копаль (copal, часто произносят «копал» и означает, собственно, «благовоние») — смола или древесина копалового дерева из семейства бурзеровых (к этому же семейству растений относятся «ладанное дерево» босвеллия и «мирровое дерево» коммифора). Запах копала бодрящий, кисло-сладкий, очень тонкий и стойкий, отдалённо напоминает ладан. Считалось, что дым копаля в буквальном смысле является пищей богов. — прим. Гриня

(обратно)

11

Чиланы — у древних майя жрецы-предсказатели. Пользовались большим влиянием, играя роль пророков, предсказывающих будущее, говоря от имени оракулов-божеств, представлявших собой каменные статуи, а также помогали поддерживать авторитет властей и влияли на настроения народа. — прим. Гриня

(обратно)

12

Здесь имеются в виду не просто старцы, а именно старцы — помощники городского жреца. Традиционно чаков было четверо (есть версия, что количество обусловлено основной обязанностью чаков во время жертвоприношения — удерживать жертву за руки и ноги). — прим. Гриня

(обратно)

13

Кетсаль (кетцаль, квезал, или квезаль) — род тропических птиц. Здесь подразумевается самый крупный вид из квезалов — гватемальский квезал. Квезал был священной птицей у древних индейцев майя и ацтеков. Длинные перья надхвостья квезалов они использовали в религиозных обрядах, также перья были одним из самых ярких и распространенных элементов одежды. В современной Гватемале квезал — государственный символ страны, национальный символ свободы, он изображён на гербе и флаге этого государства, денежная единица Гватемалы называется кетцаль. — прим. Гриня

(обратно)

14

Тапиры — травоядные животные из отряда непарнокопытных. По форме они похожи на свиней, но в отличие от них обладают коротким, приспособленным для хватания хоботом. Мясо тапиров считается нежным, сочным и вкусным, напоминает говядину по внешнему виду и вкусу. — прим. Гриня

(обратно)

15

Относительно титула накона нет единого мнения. Само слово након означает «поднимающий» (в смысле «несущий знамя»), и подходит как для военачальника, так и для правителя или жреца. В иерархии жрецов жрецы-наконы — занималась только обрядами жертвоприношений, а конкретно — вырывали сердце у жертвы. В иерархии правителей наконы — временные выборные племенные вожди, обычно двое (соответствовавшие двум сезонам — летнему (сезону дождей) и зимнему (сезону засухи)). Есть версии о совмещении этих должностей, поскольку имеются сведения, что в походе именно након-военачальник проводил обряд принесения в жертву захваченных в плен руководителей противника. — прим. Гриня

(обратно)

16

Балче — слабоалкогольный напиток, который обычно употребляли древние майя, и сейчас он все еще распространен среди майя. Напиток готовится из коры бобового дерева, также называемого балче, которую замачивают в меде и воде и сбраживают. — прим. Гриня

(обратно)

17

Кони. — прим. Гриня

(обратно)

18

Магей — то же, что агава. Некоторые виды агавы разводят для получения волокна. Многие части агавы съедобны: листья, цветы, сердцевину и сок употребляют в пищу. Корни некоторых агав в Мексике применяют в медицине. Из сока некоторых видов агавы готовят алкогольный напиток пульке, а из сердцевины агавы производят крепкие алкогольные напитки — текилу и мескаль. — прим. Гриня

(обратно)

19

Авокадо. — прим. Гриня

(обратно)

20

Leucopreuna Mexicana, юкатанский бонете — растение семейства Кариковые (Caricaceae), к которому относится и папайя. — прим. Гриня

(обратно)

21

Сейба — род деревьев семейства Мальвовых, имеет множество разновидностей и названий, таких как хлопковое дерево, бутылочное дерево. Некоторые виды могут достигать 70 м в высоту и более. Светлая, легкая, мягкая древесина сейба легко поддается обработке. Имея крупные поры, она обладает гигроскопичностью, хорошо впитывает лаки, краски. В ходе токарных работ древесина легко растрескивается, поэтому мебель из нее получается не очень высокого качества. Но ее используют для изготовления фанеры, красивого шпона. Отходы производства применяют для производства бумаги, веревок, спичек. Индейцы майя из целых крупных стволов дерева выдалбливали легкие, юркие пироги (каноэ), посуду, обувь. — прим. Гриня

(обратно)

22

Тортильяс — то же, что тортилья — мексиканские пресные лепешки из кукурузной муки, служащие основой и составной частью множества национальных блюд. Индейцы-ацтеки умели печь в своих очагах дымящиеся круглые, плоские, похожие на теперешние омлеты, маисовые лепешки. Испанские конкистадоры переняли способ приготовления этих лепешек и привезли его с собой в Европу. Они назвали их тортильяс. — прим. Гриня

(обратно)

23

Ведет машину, как кубинец! (Исп.)

(обратно)

24

Бандерильеро — пеший участник корриды, вооруженный парой небольших копий с зазубринами на концах (бандерилий). Бандерильи остаются в теле животного, их основная функция — «раззадорить» быка, не утомляя его. — прим. Гриня

(обратно)

25

Мулета — кусок ярко-красной ткани, закрепленный на деревянной буковой палке, которым во время корриды тореро дразнит быка. — прим. Гриня

(обратно)

26

Гринго — презрительное наименование, прозвище иностранцев (прежде всего — североамериканцев) в Латинской Америке. — прим. Гриня

(обратно)

27

Фрихоль — вареные бобы.

(обратно)

28

paseo (исп.) — место для прогулок; бульвар, сквер, аллея; проспект. — прим. Гриня

(обратно)

29

Мариачи (марьячис) — уличный музыкант или ансамбль, который выступает на торжествах, свадьбах и т. д. Исполнители зачастую облачены в национальные костюмы ярких цветов, называемые чарро и носят шляпы-сомбреро. — прим. Гриня

(обратно)

30

Petrleos Mexicanos (Pemex), «Пемекс» — мексиканская государственная нефтегазовая и нефтехимическая компания. Основана в 1938 году. Штаб-квартира компании располагается в Мехико. — прим. Гриня

(обратно)

31

Панчо Вилья — один из прославленных генералов демократической революции 1910 года.

(обратно)

32

Вермут. (Исп.)

(обратно)

33

Мексиканский час. Это значит: «Чуть раньше или чуть позже». (Исп.)

(обратно)

34

— Минутку! (Исп.)

(обратно)

35

— Прикажите мне, сеньор!.. (Исп.)

(обратно)

36

Закусочная. (Исп.)

(обратно)

37

Пивка! (Исп.)

(обратно)

38

«American Smelting and Refining Company» — металлургическая монополия США. Основана в 1899 году. Входит в сферу влияния финансовой группы Морганов. — прим. Гриня

(обратно)

39

pistolero (исп.) — наёмный убийца, террорист, боевик; охранник, телохранитель. — прим. Гриня

(обратно)

40

«Альтос орнос де Мехико» (Altos Hornos de México S. A.) — государственная металлургическая компания в Мексике. Основана в 1943 году. В г. Монклова (близ угольного бассейна Сабинас) компании принадлежат крупнейший в стране металлургический комбинат, строительство которого финансировалось государственной организацией «Насьональ финансьера» и Экспортно-импортным банком США. — прим. Гриня

(обратно)

41

Доброй ночи, сеньор! (Исп.)

(обратно)

42

«Мокрая спина» — это уничижительный термин, используемый в Соединённых Штатах для обозначения иностранных граждан, проживающих в США, чаще всего мексиканцев. В основном он применяется к нелегальным иммигрантам. Первоначально термин применялся к мексиканцам, которые въехали в американский штат Техас из Мексики, пересекая реку Рио-Гранде, которая является границей США, вплавь или вброд и намочив при этом спину. — прим. Гриня

(обратно)

43

Фильм «Тарзан» снимался несколько раз с участием разных актеров. Одним из них и был Том Хаммерсет.

(обратно)

44

Индейцы так называют ягуаров.

(обратно)

45

Уарачи — сандалии индейских крестьян.

(обратно)

46

Скорее, скорее! (исп.)

(обратно)

47

Куартилья — 950 граммов.

(обратно)

48

Агуардьенте — водка. (Исп.)

(обратно)

49

Помпано — морская рыба из рода трахинотов семейства ставридовых. По внешнему виду они представляют собой глубоководных рыб с сильным боковым сжатием, округлой мордой и выраженным изгибом передней части спины. Сьерра представляет собой рыбу среднего размера, принадлежащую к семейству скумбриевых и трибы испанских макрелей. Тело сьерры длинное, веретенообразное и покрыто мелкой чешуей. — прим. Гриня

(обратно)

50

«Сеньор Вильясека» — скульптурное изображение распятого Христа, один из трех образов Христа, привезенных и подаренных Мексике в 1545 году набожным богачом из Толедо доном Алонсо де Вильясека, чтобы с их помощью укрепить пыл и веру людей, недавно обращенных в веру — «Сеньор Санта-Терезы», «Сеньор Вильясека» и «Сеньор де лос Труавос». Два из них приобрели широкую известность, оба были изображениями распятого Иисуса Христа. Первый — «Знамение Санта-Терезы Мексиканской», прославившийся множеством чудес; а второй — тот, который взял свое название от фамилии дона Алонсо и по сей день известен и почитается под именем «Сеньор Вильясека». В настоящее время проводится праздник Сеньора Вильясека, совпадающий с праздником Вознесения Господня. — прим. Гриня

(обратно)

51

Приказывайте. (Исп.)

(обратно)

52

Суперальмасен — супермаркет. Almacén (исп.) — склад, универмаг, продуктовый магазин. — прим. Гриня

(обратно)

53

Гаучо — приблизительный эквивалент североамериканского слова «ковбой» — конный пастух-наездник в латиноамериканских пампасах, погонщик скота. — прим. Гриня

(обратно)

54

United Fruit Company была крупнейшей американской корпорацией, экспортирующей тропические фрукты из стран третьего мира в США и Европу. Образована в 1899 году. Сильно влияла на экономическое и политическое развитие ряда стран Латинской Америки. В 1970 году компания была преобразована в United Brands Company, а в 1984 году — в Chiquita Brands International. — прим. Гриня

(обратно)

55

Латифундист — владелец латифундии, обширного поместья, землевладения, занимающего большую площадь. — прим. Гриня

(обратно)

56

Советское посольство. (Исп.)

(обратно)

57

Каоба — дерево рода свитения (красное дерево), то же, что махагони. Подлинный Куба-махагони является лучшим по качеству (цвет, структура, удобство обработки и пр.) среди других видов дерева махагони и относится к наиболее дорогим и ценным сортам древесины современности. Редкость кубинского махагони ограничивает его применение и древесина используется для производства изысканной мебели и первоклассных музыкальных инструментов. — прим. Гриня

(обратно)

58

Импала — антилопа среднего размера, обитающая в восточной и южной Африке. У самцов на голове красивые лировидные рога. Испуганная импала способна совершать прыжки до 10 м в длину и до 3 м в высоту, во время которых как бы зависает в воздухе. — прим. Гриня

(обратно)

59

Гуайявера (guayabera) — мужская летняя рубашка прямого свободного кроя, чаще с короткими рукавами, которую носят навыпуск. Отличительная черта — так называемые alforzas — продольные плиссированные полосы, спускающимися от плеч как по передней части рубашки, так и по спине. Иногда вместо простых прострочек просто пришивают полоски ткани, делают вышивку или их совмещают. Спереди alforzas проходят через четыре (иногда два) накладных кармана. — прим. Гриня

(обратно)

60

Газета «New-York Evening Post» («Вечерняя почта Нью-Йорка») была основана в 1801 году Александром Гамильтоном, Отцом-основателем, первым министром финансов страны. Однако, в 1934 году была переименована в «New York Post». Возможно, имеется в виду ее вечерний выпуск. — прим. Гриня

(обратно)

61

Контора. (Исп.)

(обратно)

62

Пять часов. (Англ.)

(обратно)

63

Тако (исп. taco, во множественном числе — tacos) — традиционное блюдо мексиканской кухни. Тако состоит из кукурузной или пшеничной тортильи c разнообразной начинкой — говядиной, свининой, курятиной, морепродуктами, бобами, овощами, тушёной мякотью мексиканского кактуса (опунция). В качестве приправы служат сыр, кинза, лук, соусы. — прим. Гриня

(обратно)

64

Арбуз (укр.). — прим. Гриня

(обратно)

65

Разрешите, сеньор. (Исп.)

(обратно)

66

«Памятник героиням Коронильи». В мае 1812 года войска роялистов, возглавляемые генералом Гойенече, разгромив революционные силы под командованием Эстебана Арсе, двинулись к восставшей Кочабамбе, которая готовила сопротивление с очень ограниченными ресурсами. Немногочисленные жители этого места, в основном женщины, вышли противостоять испанцам во главе с Доньей Мануэлой Гандарильяс, которая, будучи слепой, возглавила оборону. Они закрепились на холме Сан-Себастьян, в месте под названием Коронилья. Неравный бой с карателями продолжался около 2 часов, более 200 отважных защитниц города погибли, но не отступили. 27 мая 1812 года Гойенече вошел в Кочабамбу, сломив героическое сопротивление. В память о тех событиях в Боливии в этот день отмечается День Матери, а в 1926 году установлен «Памятник героиням Коронильи». В центре памятника бронзовая скульптурная композиция изображает группу обороняющихся — три женщины, два ребенка, старик и в центре фигура Мануэлы Гандарильяс, которая руководила сражением. Изображение этой скульптуры помещено на купюре 10 боливиано. На вершине памятника находится бронзовая статуя Христа, благословляющего героев. — прим. Гриня

(обратно)

67

ТАКА — Transportes Aéreos del Continente Americano, S.A. (что в переводе с испанского означает «Воздушные перевозки Американского континента»), одна из семи национальных фирменных авиакомпаний, входящих в группу латиноамериканских авиалиний Avianca, и является флагманским авиаперевозчиком Сальвадора. Основанная в 1931 году, авиакомпания владела и управляла пятью другими авиакомпаниями в Центральной Америке. Первоначально ее название было аббревиатурой, означающей «Центральноамериканские воздушные перевозки» (Transportes Aéreos CentroAmericanos), но позже было изменено, чтобы отразить ее экспансию в Северную, Центральную и Южную Америку. — прим. Гриня

(обратно)

68

Прадо — испанское слово, обозначающее вообще место прогулок: луг, роща, большой сад. — прим. Гриня

(обратно)

69

Ла-Москития — прибрежный район в восточной и северо-восточной части департамента Грасьяс-а-Дьос в Республике Гондурас. Является частью исторической области Москитовый берег — района тропических лесов и мангровых болот, где практически отсутствуют дороги. Долгое время область находилась под влиянием британских интересов, с 1860 года сюзеренитет над этим районом был передан Никарагуа, а в ноябре 1894 года Москитовый берег был военным путем включен в состав Никарагуа. Однако в 1960 году Международный суд ООН передал Гондурасу северную часть области. В 2012 году на территории Ла-Москитии были обнаружены руины ранее неизвестного города. В целях защиты место его нахождения не раскрывается. — прим. Гриня

(обратно)

70

Авиакомпания Aerovias Guest была основана в 1946 году, став третьей авиакомпанией Мексики, после Mexicana de Aviación и Aeronaves de Mexico. В 1963 году Aerovias Guest México объединилась с Aerovias de México, новая авиакомпания получила название Aeronaves de México (Самолёты Мексики) — прим. Гриня

(обратно)

71

Вероятно — Remy Martin. — прим. Гриня

(обратно)

72

Друзья! (Исп.)

(обратно)

73

Стопроцентный. (Исп.).

(обратно)

74

Мой брат, мой братишка. (Исп.)

(обратно)

75

Нищие и проститутки. (Исп.)

(обратно)

76

Смуглая мулатка, мулатка кофе с молоком, китайская мулатка. (Исп.)

(обратно)

77

Работает на улице. (Исп.)

(обратно)

78

Сладкая мулатка. (Исп.)

(обратно)

79

Братья Луис Родольфо Саиз Монтес де Ока (1838–1957) и Серхио Энрике Саиз Монтес де Ока (1840–1957) — кубинские поэты и революционеры. Братья активно участвовали в борьбе против диктатуры Батисты, распространяя прокламации и совершая диверсионные акции. Убиты при подготовке акции в честь 31-летия Фиделя Кастро 13 августа 1957 года в кинотеатре «Марта» в городе Сан-Хуан-и-Мартинес. После победы революции начинается активная кампания по популяризации литературного творчества братьев. В 1986 году на Кубе было основано объединение молодых (до 35 лет) деятелей кубинской культуры: писателей, художников, ученых  и популяризаторов, названное в честь героев — Ассоциация имени Братьев Саиз. — прим. Гриня

(обратно)

80

Янки, убирайтесь вон! (Англ.)

(обратно)

81

Да здравствуют бородачи! (Исп.)

(обратно)

82

Друг и товарищ. (Исп.)

(обратно)

83

Хенекен (или Генекен, или Агава фуркроидная) — вид травянистых растений из рода Агава, происходит из Мексики. В настоящее время это растение культивируется в основном в Восточной Мексике и на Кубе ради грубого белого волокна, получаемого из листьев. Волокно также называется хенекен и используется для изготовления верёвок, мешков и бумаги. — прим. Гриня

(обратно)

84

Сахар. (Исп.)

(обратно)

85

Святая Дева Каридад из Эль-Кобре (Богоматерь Милосердия) — статуя тёмнокожей Мадонны в жёлтом платье, самая важная святыня для всех верующих кубинцев. По легенде, фигура женщины с ребенком на руках на доске с надписью «Я — Дева милосердия» была обнаружена в море в 1612 (или 1613) году в момент прекращения шторма тремя мальчиками-рыбаками, терпящими бедствие. В 1916 года Дева Каридад была объявлена Папой Бенедиктом XV святой покровительницей Кубы, в 1926 году в деревне Эль-Кобре примерно в 12 милях к западу от Сантьяго-де-Куба был возведен Храм (базилика) Девы Каридад Дель Кобре, где и находится статуя. В 1936 году, папа Пий XI подчеркнул покровительство Кубы возложением короны, а в 1998 году Папа Иоанн Павел II короновал статую, как святую владычицу Кубы. Праздник в честь Святой Девы Каридад отмечают 8 сентября, когда Католическая церковь празднует Рождество Богородицы. — прим. Гриня

(обратно)

86

Товарищи революционеры. (Исп.)

(обратно)

87

«Апельсиновый план». (Исп.)

(обратно)

88

13,5 гектара.

(обратно)

89

Аиде (Айде) Сантамария Куадрадо (1923–1980) — кубинская политическая деятельница, член Движения 26 июля и участница Кубинской революции (участвовала в штурме казарм Монкада, воевала в Сьерра-Маэстре). Основательница и первый директор (в 1959–1979) Дома Америк (организация, учрежденная с целью развития и углубления социально-культурных связей со странами Латинской Америки, Карибского бассейна и мира в целом, наиболее известная и престижнейшая культурная организация Кубы). — прим. Гриня

(обратно)

90

Кубинский институт дружбы народов.

(обратно)

91

Хосе Хулиан Марти-и-Перес (1853–1895) — кубинский поэт, писатель, публицист, переводчик, философ и революционер, лидер освободительного движения Кубы от Испании. На родине он считается национальным героем, прозван «Апостолом независимости». В литературных кругах известен как отец модернизма. — прим. Гриня

(обратно)

92

Абель Бениньо Сантамария Куадрадо (1927–1953) — кубинский революционер, один из первых лидеров и мучеников Кубинской революции. Младший брат Аиде Сантамария Куадрадо. 26 июля Сантамария возглавил одну из групп, чьей целью был захват госпиталя. Большая часть группы была взята в плен. Сам Сантамария был арестован, в полиции подвергся пыткам и был убит несколько часов спустя. — прим. Гриня

(обратно)

93

«Вперед — до победы!» (Исп.)

(обратно)

94

«Радиочасы».

(обратно)

95

Бонифасио Бирне (1861–1936) — кубинский поэт и драматург, который в своих произведениях раскрывал пафос национально-освободительной борьбы. — прим. Гриня

(обратно)

96

Плайя-Хирон — пляж на южном побережье Кубы в бухте Кочинос. Известен прежде всего событиями 17 апреля 1961 года, также именуемыми операцией в заливе Свиней или Операция «Запата», — военная операция по высадке на Кубе формирования кубинских эмигрантов, организованная при участии правительства США с целью свержения правительства Фиделя Кастро. — прим. Гриня

(обратно)

Оглавление

  • ПОВЕСТИ
  •   ТРОЕ СПЕШАТ НА ВОЙНУ  
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДОРОГА БЕЗ КОНЦА
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 93 ДНЯ, ИЛИ КАК МЫ СТАЛИ ЛЕЙТЕНАНТАМИ
  •     ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГРАНАТА НА ВСЯКИЙ СЛУЧАЙ
  •     ЭПИЛОГ
  •   ТАЙНА СВЯЩЕННОГО КОЛОДЦА
  •     ВМЕСТО ПРОЛОГА
  •     НАРЕЧЕННАЯ БОГУ
  •     МИРНЫЙ ДЕНЬ ВЕЛИКОГО ГОРОДА
  •     ПЕРВАЯ ВЕСТЬ О ЧУЖЕСТРАНЦАХ
  •     ИГРА, ЗА КОТОРУЮ ОТДАВАЛИ ЖИЗНЬ
  •     ХРИСТИАНСКИЙ КРЕСТ ПОДНЯЛСЯ НАД ЗЕМЛЕЙ
  •     ГИБЕЛЬ ВЕЛИКОГО ПЛЕМЕНИ
  •     ТОРЖЕСТВУЮЩИЙ МАДРИД
  •     СНОВА ШАГИ КОНКИСТАДОРОВ
  •     КАЗНЬ
  •     ЧЕРЕЗ ТРИСТА ЛЕТ
  •     СОКРОВИЩА ДРЕВНЕГО ГОРОДА
  •     ПРОЩАНИЕ СО СВЯЩЕННЫМ КОЛОДЦЕМ
  • РАССКАЗЫ, ОЧЕРКИ
  •   ПОД СЕНЬЮ ПИРАМИД
  •     ДВА МАЛЕНЬКИХ ПУТЕШЕСТВИЯ
  •     СХВАТКА ЗА КРАСНЫМ ЗАБОРОМ
  •     «РОК» ЭЛВИСА ПРЕСЛИ
  •     ЗАКОННОЕ СЧАСТЬЕ
  •     ПЯТЬ ПУЛЬ ВДОГОНКУ
  •     ГРОБ В АВТОБУСЕ
  •     ДОРОГА БЕЗ КОНЦА
  •     МОКРЫЕ СПИНЫ[42]
  •     ПОСЛЕДНИЙ ПРЫЖОК ТАРЗАНА
  •     МАСАТЕКОС ЖИВУТ В ДЖУНГЛЯХ
  •     ТАРАУМАРА БЕГУТ ДАЛЬШЕ ВСЕХ
  •     ИНДЕЙЦЫ ПОБЕЖДЕННОГО ПЛЕМЕНИ
  •     СЕТИ НА БЕРЕГУ
  •     НА КОЛЕНЯХ
  •     ДЕНЬ МЕРТВЫХ
  •     КОНКУРЕНТЫ
  •   ВСТРЕЧИ
  •     «Я ВЕРЮ, ЧТО НАРОД МОЙ ПОБЕДИТ»
  •     У ПАМЯТНИКА ЭРНЕСТО ЧЕ ГЕВАРЕ
  •     ТРИ ВСТРЕЧИ С САЛЬВАДОРОМ АЛЬЕНДЕ
  •     ФИДЕЛЬ
  •     ДВА АМЕРИКАНЦА
  •     САМОЛЕТ НЕ РАЗБИЛСЯ
  •     ЗАХОЧУ — И КУПЛЮ ГАЗЕТНУЮ ПОЛОСУ…
  •     САМЫЙ СИЛЬНЫЙ НА ПЛАНЕТЕ
  •     «Я ВСТАЛ БЫ НА КОЛЕНИ И ЦЕЛОВАЛ РУССКУЮ ЗЕМЛЮ»
  •     ВО ВЛАСТИ «МАМОЧКИ ЮНАЙ»
  •       РУССКИХ ЗДЕСЬ НИКОГДА НЕ БЫЛО
  •     «ПОЛУЧЕН ПРИКАЗ СВЫШЕ»
  •   ВОЗВРАЩЕНИЕ В ГАВАНУ
  •     НОВЫЕ КРАСКИ ГАВАНЫ
  •     «ТЕПЕРЬ Я МОГУ НАПИСАТЬ ЕМУ СЛОВО „ЛЮБЛЮ“»
  •     ТАМ ВСЕ ПО КАРТОЧКАМ
  •     РАЗМЫШЛЕНИЕ О СУДЬБЕ КУБИНСКОЙ ЖЕНЩИНЫ
  •     ЛИТЕРАТУРА, КОТОРОЙ ПРЕЖДЕ НЕ БЫЛО
  •     ВЫСТРЕЛЫ В РЕСТОРАНЕ
  •     ИСЧЕЗАЮЩИЕ ДЕРЕВНИ
  •     ЧАСТНИК
  •     АРМИЯ, САМАЯ ПРЕКРАСНАЯ В МИРЕ
  •     ДВЕ СУДЬБЫ
  •     В БЕЛОМ МРАМОРНОМ ЗАЛЕ
  •     ИЗ БЫВШИХ
  •     ПЕРВЫЙ ВЫСТРЕЛ
  •     ДРУЗЬЯ ПРОВЕРЯЮТСЯ В БЕДЕ
  • Информация об издании
    Взято из Флибусты, flibusta.net