Иллюстрация на обложке предоставлена фотобанком «Shutterstock»
ANGEL OF DEATH by Tanglewood Publishing, Inc.,
Печатается с разрешения Tanglewood Publishing Inc. и при содействии The BKS Agency
Соавтор – Лиза Рохани-Буччери
Перевод с английского – Мира Хараз
© Eva MozesKor and Lisa Rojany Buccieri, 2009, 2020
© Peggy Tierney, 2020
© Octopus Publishing Group Ltd., 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2022
Посвящаю эту книгу памяти моих матери, Яффы Мозес, отца, Александра Мозеса, сестер, Эдит и Алис, и сестры-близнеца, Мириам Мозес-Цейгер. А также всем детям, пережившим лагерь, всем детям, пережившим насилие и унижения. Я выражаю почтение силе духа людей, выживших несмотря на потерянное детство, гибель родных, и хочу сказать, что семья у них все же есть. И, наконец, я посвящаю эту книгу моим сыну, Алексу Кору, и дочери, Рине Кор, они – моя радость, гордость и еще одно испытание.
ЕМК
Оливии, Хлое и Дженевив. Вы – весь мой мир. И моей сестре Аманде – за то, что спасла мне жизнь.
ЛРБ
Двери вагона были распахнуты впервые за много дней, солнечный свет казался нам настоящим благословением. В трясущемся крошечном вагоне для скота ехали десятки евреев – нас увозили все дальше и дальше от Румынии. Изможденные люди толкали друг друга, стремясь выбраться.
Я крепко сжимала руку близняшки, когда нас вытолкали на платформу, не зная, радоваться нашему освобождению или бояться того, что будет дальше. От холодного утреннего воздуха бросало в дрожь, ветер обдувал наши голые ноги, и одинаковые тонкие платья бордового цвета не спасали.
Я сразу поняла, что сейчас раннее утро – солнце только показалось над горизонтом. Повсюду нас окружали забор из колючей проволоки и цементные смотровые вышки. С них на нас глядели винтовки эсэсовцев (нем. schutzstaffel). Служебные собаки, которых держали эсэсовцы, рвались с поводков, лаяли и рычали как бешеные. Однажды на ферме я видела бешеную собаку, с пеной у рта и острыми белыми клыками. Я чувствовала, как сильно колотится мое сердце.
Рука сестры, потная и теплая, сжала мою. Родители и Эдит с Алис, мои старшие сестры, стояли рядом с нами, и я услышала, как мама тихонько говорит папе:
– Освенцим? Это и есть Освенцим? Что это за место? Мы не в Венгрии?
– Мы в Германии, – ответил он.
Мы пересекли границу и оказались в Германии. На самом деле это была Польша, но немцы подчинили Польшу себе. Именно в немецкой Польше находились все лагеря смерти. Нас привезли не в венгерский лагерь на работы, а в нацистский – на смерть. Не успела я этого осознать, как кто-то толкнул меня в плечо.
– Schnell! Schnell![1]
Эсэсовцы подгоняли остальных пленных, чтобы те скорее вышли на огромную платформу.
Нас продолжали толкать. Мириам прижалась ко мне поближе. Слабый солнечный свет то исчезал, то снова появлялся над нашими головами – его загораживали взрослые, которых офицеры разгоняли в разные стороны. Похоже, они разделяли всех на две группы с разными целями. Но с какими?
Шум вокруг усиливался. Нацисты хватали людей и толкали их вправо или влево от платформы. Собаки лаяли и рычали. Люди начали плакать и кричать, пытались схватить своих родных, но офицеры их расталкивали. Мужчин и женщин разделяли, детей отнимали у родителей. Мы оказались в эпицентре. Все вокруг закрутилось быстрее и быстрее. Поднялась суматоха.
– Zwillinge! Zwillinge![2]
Перед нами остановился один из офицеров. Он оглядел меня и Мириам, наши одинаковые платья.
– Они близнецы? – спросил он маму.
Она помедлила.
– А это хорошо?
– Да, – ответил офицер.
– Они близнецы, – ответила мама.
Офицер молча схватил нас с Мириам и оторвал от мамы.
– Нет!
– Мама! Мама! Нет!
Мы с Мириам кричали и плакали, протягивая руки к маме, и она тоже тянулась к нам, но ее не пускал другой офицер. Он бросил ее на землю с другой стороны платформы.
Мы визжали. Рыдали. Умоляли. Но наши голоса тонули в шуме, хаосе и отчаянии, как бы громко мы ни кричали. Из-за наших одинаковых бордовых платьиц, мы же близнецы, нас трудно было не заметить в серой толпе измученных еврейских пленников, нас с Мириам выбрали. Вскоре нам предстояла встреча с Йозефом Менгеле, нацистским врачом, которого прозвали Ангелом Смерти. Это он решал, кого из прибывших на платформу убить, а кого оставить в живых. Но тогда мы этого не знали. Мы знали, что внезапно оказались одни. Нам было всего десять.
Мы больше никогда не увидели ни маму, ни папу, ни Эдит, ни Алис.
Мы с Мириам были близнецами, младшими из четырех сестер. Наши сестры всегда рассказывали историю нашего рождения с такой завистью, что становилось ясно: мы в семье любимицы. Что же может быть милее девочек-близняшек?
Мы родились 31 января 1934 года в деревне Порт в Трансильвании, в Румынии, неподалеку от границы с Венгрией. Сколько я себя помню, мама всегда любила одинаково нас наряжать и завязывать волосы красивыми бантами, чтобы все издалека понимали, что эти малыши – близняшки. Иногда она усаживала нас на подоконник, и проходящие мимо думали, что мы не дети, а дорогие куклы.
Мы были так похожи, что приходилось носить таблички с именами, чтобы хоть как-то различаться. Тети, дяди, двоюродные братья и сестры, приезжая к нам на ферму, любили играть с нами в «угадайку». «Кто из вас Мириам? Кто из вас Ева?» – вопрошал дядя, а сам улыбался. Мама тоже улыбалась, гордясь своими куколками, а наши старшие сестры закатывали глаза. Люди, как правило, не угадывали. Когда мы чуть подросли и пошли в школу, мы пользовались нашей схожестью и подшучивали над окружающими, это было очень весело. И мы использовали эту уникальную особенность и очарование при каждом удобном случае.
Хотя папа был довольно строгим и отчитывал маму за ее тщеславие, указывая, что Священное Писание этого не одобряет, она все равно уделяла нашему внешнему виду особое внимание. Она специально шила нам одежду на заказ, как сегодня состоятельные люди заказывают одежду у модных дизайнеров. Сначала она заказывала ткань в городе. Когда ее привозили, мы с Мириам, Алис и Эдит отправлялись к портнихе в городок Шиофок. Там мы, девочки, жадно разглядывали и перелистывали все модные журналы с новинками моды.
Но окончательное решение относительно фасона и цвета платьев принимала мама. Именно платьев – в то время девочки не носили ни штанов, ни комбинезонов. Мама всегда выбирала бордовый, бледно-голубой или розовый. После того как с нас снимали мерки, назначалась дата примерки, когда портниха наряжала нас в уже готовые платья. Платья всегда были абсолютно одинаковыми и составляли весьма гармоничную пару.
Нас с сестрой было очень легко спутать, но папа всегда различал, кто я, а кто Мириам – по характеру, по походке, по незначительным движениям рук. Не успевала я открыть рта чтобы заговорить, а он уже понимал кто есть кто. Хотя Мириам родилась раньше, главной была я. И я больше говорила. Когда нам что-то было нужно от папы, Эдит, самая старшая, отправляла меня к нему «посыльным».
Папа, верующий еврей, всегда хотел сына, потому что в то время только сыновья могли ходить молиться в синагогу и читать кадиш, иудейскую поминальную молитву. Но сына у папы не было, только мы с сестрами. Поскольку я была самой младшей в семье, он часто смотрел на меня и говорил: «Ты должна была быть мальчиком». Думаю, он имел в виду, что и правда могла бы быть мальчишкой. Это доказывал мой характер: я была сильной, смелой, не стеснялась высказываться – вела себя, как, наверное, подобало бы сыну.
Хоть такой бойкий характер и помогал мне отличаться от сестры, он имел свои недостатки. Мне казалось, что папу во мне все не устраивало, и что бы я ни делала, он оставался недоволен. Мы часто спорили, и я всегда стояла на своем. Я не понимала – неужели он всегда прав, просто потому что он мужчина, потому что он мой отец, потому что он глава семьи? Поэтому мы вечно спорили. Папа и я.
Мне он всегда уделял больше внимания, чем моим сестрам, но внимание это не всегда было приятным. Я так и не научилась искусству белой лжи, поэтому постоянно попадала впросак. Помню, как я часто ходила по дому на цыпочках, чтобы случайно не попасться папе на глаза и не раздражать его лишний раз.
Но со временем я поняла, что споры с отцом сделали меня сильнее. Я научилась быть умнее того, кто имеет надо мной власть. Тогда я этого не знала, но наши споры подготовили меня к тому, что мне вскоре пришлось пройти.
Мама была совсем не похожа на папу. Она была весьма образованна для того времени, когда не всем женщинам позволяли ходить в школу. Многие религиозные евреи тогда воспитывали своих дочерей как будущих матерей и домохозяек, а образование было мужской прерогативой. Хотя мама и проследила за тем, чтобы мы научились читать, писать и считать, а также освоили основы истории и языка, она научила нас заботиться о других.
В нашей деревне, Порте, кроме нас евреев не было, но все соседи дружелюбно с нами общались. Мама всегда была в курсе последних новостей и часто помогала соседям, особенно беременным девушкам, когда они в этом нуждались. Она готовила им макароны или пироги, помогала прибраться в доме, если они болели, давала советы по воспитанию детей, читала письма, которые те получали от родственников. Своим примером она учила нас с сестрами помогать тем, кому повезло меньше нас, особенно учитывая то, что мы были далеко не бедными по меркам нашей деревни.
Однако вскоре после нашего рождения антисемитизм стал стремительно распространяться в Румынии. То есть многие теперь не терпели евреев просто потому, что они евреи. Но мы, будучи совсем детьми, даже не знали, что такое антисемитизм, пока венгерская армия не вторглась в наш городок в 1940 году.
Отец как-то рассказал нам, как испытал антисемитизм на себе в 1935 году, когда нам с Мириам был всего год. В том году Железная гвардия (экстремистская антисемитская партия, руководившая газетами, полицией и управлением нашей деревни) разжигала ненависть к евреям с помощью выдуманных историй о том, какие евреи злые, как они хотят всех обмануть и захватить мир в свои руки. Моего отца и его брата Аарона заключили в тюрьму по обвинению в неуплате налогов; но это, конечно, была ложь – они всегда платили налоги. Их арестовали только потому, что они были евреями.
Папа рассказывал, что когда их выпустили, они с дядей Аароном решили попробовать перебраться в Палестину. Когда-то евреи проживали на территории Палестины на Ближнем Востоке – до изгнания во времена Римской империи. Многие евреи думали о ней как о родине, особенно во времена гонений, куда пора вернуться. В начале XX века часть Палестины была отдана евреям-иммигрантам, и в конце концов в 1948 году она стала независимым Государством Израиль.
Папа и дядя Аарон провели в Палестине несколько месяцев, после чего вернулись в Румынию. По возвращении домой дядя Аарон и его жена продали все свое имущество, чтобы вскоре куда-то мигрировать.
Папа тоже убеждал маму уехать в Палестину.
– Там хорошо, – говорил он. – Так тепло. И работу найти легко.
– Нет, – протестовала мама. – Я не могу взять и переехать с четырьмя маленькими детьми.
– Уезжать надо сейчас, пока для нас все не стало еще хуже, – убеждал папа. Его пугали новости о растущих гонениях евреев не только в Румынии, но и по всей Европе.
– Что нам там делать? На что нам жить? Мне в пустыне делать нечего, – отвечала мама. Она, как это иногда делают мамы, настояла на своем и наотрез отказалась что-либо делать. Я часто думала о том, как сложилась бы наша жизнь, если бы она сдалась.
В своей маленькой румынской деревушке мы жили в хорошем доме на большой ферме. Нам принадлежали тысячи акров земли, на которых росли пшеница, кукуруза, бобы и картофель. У нас были коровы и овцы, которые давали сыр и молоко. Также у нас был большой виноградник, и мы делали свое вино. В нашем саду росли яблоки, сливы, персики и вишни трех цветов – красные, черные и белые. Летом мы вешали ягоды себе на уши, притворяясь, будто это сережки, а мы все – изысканные дамы.
Мама очень любила свой садик с цветами перед домом, любила грядки на заднем дворе, все хозяйство с коровами, курами и гусями.
Но больше всего она боялась покинуть собственную маму. Мы любили ездить в гости к бабушке и дедушке Герш. Мама – единственная дочка – чувствовала, что обязана заботиться о бабушке, она действительно часто нуждалась в маминой помощи.
– И вообще, здесь мы в безопасности. – говорила мама. Она искренне верила, что слухи о том, что немцы и их новый глава государства, Адольф Гитлер, поднимают волну гонений, были лишь слухами. Она не видела нужды бежать в Палестину или Америку, где наш народ был в безопасности. Поэтому мы остались в Порте.
В Порте проживала всего сотня семей, в основном христиан; у нас был деревенский священник. Дочь священника, Люси, была нашей лучшей подругой, мы с Мириам обожали с ней играть. Летом мы лазали по деревьям в саду, читали книжки, ставили пьесы в нашем маленьком самодельном театре, состоящем из натянутой между двумя деревьями простыни. Зимой мы помогали Люси украшать елку, только папе мы не говорили – он бы не одобрил.
Хотя слухи о том, что евреев принудительно вывозят в трудовые лагеря, росли, мама все равно не верила, что нам что-то угрожает. Даже когда мы узнали о новых гетто – районах в европейских городах, куда сгоняли евреев и где они жили в грязи и нищете, – мы не верили, что нам что-то угрожает. Даже когда у евреев отобрали все имущество, все права, когда их стали отправлять в трудовые лагеря и принуждать к рабскому труду, мы не думали, что это может случиться с нами. Мы не думали, что они дойдут до нашей деревушки.
Помню, как однажды через нашу деревню прошли евреи из будапештского лагеря. Венгерское правительство использовало их рабский труд для постройки железных дорог, а когда стройка завершалась, евреев увозили обратно в лагерь. Во время работ им было негде ночевать, так что папа разрешил им спать в нашем хлеве. Иногда жены приходили их навестить и останавливались у нас. В благодарность эти женщины приносили нам всякие игрушки, а главное – книги из города. Мы были в восторге от книг, проводили в их мирах часы напролет. Я могла за день прочесть целую книгу. Это воспитало во мне любовь к чтению с юных лет.
Как я узнала из книг много лет спустя, Адольф Гитлер, глава нацистской партии, пришел к власти в Германии в 1933 году. Гитлер ненавидел евреев так же, как Железная гвардия, так что предводители антисемитских и расистских партий объединились на основе ненависти и жажды править всей Европой. Потом, в сентябре 1939 года, когда нацистская армия вторглась на территорию Польши, началась Вторая мировая война. Венгры, под предводительством Миклоша Хорти, тоже доверились Гитлеру и заключили с ним союз. Все это происходило практически у нас под носом, но все равно казалось таким далеким, что кроме папы никто не беспокоился.
Но летом 1940 года, когда нам с Мириам было шесть, все изменилось. Гитлер передал север Трансильвании Венгрии. Население Трансильвании на тот момент поровну составляли венгры и румыны. Но в нашей деревне венгров не было. Поползли слухи, что венгерская армия придет и убьет евреев и румын и сожжет всю деревню дотла. Даже будучи ребенком, я понимала – мы в опасности.
Мириам, куда более тихая чем я, чувствовала мое беспокойство, читала его на моем лице и во всех действиях. Но она никогда не жаловалась – такова была ее природа.
Однажды венгерские солдаты вошли в нашу деревню. Командующий ехал на длинной черной блестящей машине. Зрелище впечатляло, как и было задумано. Все местные жители получили указание радушно принять армию, которой теперь принадлежала власть. Мы слышали, как солдаты напевали: «Мы солдаты Хорти, краше в мире не найти».
Когда они пришли, мама с папой пустили их переночевать; главные офицеры спали в гостевой. Мама отнеслась к ним, как к дорогим гостям – испекла чудесный торт, пригласила их поужинать с нами. Помню, было много разговоров о вкусной еде, и мы с Мириам были так рады сидеть за одним столом с такими важными мужчинами в форме. Вечер выдался приятный, офицеры хвалили мамину еду и выпечку. Прежде чем уйти спать, они снова ее поблагодарили и поцеловали руку – тогда многие европейские мужчины так делали. Наутро они ушли, и родители, казалось, успокоились.
– Видишь? – сказала мама. – Это все вранье, что они евреев убивают. Они настоящие джентльмены.
– Но зачем людям такое выдумывать? – ответил папа. Это был риторический вопрос, за которым не последовало ответа ни от мамы, ни от кого-либо еще. – Ладно, ты права. Нацисты точно не дойдут до нашей деревушки, – заключил он.
Все приняли это как данность. Раз так сказал папа.
Однако по ночам, за закрытыми дверями, родители слушали радио на батарейках. Новости они обсуждали на идиш, который никто из нас, детей, не понимал. О чем они тайно перешептывались? Что они хотели от нас скрыть?
Я прижимала ухо к двери, пытаясь подслушать. Когда родители вышли, я спросила:
– Кто такой Гитлер?
Мама беспечно отмахнулась от вопроса:
– Не беспокойся об этом. Все будет хорошо.
Но мы слышали по радио, как Гитлер кричал, что надо убить всех евреев. Как будто жуков истребить. Как бы родители ни силились сохранять улыбку, мы чувствовали, что что-то не так. От такого таинственного поведения родителей даже Мириам начала нервничать. Мы всегда волновались, даже детьми, когда чувствовали какую-то недосказанность.
Осенью 1940 года мы с Мириам пошли в школу. В отличие от современных младших школ, тогда все дети с первого по четвертый класс занимались в одном кабинете. Кроме нас евреев в классе не было. Близнецов тоже. Каждый день мы появлялись в школе в одинаковых платьях, с длинными косичками, завязанными ленточками одного цвета. Как и наши родственники, одноклассники забавлялись, пытаясь понять, кто есть кто.
Вскоре нам стало известно, что у нас два новых учителя-венгра, которых к нам прислали нацисты. Я очень удивилась, когда они принесли в класс книги с оскорблениями евреев. Более того, в книге были карикатуры, изображающие евреев с огромными носами и животами, как у клоунов. Но главным чудом из чудес стали «живые картинки» – так мы называли фильмы, пока не знали этого слова, – на стене. Я особенно хорошо помню один из фильмов, он назывался «Как поймать и убить еврея». Эти пропагандистские фильмы показывали перед началом полнометражных фильмов в кинотеатрах, как в наши дни показывают рекламу; только представьте – смотреть ролик о том, как убивать евреев, прямо перед мультиком студии Pixar!
Эти фильмы, полные ненависти, и расистские книжки подействовали, как и было задумано. Наши друзья – те, кого мы считали друзьями – начали обзывать нас с Мириам грязными, вонючими еврейками. Это ужасно меня злило. Как они смели называть нас грязными? Я точно знала, что была не грязнее них, а может, даже и чище! Дети стали плеваться в нас, бить при каждой возможности. Как-то на математике нам задали задачку: «Если у тебя было пять евреев, и ты убил троих, сколько евреев у тебя осталось?».
Это расстроило и напугало нас с Мириам; мы прибежали домой в слезах. На платьях грязь – нас снова толкнули на землю, на пыльных щеках дорожки слез.
– Милые, мне так жаль, – сказала мама, обнимая и целуя нас. – Но мы ничего не можем поделать. Но вы не волнуйтесь! Просто ведите себя хорошо. Не забывайте молиться, убираться по дому и делать домашнее задание.
Однажды в 1941 году мальчишки из класса решили разыграть учительницу. Пока она не видела, они подложили куриные яйца ей на стул. Все дети видели, что они это сделали, но никто ничего не сказал. Все, затаив дыхание, смотрели, как она разворачивается и садится на стул. Конечно, как только она опустилась, яйца треснули и испачкали ее новое платье.
– Опять проделки грязных евреев! – сказал наш одноклассник как нечто само собой разумеющееся.
– Это правда? – спросила учительница, сверля взглядом нас с Мириам.
– Нет, мадам, нет!
Мы были в ужасе. Мы вообще никогда не шалили, не говоря уже о подобных проделках. Страшно представить, как бы нам тогда досталось от родителей! Да и мы любили школу и учиться.
Но тут началось:
– Да, это были они! – закричали дети. – Они, мы все видели!
Они будто заранее сговорились нас обвинить.
Мы с Мириам протестовали, но безрезультатно. Мы были виновниками, потому что были евреями.
Учительница не стала ничего выяснять и сказала нам встать у доски. Она посыпала пол перед нами сухими кукурузными зернами.
– На колени, – приказала она.
Мы час простояли на коленях на зернах перед всем классом. Зерна впивались в наши голые коленки. Но больнее было то, что наши одноклассники смеялись, издевались, корчили рожи. Нам с Мириам было больно не столько от зерен, сколько от обиды.
Когда мы вернулись домой и рассказали обо всем маме, она обняла нас и со слезами сказала:
– Дочки, мне очень жаль, но мы евреи, все, что мы можем, – это терпеть. Здесь мы бессильны.
Ее слова разозлили меня больше наказания учительницы. Я хотела кого-нибудь ударить, сделать кому-то так же больно, как было мне от этих зерен. Неужели все это – правда?
Вечером папа вернулся с работы на ферме; когда он узнал, что с нами произошло, отреагировал так же, как и мама:
– Две тысячи лет евреи верили, что если они будут жить в мире и дружбе со всеми, они смогут выжить, – сказал он. – Мы должны жить по традиции. Постарайтесь ладить со всеми.
Папа уверял, что мы живем в такой дали, что нацисты не захотят сюда тащиться.
Беспорядки продолжались. Подростки, которые принадлежали к венгерской нацистской партии, но официально вступить пока не могли (вступать можно было после восемнадцати, как и служить в армии), часто приходили к нашему дому и часами выкрикивали всякие гадости.
– Грязные жиды! – кричали они. – Чокнутые свиньи!
Они били наши окна, забрасывали дом помидорами и камнями. К ним присоединялись и другие жители деревни. Бывало, что мы по три дня не могли выйти из дома.
– Папа, пожалуйста, выйди к ним и сделай что-нибудь! – умоляла я. Я так хотела, чтобы он хоть что-то сделал!
– Ева, мы ничего не можем сделать. Тебе придется с этим смириться.
Тогда я этого не знала, но мама с папой, вероятно, боялись как-то ответить обидчикам, потому что тогда их могли арестовать и разлучить с нами. Так мы хотя бы все были вместе.
Мы с Мириам в ужасе прижимались друг к другу в кровати. Сестры боялись подходить к окнам – мы тоже чувствовали их страх. Положение становилось только хуже. В июне 1941 года Венгрия вступила во Вторую мировую войну на стороне ненавистника евреев Адольфа Гитлера и его страны Германии. В некоторых странах Европы евреи был обязаны носить на одежде желтую звезду Давида – один из еврейских символов, чтобы все знали, что это – еврей. Нам не надо было носить желтую звезду, но все и так знали, что мы евреи. Мы постепенно становились изгоями в родной деревне.
Нам с Мириам, в отличие от многих еврейских детей в Европе, было позволено ходить в школу с нееврейскими детьми, но издевательства не прекращались, и с каждым днем там становилось все хуже. Нашим старшим сестрам повезло больше: все предметы – немецкий, искусство, музыку, рисование, математику и историю – им преподавал учитель-еврей, который тогда жил с нами.
Светлая осень постепенно превращалась в темную зиму, дни становились короче. Мы больше не смели выходить играть на улицу как раньше. Родители никогда не показывали свои переживания, но нам с Мириам становилось все страшней.
Однажды в сентябре 1943 года родители разбудили нас посреди ночи.
– Ева! Мириам! – шипели они. – Быстро одевайтесь! Надевайте все теплое, куртки и сапоги не забудьте. Не зажигайте свечку! Одевайтесь в темноте. И очень, очень тихо.
– Что… что мы делаем? – сонно спросила я.
– Просто делайте, что мы говорим! – ответил папа.
Мы надели теплую одежду и отправились на кухню. В свете мерцающих в камине углей мы увидели сестер. Они тоже оделись в теплое. В тени их лица казались будто высеченными из камня.
Папа собрал нас вместе и прошептал:
– Дети, нам пришло время уходить. Мы попробуем перейти границу, там, где не властвуют венгры, мы будем в безопасности. Идите за нами, но главное – ни звука.
Гуськом, с папой во главе и мамой в конце, мы выскользнули из дома и оказались во тьме. Было холодно и ветрено. Но я думала только об одном: мы в беде, в большой беде. И мы пытаемся спастись.
Мы шли к задним воротам в конце сада в тишине, друг за другом. Прямо за воротами была железная дорога. По ночам поезда не ходили. Было тихо, если не считать стрекота сверчков и редких криков ночной птицы. Если бы мы прошли вдоль рельсов около часа, оказались бы в безопасной части Румынии. Когда папа оказался у ворот, он чуть приподнялся, чтобы отпереть их; он толкнул дверь и раздался голос:
– Стоять! Еще шаг, и я стреляю!
На нас смотрели пистолеты венгерских нацистов-подростков. Группа парней со свастикой на предплечьях и в бежевых кепках караулили нашу ферму, как раз на случай, если мы попытаемся сбежать. Никому не известно, как давно они там были.
Нас было всего шесть евреев. Неужели мы были так важны? Я сжала руку Мириам, было страшно смотреть в лица нацистов, но я бросала на них взгляды украдкой. Папа закрыл ворота, и юноши под конвоем отвели нас обратно домой.
Последний шанс на спасение был упущен.
Тридцать первого января 1944 года нам с Мириам исполнилось десять. На каждый семейный день рождения мама пекла торт и превращала весь день в праздник. Но нам с Мириам не удалось отметить первый юбилей. Мама сильно заболела. В октябре, когда юные нацисты помешали нашему побегу, она слегла с брюшным тифом, и всю зиму провела в постели. Тогда у нас не было лекарств, доступных теперь в любой аптеке, которые могли бы облегчить ее страдания. Мы боялись за маму, потому что не знали, поправится ли она. Мама всегда была такой сильной и здоровой.
К нам приехала еврейка из соседней деревни, чтобы ухаживать за мамой и заниматься домашними делами. Мы с сестрами помогали на ферме намного больше, чем раньше. За нами следили нацисты и венгерские власти, но официально покидать дом не запрещалось, никакого домашнего ареста. Мы были в относительной безопасности. Даже продолжали ходить в школу, за исключением тех редких дней, когда нацисты это запрещали. В такие дни мы занимались дома, как старшие сестры.
Одним мартовским утром этой относительной свободе пришел конец. Два венгерских полицейских подошли к нашему дому и принялись барабанить в дверь.
– Собирайте вещи! Поживее! Вас отвозят в сборный пункт. Два часа на сборы.
Маме едва хватило сил встать с кровати. Папа и старшие сестры собрали еду, постельное белье, одежду – все необходимое, что пришло им в голову. Мы с Мириам надели любимые одинаковые платья и собрали одежду.
Вся деревня смотрела, как полицейские уводили нас из дома по главной дороге. Соседи вышли на улицу и выстроились на обочине. Одноклассники не сводили с нас взгляд. Никто не попытался остановить полицейских. Никто ничего не сказал.
Меня это не удивило. С тех пор, как все узнали о нашей попытке побега, положение ухудшилось; соседи и их дети обращались с нами все грубее и грубее.
Даже Люси, наша лучшая подруга, стояла неподвижно, не смея смотреть нам в глаза. Она не выразила огорчения, не подарила ничего на прощание. Когда мы проходили мимо ее дома, я посмотрела на нее, она отвела взгляд. Мы покинули родной дом в тишине.
Нас запихнули в крытую телегу и отвезли в город Шимлеу-Силванией в пяти часах езды от деревни. Там нас заставили жить в гетто, куда переселили 7 тыс. евреев со всей Трансильвании. Мы с Мириам никогда не видели столько народу. Нам казалось, что 100 человек – вся наша деревня – это уже много. А 7 тысяч – и все евреи! – мы в жизни столько не видели.
Впоследствии мы узнали, что Рейнхард Гейдрих, начальник Главного управления имперской безопасности (нем. Sicherheitsdienst), издал приказ: все евреи на нацистской территории должны были переехать в специально отведенные места – гетто. Раньше мы о них даже не слышали. Со всех сторон гетто окружали стены или колючая проволока; находились они в самых старых и запущенных частях города, в самых бедных регионах страны. Их запрещалось покидать без особого пропуска, а нарушение запрета каралось смертью.
Наше гетто находилось в поле, огражденном колючей проволокой, которую, казалось, натянули впопыхах. Посреди поля протекала река Баркэу (или Беретьо). Единственным зданием была заброшенная кирпичная фабрика, которую комендант превратил в свою штаб-квартиру. В гетто не было никакого жилья, даже палаток, где евреи могли бы укрыться и переночевать. Комендант сказал, что нас скоро развезут по трудовым лагерям в Венгрии, где мы пробудем до конца войны.
– Ничего плохого не случится, – пообещал он.
Мы с Мириам помогли папе и сестрам поставить палатку на сырой земле из простынь и одеял. Мы тужились и пыхтели, а комендант ходил туда-сюда, уперев руки в бока, и кричал:
– Как прекрасно – видеть детей Израиля в таких же шатрах, как во времена Моисея! – и засмеялся так громко, будто это была самая смешная шутка на свете.
Мы все ютились в одной палатке. Каждый раз, когда небо темнело и начинался дождь, комендант кричал в громкоговоритель:
– Разбирайте палатки! Я хочу, чтобы они все стояли на другой стороне.
Он гонял нас без причины – просто из жестокости. Пока мы разбирали палатки, переходили по мосту и снова ставили их в грязи, все успевали промокнуть до нитки.
Мама все еще была очень слаба после болезни, и в таких условиях ей становилось только хуже. По ночам мы с Мириам тесно прижимались друг к дружке, пытаясь согреться и успокоиться.
Каждого главу семьи вызывали в штаб-квартиру на допрос. Настал день, когда немецкие солдаты увели на допрос папу. Они считали, что родители где-то спрятали золото и серебро, или скрывали какие-то богатства на ферме, и хотели узнать, где именно. Но папа правда был простым фермером – богатств, кроме земли и урожая, у него не было. Он сказал немцам, что у него нет серебра, если не считать подсвечника для Шаббата. Несколько часов спустя папу принесли в палатку – на носилках. Он был весь в крови от ударов хлыстом. Ногти на руках и на ногах ему сожгли свечами. Он не мог оправиться много дней.
Мы с Мириам чувствовали себя беспомощными. Мы были детьми, полагалось, что родители должны нас защищать. Но они никак не могли нам помочь. А мы не могли помочь папе.
Эдит взяла на себя готовку. Нам сказали взять с собой провизии на две недели, но мама велела взять все, что можем унести – фасоль, хлеб, лапшу. Шли недели; мы распределили еду по дням, раз в день ели фасоль. Иногда к окраине гетто приходили неевреи и бросали нам еду и другие нужные вещи, но я не помню, доставалось ли что-то нашей семье.
Вскоре мама наконец поняла, насколько плачевно наше положение. Мы с Мириам жаловались, что приходится спать на мокрой земле, и что у нас болит живот, но мама уже не могла нам помочь. Она просто сидела на земле и качала головой:
– Это я во всем виновата, – говорила она. – Надо было уехать в Палестину.
Было видно по глазам, запавшим от болезни, с темными кругами от недосыпа, что мама мучается из-за отказа уехать в Палестину с дядей Аароном, когда была возможность. Жизнь в грязи и нищете гетто угнетала ее, она все больше мрачнела и замыкалась в себе.
Однажды майским утром в 1944 году немцы сказали, что переводят нас в трудовой лагерь в Венгрии.
– Это для вашей же безопасности. Будете работать – значит будете жить, – сказали они. – И ваши семьи не разлучат.
Взрослые в гетто поговаривали, будто евреев вывозят в Германию и там убивают. Поэтому мы думали, что раз остаемся в Венгрии, нам это не грозит.
Сказали ничего с собой не брать – мол, в лагере есть все необходимое. Но мама и сестры все равно кое-что прихватили. Папа взял книгу с молитвами. Мы с Мириам надели бордовые платья.
Нас отвели к железной дороге и погрузили в вагоны для скота, пихая и подталкивая, пока в вагон не набилось по сотне людей. Папу назначили ответственным за вагон. Сказали, что, если кто-то сбежит, папу расстреляют. Двери захлопнули и заперли ломом. В вагоне было четыре небольших окошка, по два с каждой стороны, все затянутые колючей проволокой. Как тут сбежишь?
Мы с Мириам оказались прижаты друг к другу. Места было так мало, что нельзя было ни сесть, ни лечь, даже таким маленьким, как мы. Хоть я и была совсем ребенком, чувствовала, что нас ждет нечто ужасное. Родители, которые всегда нас защищали, теперь были бессильны, и это полностью уничтожило то слабое чувство безопасности, что у меня оставалось.
Поезд мчался несколько дней, постоянное клацанье сменялось лишь редкими гудками поезда. Мало того, что мы не могли даже присесть, у нас не было ни еды, ни воды, ни какого-то подобия туалета. Помню, мне очень хотелось пить, во рту пересохло.
Когда поезд остановился в первый день, чтобы набрать топлива, папа попросил у охраны воды. В обмен они потребовали пять золотых часов. Взрослые сняли свои часы и отдали им. Охранник принес ведро воды и плеснул ее в окно. Вода растеклась. Не помню, чтобы кому-то удалось хотя бы глотнуть. На меня попала пара капель, но жажду они, конечно, не утолили. На следующий день поезд снова остановился, и история с водой повторилась.
На третий вечер, когда поезд снова остановился, папа на венгерском попросил воды, но ему ответили по-немецки:
– Was? Was?[3]
Охранник не понимал папу.
Тогда мы поняли: мы уже не в Венгрии. Поезд пересек границу, и мы оказались в оккупированной немцами Польше. Нас сковал страх. Раньше у нас еще оставалась маленькая надежда. Все, даже я, понимали, что пока мы в Венгрии, мы еще могли попасть в трудовой лагерь. Но все знали, что Германия и немцы означали смерть евреям. Многие принялись молиться. Вагон наполнился сдавленным плачем взрослых; их страхом заразились и дети. Некоторые пытались зачитать шему, молитву на иврите, – чтобы бог нас услышал, чтобы он нас спас.
Поезд снова тронулся. Мы с Мириам не издали ни звука; мы не ели и не пили уже три дня.
На четвертый день поезд остановился. Папа снова крикнул, что нам нужна вода. Никто не ответил.
Мы поняли, что приехали в пункт назначения. Я приподнялась на цыпочки и выглянула из окна. Небо было темным. Снаружи доносились резкие выкрики на немецком; длилось это час или два. Двери не открывали.
Наконец наступил рассвет – а с ним и время папиной утренней молитвы. Он достал книжку и попытался определить, в какой стороне восток, потому что евреи молятся в направлении Израиля. Я подумала – как он может молиться в такое время?
– Папа, – сказала я. – Мы не знаем, куда нас привезли. Нас обманули. Это не трудовой лагерь.
– Ева, мы должны молить Бога о пощаде, – ответил он. – Идите сюда.
Он собрал нашу семью в углу вагона. Мы с Мириам прижались к нему, мама с сестрами пристроились рядом. Мы молча слушали слова отца:
– Пообещайте мне: если кто-то из вас переживет эту ужасную войну, вы отправитесь в Палестину, где живет ваш дядя Аарон, и где евреям ничего не угрожает.
Он никогда не говорил так с нами, девочками – уважительно, как будто мы были взрослыми. Я, Мириам, Эдит и Алис мрачно кивнули.
Папа начал утреннюю молитву.
Снаружи выкрикивались приказы на немецком. Отовсюду доносился лай собак. Наконец двери вагона со скрипом открылись. Эсэсовцы приказали всем выйти.
– Schnell! Schnell![4]
Я увидела высокий забор из колючей проволоки и цементные смотровые вышки. С них на нас глядели винтовки надзирателей. Я не знаю, как мы оказались на платформе – мы с Мириам то ли спрыгнули вниз, то ли сошли по деревянной сходне. Напуганные десятилетки в одинаковых бордовых платьях.
Мама схватила нас с Мириам за руки. Мы выстроились в ряд на бетонной платформе, плечо к плечу. В нос сразу ударил запах, отвратительный и незнакомый. Он немного напоминал запах жженых куриных перьев. Дома на ферме после ощипывания кур мы держали мясо над огнем, чтобы спалить оставшиеся перышки. Но здесь запах был просто невыносимым. От него будто воздух густел, негде было спрятаться. Я не сразу узнала, что это за запах.
Это было непонятное и шумное место. Собаки лаяли. Эсэсовцы выкрикивали приказы.
И люди кричали. От боли.
Смятения.
Отчаяния.
Плач, плач, плач. Дети плачут, потому что их разлучили с родителями. Родители плачут, потому что у них отняли детей. Рыдания напуганных и растерянных. Рыдания тех, кто понял, что сбылись их худшие кошмары. Плач и крики сливались в симфонию абсолютной, невыносимой боли человеческих потерь, скорби, страдания.
Казалось, я видела это все со стороны. Перед глазами мелькали колючая проволока, яркие лампы, ряды зданий. Эсэсовцы прочесывали толпу прибывших, как будто что-то искали.
Внезапно я пришла в себя. Я огляделась; Мириам дрожала рядом со мной. Но где же папа? И старшие сестры, Эдит и Алис? Я в отчаянии завертела головой, мертвой хваткой вцепившись в маму и Мириам. Папы с сестрами нигде не было. Проведя четыре дня в такой тесноте с ними, я испугалась, когда они внезапно исчезли.
Я больше никогда их не увидела.
Я крепко сжимала мамину руку. Мимо нас пробежал эсэсовец, выкрикивая:
– Zwillinge! Zwillinge!
Он пробежал мимо, резко остановился и вернулся к нам. Он переводил взгляд с меня на Мириам, с моего платья на ее.
– Они близнецы? – спросил он маму.
Она помедлила.
– А это хорошо?
– Да, – ответил офицер.
– Они близнецы, – ответила мама.
Офицер молча схватил нас с Мириам и оторвал от мамы.
Мы кричали и плакали, умоляли дать нам остаться с мамой. Но немецкий солдат не обращал внимания на наши мольбы. Он тащил нас через железную дорогу, все дальше и дальше от платформы. Я обернулась и увидела маму, протягивающую к нам руки, рыдающую от отчаяния. Один из солдат схватил ее и бросил на землю с другой стороны платформы. Мама исчезла в толпе.
Все произошло так быстро. Охрана разделила людей на платформе на две группы. В одну попали молодые мужчины и женщины, в другую – люди постарше и дети. Мы с Мириам вцепились друг в друга; нас привели к группе, состоящей из тринадцати пар близнецов, приехавших на нашем поезде: двадцать шесть детей, все напуганные и растерянные.
В нашу группу привели мать одних близняшек. Я ее узнала! Это была мадам Ченгери, жена хозяина магазина в Шимлеу-Силванией, города неподалеку от нас. Ее дочкам было восемь, когда мы приезжали в их магазин, мадам Ченгери с мамой обсуждали, как тяжело воспитывать близнецов. Мадам Ченгери и ее дочки остались в нашей группе. Почему ей разрешили пойти с нами, а нашей маме нет? Но времени размышлять над этим у меня не было.
Полчаса спустя эсэсовец отвел нас к одному из зданий у колючей проволоки. Как только мы вошли, нам приказали раздеться. Я снова будто оцепенела. Это же просто ночной кошмар, это не наяву, да? Все это прекратится, как только я открою глаза, и мама обнимет меня и успокоит, да? Но нет, это был не сон.
Нам всем обрезали волосы. Парикмахер сказал нам, что у близнецов была особая привилегия: в отличие от остальных, нас не брили. К счастью, я успела начать учить немецкий, и могла кое-что понимать. И когда наши косы безжизненно падали на пол, я не чувствовала никакой привилегии.
Потом нас отправили в душ. Нашу одежду обработали каким-то химикатом против вшей и вернули обратно. Возможность носить свою одежду тоже была «привилегией» близнецов. Мы с Мириам надели наши платья, но теперь у них на спинах были огромные красные кресты. Это совсем не казалось привилегией. Я знала, что евреев в гетто заставляли носить желтые звезды – мы носили красные кресты, чтобы мы не могли сбежать.
Тогда же я решила, что ни за что не буду делать то, что мне прикажет охрана. Создам им как можно больше проблем.
Всем пленникам делали татуировки. Нам сказали выстроиться в ряд и оголить руки, чтобы они выжгли номер прямо по живому, с острой, адской болью.
Но я больше не собиралась быть послушной овечкой. Когда настала моя очередь, я принялась толкаться и пихаться. Эсэсовец схватил меня за руку, и в его цепкой хватке меня как прорвало.
– Я хочу к маме! – кричала я.
– Стоять!
Я укусила его за руку.
– Пустите меня к маме!
– Завтра отведем тебя к ней.
Я знала, что он врет. Они только что вырвали нас у нее из рук, зачем им воссоединять семью завтра? Понадобилось четыре эсэсовца, чтобы удержать меня. Они нагрели на огне кончик инструмента, похожего на ручку, обмакнули его в синие чернила и принялись царапать мне левую руку, выводя надпись: A-7063. Четверо держали меня, пока накаляли железный наконечник на открытом огне, обмакивали в синие чернила и выжигали по живому на левой руке номер: А-7063.
– Перестаньте! – кричала я. – Мне больно!
Я так сильно дергалась, что удержать меня на месте было невозможно, и цифры вышли немного смазанными.
Мириам была следующей. Она не сопротивлялась, как я, и ее номер – А-7064 – вышел идеально ровным.
Мы шли к баракам – нашему новому жилищу – с опухшими от боли руками. По дороге мы увидели несколько людей, которые больше напоминали скелеты, в сопровождении эсэсовцев с большими собаками. Пленники возвращались с работы. Какой труд так их истощал? Они были больны? Их морили голодом? Воздух был пропитан этим отвратительным запахом жженых куриных перьев, все в лагере выглядело серым, мрачным, безжизненным. Опасным. Не помню, чтобы где-то поблизости были трава или деревья.
Наконец мы прибыли в барак в лагере II-B, лагере для девочек Биркенау, известном как Освенцим II. Раньше это была конюшня. Было грязно. Воняло хуже, чем на улице. Внизу не было окон, через которые внутрь проникал бы свет или воздух, они были только у нас над головами, отчего стояла невозможная духота. Посреди барака стоял длинный ряд кирпичей, служивший скамейкой. В конце барака был туалет, еще одна привилегия близнецов – нам не надо было идти в огромный общий туалет на улице. Всего было несколько сотен близнецов 12–16 лет. Мы увидели и дочек мадам Ченгери, но тогда мы с ними не заговорили.
В первый вечер венгерские близнецы, которые прибыли раньше нас, показали нам трехъярусные кровати. Мы с Мириам оказались на нижнем ярусе.
Когда настало время ужина, все дети побежали к выходу. Состоял ужин из двух с половиной кусков черного хлеба и жидкости коричневого цвета, который все назвали «фальшивым кофе». Мы с Мириам переглянулись.
– Мы не можем это есть, – сказала я одной из венгерских близняшек.
– До завтра больше еды не будет, – сказала она. – Так что лучше уж ешьте.
– Это не кошерная еда.
Дома, на ферме, мы ели только кошерную еду, которая отвечала еврейским законам питания, над ней папа каждый раз читал благословение.
Близнецы рассмеялись, но это был не добрый смех, их смех говорил: «Ну и дурочки». Они жадно набросились на хлеб, который мы с Мириам им отдали.
– Мы всегда рады лишнему хлебу, – сказали они. – Но вам придется есть, что дают, если хотите выжить. Нельзя быть привередливыми, нельзя беспокоиться о том, кошерная еда или нет.
После ужина венгерские близнецы и некоторые другие ввели нас в курс событий.
– Вы в Биркенау, – сказали они. – Это часть Освенцима, но в трех километрах от основного лагеря. В Освенциме одна газовая камера и один крематорий.
– Я не понимаю, – сказала Мириам. Я спросила:
– Что такое газовая камера? Что такое крематорий?
– Пойдем, мы покажем.
Близнецы отвели нас в конец барака к двери, где надзирательница нас не видела. Мы подняли глаза к небу. Пламя рвалось из труб, нависавших над Биркенау. Дым покрывал весь лагерь, пепел кружил в густом воздухе, небо было темным, как после извержения вулкана. Мы снова почувствовали тот отвратительный запах.
Мне был страшно даже открыть рот, но я услышала собственный голос:
– Что они жгут так поздно?
– Людей, – ответила девочка.
– Никто не сжигает людей! – воскликнула я. – Что за глупости.
– Нацисты сжигают. Они хотят сжечь всех евреев.
Кто-то другой сказал:
– Видели, как нацисты утром делили людей на две группы? Одну из них сейчас, наверное, и сжигают. Если нацисты считают, что ты достаточно молодой и сильный, чтобы работать, тебе сохранят жизнь. А остальных отводят в газовую камеру и убивают газом.
Я подумала о маме, ослабленной после долгой болезни.
Я подумала о папе, крепко сжимающем молитвенник.
Я подумала о старших сестрах.
В глубине души я знала, что их всех отправили в группу, которой уготовлена газовая камера. Тем не менее я позволила себе надеяться, что они еще живы. Ведь они были старше и умнее нас с Мириам.
– Мы же дети, – сказал я. – Мы не можем работать, но нас не убили.
– Пока что, – ответила близняшка. – Это потому, что мы близнецы, доктор Менгеле использует нас для экспериментов. Он придет сюда завтра после переклички.
Я спросила дрожащим голосом:
– Какие эксперименты?
Леа, двенадцатилетняя девочка, сказала нам не волноваться и ложиться спать.
Никто не разулся и не разделся; мы с Мириам последовали примеру остальных и легли на деревянную кровать в наших бордовых платьях. Хотя я очень устала, уснуть не получалось. Я ворочалась туда-сюда и вдруг заметила что-то на полу.
– Мышь, тут мышь! – закричала я, не успев даже подумать.
– Тихо! – сказал кто-то. – Это не мышь, а крыса. Они тебя не тронут, если у тебя в кровати нет еды. А теперь спи.
Я видела мышей у нас на ферме, и они были намного меньше этих крыс; местные крысы были размером с маленьких котов.
Нам с Мириам захотелось в туалет. В кромешной тьме мы тихо и осторожно вылезли из кровати, боясь наткнуться на крысу; мы попинали воздух вокруг себя, чтобы отпугнуть грызунов, и отправились в конец барака. Туалет представлял собой квадратную комнатку в три метра с темными деревянными стенами и цементным полом. Туалет выглядел совсем не как современный – это была просто дыра в полу, над которой надо было садиться на корточки. Он был еще хуже самого барака. Блевотина и фекалии не всегда попадали в дырки в полу, и их, конечно, никто не убирал. Запах стоял отвратительный.
Мы вошли в туалет, и я оцепенела. На полу в грязи лежало три голеньких детских трупа. Я никогда раньше не видела труп. Эти трое лежали на холодном, грязном, вонючем полу… мертвые. Тогда я поняла, что и мы с Мириам могли умереть. Я дала себе клятву, что не допущу, чтобы мы с сестрой повторили судьбу этих детей.
Мы будем сильнее, умнее, мы пойдем на все что угодно, чтобы выжить.
После этого я ни на секунду не допускала мысли о том, что мы не переживем этот лагерь. Я не позволяла себе бояться или сомневаться. Как только страх ко мне подкрадывался, я с силой его отталкивала. С той самой секунды, как мы вышли из туалета, я сосредоточилась на одной-единственной цели: пережить еще один день в этом ужасном месте.
Утром нас разбудил свисток. На улице еще было темно.
– Подъем! Подъем! Подъем! – прокричала надзирательница. Pfelgerin, или медсестра, которая за нами присматривала, носила белый халат.
– Быстро встали! – рявкнула она.
Мы с Мириам еще не были знакомы с распорядком дня. Вцепившись друг в друга, мы смотрели, как девочки постарше помогали маленьким подготовиться к перекличке. На улице мы выстроились в ряды по пять, чтобы нас посчитали. Это заняло чуть меньше часа. Я пытаюсь вспомнить, и мне кажется, что никто из детей не плакал или сидел на земле. Даже двухлетние. Видимо, мы все поняли, что наша жизнь зависит от послушания.
После переклички мы вернулись в барак, чтобы прибраться. Трупы, на которые мы с Мириам вчера наткнулись, больше не лежали на полу туалета. Нам рассказали, что, когда кто-то из детей умирал, соседи не могли спать рядом с трупом и переносили тело в туалет, а одежду оставляли себе.
Тех трех взрослые убрали из туалета и переложили в кровати, чтобы посчитать их вместе с остальными. Все дети должны быть посчитаны, живые или мертвые. Доктор Менгеле знал, сколько в лагере близнецов, и нельзя было избавиться от трупа без надлежащей процедуры.
В наше первое утро у барака нас ждала женщина из СС.
– Идет доктор Менгеле! – прокричала она.
Надзирательница, кажется, беспокоилась, она дрожала в предвкушении встречи с этим великим человеком. Мы с Мириам встали ровно и затаили дыхание.
В барак вошел доктор Йозеф Менгеле. Он был элегантен, в форме эсэсовца и в высоких блестящих черных сапогах для верховой езды. На нем были белые перчатки, а в руках он держал дубинку. Первым, что я отметила, была его внешность – он был красивый, как кинозвезда. Он прошел по бараку, считая близнецов на всех кроватях, а за ним следом шло восемь сопровождающих. Позже нам стало известно, что это были доктор Кёниг, переводчица, несколько помощников и эсэсовцев. Менгеле всегда появлялся в бараках в сопровождении как минимум восьми человек.
Когда доктор Менгеле остановился у кровати с тремя трупами, он пришел в ярость:
– Как вы посмели дать им умереть?! – закричал он на медсестру и охранников. – Я не могу позволить себе лишиться даже одного ребенка!
Взрослые дрожали от криков.
Он продолжил считать, но, когда дошел до нас с Мириам, остановился и пригляделся. Я была в ужасе. Но вскоре он пошел дальше. Другие дети рассказали нам, что он был на платформе за день до нашего прибытия. Это он проводил отбор взмахом дубинки. Взмах вправо означал газовую камеру, взмах влево – лагерь и рабский труд.
После того как Менгеле покинул барак, нам принесли завтрак. Мы с Мириам выпили этот фальшивый кофе, хотя на вкус он был ужасен. Главное, его делали из кипяченой воды, что, как мы позже узнали, предотвращало дизентерию – то есть бесконечную диарею.
Группами по пять мы вышли из Биркенау и отправились в Освенцим. Мы вошли в двухэтажное кирпичное здание. Нам с Мириам приказали снять обувь и раздеться догола. Мальчики тоже там были, двадцать или тридцать пар близнецов, что сначала меня поразило.
Потом я узнала, что близнецы-мальчики жили в другом бараке, где условия были лучше нашего. За ними присматривал молодой еврей Цви Шпигель, один из пленников; раньше он был солдатом в чешской армии, и Менгеле лично избрал его на эту должность. Цви очень старался помогать мальчикам-близнецам, убеждая Менгеле давать им еду покачественней и в целом улучшить их условия. Менгеле, видно, понял, что тогда из них выйдут и подопытные кролики получше. Цви, которого называли «папой близнецов», успокаивал мальчиков, давал им развивающие игры, немного учил их математике и географии. Днем он разрешал им играть футбол с мячом из тряпок, чтобы они оставались в хорошей форме. Также он сказал им выучить имена друг друга – старался сохранить человечность.
В нашем бараке такого человека не было, никто не помогал нам, не учил нас дружить. Я ни разу не подошла ни к одной из девочек, чтобы спросить, как ее зовут, и сказать мое имя. Мы были одиноки, просто пронумерованные близняшки, которые пытались выжить. Единственной, о ком мне надо было думать, была Мириам.
Я огляделась; в здании было несколько двойняшек, но в основном идентичные близнецы, как мы с Мириам. Позже я узнала, что доктор Менгеле хотел понять феномен близнецов. Одной из целей экспериментов было создать как можно больше светловолосых и голубоглазых малышей, чтобы преумножить немецкий народ. Гитлер называл арийцев – светловолосых, голубоглазых, светлокожих немцев – «верховной расой», а мы были всего лишь подопытными крысами. Доктор Менгеле изучал «природные аномалии» и искал возможность предотвращения генетических мутаций, поэтому объектами его исследований были также карлики, инвалиды, цыгане. Карлики жили в бараке недалеко от нашего, иногда мы видели их в лагере.
Мы, полностью раздетые, сели на скамейки, мальчики тоже с нами. Было очень холодно. Прятаться было негде. Было так стыдно сидеть там без одежды. Кто-то из девочек скрестил ноги, кто-то пытался прикрыться руками. Эсэсовцы смеялись над нами и показывали пальцами, многих ребят трясло от страха. Нагота была для меня в лагере одним из самых бесчеловечных испытаний.
Доктор Менгеле время от времени заходил, чтобы все проверить. Доктора и медсестры в белых халатах – пленники, как и мы, – осматривали нас и делали заметки.
Сначала мне измерили голову инструментом под названием штангенциркуль, сделанным из двух кусков металла, которыми сдавили мне череп, чтобы измерить его. Доктор выкрикнул цифры ассистенту, тот записал их в файл.
Измерили мочки ушей, горбинки на носах, размер губ, записали форму, размер и цвет глаз. Сравнили голубизну глаз Мириам с голубизной моих с помощью диаграммы цветов. Они замеряли, замеряли, замеряли. Над одним ухом они проводили больше трех часов. Каждый раз, замерив что-то у меня, доктора шли замерять то же у Мириам, проверяя, есть ли разница. Там были фотограф и художник, задачей которых было все это запечатлеть. Врачи делали рентгены пяти-шести людям за раз.
После нам стали задавать вопросы и отдавать приказы. Заключенный, говоривший на венгерском и немецком, служил переводчиком. Стоило мне что-то сделать, как Мириам в точности это повторяла.
– Каждый раз, как я за тобой повторяю, они что-то записывают, – прошептала она. – Пытаются понять, кто из нас главная.
Конечно, главной была я, это никогда не менялось. И вчера, после моего бунта у татуировщика, они поняли, что со мной могут быть проблемы.
Мы просидели там около семи часов. Каждая секунда была отвратительна. Наконец нам разрешили одеться и вернуться в барак к ужину – паре жалких кусочков черного хлеба, сантиметров по пять каждый.
Днем медсестра заставила нас учить песню на немецком. Песня гласила: «Я юный немец, если нет – фу!». Она сказала нам встать в хоровод, а одну девочку поставила в центр. Надо было ходить вокруг девочки и петь: «Фу, фу, фу!».
– Гадкие, грязные жиды! – кричала медсестра. – Свиньи!
Она обожала эту песню. Потому что в ней говорилось, что мы, дети, отвратительны. Мы ненавидели эту медсестру и между собой называли ее Змея. У нее были толстые ноги и длинная черная коса. Змея продолжала нас мучать:
– Ну, скажите, кто вы?
Мы не отвечали. Но она и не ждала ответа.
– Думаете, вы такие умные, раз еще не померли? Ничего, скоро помрете. Мы вас всех убьем.
Первые пару дней мы с Мириам плакали не переставая. Но мы быстро поняли, что слезами тут не поможешь. Мы старались быть бесчувственными. Мы словно омертвели.
Главное было выжить. Мы знали, что обязаны жизнью экспериментам. Из-за счастливой случайности природы.
Жизнь в Освенциме можно сравнить с автокатастрофой, которая длится вечность. Каждый день происходило что-то ужасное.
В течение первых двух недель нас с Мириам побрили налысо. У нас, как у всех остальных в бараке, были вши. Вши, как я тогда узнала, откладывают личинки в человеческих волосах. И могут перемещаться с одной головы на другую. Единственный способ избавиться от них – помыть голову специальным шампунем и каждый день причесываться частым и острым гребешком. У нас ничего из этого не было, поэтому вши распространились по всем людям, кроватям и одежде, и спастись от них было невозможно. Вши и гниды поселились в наших одеялах, матрасах и платьях. Мы все постоянно чесались. И вши никуда не делись даже после бритья! Мы с Мириам снимали вшей друг с друга и старались придавить их ногтями.
Раз в неделю мы пользовались еще одной привилегией близнецов – душем. Каждая из нас получала по куску мыла, и мы шли раздеваться в огромную душевую, и мылись, пока нашу одежду дезинфицировали. Позже я узнала, что химикат, которым обрабатывали нашу одежду – циклон Б, – использовался в газовых камерах Освенцима. Нацисты мешали циклон Б в форме серо-синих таблеток с синильной кислотой и диатомитом, чтобы убивать сотни людей в газовых камерах. Его запах я и почувствовала в первый день в лагере – его и запах горящей плоти. Такое никогда не забудешь.
Мы с Мириам держались вместе, как и всегда. Прежде чем пойти в душ, мы вставали в ванну, наполненную беловатой жидкостью. Она обжигала ноги и оставляла на них красные пятна. Иногда надсмотрщики протирали наши тела и головы, обжигая глаза дезинфицирующим средством. Сорок-пятьдесят близнецов мылись одновременно. Доктор Менгеле хотел, чтобы мы оставались чистыми, и иногда говорил ассистентам, что надо почистить наш барак.
Но грязь и вши всегда к нам возвращались через лагерь, и мы просто старались совладать с ними, как могли.
Как-то раз мы увидели в душе мальчиков. Помню, как я посмотрела на них и подумала: «Какие они тощие. Хорошо, что я так не выгляжу». На самом деле я, скорее всего, именно так и выглядела. И Мириам тоже. У нее впали глаза, можно было пересчитать все косточки через кожу. Но я не чувствовала себя тощей и жалкой. Мне надо было верить, что я сильная.
Доктор Менгеле составил расписание, которому все были обязаны следовать. Три раза в неделю мы под конвоем шли в лабораторию в Освенциме, где поводились исследования, высасывающие из нас все жизненные силы. Еще три раза в неделю мы проводили весь день в лаборатории в Биркенау, где делали анализы крови. Дни сливались в один. Каждое утро после переклички в наш барак приходил Менгеле. Он с улыбкой называл нас «meine Kinder» – мои дети. Кому-то из близнецов он нравился, они называли его дядя Менгеле. Я не была в их числе. Он вселял в меня страх. Даже тогда я понимала, что он не хотел заботиться о нас, как настоящий доктор.
По вторникам, четвергам и субботам мы ходили на анализы крови. Мы с Мириам садились на скамейку с двумя другими близняшками. Нам перетягивали предплечья обеих рук тонкими и гибкими резиновыми жгутами. Каждым ребенком занимались два человека. Доктор втыкал иглу в мою левую руку, чтобы взять кровь, набирал пузырек и снова втыкал иглу. Я видела, как чьи-то руки уносили ярко-красные пузырьки моей крови. Помню, я думала: «Сколько крови я могу потерять, прежде чем умру?». Пока происходил этот процесс, доктор вкалывал мне что-то в правую руку. Он воткнул пять игл, не вытаскивая первой. Что он вводил в мою оставшуюся кровь?
Я ненавидела эти уколы. Но я не давала себе кричать от боли, я не хотела показывать нацистам насколько мне больно. Поэтому я просто отворачивалась, считала, сколько игл в меня воткнули и ждала, пока все кончится.
Мы с Мириам не говорили об уколах, возвращаясь в барак. Для меня инъекции были расплатой за то, что я все еще жива: мы отдавали им кровь, тела, гордость, достоинство, а в обмен получали возможность прожить еще один день. Не помню ни одного случая, когда кто-то из детей пытался сопротивляться.
Тогда мы не знали, какова была цель эксперимента, и что нам вводили. Позже выяснили, что доктор Менгеле специально инфицировал некоторых близнецов опасными болезнями, от которых они могли погибнуть, – например скарлатиной, и затем вкалывал какие-то препараты, чтобы проверить, помогут ли они уничтожить инфекцию. Некоторые инъекции вводились с целью изменить цвет глаз. Уже после освобождения девочки постарше рассказали нам, что Менгеле отводил их в лабораторию, чтобы перелить им кровь от мальчика, а их кровь затем переливали мальчикам. Менгеле хотел найти способ превращать мальчиков в девочек и девочек в мальчиков. А некоторым мальчикам Менгеле отрезал половые органы в попытке узнать, получится ли мальчиков превратить в девочек. Многое из этого я узнала сорок лет спустя. Один из мальчиков умер прямо в кровати, рядом с братом. Мальчик чувствовал, как остывает тело его близнеца.
Поговаривали, что шесть пар близнецов забрали в лабораторию, чтобы убить. Я ни разу не видела, как кого-то убивали, только знала, что некоторые близнецы исчезали. Со временем мне стало известно, что слухи не врали, близнецы и правда умирали от экспериментов. Нам просто говорили, что они «заболели». Вскоре Менгеле заменял их новыми парами близнецов, только приехавших в лагерь. Вот каким было отношение к самым привилегированным обитателям Освенцима. Даже к любимчикам Менгеле не относились по-человечески. Нас всегда можно было заменить.
А вот наши чудесные бордовые платья были незаменимы, но они так заносились, что перестали быть на себя похожими. Нам дали одежду, но она была сшита для взрослых женщин, так что нам с Мириам пришлось подвязывать платья на талии, чтобы они не упали. В верхней части платья мы хранили все, что может нам понадобиться – металлическую чашку или вчерашний кусок хлеба.
По утрам после анализов крови и перед перекличкой, мы помогали ухаживать за самыми маленькими. Рядом с нашим бараком было пространство, огражденное проволокой, там мы играли с малышами. Девочки постарше научили нас с Мириам вязать. Мы отрывали кусочки проволоки и распрямляли их о камни. Это был долгий процесс. Затем мы заостряли кончик, затачивали его о камень, чтобы получались вязальные спицы. У одной из близняшек был старый свитер, мы его расплели, чтобы получить пряжу. Девочки по очереди вязали, пока пряжа не кончалась, а как только это происходило, вязание распускали и начинали все сначала. Нашей целью не было связать шапку, шарф или носки – вязание просто помогало нам отвлечься от реальности.
Но смерть и опасность всегда оставались рядом. Однажды на улице мы увидели, что неподалеку проезжает телега с трупами. Мы побежали к проволоке, чтобы проверить, не узнаем ли кого-то.
Одна из девочек закричала:
– Мама! Там моя мама! – и зарыдала.
Ее боль и горе выливались в стон, а телега просто катилась дальше. Мне было очень ее жаль, но я не знала, что сказать.
Тогда я подумала, что наша мама тоже могла оказаться в такой телеге, мы просто не заметили. Телеги проезжали каждый день. Иногда пленники в них были мертвы, иногда – почти что мертвы; но все равно всех свозили в общую могилу. К тому времени я почти перестала думать о семье. Возможно, из-за хлеба – говорили, в хлебе были не только опилки, но и порошок бромида, какое-то успокоительное, которое заставляло нас забывать родной дом. Как бы то ни было, я не позволяла себе жалеть себя, Мириам, вообще никого. Я знала, что если начну думать о себе как о жертве, мне конец. Все просто. Я не позволяла думать себе ни о чем кроме выживания. По ночам мы с Мириам прижимались к нашим соседям (на кровати спало по три пары близнецов), но никто не разговаривал, даже шепотом. Если бы я сказала Мириам, как мне плохо и как я хочу есть, стало бы только хуже. По ночам я слышала свист, машины, мотоциклы. Топот марша, стоны, рвоту, лай, плач – все это нарушало тишину лагеря, сливаясь в оркестр, аккомпанирующий человеческим страданиям.
Иногда, когда надзиратели засыпали, наша знакомая из соседней деревни, мадам Ченгери, тихонько пробиралась в барак, чтобы навестить дочерей. Она была умной и находчивой женщиной. По приезде в Освенцим она убедила доктора Менгеле, что может быть полезна, ведь ей столько известно о близнецах; ей позволили жить в женских бараках. Мадам Ченгери приносила дочкам еду, нижнее белье, шапки, все, что она откуда-то взяла или «организовала». Слово «организовать» использовалось вместо «украсть у нацистов». Я завидовала этим девочкам – у них была мама, живая, которая о них заботилась. А у нас с Мириам кроме друг друга никого не осталось.
Я больше не могла думать о маме, папе и сестрах. Беспокоиться надо было о Мириам и о себе самой. Я повторяла про себя, как мантру:
Еще один день.
Еще один эксперимент.
Еще один укол.
Только прошу, пожалуйста, лишь бы мы не заболели.
Одной июльской субботой мне в лаборатории ввели какую-то инфекцию. Этот укол сделали только мне, Мириам – нет. Много лет спустя мы пришли к выводу, что выбрали меня, потому что, согласно нашему поведению, я была сильнее.
Но ничто не могло подготовить меня к тому, насколько плохо мне будет. Ночью у меня сильно поднялась температура. Голова раскалывалась. Кожа была сухая и горячая. Меня так трясло, что спать было невозможно, хотя я ужасно устала. Я разбудила Мириам.
– М-м-мне оч-чень п-п-плохо, – прошептала я сквозь стучащие зубы.
Мириам тут же проснулась и обеспокоенно спросила:
– Что будем делать?
– Н-не зн-н-наю, – ответила я. – Д-давай с-скроем это, сд-д-делаем вид, что м-м-мне н-н-норм-мально.
Утром понедельника, когда мы выстроились на перекличку, меня сильно мутило. Руки и ноги были покрыты красными пятнами и сильно отекли – стали почти в два раза больше. Они так болели, что я боялась, как бы они не взорвались. Меня била дрожь. Солнце немного грело, и я изо всех сил старалась сдерживать дрожь, чтобы медсестры не заметили, что я заболела. Я не хотела в лазарет. Пару раз кто-то в нашем бараке заболевал, и девочку уносили в лазарет. Из лазарета никто не возвращался. Вскоре уводили близняшку больной, и этот ребенок тоже пропадал. Мы предполагали, что обеих близнецов убивали, если кто-то один заболевал. Я не могла допустить, чтобы это произошло с Мириам. Почему она должна умирать, раз болею только я?
Перед самым началом переклички раздался жуткий вопль сирен, предупреждающий: сейчас будут бомбить. Дрожа от радости, я смотрела, как эсэсовцы бежали к убежищу, а над лагерем кружил самолет с американским флагом на крыльях. Я подумала: «Ну и дела – нацисты, главные злодеи мира, разбегаются, как напуганные котята!». Я узнала флаг со звездами и полосами, потому что тетя, папина сестра, жила в Кливленде, штат Огайо, и до войны посылала нам письма и открытки – на которых был американский флаг. Самолет опустился пониже и обвил лагерь кольцом желтого дыма. Мы и тогда прекрасно понимали, что внутри этого кольца бомбы сбрасывать не будут. Появились еще самолеты, а вдалеке раздавались взрывы. Американские самолеты давали нам надежду. Они означали, что скоро прибудет подмога. Что скоро мы станем свободны и вернемся домой – если только мы до этого доживем. Мы хлопали при виде самолета – это были наши счастливые секунды.
Когда мы в следующий раз оказались в лаборатории, врачи не стали меня осматривать. Мой номер назвали и измерили мне температуру. Я знала – дело плохо. Две медсестры тут же посадили меня в какую-то машину и увезли. Мне даже не дали увидеть Мириам напоследок. Впервые за все время в лагере нас разлучили. Пока мы были вместе, компания одного, но такого близкого человека спасала от угнетающего чувства одиночества.
Медсестры отвезли меня в лазарет, здание № 21, грязный барак неподалеку от газовых камер и дымовых труб. Воздух был пропитан запахом гнили. На трехъярусных кроватях лежали полумертвые люди. Бесконечные ряды медленно умирающих людей. Все взрослые. Когда я проходила мимо, они тянули ко мне костлявые руки:
– Пожалуйста!
– Воды! Воды!
– Еды, прошу, дайте хоть что-нибудь!
– Помогите!
Все они плакали, не имея сил двигаться. Казалось, ко мне тянулось больше рук, чем там было людей. Помню, как читала о долине смерти в Библии; лазарет напомнил мне об этой долине. Это было самое страшное место, в котором я когда-либо бывала.
Меня отвели в палату, где были две девочки – Вера и Тамара. У каждой в лагере была сестра-близнец. У них была ветрянка, так что чувствовали они себя не так плохо. Палата была очень маленькой, но нас в ней было всего трое – еще одна привилегия близнецов.
Настало время ужина. Никто не принес еды.
– Почему нас не кормят? – спросила я. – Обычно ведь нам приносят хлеб.
Вера ответила:
– Сюда не приносят еду, потому что здесь люди ждут смерти и газовой камеры.
– Они не хотят тратить еду на тех, кто скоро умрет, – добавила Тамара.
«Я не могу умереть, – сказала я себе. – Я не умру».
Ночью мне было так плохо, что я не чувствовала голода. Было тяжело уснуть без Мириам рядом. В темноте доносились стоны и крики больных. Они пронзали меня. Я никогда не слышала столько стонущих, ревущих, рыдающих голосов.
На следующий день приехал грузовик. Самых тяжелых больных бросили в грузовик и повезли прямиком в газовые камеры. Они стонали и пытались сопротивляться. Живых и мертвых складывали вместе.
«Неужели и меня отвезут в газовую камеру?» – подумала я. Газовые камеры всегда были у нас на виду, рядом с крематорием, наполняя воздух вокруг запахом горящих человеческих волос, костей и плоти. Газовые камеры были угрозой для всех в лагере, но для тех, кто оказался в лазарете, – в первую очередь. Грузовики приезжали два раза в неделю. Много лет спустя я узнала, что прежде чем отправить тела в крематорий, рабочие снимали с них любые оставшиеся украшения и вытаскивали золотые зубы. В среднем нацисты собирали два с половиной килограмма золота в день. Повезло тому, кому доставались эти богатства.
На мой второй день в лазарете Менгеле отправил ко мне четырех врачей. Они обсуждали мою болезнь, как будто мы были в нормальной больнице. Несмотря на то что они говорили по-немецки, кое-что я все равно понимала. Доктор Менгеле усмехнулся и сказал:
– Очень жаль. Такая молодая, а жить осталось всего две недели.
Я не понимала – откуда ему это знать? Они не проводили никаких новых тестов после последнего укола, от которого я заболела. Позже я узнала, что Менгеле было известно, чем они меня заразили и как будет протекать болезнь. Вероятно, это была бери-бери или пятнистая лихорадка. Даже сейчас я не могу сказать наверняка.
Лежа в кровати, слушая Менгеле и других врачей, я старалась делать вид, что не понимаю их речи. Я сказала себе: «Я не умерла. Я отказываюсь умирать. Я буду умнее этих врачей, я докажу, что Менгеле не прав, и выберусь отсюда живой». Больше всего я хотела скорее вернуться к Мириам.
Первые несколько дней у меня был жар, но никто не приносил мне еду, воду или лекарство. Приходили только мерить температуру. Я ужасно хотела пить, во рту было так сухо, что я едва ли могла дышать.
В конце барака был кран с водой. Помню, как я выползла из кровати, открыла дверь и, не в силах стоять, поползла к крану. Жесткий пол царапал и холодил кожу. Я вытянула руки вперед и, опираясь на них, медленно тащила свое тело по грязи и слизи. Несколько раз я теряла сознание, но потом снова приходила в себя и продолжала ползти.
«Я выздоровею, – повторяла я про себя. – Я должна жить. Я должна выжить».
Жажда взяла надо мной власть. Самое странное то, что я даже не помню, как пила воду. Но я точно ее пила, потому что иначе не выжила бы. Даже не помню, как вернулась в палату к соседкам. Но каждую ночь на протяжении двух недель я тащила себя к этому крану.
После того как я неделю пролежала в лазарете, Мириам узнала, что меня там не кормят. Ей рассказала мадам Ченгери, наша старая знакомая. Мадам Ченгери взяла на себя роль посыльного, научившись пробираться из одного барака в другой, чтобы навестить своих девочек. Мириам начала откладывать для меня свой хлеб и передавать его мадам Ченгери, чтобы та доставляла его прямиком ко мне. Представьте силу воли Мириам, десятилетнего ребенка, добровольно отказавшегося от еды на неделю! Маленький кусочек хлеба раз в день спас мне жизнь и усилил мое рвение поскорее вернуться к сестре. Две недели спустя каким-то чудом мой жар спал. Мне стало намного лучше. Однажды я проснулась посреди ночи и увидела силуэт нашей надзирательницы, худой и темный. Иногда она пробиралась в нашу палату по ночам и давала нам немного еды.
– Вот кусок хлеба, – тихо говорила она и клала его мне на кровать. – Если кто-нибудь об этом узнает, меня сильно накажут.
Как-то раз она даже принесла нам с Верой и Тамарой кусок торта с ее дня рождения. Он был такой вкусный, такой сладкий! Мы с жадностью его проглотили, облизывая пальцы и бумагу, в которую он был завернут. Даже в Освенциме в ком-то оставалась человечность.
Но когда я думаю об этом много лет спустя, я не понимаю, почему она не давала мне воды в те первые две недели, когда я была тяжело больна. Вероятно, она пыталась помочь тем, у кого был хоть какой-то шанс выжить.
Я набиралась сил; мне не терпелось поскорее выбраться из лазарета, но температура по-прежнему не спадала до нормы. Доктор Менгеле и его помощники каждый день приходили, чтобы проверить мою температуру. Надо было убедить их, что температура спадала, чтобы меня наконец вернули в барак близнецов. Я составила план.
Вера с Тамарой объяснили мне, как работает термометр. Однажды медсестра, тоже пленница, пришла и положила термометр мне подмышку, сказала зажать его и ждать ее возвращения, и вышла. Я тут же вытащила его, посмотрела, сколько он показывал, легонько встряхнула его и убрала обратно, но глубже, чем нужно, чтобы кончик не прикасался к коже – тогда показатель не изменится. Медсестра вернулась, посмотрела, что показывал градусник и записала это. Мне надо было действовать осторожно, чтобы Менгеле ничего не заподозрил. И это сработало! Три недели спустя меня выписали.
Я наконец смогла вернуться к сестре. Когда мы снова оказались вместе, я почувствовала, что вскоре поправлюсь. Но ее внешний вид меня поразил. Ее глаза казались пустыми, она просто сидела и смотрела в пространство, выглядела очень слабой, безжизненной.
– В чем дело? – спросила я. – Что случилось? Что они с тобой сделали?
– Ничего, – ответила она. – Не спрашивай меня, Ева, я не хочу об этом говорить.
Я знала, что наша разлука сильно ударила по Мириам. Она понимала, что я могу не вернуться; мысль о том, что она останется одна, лишила ее всякой надежды. Она стала тем, кого в лагере называли Muselmann – зомби, человеком, у которого больше не было сил бороться за жизнь.
В первые две недели моего отсутствия Мириам не водили в лабораторию. Ее держали в изоляторе под круглосуточной охраной эсэсовцев. Сначала Мириам не знала, что со мной происходит, но потом, видимо, почувствовала, что они чего-то ждут. Когда стало ясно, что я не умру, как ожидал Менгеле, Мириам отвели в лабораторию и сделали инъекцию, после чего она заболела. Цель инъекций была подавить развитие почек, чтобы они навсегда остались размером, как у десятилетнего ребенка. Мы так и не узнали в чем была цель эксперимента над Мириам.
Но я узнала, что по плану Менгеле я должна была умереть от той инъекции. Доктор Миклош Нисли, еврейский пленник и врач-патолог, опубликовал свидетельства о том, как Менгеле приказывал патологам проводить вскрытия трупов близнецов, которые умерли с разницей в несколько часов, ведь это было уникальной возможностью оценить воздействие заболевания, сравнив практически идентичные здоровый и зараженный организмы. Если бы я умерла в лазарете, Мириам тут же отвели бы в лабораторию и убили уколом хлороформа в сердце. Одновременные вскрытия трупов помогли бы сравнить мои больные органы с ее здоровыми. Если органы представляли какой-то научный интерес, Менгеле изучал их самостоятельно и отправлял в Антропологический институт в Берлин-Далеме; на таких посылках значилось: «Военный материал – первой необходимости».
Но я, десятилетняя девочка, победила Менгеле, помешав его эксперименту. И теперь я должна была помочь сестре поправиться. Я не могла ее потерять. Вот и все. Как это сделать – уже другой вопрос.
Мы никогда не знали, что будет завтра в Аушвице-Биркенау. Каждый день надо было бороться за выживание. Мириам была очень больна, и мучала ее не только дизентерия. Хотя дизентерией страдали все, я в том числе, Мириам потеряла волю к жизни. Я должна была как-то ей помочь. Отчасти она так страдала из-за инъекций, которые ей сделали в мое отсутствие.
В лагере поговаривали, что картошка придает сил и помогает избавиться от дизентерии. Пленные в Освенциме «организовывали» все, что хоть как-то могло помочь выжить. Для нас, заключенных, «организовать» что-то было маленькой победой. Проблема была в том, что я никогда в жизни ничего не крала, кроме одной чашки.
Как-то раз по дороге в душ, куда мы маршировали рядами по пять, как обычно, мы прошли мимо горы посуды. Я выбилась из своего места в середине строя. Подпрыгнула, схватила кружку, спрятала ее в верх платья и быстро вернулась на место, будто ничего и не произошло. Если сопровождающий нас эсэсовец это и заметил, он ничего не сказал.
Были слухи, что всех, замеченных в воровстве, повесят – как и тех, кто попытается сбежать. Нацисты заставляли нас смотреть на повешения, смотреть внимательно – вот что будет с нами, если мы попытаемся сбежать или что-то украдем. Помню, как думала: «Ну да, здесь ведь не жизнь, а сказка. Какой дурак захочет отсюда сбежать?». Я поставила себе цель – во что бы то ни стало раздобыть картошку, чтобы помочь Мириам скорее поправиться. Я не знала, что со мной будет, если я наберусь храбрости и украду картошку, но кроме смерти меня ничто не ждало. Деревянная виселица, где некоторые пленники заканчивали свою жизнь, находилась перед зданием № 11. Даже если мне было суждено оказаться на виселице, я была готова рискнуть – ради Мириам. Я не могла дать ей умереть.
Другие близнецы из нашего барака готовили картошку по ночам, я спросила у них, где могу достать картошку. Они ответили, что картошка хранится на кухне, поэтому я вызвалась волонтером – помогать носить еду. Так я стала на пару с другой девочкой таскать суп в огромном котле, размером со столитровый мусорный контейнер, из кухни на краю лагеря в наши бараки. Путь занимал двадцать минут, с тяжелым котлом – еще дольше. Когда я вызвалась в первый раз, меня не выбрали. На следующий день я снова вызвалась нести суп (если можно так назвать ту жидкость с редкими кусочками картошки) и меня выбрали в паре с другой девочкой из барака.
Как только я оказалась на кухне, сразу заметила длинный металлический стол с кастрюлями и сковородками. Под столом лежало два мешка с картошкой. Я помедлила. Если меня поймают, я умру, но если я не попытаюсь, умрет Мириам.
Я наклонилась и огляделась проверить, не видит ли кто меня. Казалось, сердце колотится у меня прямо в ушах. Я запустила руку в мешок и вытащила две картофелины. Кто-то схватил меня за голову и поднял на ноги. Это была работающая в кухне женщина, тоже пленница, полная, с обмотанной шарфом головой.
– Ты что делаешь! – крикнула она.
– Ничего, мадам, – я округлила глаза с деланной невинностью.
– Воровать очень плохо. Положи на место.
Я кинула картофелины обратно в мешок. Я была уверена, что меня тут же потащат на виселицу, но этого не произошло. Я чуть не рассмеялась от облегчения, когда поняла, что слова этой женщины были моим единственным наказанием. Я поняла, что еще одна привилегия близнецов заключалась в том, что никто не навредит нам, пока Менгеле того не захочет. Мы нужны ему, чтобы проводить эксперименты.
Но я все равно боялась, что женщина расскажет о моем преступлении надзирательнице, и мне больше никогда не разрешат носить еду. Но на следующий день я снова вызвалась, и меня снова выбрали.
В этот раз «организовать» картошку было проще. Я не так сильно боялась, потому что знала – худшее, что меня ждет, это брань. Я запустила руку в мешок, выхватила три картофелины и спрятала в платье. Никто меня не заметил. Победа! Эта крошечная заначка картошки была одним из величайших сокровищ, которыми я когда-либо владела. Я едва могла дождаться вечера.
Дела, которые надо было держать в тайне (например, готовка), делались по ночам, когда надзирательница и ее помощница ложились спать в маленьких комнатках в начале барака. Одна из девочек принесла несколько угольков, которые «организовала» днем. В конце кирпичной скамьи посреди барака была духовка; мы развели небольшой огонек. Кто-то стоял на шухере у комнаты надзирательницы, кто-то – у входа в барак, топаньем подавая знак, если кто-то приближался. В темноте мы по очереди принялись готовить.
В собственной кастрюльке я сварила картошку, как она была – грязную, с глазками и кожурой. Когда она была готова, мы с Мириам приступили к роскошной трапезе. Мы если картошку просто так, без соли и масла, но она казалась нам невероятно вкусной. Картошка наполнила нас теплом и подняла дух. Я бы всю еду отдала Мириам, но сама изголодалась, и мне нужны были силы, чтобы заботиться о нас обеих.
С тех пор я каждый день вызывалась относить суп, но выбирали меня только раз или два в неделю. Но с каждым разом я «организовывала» все лучше и лучше. Я брала больше картошки, чем нужно было на один день, поэтому мы с Мириам могли есть картошку целых три раза в неделю.
Иногда мадам Ченгери пробиралась в барак ночью, чтобы приготовить картошку, которую «организовала» для своих девочек. Стоило кому-то доварить свою картошку, как место у печки занимал следующий человек; мы сформировали маленькую бригаду, всегда назначали кого-то стоять на шухере, чтобы нас не поймали.
Все знали систему и правила. Несмотря на то что все мы были кожа да кости, и голод был единственным чувством, напоминающим, что мы еще живы, никто никогда не пытался отнять чужую еду.
Картошка помогла Мириам, словно лекарство. Она поправилась, набралась сил и снова была готова бороться за жизнь. Я с полной уверенностью могу сказать (и я знаю, Мириам бы на это не обиделась), что она умерла бы, если бы я не помогла. Так я спасла и себя тоже – забота о Мириам сделала меня сильнее, решительнее. Мы, как и все близнецы, цеплялись друг за друга. Потому что мы сестры, мы были нужны друг другу. Потому что мы семья и не могли позволить себе сдаться, подвести друг друга.
Умереть в Освенциме было легко. Чтобы выжить, надо было бороться.
Лето 1944 года кончилось, пришла осень, но менялась не только погода. Все чаще над лагерем летали самолеты, все чаще сбрасывались бомбы на штаб-квартиры и фабрики нацистов. Иногда совершалось по два-три налета в день. Хотя у нас не было радио и никаких новостей мы не знали, было ясно, что нас скоро спасут. Нам с Мириам надо было только дожить до этого момента. Это было на моей ответственности. Но условия жизни в лагере не улучшались, а скорее наоборот.
Ночью 7 октября мы проснулись от громкого взрыва. Сразу же завыли сирены, залаяли собаки. В чем дело? Позже мы узнали, что евреи из зондеркоманды (пленники, которых заставляли сжигать трупы их товарищей) взбунтовались и взорвали крематорий № 4 в Биркенау. Они использовали взрывчатку, которую стащила группа евреек, работающих на фабрике по изготовлению взрывчатки. Зондеркоманда решила, что лучше уж пасть в бою, чем задохнуться в газовой камере. Они хотели отомстить за погибших друзей и родных.
Поползли слухи, что как только союзники – американские, британские и советские солдаты – подойдут близко, эсэсовцы убьют всех в лагере. Но доктор Менгеле не прекращал эксперименты, все еще надеясь совершить потрясающее научное открытие.
Тогда мы не знали, что нацисты сверху приказали Менгеле «ликвидировать» лагерь цыган, где были заключены тысячи людей, в основном женщин и детей. Хоть Менгеле и хотел сохранить цыган для исследований, он подчинился приказу. Цыган отвели в газовые камеры, убили, а потом сожгли. Нас с Мириам и другими близняшками отвели в цыганский лагерь, теперь опустевший. Пленники оставили одеяла и яркие рисунки на стенах. Мы не знали, почему нацисты переселили нас в этот лагерь. Он был близко к газовым камерам и крематорию, так что поговаривали, что следующими избавятся от нас.
В первый день на новом месте мы простояли на холоде на перекличке с 5 утра до 4 вечера; у нас под ногами островками уже лежал снег. Это была самая долгая перекличка за всю нашу жизнь в лагере – потому что один из пленников пропал. Воздух был густым от запаха крематория, холода и тумана. Наши ноги окоченели. Мы так и не узнали, кому из пленников удалось сбежать.
Следующие несколько дней мы жили в лагере цыган, над нами нависали крематорий и постоянный страх близкой смерти. Мы не знаем почему, но нас не убили. Возможно, нас спас приказ из Берлина прекратить травить евреев газом. Нацисты не могли не понимать, что проигрывают войну. Может, хотели скрыть следы своих преступлений.
Потом, в начале января 1945 года, эсэсовцы принялись кричать пленникам, заставляя нас выходить на марши:
– Raus! Raus![5] Все на выход! Это для вашей же безопасности.
До нас дошли слухи, что тысячи человек уже отправили в Германию.
– Я никуда не уйду из барака. – сказала я Мириам. – Я не пойду никуда маршировать.
Я понимала, что раз нацисты так с нами обращались, когда побеждали в войне, повышения уровня комфорта при их поражении ожидать не стоило. И мы остались.
К моему удивлению, никто за нами не пришел. Нацисты так торопились поскорее всех увести и не стали проверять все бараки. Некоторые близнецы остались с нами, в том числе дочки мадам Ченгери и она сама. Я еще не знала, сколько человек тоже спрятались в лагере.
На следующее утро мы проснулись и поняли, что пропустили перекличку. Мы обнаружили, что все нацисты ушли… по крайней мере, так все выглядело. Не было охранников, не было эсэсовцев, не было доктора Менгеле.
Не описать, какую радость мы испытали! Нацисты ушли! Мы остались сами по себе. Я попыталась запастись едой, водой и одеялами, чтобы мы с сестрой могли выжить.
Один из пленников вырезал дыру в стене колючей проволоки, чтобы мы могли переходить из одного лагеря в другой. Я и две другие девочки отправились на поиски необходимых вещей. Мне были очень нужны ботинки. Я все еще носила те, в которых приехала в Освенцим, их подошва почти полностью оторвалась. Я обмотала их веревкой, но ходить все равно было непросто. Обувь Мириам была в лучшем состоянии, потому что она редко выходила из барака – оставалась охранять наши вещи, пока я ходила «организовывать».
Мы с девочками добрались до здания, в котором нацисты хранили обувь, одежду и одеяла, отнятые у пленников. Здание было большим и называлось «Канада», возможно, потому что нацисты видели Канаду страной изобилия. Кипы вещей доходили до потолка. Я перерыла все ботинки, которые там были, но ни одни мне не подходили, так что я взяла те, которые были велики на два размера, подложила внутрь тряпки и повязала нитками. Теперь ноги хотя бы не мерзли. Я взяла пару пальто и одеял и отнесла все это в барак.
Однажды днем я отправилась на кухню, чтобы найти еды. Пара детей и взрослых, которые тоже остались, уже были в кухне и разбирали хлеб.
Когда я набрала четыре-пять буханок, раздался странный звук, будто от машины. Раз нацистов больше нет, чья это машина?
Мы выбежали на улицу и увидели машину, похожую на джип. Из нее выпрыгнули четыре нациста с ружьями и принялись стрелять во все стороны.
Помню дуло автомата в полуметре от моей головы. Потом – потеря сознания.
Когда я очнулась, первой мыслью было – я умерла. Вокруг меня лежали тела.
«Понятно. Значит, мы все мертвы», – подумала я. Но я смогла подвигать руками. Потом ногами. Я дотронулась до лежащей рядом со мной, но ее тело было бездвижно. Ага! Значит, она мертва, но я жива!
Я поднялась, как никогда благодарная за жизнь. Должно быть, меня спас мой ангел-хранитель, не иначе – я упала в обморок, прежде чем в меня вонзилась пуля, иначе я никак не могла спастись.
Я прибежала обратно в барак.
– Мириам? – позвала я сестру. Она тут же оказалась передо мной.
– Что случилось? – спросила она с круглыми от страха глазами.
– Нацисты вернулись, – сказала я. – Но зачем? Они чуть меня не убили! – я рассказала, что произошло, и как мне было страшно. – У нас нет хлеба. Я так испугалась, что сразу рванула обратно.
– Ох, Ева, вдруг тебя убили бы?
Мы не стали развивать эту тему. Мы просто крепко обнялись.
Той же ночью нас разбудили дым и жар. Пламя обрушилось прямо с крыши. Нас почти что опаляло через стены барака. Барак горел! Мы быстро схватили вещи и выбежали на улицу. Нацисты вернулись в лагерь, уже не прятались, и, вероятно, пытались уничтожить свидетельства своих преступлений.
Огонь разгорелся, языки пламени поднимались до небес. Эсэсовцы взорвали крематорий и «Канаду». Рубашки и платья из «Канады» летали по воздуху в окружении искр и пепла. Союзники шли в атаку, взрывы озаряли ночное небо. Казалось, что весь мир объят пламенем.
Тысячи человек высыпали перед рядами бараков. Те же эсэсовцы, что открыли огонь у кухни, выстраивали всех для марша.
– Кто откажется маршировать – получит пулю в лоб! – крикнул один из них и выстрелил в толпу в качестве предупреждения.
– Мириам, держись рядом со мной, – прошептала я.
Мы не знали, куда нас отправят. Я крепко сжала руку сестры. Мы пробрались в центр толпы, потому что там было безопаснее, чем перед бараком. Если нацисты начнут стрелять, мы будем хоть как-то защищены.
Толпа чуть нас не задавила. Было тяжело держаться в центре, когда со всех сторон дергали и толкали. Эсэсовцы продолжали гнать нас, как стадо, иногда стреляя в толпу. Люди вокруг падали и не вставали, нам становилось все страшнее. Здесь оказались все дети и взрослые, спрятавшиеся в лагере, когда ушли нацисты.
Позже мы узнали, что 8,2 тыс. человек, включая нас, в ту ночь ушли из Биркенау. За час были убиты 1,2 тыс., до бараков дошли 7 тыс. человек.
Толпа вынесла нас обратно к бараку в Освенциме. Была глубокая ночь, но все освещалось горящим кирпичным зданием. Никто не знал что будет дальше, люди стали толкаться сильнее, пытаясь укрыться в двухэтажном здании. Мы с Мириам тоже рванули к баракам.
Эсэсовцы странным образом исчезли.
Как-то в давке – точно не помню, как – я потеряла Мириам из виду.
– Мириам? – позвала я. – Мириам! Мириам! Где ты?
Я вертела головой, но ее не было, ее нигде не было!
Меня объяла паника. Сердце выпрыгивало из груди, лицо горело, несмотря на холод, я хватала ртом воздух, глаза наполнялись слезами.
Вдруг Мириам оказалась в другом бараке?
Вдруг ее отправят в другое место?
Вдруг с ней что-то случится?
Вдруг она умрет? Как я тогда узнаю?
Вдруг я больше никогда ее не увижу!
Я вырвалась из барака и принялась бегать от здания к зданию и звать сестру:
– Мириам! Ми-ри-ам! МИ-РИ-АМ!
Я спрашивала у всех, кого встречала, не видели ли они девочку, которая выглядит в точности как я.
– Ее зовут Мириам, – говорила я. – Мириам Мозес. Пожалуйста, скажите, вы ее не видели, вы не видели Мириам?
Добрые люди заметили мои панику и отчаяние. Они присоединились ко мне и стали выкрикивать:
– Мириам Мозес! Мириам Мозес!
Но куда бы я ни бежала, где бы я ни искала, как бы громко я ни кричала, я не могла найти сестру.
Поскольку Мириам не отзывалась, вскоре люди перестали выкрикивать ее имя.
– Продолжай ее искать, – говорили они с жалостью в глазах, едва способные двигаться от усталости. – Она должна быть где-то рядом.
– Мириам! Мириам!
Я выкрикивала ее имя каждые несколько секунд.
Я видела, что некоторым было искренне меня жаль, но многим было все равно. Они так настрадались, что потеряли способность сочувствовать. «Что, сестру потеряла? Тоже мне. Я потерял все».
Но Мириам была не просто моей сестрой, она была частью меня. Мы нуждались друг в друге, чтобы выжить! У меня не было времени думать об этих потерянных душах. Я должна была найти Мириам. Должна.
Я продолжала поиски.
– Мириам! Мириам!
С каждым новым выкриком мой голос становился все более хриплым и слабым. Я была голодна и валилась с ног от усталости. Но я не разрешала себе присесть и отдохнуть. Я не останавливалась, перебегала от здания к зданию. Люди, наконец свободные, в ветхой лагерной одежде, покрывавшей жалкие тела, закрывали мне обзор. Их было так много! Но все выглядели одинаково, а Мириам нигде не было. Что с ней случилось? Она все время была рядом со мной, мы бежали к свободе, как вдруг она исчезла. Как же так?
Я продолжала поиски, волоча ноги, сама себя подталкивая. Я не позволяла себе думать о голоде, о боли в животе, о мучавшей меня жажде (а она была так сильна, что язык прилипал к пересохшему нёбу), потому что все это было не важно.
– Мириам! Мириам Мозес! Мириам!
Час за часом, минута за минутой, секунда за секундой накапливались, усиливая мою панику. Я искала Мириам уже целые сутки – безрезультатно! Но не могла же она исчезнуть. Я не могла принять это как факт. Где моя сестра?
Я была на грани оцепенения от усталости и отчаяния, когда вошла в очередное здание.
– Мириам! Мириам Мозес! Мири…
Тут я столкнулась с кем-то моего роста.
– Простите!
Я уже была готова бежать дальше, как вдруг меня осенило – это же Мириам!
– Мириам! МИРИАМ! – я тут же заключила ее в объятия, она крепко сжала меня в ответ. – Где ты была? Я тебя обыскалась! Что случилось?
– Это я тебя обыскалась! – ответила она. – Что случилось с тобой?
Мы обнялись и поцеловались. Не выпуская друг друга из объятий, рыдая, мы опустились на пол.
– Ева, где ты была? – спросила она, захлебываясь слезами. – Зря мы тогда побежали. Я боялась, что навсегда тебя потеряла.
– Нет, я даже не думала об этом. Я должна была найти тебя! – ответила я. Но все же призналась: – Ладно, я была в отчаянии.
Я крепко-крепко обняла ее. Мне казалось, что это Ханука – ведь случилось настоящее чудо!
Меня переполняли любовь и чувство облегчения, я никогда не испытывала таких сильных эмоций. Я отодвинулась, чтобы посмотреть сестре в лицо, в ее исхудалое лицо, и снова крепко ее обняла. Сутки, которые мы провели раздельно, казались мне вечностью. Чем крепче я прижимала Мириам к себе, тем больше росла моя уверенность в том, что мы больше никогда не разлучимся.
– Я так рада, что нашла тебя, – сказала я, полная чувств, которые не могла выразить.
Мириам протянула мне руку.
– Смотри! – сказала она. В руке она держала кусок шоколада. – Кто-то дал его мне, когда я тебя искала.
Я округлила глаза. Мириам сохранила шоколад для меня.
Я разломила его на два кусочка и вернула один Мириам. Это был такой сладкий момент.
– Больше никогда не выпускай мою руку, – сказала я. – Никогда.
Мириам кивнула:
– Мы больше никогда не разлучимся.
– Это наш счастливый барак – он нас воссоединил!
– Давай здесь переночуем? – предложила Мириам и опустилась по стенке. – Я так устала.
С крепко сплетенными руками, мы прижались друг к другу и закрыли усталые глаза. Что бы ни случилось потом, мы знали, что мы вместе.
Следующие девять дней мы с Мириам были сами по себе, как и остальные выжившие. Мы почти не выходили из нашего счастливого барака, в котором поселились некоторые другие близнецы и взрослые женщины. Каждый день я уходила искать нам с Мириам еду. У Мириам были отморожены ноги после той долгой переклички в цыганском лагере, поэтому она оставалась в бараке охранять наши одеяла и посуду, пока я ходила «организовывать» с двумя другими девочками.
Мы с ними вломились в хранилища нацистов и жилища эсэсовцев. Дважды ходили в штаб нацистов, хороший дом с хорошей мебелью. Раньше я и не знала, что такое здание здесь есть – роскошный дом посреди нацистского лагеря смерти.
На столе мы обнаружили еду, которая выглядела очень соблазнительно. Она была свежей, восхитительной! Слишком восхитительной. Зачем нацистам было оставлять такую хорошую еду? С ней было что-то нет так? Чувство голода взяло верх, и я схватила что-то со стола. Но тут же остановилась и положила обратно. Позже, поговорив с другими жителями лагеря, я узнала, что нацисты специально оставили отравленную еду, чтобы пленники нашли ее, съели и умерли.
В другой раз мы с девочками нашли огромные запасы зауэркраута[6]. Мы его съели, а запили той же жидкостью из контейнеров, поскольку ни воды, ни снега на улице не было. Схватили на кухне хлеб. Это был настоящий пир для нас.
К тому времени мы уже набили руку в этом деле. Я «организовала» квадратный платок, и он стал нашим самым ценным имуществом. В чулане мы нашли залежи муки; я расправила платок и набила его мукой. В бараке мы смешали муку с какой-то жидкостью, которую нашли, и испекли пирог на плите. Он выглядел как пресный хлеб, который ели евреи в Библии, когда вышли из Египта, – они бежали в такой спешке, что хлеб не успел подняться. Это и есть маца, которую мы едим в Песах.
Еды по-прежнему было мало. Помню, как я смотрела на Мириам и думала: «Она похожа на скелет. Интересно, я тоже так выгляжу?». Каждый раз, как мы что-то находили, мы сразу же все съедали. Оставлять еду «на потом» было невозможно. Мы тогда не знали, что после долгой голодовки наедаться до отвала опасно. У многих девочек вздулись животы, а одна из моих подруг, талантливый организатор, умерла от переедания.
Одним утром я с двумя близняшками отправилась к реке Висле неподалеку от лагеря. Вооруженные бутылками и контейнерами, мы намеревались расколоть лед и набрать запас чистой воды.
Когда я подошла к берегу реки, я заметила девочку моего возраста на другой стороне. Ее волосы были заплетены в косы, она была в чистом аккуратном платье и пальто. На ее плечах висел рюкзак – она шла в школу.
Я была поражена. Я не могла поверить, что мир, в котором люди были чистые, а девочки с косичками и бантиками и в аккуратных платьях ходили в школу, все еще существовал. Когда-то и я была девочкой с бантиками и ходила в школу. Почему-то до этого момента я думала, что весь мир жил, как мы, в концлагерях. Но, очевидно, это было не так.
Девочка посмотрела на меня в ответ. Я опустила глаза на свою потрепанную одежду, кишащую вшами, и ботинки, на два размера больше нужного. Я была измучена голодом и рыскала в поисках еды и воды. Не знаю, что подумала девочка, но, когда я на нее смотрела, я чувствовала, как во мне разгорается ярость. Это было предательство. Мы с Мириам ничего плохого не сделали! Мы были маленькими девочками, как и она. Почему мы жили в ночном кошмаре, а она, хорошенькая и чистенькая, жила идеальной, обычной жизнью? Это было неправильно, мой мозг отказывался это понимать. Но эта девочка стояла напротив меня. Я стояла напротив нее.
Спустя, как мне показалось, бесконечность, девочка поправила рюкзак и продолжила свой путь.
Я смотрела ей вслед, а когда она ушла слишком далеко, смотрела на пустое место, где она была. Я этого не понимала. Я не могла этого понять.
Тут у меня заурчало в животе; этот звук напомнил мне о голоде и жажде. Я нашла толстую палку и яростно ударила по замерзшей реке. Я била, пока не образовалась трещина; тогда я опустила в ледяную воду бутылку и повернула ее горизонтально. Из нее выходили пузырьки воздуха, а внутрь затекала чистая речная вода. Образ той девочки поселился в моей голове вместе с различными вопросами о внешнем мире.
Набрав столько воды, сколько были в силах унести, мы вернулись в лагерь. Там мы развели небольшой костер и прокипятили воду, чтобы убить всех микробов. Хотя это был не последний раз, как мы ходили к реке, я больше никогда не видела ту девочку.
Покинуть лагерь мы не могли, потому что со всех сторон шли бои – это было слишком опасно. Пули били по всем без исключения, не различая, кто друг, а кто враг. Мы жили в самом эпицентре сражения. Во внешнем шуме и грохоте мы научились уворачиваться от автоматных очередей. Если мы слышали особый вой, сразу бежали прятаться, потому что он означал приближение бомбы. Выстрелы раздавались из бункеров, где попрятались эсэсовцы, бросив нас у бараков.
Поползли слухи, что они хотят подорвать весь лагерь – бараки, газовые камеры и крематорий, – чтобы замести следы нацистских преступлений. Эсэсовцы отправили 60 тыс. пленников на смерть. Мы с Мириам и многими близнецами спрятались в нашем счастливом бараке. Остались и тысячи других пленников, старых и больных, которые не могли никуда уйти.
Позже я узнала от очевидцев, что в ночь на 18 января 1945 года доктор Менгеле в последний раз навестил лабораторию, в которой замеряли, сравнивали, кололи и резали близнецов. Он забрал оттуда две коробки документов, содержащих информацию о 3 тыс. близнецов, над которыми он проводил эксперименты в Освенциме; положил коробки в машину и сам бежал вместе с другими нацистами.
Где-то девять дней звуки стрельбы и взрывов не прекращались. «Бум-бум-бум» – удары артиллерии сотрясали наш барак. Взрослые поговаривали, что нас вот-вот освободят. Освобождение. Мы с Мириам не знали, что это значило. Мы просто прятались и ждали.
Утром 27 января шум прекратился. Впервые за много недель наступила полная тишина. Мы надеялись, что это и есть то самое освобождение, но как оно выглядит на самом деле – никто не знал. Все в бараке столпились у окон.
Шел сильный снегопад. Раньше лагерь всегда был серым – здания, улицы, одежда, люди, – все было грязным и серым. Мне казалось, что лагерь всегда объят облаком дыма.
В тот день около трех или четырех часов женщина выбежала ко входу в барак и закричала:
– Мы свободны! Мы свободны! Мы свободны!
Свободны? О чем она?
Все рванули к выходу. Я встала на верхнюю ступеньку, на меня падали огромные снежные хлопья. Я видела всего несколько метров перед собой. Снег шел весь день, накрывая грязно-серый Освенцим ослепительно-белым одеялом.
– Ты не видишь, там кто-то идет? – спросила девочка постарше.
Я пыталась хоть что-то разглядеть в метели.
– Нет… – я прищурилась.
И тут я увидела их.
Метрах в шести от нас сквозь метель пробирались советские солдаты; их форма почти полностью была покрыта снегом. Они молча двигались к нам по хрустящему снегу.
Вот они подошли совсем близко, и мы увидели, что они улыбаются. Улыбаются или ухмыляются? Я пригляделась. Да, это точно были улыбки. Настоящие. Счастье и радость хлынули из нас и забили ключом. Мы в безопасности. Мы свободны!
Плача и смеясь мы кинулись обнимать солдат.
– Мы свободны, свободны! – кричала толпа. Смех мешался со слезами облегчения. Это был звук победы.
Советские солдаты, сами не сдерживая слез и смеха, обнимали нас в ответ. Они угостили нас печеньями и шоколадками – самыми вкусными на свете!
Это для нас и был вкус свободы. Я вспомнила обещание, которое дала сама себе в туалете в первую ночь в лагере, и поняла, что сдержала его – мы с Мириам выбрались из Освенцима живыми.
Я обхватила шею одного из советских солдат, и он поднял меня на руки. Я прижалась к нему, Мириам тоже оказалась рядом. Все обнимались, целовались, кричали:
– Мы свободны!
Ночью солдаты продолжили празднование в бараках. Они танцевали с женщинами, угощали друг друга водкой прямо из бутылок. Все пели и смеялись. Даже была музыка: люди изготовили барабаны из жестяных банок и ложек, кто-то играл на аккордеоне. Многие дети танцевали вместе с взрослыми, прыгали на кроватях. Я никогда не видела столько радости, особенно в нашем лагере смерти.
Мы с Мириам, счастливые, сидели на кровати, с удовольствием наблюдая этот удивительный праздник счастья. Невероятное зрелище. Это было ярчайшее проявление любви человека к жизни.
– Мы свободны! – пропела я в такт музыке.
– Да. Никаких больше гадких медсестер!
– Никаких больше «Хайль, доктор Менгеле!».
– Никаких больше экспериментов!
– Никаких больше уколов!
– Никаких больше повешений.
– Никаких больше…
Мы соревновались, кто назовет больше вещей, по котором мы никогда не будем скучать на свободе.
– Можем делать, что хотим! – воскликнула Мириам, всем своим существом выражая удовольствие.
Ее слова заставили меня задуматься. «Можем делать, что хотим».
Я по-прежнему смотрела на празднующих, но я их не видела. Я слышала музыку и песни, но я их не слушала.
Можем делать, что хотим. Делать, что хотим. Мы свободны.
У меня перед глазами встал дом. Я услышала звуки фермы: рубка дров, кудахтанье куриц, мычание коров. Я почувствовала запах спелых фруктов из нашего сада. Не знаю, сколько я так просидела.
Мириам прервала мое видение.
– В чем дело, Ева? – она дернула меня за руку. – Ева! Что такое?
Я повернулась к сестре и, когда мне удалось сосредоточить взгляд на ней, сказала:
– Домой. Я хочу домой.
Мириам вгляделась в мое лицо.
– Хорошо, – сказала она. – Мы свободны. Давай пойдем домой.
Мы собрали наши скудные пожитки и спрятали их под кроватью и в одежде. Мы спали крепко и спокойно, потому что у нас был план – при первой же возможности отправиться домой.
На следующий день советские солдаты собрались вокруг нас. Они попросили нас с Мириам и остальных детей (почти все они были близнецами) надеть полосатую форму заключенных поверх нашей одежды. Поскольку мы были близнецами Менгеле, мы никогда не носили униформу Освенцима. На мне и так было два пальто, потому что стоял мороз. А под пальто и платьем мы с Мириам хранили все наше имущество: еду, плошки, одеяла – то, что здесь было на вес золота.
Советские солдаты выстроили нас в строй и вывели из бараков через высокий забор колючей проволоки; мы с Мириам за руки шли во главе строя. Рядом шла медсестра с маленьким ребенком на руках. Нас непрерывно снимали огромные камеры. Я посмотрела на одного из операторов и подумала, зачем ему нужны наши снимки.
Мы что, кинозвезды? Я затрепетала от этой мысли. Из настоящих фильмов мы с Мириам смотрели только те, в которых играла Ширли Темпл – мама специально возила нас в город.
К моему удивлению, когда мы прошли через забор, оператор отправил нас всех обратно и сказал пройти еще раз. Мы с монахинями, медсестрами и солдатами вернулись в барак и вышли из него, как нам сказали. Мы повторили это действие несколько раз, пока оператор не был удовлетворен результатом. Много лет спустя я узнала, что все это было нужно для пропагандистского фильма, который показывал, как советская армия спасает детей-евреев от фашистов.
Наконец мы с Мириам, рука об руку, в последний раз вышли из барака. Мы с Мириам пережили Освенцим. Нам было одиннадцать.
Оставался только один вопрос: как же нам вернуться домой?
Все бывшие заключенные готовились уходить. Они просто вставали и уходили из лагеря. Я не знала, куда идти нам с Мириам. Я понятия не имела, где мы находимся. У меня не было никакой возможности разобраться, где находятся Польша и Советский Союз. Поскольку я училась в маленькой румынской деревушке, я почти ничего не знала об окружающем мире.
Еще две недели мы с Мириам провели в Освенциме с другими освобожденными. Нам снова не хватало еды, поэтому я пошла в подвал и набрала в платок муки.
– Нет! Нет! – закричал какой-то солдат по-русски и выстрелил.
Я перепугалась и рассыпала муку и побежала обратно к Мириам. Потом я поняла, что тот солдат не собирался стрелять по мне, как нацисты, он просто хотел меня напугать. Советские солдаты пытались поддерживать порядок в лагере.
Не помню, чтобы я что-то «организовывала» после. Солдаты кормили нас супом с очень вкусной фасолью. Как только мы с Мириам начали есть, остановить нас было невозможно. Мы уже знали, что переедать опасно, так что мы с Мириам следили друг за другом. Нам не хотелось умирать от переедания, как это произошло со многими нашими знакомыми.
Через несколько недель мы наконец покинули Освенцим. Нас на телеге отвезли в приют при монастыре в Катовице, Польша. Позже мы выяснили, что советская армия сотрудничала с Красным Крестом и организациями, которые помогали еврейским беженцам.
Сразу по приезде нас отвели в новое жилье. Я была поражена – нам с Мириам дали хорошую отдельную комнату. С двумя кроватями, с чистым белым бельем. С бельем! Я почти год не видела белой простыни. Я чувствовала себя странно и будто не к месту. Мыться нас не водили, поэтому в комнату мы вошли грязными и вшивыми. Как я могла спать на этой чистой кровати?
Я долго стояла и смотрела на простыни. Ночью я сорвала их и легла спать на голом матрасе. Я не хотела ничего испачкать. Это было бы неправильно.
Монахини оставили в нашей комнате прекрасные игрушки, но это меня только разозлило. Игрушки – это для детей. Мне было одиннадцать, но я уже не умела играть. Я только хотела тепла и заботы – больше я ни в чем не нуждалась. В Освенциме я боролась за выживание, мое и моей сестры. Теперь я просто хотела домой. Монахини не знали, что с нами делать. Они считали нас сиротами.
Я говорила за нас обеих.
– Мы близнецы. Она – Мириам, я – Ева Мозес. Нашего отца зовут Александр, нашу мать – Яффа. Мы из Порта.
Изъяснялась я по-венгерски, потому как польского не знала, но был переводчик, который передавал наши слова. Разговоры шли очень долго.
– Где ваши родители? – спрашивали монахини.
– Я не знаю.
– Кто о вас позаботится?
– Я не знаю. Мы просто хотим домой, – повторяла я, но монахини были непреклонны:
– Мы не можем отпускать детей, у которых нет родителей.
– Но у нас есть родители.
– Где они?
– Нам надо пойти домой и посмотреть – вдруг они вернулись из лагеря, – настаивала я. Теперь, в безопасности, во мне зародилась надежда вновь увидеть родителей и сестер.
Монахини сказали, что нам нельзя уйти, раз у нас нет опекуна. Так что пришлось остаться.
Мне не нравилось жить в католическом монастыре. Нас повсюду окружали кресты, распятия, изображения Девы и младенца – совершенно чужие. А я жаждала чего-то знакомого, чего-то своего. Интересно, что подумал бы папа, религиозный еврей, если бы увидел нас с Мириам в монастыре. Монахини вовсе не пытались нас крестить, но все же жить там было довольно странно.
Девочки постарше, пережившие Освенцим и тоже поселенные в монастыре, сказали, что мы можем пойти в город Катовице и сесть на трамвай. Покупать билеты не надо, достаточно только показать наши татуировки с номерами. По словам девочек, говорить вообще было не обязательно. Это облегчило нашу задачу – по-польски мы не говорили.
Мы отправились в город и убедились, что девочки были правы – мы могли бесплатно ездить на трамваях. Мы с Мириам катались то на одном, то на другом, с одного конца города на другой, весь день напролет. Чистая радость быть свободными, чувствовать ветер в ушах, самим решать, что делать – это все раскрепощало нас.
От девочек постарше мы узнали, что некоторых переживших Освенцим держали в лагере для перемещенных лиц в Катовице, и в числе этих лиц были наша знакомая мадам Ченгери и ее дочки. В один день у меня созрел план, как вытащить нас из монастыря.
– Пойдем, Мириам. Навестим мадам Ченгери.
– Зачем?
– Просто пойдем.
Мы запрыгнули в трамвай и поехали в лагерь. Когда мы нашли мадам Ченгери, я открыла рот и затараторила:
– Вы когда-то дружили с нашей мамой, мы не хотим жить в монастыре, но отпустить нас они не могут, потому что мы не знаем, где нам искать родителей.
– Да, я знаю, – ответила мадам Ченгери. – Зачем ты мне это рассказываешь?
Я замешкалась, а потом выпалила:
– Вы не могли бы подписать документ, как будто вы наша тетя, и забрать нас, чтобы мы могли вернуться домой?
Мадам Ченгери помолчала.
– Ладно, – наконец сказала она. – Я поеду с вами в монастырь и подпишу все бумаги, – и добавила: – И домой вы поедете со мной.
Я была вне себя от радости.
В марте 1945 года мы с Мириам переехали в лагерь к мадам Ченгери и ее дочкам. Мы жили в бараке в комнатке, которую делили с мадам Гольденталь и ее тремя детьми.
Ее близнецы, Алекс и Эрно, были нашего возраста; оказывается, они тоже были подопытными близнецами Менгеле, как и мы. Мадам Гольденталь жила с ними, и ей чудом удалось скрыть от всех еще одного ребенка, маленькую Маргариту. Она скрыла дочку под юбкой, спрятала еще до приезда в лагерь, и все это время, даже в нацистских бараках, ей удавалось ее скрывать – не без помощи других женщин, конечно. Во время обысков она прятала дочку под матрасом.
Теперь мадам Ченгери и мадам Гольденталь вместе заботились обо всех нас. Они мыли нас и кипятили нашу одежду. Они избавили нас от вшей. Мадам Ченгери сшила нам с Мириам платья из кителей цвета хаки – такая была форма советских солдат. Когда я надела платье, я наконец снова почувствовала себя маленькой девочкой. Мадам Ченгери даже готовила для нас особую еду. Мы с Мириам снова чувствовали себя будто частью семьи – вот взрослые, они о нас заботятся, все как раньше.
Советские солдаты, управляющие лагерем, каждую неделю давали нам хлеб и полрубля – деньги можно было тратить на что угодно. Иногда мы с Мириам ходили на городской рынок и покупали там одно яблоко. Как правило, нас кормили пресной, но сытной едой – хлебом, картофельным супом, мясом. Яблоко было настоящей роскошью, о которой недавно можно было только мечтать.
Прошло полтора месяца с тех пор, как мадам Ченгери забрала нас из монастыря. Как-то утром она резко меня разбудила.
– Скорее собирайся, – сказала она. – Мы переезжаем.
Мы вместе собрали вещи. Мы с Мириам, рука в руке, в платьях цвета хаки, сели на поезд с нашей маленькой группой. Я не знала, куда мы едем, но знала, где хочу быть. Я хотела лишь найти родителей, или хоть кого-то из семьи. Я хотела лишь вернуться домой.
Советские солдаты сопровождали нас в пути домой с мадам Ченгери, мадам Гольденталь и их детьми. Хотя мы опять ехали в вагоне, эта поездка сильно отличалась от поездки в Освенцим. Вагон не был переполнен и в нем были встроенные кровати с удобными матрасами. Мы любили залезать на верхнюю кровать и смотреть в окно, не обвитое колючей проволокой. По ночам можно было брать столько одеял, сколько душе угодно. Мы с Мириам прижимались друг к дружке. Мы так и не говорили ни о наших переживаниях, ни о происходящем. Просто обнимались.
Днем двери вагона оставляли открытыми. Мы с Мириам часто садились в дверном проеме и свешивали ноги на улицу. Поезд медленно тащился по рельсам, так медленно, что человек мог легко бежать рядом и не отставать. Ветер гладил наши лица, свежий воздух нас радовал. Мы любили смотреть на проплывающие мимо поля и холмы. Была весна. Цвели цветы, щебетали птицы.
Нам больше ничего не угрожало. Мы были свободны.
Иногда поезд останавливался на пять или шесть часов. Мы выходили из вагона, мадам Ченгери разжигала огонь, обставляла его кирпичами и готовила нам еду на костре. Солдаты давали нам хлеб и порции еды, но у нас имелось и кое-что свое. Мне больше не надо было беспокоиться, как прокормить нас с Мириам. Мадам Ченгери взяла эту заботу на себя и никогда не жаловалась. Когда кондуктор кричал, что скоро отправляемся, мы собирали вещи и запрыгивали обратно в вагон.
Мы ехали в Румынию. В поезде мы пели и болтали. Мадам Ченгери и мадам Гольденталь сказали, что сохранили полосатую форму, которую носили в Освенциме, чтобы поведать всему миру, через что они прошли.
– Пусть знают мою историю, – повторяла мадам Ченгери. – Я расскажу, что эти монстры с нами делали.
Тогда я не понимала, почему им это так важно. Не понимала, кто хотел бы слушать рассказы об Освенциме. Но женщины все время об этом говорили.
Выжили ли их мужья? Выжил ли кто-то из моей семьи, кроме Мириам? Ответов ни у кого не было.
Время от времени мы проезжали деревни и города, разрушенные бомбежкой. Кирпичные дома превратились в руины. Земля покрыта щебнем. Некоторые места были полностью заброшены. Наконец мы доехали до города Черновцы – то есть почти до румынской границы. Мы поселились в лагере на окраине города, где когда-то было гетто или рабочий лагерь. Мы провели там два месяца, уверенные, что уже скоро будем дома.
Однажды утром нам сказали собирать вещи, и нас с сумками погрузили в новый вагон, тоже с двухъярусными кроватями. В какой-то момент взрослые поняли, что мы уже в Румынии. Трансильвания снова была частью Румынии, не Венгрии. Мадам Ченгери, которая следила за табличками и указателями, сказала, что мы углубляемся в Советский Союз. Когда поезд поднимался в гору, некоторые люди спрыгнули и кубарем укатились от дороги. Я не понимала, зачем они это делают, но позже догадалась – многие боялись СССР и не хотели жить при коммунизме.
Неделю спустя мы остановились в лагере беженцев в Слуцке – на территории СССР, недалеко от Минска. Пару месяцев мы прожили там, в компании других бывших пленников со всей Европы, потом нас, наконец, разделили по группам согласно родным странам.
В октябре мы наконец отправились назад в Румынию. Нашей первой остановкой стал Надьварад (Орадя), город мадам Гольденталь. Она с детьми вернулась домой. Я так ей завидовала, я тоже хотела поскорее домой!
Мы поужинали и заночевали в отеле неподалеку от вокзала. Еда была очень вкусная – печеная картошка и яичница, а на десерт – яблоки и мороженое. Наконец мы снова чувствовали сытость после еды. Местное еврейское агентство дало нам денег оплатить счет. В каждом городе, где когда-то жили евреи, было еврейское агентство, которое опекало вывезенных когда-то из родных мест, как мы, и помогало воссоединению семей.
На следующий день мы снова сели на поезд, уже на другой, и отправились на юг, в Шимлеу-Силванией, город мадам Ченгери. Она предложила нам переночевать у нее. Утром мы поблагодарили ее за заботу и сели на первый же поезд по Порта, нашей деревни.
Когда поезд остановился, и кондуктор крикнул: «Порт!», – я тут же узнала станцию. Мы с Мириам за руки сошли с поезда и поднялись на холм.
– Идем домой, – сказала я, и мы направились к деревне.
Мне не терпелось поскорее увидеть дом. Не знаю, чего я ожидала. Что все будет таким, как мы его оставили, только чуть более пыльным и заброшенным? В моем сознании «дом» означал нас с Мириам, сестер, родителей, ферму и наших животных. Хоть что-то из этого должно было быть на месте, так? Я позволила себе надеяться, что дома нас ждало что-то хорошее.
Рука в руке, мы с Мириам прошли через деревню. На нас были одинаковые платья цвета хаки из советской военной формы, на мне по-прежнему были лагерные ботинки на два размера больше. Когда я шла, носки ботинок громко шлепали. Люди повылезали из домов, перешептываясь. С нами никто не заговорил. Они просто смотрели нам вслед. Нельзя сказать, что мы изменились до неузнаваемости; думаю, все жители деревни знали, кто мы.
Чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее колотилось мое сердце. Мне не терпелось поскорее оказаться у ворот, поскорее вернуться домой! У меня были лишь приятные воспоминания о доме: теплая постель, одежда моего размера, мама готовит, папа работает. Семья.
Но ничего этого не осталось. Только невозделанная земля и голые стены пустого дома.
Все выглядело заброшенным. Покинутым. Стало очевидно, что мама с папой не вернулись. Они бы не дали сорнякам так разрастись. Они бы не держали дом в таком состоянии.
В эту секунду мы с Мириам осознали, что кроме нас в семье Мозес никого не осталось. Хиршей, бабушки с дедушкой – главной причины, по которой мама не хотела бежать в Палестину, – тоже не было. Больше никого не было.
По-прежнему держась за руки, мы с Мириам вошли в дом. Каково же было наше удивление, когда Лили, мамина рыжая такса, выбежала к нам, тявкая и виляя хвостом! Прошло столько времени, но вот она стояла перед нами, целая и невредимая. И она нас узнала – когда мы протянули руки, чтобы погладить ее, она принялась лизать наши ладони. Ну да, еврейских собак в лагеря не забирали, только людей.
Дом был грязный и пустой. Все наши пожитки растащили. Мебель, занавески, посуда, постельное белье, подсвечники – ничего не оставили. Я ходила из комнаты в комнату в поисках хоть каких-нибудь следов нашей старой жизни. Нашла только три мятых фотографии на полу. Я подняла их и сохранила у себя.
На одной фотографии были старшие сестры, Эдит и Алис, и три наших кузины. На другой – Эдит, Алис, мы с Мириам и наши учителя в 1942 году. Третья была последней семейной фотографией, которую мы сделали осенью 1943 года. На черно-белой фотографии мы с Мириам были в одинаковых бордовых платьях. Это фото было единственным доказательством, что у меня когда-то была семья.
Мы с Мириам исследовали ферму часов шесть или семь. Фруктовые деревья уцелели, и хотя местные жители разобрали почти все плоды, нам досталось несколько слив и яблок. После полудня к нам зашел кузен Шмилу. Оказывается, тетя Ирена, папина младшая сестра, послала его за нами. Позже мы узнали, что она нашла нас с помощью Красного Креста. Мы с Мириам были в числе последних евреев, вернувшихся в Трансильванию, и тетя Ирена постоянно проверяла списки, чтобы выяснить, выжил ли кто-то из родных. Так она и узнала, во сколько наш поезд прибывает в Порт, и попросила Шмилу за нами сходить.
Шмилу было около двадцати, жил он в деревне неподалеку от нашей. Он тоже был заключен в Освенциме. Никто из его ближайших родственников не выжил. Я рассказала ему, что соседи растащили все наше имущество.
– Да, – ответил он. – Я знаю.
Шмилу вернул от соседей кровать, стол, пару стульев и сделал себе комнату в нашей летней кухне. Он возделывал землю и заботился о Лили. Собака то приходила, то уходила, подкармливаясь своими усилиями.
Мы расспросили Шмилу о родителях.
– Я не видел никого из ваших родных, – ответил он. – Знаю только, что тетя Ирена выжила и ждет вас.
Тетя Ирена и сама была в концлагере, но вернулась в мае.
Мне было некомфортно дома, хотя это был наш дом. Я больше не чувствовала, что это мое место. У нас с Мириам не было дома, не было родителей, не было сестер. Но хотя бы мы все еще были вместе.
Мы уехали вместе с кузеном Шмилу. Соседи молча смотрели, стоя у своих ворот, как мы собираемся и уходим. Я на них злилась, но ничего не говорила. Мы сели на поезд и отправились в большой город Клуж к тете Ирене.
Мы как-то должны были начать новую жизнь.
Следующие четыре года, с 1945 по 1950 год, мы с Мириам жили у тети Ирены в Клуже, она была хозяйкой квартирного комплекса.
До войны мы с Мириам очень любили ездить в гости к тете Ирене, или когда она ездила к нам. Они с мужем часто путешествовали, и мы обожали слушать их рассказы о Французской Ривьере и Монте-Карло. Мы обожали украшения и меха тети Ирены. Ее сын был нашим любимым кузеном.
Но пару лет спустя после переезда в Клуж мы поняли, что «свобода» выглядит не совсем так, как мы ожидали. Румыния находилась во власти коммунистов. Силой обладала только коммунистическая партия. Тайная полиция арестовывала всякого, кто выражал недовольство режимом, забирала собственность у людей и отдавала ее бедным.
В военные годы нацисты заставили тетю Ирену работать в Германии на фабрике по изготовлению бомб. Ее муж и сын погибли в лагерях. Когда она вернулась в Клуж, обнаружила, что коммунисты разобрали почти все, что ей принадлежало. Но государство разрешило ей оставить квартирный комплекс, потому что она была вдовой и пережила концлагерь. Она вышла замуж за аптекаря, который тоже пережил лагерь.
Мы все жили вместе, но семьей нас назвать было трудно. Конечно, мы знали, что тетя нас любила – в конце концов, никакой другой родственник не предложил нам поселиться у него. Но тетя Ирена никогда не целовала и не обнимала нас, даже не говорила добрых слов. А нам с Мириам так не хватало теплоты, так не хватало любящей матери.
У тети Ирены сохранились персидские ковры, коллекция фарфора и немного дизайнерской одежды. Эти сокровища напоминали ей о том, как хорошо жилось раньше, и, как ни странно, могли быть ей дороже, чем мы с Мириам.
Мы с сестрой чувствовали себя не на своем месте в ее шикарной квартире. Мы были неряшливыми и неаккуратными. Нам было одиннадцать, и мы только-только вернулись из бараков в Освенциме. Конечно, Освенцим нельзя было назвать «нашим местом», но и эту шикарную квартиру в Клуже – тоже.
Каждую ночь мне снились кошмары. Крысы размером с котов, трупы, иглы по всему телу. После того, как мы узнали, что нацисты делали мыло из жира евреев, мне снилось, что мыло говорит со мной голосами родителей и сестер: «Зачем ты нами моешься?».
Я не говорила об этом Мириам – не хотела пугать ее, чтобы ей тоже не начали сниться кошмары. У нас начались проблемы со здоровьем, и мы постоянно простужались. По всему телу выступала болезненная сыпь; маленькие ранки разрастались и становились размером с яблоко, оставляя после себя шрамы. Когда тетя Ирена отвела нас к доктору, я жутко испугалась – я вспомнила доктора Менгеле и его ассистентов в белых халатах. Мне было сложно доверять врачам.
Обследовав нас, румынский врач заключил:
– Эти дети страдают от того же, от чего страдают миллионы детей – недоедание. Тут нет ничего страшного, витамины и хорошее питание им помогут.
Витамины в то время было почти невозможно достать, да и еды везде было мало. Приходилось часами стоять в очереди, чтобы получить буханку хлеба. Кузен Шмилу приносил с фермы муку, картошку, яйца, овощи и подсолнечное масло. Мы с Мириам до того обожали это масло, что пили его прямо из бутылки! Тетю Ирену это беспокоило, но врач убедил ее, что все нормально, и мы потихоньку шли на поправку.
Как-то раз кто-то увидел, как я ем хлеб на веранде, и сообщил тайной полиции. В ту ночь полиция пришла в тетину квартиру и забрала всю нашу еду. На следующий день тетя соорудила шкаф, замаскированный под стену, его можно было открыть, только нажав специальную кнопку. С тех пор еду мы хранили только там.
Одной ночью полиция забрала мужа тети Ирены безо всяких объяснений. Он исчез. Мы не знали, жив он или нет. На улице мы всегда боялись, что за нами следят, что нас подслушивают. Нас тоже в любой миг могли сдать тайной полиции.
Жизнь в коммунистической Румынии становилась тяжелее с каждым днем. Все находилось под контролем правительства, в том числе школы. В первый учебный день мы с Мириам надели платья цвета хаки, как когда-то в Порте – бордовые платья. В новой школе все смеялись над нашей одеждой. Мы пропустили всего полтора года учебы, так что нагнать остальных было несложно; сложность заключалась в том, что мы говорили на венгерском, а занятия велись на румынском.
Кроме нас, евреев в школе не было. Дети обзывали и оскорбляли нас, несмотря на все, через что мы прошли. Клужские антисемиты распространили слухи о том, что по ночам вампир-еврей выслеживал христианских девочек и высасывал их кровь. Мы с Мириам ходили ужинать в детский дом, потому что у тети Ирены не всегда хватало еды, и по дороге обратно я часто думала: «Как вампир поймет, что я еврейка, и не станет на меня нападать?».
Тяжело жилось не одним евреям. Условия жизни у всех были одинаково плохи. В конце концов, мы с Мириам отправились в сионистскую организацию, чтобы побольше узнать о Палестине, но государство вскоре прикрыло эту организацию.
Иногда тетя из Америки присылала нам посылки. Как-то мы получили от нее ткань, и тетя Ирена отвела нас к швее, которая сшила нам с Мириам три пары одинаковых платьев. Нашими любимыми были синие в крапинку. Мы любили одинаково одеваться, чтобы привлекать внимание и подшучивать над мальчишками. Еще тетя из Америки прислала пальто, но они оказались слишком взрослыми и не подошли нам.
Однажды в 1948 году, когда нам было четырнадцать, правительство объявило о продаже новой верхней одежды. Мы с Мириам всю ночь простояли в очереди. Магазин открывался в десять утра, но кроме нас в очередь выстроилось аж двенадцать тысяч человек – а пальто было всего двести штук! Когда двери распахнулись, и толпа ворвалась в магазин, продавщица, знакомая тети, узнала нас. Она кинула нам два пальто и спрятала нас под прилавком. Чуть выждав, мы расплатились и ушли из магазина с одинаковыми красно-оранжевыми пальто – цвета осенних листьев. Когда мы много лет спустя уезжали в Израиль, мы были в этих пальто.
В 1948 году часть Палестины стала Государством Израиль. Я подумала, как прекрасно было бы жить там, где когда-то мечтал жить отец. Когда мы видели его в последний раз, он взял с нас слово – если мы выживем, то отправимся в Палестину.
Мы с Мириам переписывались с дядей Аароном, папиным братом, который жил в Хайфе, отправили ему нашу фотографию. Дядя Аарон был готов на все, что в его силах, чтобы помочь нам перебраться. Мы в письме спросили, есть ли в Израиле шоколад. Он ответил, что мы сможем есть столько шоколада, сколько нашей душе угодно, и столько же апельсинов. Он пообещал о нас заботиться. Все это звучало очень соблазнительно!
Тетя Ирена получила весть, что ее сын жив и находится в Израиле. Она тоже хотела туда эмигрировать. Мы все подали заявления на израильские визы, и тетино быстро одобрили. Нам же с Мириам одобрения пришлось ждать два года. Правительство не хотело, чтобы молодежь уезжала из Румынии, потому что молодые руки нужны были для восстановления разоренной войной страны.
Несмотря на это, мы сразу начали готовиться к отъезду. Каждый день правила, прописывающие, что мы можем взять с собой, менялись. Мы собрались за год до отъезда, так что несколько месяцев жили в окружении коробок, которые собирались увезти. Чтобы покинуть страну, мы с Мириам подписали документ, согласно которому вся наша собственность, оставленная в Румынии, переходит государству. Нам все еще принадлежали два акра земли в Порте, хотя бóльшую часть коммунисты уже раздробили и передали крестьянам. Нам так сильно хотелось уехать, что мы были готовы от всего отказаться.
За два месяца до отъезда из тюрьмы выпустили мужа тети Ирены; он тоже получил визу. Нам он ни слова на сказал о своем заключении, но мы просто радовались, что он вернулся.
Наконец, в июне 1950 года, прямо перед отъездом, правительство сообщило, что разрешалось взять только то, что будет на нас надето. В самый день отъезда тетя Ирена сказала нам надеть три платья, а сверху – наши пальто. Я осторожно завернула наши семейные фотографии, чтобы перевезти их в Израиль.
На поезде мы доехали до Констанцы, города на побережье Черного моря. Толкаясь и пихаясь, мы втиснулись в очередь на корабль. Нас с Мириам сдавливали со всех сторон, мне было трудно дышать. Но мы крепко вцепились друг в друга, чтобы нас не разделили. На корабль, рассчитанный на тысячу пассажиров, ломилось три тысячи. Мы прождали целые сутки, прежде чем пуститься в плавание.
Я глядела на отдаляющийся берег и понимала, что нас с Мириам ничего не держит в Румынии. На протяжении этих пяти лет я таила надежду, что родители с сестрами еще могут вернуться. Еврейские организации и Красный Крест постоянно обновляли списки вернувшихся людей. Я проверяла списки в детском доме, где мы всегда ужинали, но родные имена там не появлялись. Нам с Мириам уже было шестнадцать. Надо было жить дальше.
Путешествие вышло долгим и утомительным. Днями мы не видели суши, но от открытого моря захватывало дух. Бескрайний простор моря и неба, свежий воздух, ветер, треплющий волосы, – все это пахло свободой и надеждой. Держась за руки, мы с Мириам наблюдали за дельфинами, которые то выныривали, то опускались обратно под воду.
Мы прибыли в Хайфу ранним утром. Пока корабль приближался к причалу, мы стояли на палубе и любовались восходом над израильской горой Кармел. Картина была потрясающей красоты, ни с чем не сравнить. Страна свободы. Почти все пассажиры корабля пережили ужасы Холокоста, как и мы. Народ пел гимн Израиля, «Атикву». Мы подпевали, плача от счастья.
В порту мы искали дядю Аарона, который в то же время искал нас. Наконец он нас заметил, замахал руками, принялся выкрикивать наши имена. Мы обнялись, дядя нас поцеловал; мы рыдали в его объятьях. Мы так изголодались по настоящей, теплой любви, которой очень давно не получали от кого-то кроме друг друга.
Мы с сестрой, в одинаковых красно-оранжевых пальто, под которыми скрывали по три одинаковых платья, впервые за долгое время почувствовали, что мы дома.
Оказавшись в Хайфе, мы узнали, что сына тети Ирены там на самом деле не было. Она это выдумала, чтобы получить визу. Мы с Мириам очень расстроились, когда поняли, что никогда не увидим нашего любимого кузена. Весь день мы провели с дядей Аароном и его семьей. Решили, что мы с Мириам должны сходить в одно из поселений для молодых репатриантов, которые учредило израильское правительство. Деревни находились при больших фермах, где молодые люди вроде нас выращивали и собирали урожай, ухаживали за животными. Эти фермы кормили молодую нацию Израиля.
В нашей деревне работали в первой половине дня, а во второй ходили в школу. В мои обязанности входило собирать помидоры и арахис, а еще доить коров.
Кроме нас с Мириам, в деревне работало около 300 подростков из разных стран со всего мира. Не все они были жертвами Холокоста. Некоторые ребята жили в деревне, пока их родители проходили подготовку к новой работе. По прибытии нас всех разделили на группы, и мы быстро подружились между собой. В каждом общежитии была домохозяйка, но мы сами следили за порядком в комнатах. Впервые за все время, что мы покинули Освенцим, я спала без кошмаров. Впервые мне не надо было беспокоиться о нашем с Мириам выживании. Не было никакого антисемитизма, и нам не только можно было, а нужно было гордиться еврейским происхождением. В молодежной деревне наши раны потихоньку заживали.
Поскольку все прибывшие говорили на разных языках, нас учили одному общему – ивриту. Несколько слов мы с Мириам выучили в первый же вечер в деревне. Была пятница. В тот вечер, как это делали каждую неделю, все собрались в большой столовой, чтобы отпраздновать Шаббат, еврейский праздник субботы. На всех были белые рубашки. Двух девочек назначили «старшими сестрами» над нами, чтобы мы чувствовали себя как дома.
После молитвы все принялись петь и танцевать хору. Я этого не умела. Да и можно ли мне было? Моя старшая сестра взяла меня за руку, сестра Мириам – ее, и мы присоединились к другим в хороводе. Мы шли вправо; я не знала шагов, так что просто повторяла за остальными. Высоко подняв руки, мы все, мальчики и девочки, пели: «Хава Нагила!». Мы смеялись, бегая по кругу все быстрее и быстрее. Я танцевала хору, и радость меня переполняла. Наконец мы с Мириам стали частью новой, огромной, любящей семьи.
Мы прожили в молодежной деревне два года. Полдня мы работали на ферме, полдня – ходили в школу и делали уроки. Иврит мы выучили быстро, за два года, быстро прыгая с одной темы на другую, из одного класса в другой; наконец, мы оказались в десятом классе. Мириам работала в поле, а я была дояркой, единственной девочкой – со мной работали шесть мальчиков. Я научилась говорить «я люблю тебя» на шести разных языках, что в шестнадцать лет казалось мне полезным навыком.
В 1952 году нас призвали на службу в израильскую армию, там Мириам изучала медицину и стала медсестрой. Я изучала черчение и стала чертежником – рисовала планы зданий или механизмов. Меня назначили на службу в Тель-Авиве, где я провела восемь лет, дослужившись до сержант-майора. Эти годы очень сильно на меня повлияли. Я стала хорошим чертежником и обнаружила, что сама могу зарабатывать себе на жизнь. Но мне хотелось иметь дом, семью.
В апреле 1960 года я познакомилась с американцем Майклом Кором, который приехал в Тель-Авив в гости к брату. Хотя мы едва друг друга понимали, несколько недель спустя мы поженились. Он задал мне вопрос на английском, вечером я посмотрела, что этот вопрос значил, и ответила: «Да». Вопросом было предложение руки и сердца. Так я стала женой Майкла и переехала в Терре-Хот, штат Индиана, где он жил с 1947 года. Майкл переехал туда после войны, чтобы находиться рядом со своим освободителем из армии США.
Вот что я вам скажу: выходить замуж за человека, не владея с ним одним языком – не самая лучшая идея. Нас ожидало очень много сюрпризов, прежде чем мы успели по-настоящему друг с другом сойтись. Майкл, например, был уверен, что я – тихоня! А это, как вы могли понять по воспоминаниям, очень далеко от правды – я просто не говорила по-английски.
Переезд в Терре-Хот из Тель-Авива для меня был все равно что переезд на Луну. Я ничего не знала о жизни в Соединенных Штатах, не говорила по-английски и была уверена, что все американцы богатые. Вскоре после переезда я забеременела. Мне было нечем заняться, я безумно скучала по Мириам и по друзьям в Израиле; одиночество подтолкнуло меня начать смотреть телевизор. Сначала я думала, что в Америке по телевизору показывали только новости и спорт – кроме этого мой муж ничего не смотрел.
Поэтому я очень удивилась, когда на одном из каналов наткнулась на фильм о молодой паре – они ходили на свидания, целовались, жили так, как положено жить молодым. Вот это я понимаю – достойное телевидение! Программа меня затянула, я отводила взгляд от телевизора только чтобы записать незнакомое слово и позже найти его в словаре. Я стала заучивать слова. Так я выучила английский достаточно хорошо, чтобы устроиться на работу в течение трех месяцев после прибытия.
Наш сын, Алекс Кор, родился 15 апреля 1961 года, а дочь, Рина Кор, – 1 марта 1963 года. Я думала, что получила от жизни все, что должна была. Но все же пережитый в детстве кошмар продолжал меня преследовать.
Когда дело дошло до детских дней рождения, передо мной встала задача: как объяснить детям, почему бабушка с дедушкой не приходят в гости, как к их друзьям?
Когда Алексу было шесть, мальчик, пользовавшийся популярностью в школе, и несколько его друзей пришли к нам на Хэллоуин и принялись подшучивать над Алексом. Их «шутки» напомнили мне, как нацисты-подростки издевались над нами в Порте, а я ничего не могла с этим поделать, не могла защититься. Но теперь я жила в стране, в которой имела полное право постоять за себя! Я вышла на улицу и прогнала мальчишек. Это сделало наш дом «любимым» в Хэллоуин среди детей. Каждый год, 31 октября, начинались безобразия: дети рисовали свастики на наших стенах и ставили на нашем участке белые кресты – это было ужасно.
Алекс возвращался из школы в слезах и кричал:
– Мама, мне за тебя стыдно! Все говорят, что ты чокнутая. Почему ты не можешь быть нормальной, как другие мамы?
Я объяснила сыну, что я не чокнутая, но и нормальной, как другие мамы, быть не могу. Я подумала, что, если смогу рассказать о моем детстве, ребята все поймут и оставят нас и наш дом в покое. Но я даже не представляла, с чего начать рассказ о том ужасе.
Издевательства повторялись одиннадцать лет, пока в 1978 году канал NBC не показал программу под названием «Холокост». Внезапно всем стало ясно, что со мной «не так». Дети, что много лет не давали нам покоя в Хэллоуин, позвонили мне, написали письма с извинениями. В том же году я начала читать лекции, и меня всегда просили подробнее рассказать об экспериментах. Я не владела полной информацией об Освенциме, но подумала, что найду все, что нужно, в книгах или статьях. Но, к своему удивлению, я не нашла ничего – ни о лагерях, ни о докторе Менгеле. Я помнила, что в фильме об освобождении из лагеря выходило около двухсот детей. Если бы я могла связаться с этими детьми, теперь уже взрослыми, мы поделились бы друг с другом воспоминаниями, помогли бы друг другу осознать, что с нами произошло. Но я не знала, как найти хоть кого-то из них.
Прошло шесть лет, прежде чем мне в голову пришла идея создать организацию, которая помогла бы нам с Мириам найти всех близнецов Менгеле. В 1984 году мы основали организацию CANDLES («Свечи»)[7].
Мы нашли 122 человека в десяти странах на четырех континентах. CANDLES стала группой поддержки и помогла многим близнецам справиться с психологическими трудностями, неизбежными для выживших в экспериментах Менгеле.
Со временем проблемы Мириам с почками начали ухудшаться. Было ясно, что это из-за инъекций Менгеле, но мы так и не узнали, что не позволяло ее почкам расти и развиваться с остальным телом. К 1987 году ее почки полностью отказали. Я отдала сестре левую почку, благодаря чему она дожила до 6 июня 1993 года. Мы так и не узнали, что это была за инъекция. Я по-прежнему пытаюсь это выяснить и надеюсь на успех.
Смерть Мириам сильно по мне ударила. Я должна была создать что-то светлое в ее память, поэтому в 1995 году открыла музей Холокоста и образовательный центр CANDLES в Терре-Хоте, Индиана. Со дня его открытия музей посетили более 50 тыс. людей, в основном детей и подростков.
В 1993 году я съездила в Германию на встречу с доктором-нацистом из Освенцима, доктором Мюнхом. Как ни странно, он был ко мне очень добр. Еще более странно – он мне понравился. Я спросила, знает ли он что-то о газовых камерах Освенцима. Он ответил, что то, что он знал, всю жизнь не дает ему спать по ночам. Вот как он это описал:
– Людям говорили, что они идут принять душ. Их просили повесить одежду на крючки, запомнить свои номерки, связать ботинки вместе. Когда газовая камера набивалась до предела, дверь герметически закрывалась и запечатывалась. В потолке открывалось отверстие, похожее на вентиляционное, из него на пол падали гранулы, по типу гравия. Эти гранулы работали, как сухой лед, то есть превращались в газ. Газ поднимался с пола. Люди пытались спастись, забраться повыше, одни лезли на других. Самые сильные оказывались на вершине горы слепленных тел. Когда люди на верхушке переставали двигаться – я наблюдал за всем через специальное отверстие, – становилось ясно, что все мертвы.
Доктор Мюнх подписывал массовые приказы о смерти; имена на них не значились, только количество – 2 тыс. умерших, 3 тыс. умерших.
Я сказала доктору Мюнху, что это очень важная информация, потому что я не знала, что газовые камеры работали так. Я спросила, не согласится ли он поехать со мной в Освенцим в 1995 году, на празднование пятидесятилетия со дня освобождения из лагеря. Также я попросила его составить и подписать письменные показания, где излагалось все, что он знал и совершал, и я попросила его сделать это на самом месте преступления. Он с радостью согласился.
Я вернулась из Германии счастливая, что получу официальный документ, показания с подписью нациста – не выжившей жертвы, не освободителя, а угнетателя, – и этот документ сохранится в исторической коллекции не только для нас, но и для будущих поколений. Я была очень благодарна доктору Мюнху, что он согласился поехать со мной в Освенцим и подписать документ о работе газовых камер, и мне хотелось его поблагодарить. Но что можно дать в благодарность доктору-нацисту? Как можно поблагодарить доктора-нациста?
Я обдумывала этот вопрос десять месяцев. У меня были разные идеи, но в конце концов я подумала: почему бы просто не написать письмо, в котором я прощаю его за все, что он сделал? Я сразу поняла, что ему будет приятно. Еще я поняла, что прощение важно не только для угнетателя, но и для жертвы. У меня были власть и сила простить. Никто не давал мне этой власти, и никто не мог ее отнять. Я почувствовала себя сильной. Я испытала удовлетворение, осознав, что у меня, выжившей, достаточно власти над собственной жизнью.
Мне понадобилось много черновиков при составлении письма, составлять его было очень больно. Я волновалась, что допустила грамматические ошибки, и попросила мою старую учительницу английского его прочитать. Мы несколько раз встретились, и она предложила мне подумать, не стоит ли простить и доктора Менгеле. Сначала это меня поразило, но, подумав, я пообещала ей, что сделаю это, потому что поняла – у меня есть власть простить самого Ангела Смерти. «Надо же, – подумала я. – Мне нравится, что у меня есть такая власть. У меня есть власть, и я никого не обижаю, пользуясь ею».
Мы прибыли в Освенцим 27 января 1995 года. С доктором Мюнхом приехали сын, дочь и внучка, со мной – сын Алекс и дочь Рина. Доктор Мюнх подписал свой документ, я прочла письмо о прощении и подписала его.
Тут же я почувствовала, как тяжкая ноша упала с моих плеч, и боль, с которой я жила пятьдесят лет, больше на меня не давила. Я больше не была жертвой Освенцима, не была жертвой трагического прошлого. Я была свободна. Воспользовавшись моментом, я простила родителей, которых все это время ненавидела – за то, что не уберегли нас от Освенцима, не спасли нас от участи сирот. Я наконец поняла, что они сделали для нас все, что было в их силах. И я простила себя – за то, что посмела ненавидеть родителей.
Из семян гнева и ненависти прорастает война. Прощение – семя, приносящее мир. Только прощение поможет исцелить глубокие внутренние раны.
Для меня прощение – вершина огромной горы. Одна ее сторона темная, страшная, мокрая – по такой сложно взобраться. Но тот, кто сможет ее преодолеть, увидит другую сторону горы, прекрасную, покрытую цветами, где летают белые голуби и бабочки, где светит солнце. Стоя на вершине, мы видим обе стороны горы. Кто выберет спуск по страшной и неудобной стороне, когда есть солнечная сторона, покрытая цветами?
Я поделилась своей историей более 3 тыс. раз в самых разных уголках мира, написала две книги и три главы в трех книгах других авторов. Я надеюсь передать молодежи уроки жизни, которые я усвоила через боль, через все, что мне довелось пройти и пережить:
1. Никогда не отказывайтесь от мечты и не сдавайтесь – все хорошее, что может произойти, может произойти.
2. Судите о людях по их поступкам и поведению.
3. Прощайте своих врагов и обидчиков – это исцелит вашу душу и даст вам свободу.
Когда я была подростком, я не думала, что кому-то было бы интересно услышать мою историю, что моя история вообще того достойна. Поэтому я говорю тебе, читающему эту книгу: никогда не сдавайся. Ты можешь все пережить и превратить мечты в реальность.
В заключение я хочу поделиться цитатой из моей декларации амнистии, прочитанной на пятидесятую годовщину освобождения Освенцима:
Я надеюсь, что мир получит мое послание и мой призыв к прощению, к покою, к надежде, к исцелению.
Пусть больше никогда не будет войн, насильственных экспериментов, газовых камер, бомб, ненависти, убийств, Освенцима.
Воспоминания Евы Кор были опубликованы в 2009 году, и Лиза Рохани-Буччери уловила и передала голос Евы именно так, как она того хотела. Повествование от первого лица позволяет взглянуть на все происходящее глазами Евы, узнать, что она думала и чувствовала; но оно не помогает понять, каково было лично знать Еву, как она провела последние десять лет жизни, и не раскрывает истории, хорошие или плохие, которые лежат за этими событиями.
Ева – она всегда настаивала, чтобы ее звали просто Евой – была миниатюрной женщиной. К концу жизни ее рост составлял 144 сантиметра, но она всегда выделялась из толпы, отчасти благодаря любимому наряду: синие брюки и пиджак, «стиль Евы Кор». Она создавала разнообразие с помощью шарфов или блузок с принтом, но костюм (и жилет, когда он добавлялся) всегда был определенного ярко-синего цвета. Она говорила:
– Я что-то собой представляю благодаря мыслям, чувствам и делам, костюм ни на что не влияет. Мне нравится хорошо выглядеть, и мне нравится синий цвет, потому что он мне идет, это упрощает выбор одежды. Когда у меня есть такая «форма», не приходится тратить время и силы на составление нарядов. Я не люблю носить черное, ведь я и так говорю о мрачных вещах, так пусть мой внешний вид будет контрастным.
Если по книге у читателя сложилось впечатление, что Ева была упертой, целеустремленной, готовой выражать свое мнение, даже если с ним не соглашались, это впечатление верное. Именно благодаря таким качествам Ева и Мириам выжили в Освенциме. Ева не раз говорила, что строгий нрав отца подготовил ее к лагерю, а перешептывания родителей показали ей, что взрослые не всегда говорят правду; поэтому она не относилась к нацистам с доверием, и это не раз спасло им с Мириам жизни. Взрослая Ева обладала прямолинейным и воинственным характером. Но она всегда говорила:
– Не надо делать из меня святую. Не надо ставить меня на пьедестал. Это слишком большая ответственность.
Ее рассказы, ее уроки, ее безмерное великодушие и неустанное стремление помогать самым разным людям – было трудно не ставить ее на пьедестал. Но она совершенно верно просила не делать из нее святую. Она показала нам, что не надо быть святым, чтобы простить врага, чтобы выйти победителем, чтобы нести окружающим послание добра и мира.
Обнаружив силу прощения, способную исцелить многолетнюю боль, мучившую ее после Холокоста, Ева в первую очередь хотела поделиться этим с другими пережившими Холокост. Как до, так и после прощения, Ева была неустанным защитником переживших Холокост и всего, что с этим связано. Она была ключевой фигурой в движении за привлечение нацистов к ответственности – они совершили военные преступления и убили миллионы человек, и тем не менее спокойно и безнаказанно жили в Европе и Южной Америке. Также Ева участвовала в восстановлении финансовой справедливости в отношении переживших Холокост, в особенности для близнецов Менгеле. Общество кайзера Вильгельма (институт, куда доктор Менгеле с 1943 года посылал тела из Освенцима для исследований по антропологии, наследственности и евгенике) официально попросило прощения у близнецов, а иск против химической компании «Байер», которая использовала рабский труд пленных евреев, превратился в коллективный иск, и в результате немцы создали фонд для выплаты средств пережившим Холокост. Ева выступала за обязательное изучение истории Холокоста в американских школах, а деньги, заработанные лекциями, тратила на организацию групповых поездок учителей в Освенцим и сопровождала эти группы; она хотела, чтобы учителя с более глубоким пониманием и чувством могли рассказывать детям о Холокосте. В открытом письме Ева написала:
«Многие предпочитают оставаться на пути боли и гнева. К сожалению, пережившим горе это не помогает, а моя единственная цель – помочь им. Мое прощение никак не связано с личностями, которых я простила. Я сделала это, чтобы исцелиться, чтобы освободиться и почувствовать себя сильной. Это бесплатно, никаких побочных эффектов, помогает гарантированно. Очень рекомендую всем попробовать».
Не все положительно восприняли позицию Евы, особенно вначале. Многие выжившие сочли ее оскорбительной, что понятно – ведь Ева простила нацистов. Многие восприняли это, будто Ева простила нацистов от лица всех переживших Холокост, в то время как они никого прощать не собирались, тем более не хотели, чтобы кто-то делал это за них. Произошло неприятное недопонимание, так что с тех пор Ева всегда, когда читала «Декларацию об амнистии» в Освенциме, говорила: «Я, Ева Мозес-Кор, говорю только за себя…», и подчеркивала, что простить или не простить кого-то – личный выбор каждого. Она вовсе не собиралась делать подобное заявление от имени всех переживших Холокост, только от своего собственного. Многие считали, что есть вещи, которые простить невозможно, и Холокост – одна из них. И такая точка зрения понятна – сам факт Холокоста служит свидетельством, как далеко может зайти человеческая жестокость, жадность и ненависть.
Другой проблемой стало значение слова «прощение» – Ева использовала его несколько иначе. Она знала, что ее прощение отличается от прощения в привычном смысле слова. Прощение, как правило, включает искупление вины и примирение между обиженным и обидчиком. Но в прощении Евы не было ни того ни другого, а справедливость представляла для нее отдельный вопрос. Она говорила:
– Я знала, что слово «прощение» многих смутит. Я пыталась подобрать другое слово, но ничего более подходящего не нашла. Поэтому я использовала слово «прощение», надеясь, что смогу объяснить, что имею в виду, и что все его примут.
К сожалению, этого не произошло. Бывало, она чувствовала раздражение – она видела, как страдают пережившие Холокост, но при этом сами отказываются от исцеления; от этого иногда казалось, что она говорит о них с осуждением – что, как отметил ее сын Алекс, было очень далеко от правды. Некоторые даже сомневались в истинных причинах ее активной деятельности.
Один из скандальных случаев произошел, когда Ева приехала в Германию на суд Оскара Грёнинга, «бухгалтера Освенцима». Она заранее написала Грёнингу письмо, в котором были такие строки:
«Печальная правда состоит в том, что нам не изменить того, что произошло в Освенциме. Надеюсь, что мы с Вами, бывшие враги, можем уважать друг друга как личности, можем выражать свои мысли, можем друг друга понять и помочь на пути к исцелению. Каждый раз, когда противники встречаются, чтобы восстановить отношения, они узнают много нового о себе и о том, как устроены люди. И это не может произойти по телевизору, телефону или “Скайпу”, только лицом к лицу.
Я сама пережила Освенцим и решила принять участие в вашем процессе как соистец. Возможно, я единственная из переживших Холокост простила всех нацистов, включая вас. Мое прощение не освобождает преступников от ответственности за содеянное и не умаляет моего права и потребности знать, что происходило в Освенциме».
Ева знала, что Грёнинг признавал свое участие в Холокосте и выражал раскаяние. Он публично рассказывал о происходившем в лагере как свидетель нацистских зверств, опровергая ложь отрицателей Холокоста. Ева считала, что Грёнинг заслуживает наказания, но понимала – если он расскажет о Холокосте школьникам, это принесет миру больше пользы, чем если его посадят в тюрьму. По мнению Евы, целью этого судебного процесса должны быть исцеление жертв нацизма и предотвращение расцвета неофашизма.
В конце первого дня процесса Ева пошла поговорить с Грёнингом. Когда она пришла, он на эмоциях попытался встать, но соскользнул с инвалидного кресла. Ева подхватила его ноги, а ее адвокат, Маркус Гольдбах, – подхватил его под руки, они поддержали Грёнинга, чтобы он не ударился, пока подоспела помощь, чтобы усадить его в кресло.
Ева дала показания следующим утром. Она зачитала письмо о прощении и сказала, что думает по поводу наказания Грёнинга. Во время обеденного перерыва Ева подошла к Грёнингу, чтобы пожать руку и сказать, как важно, что он честно рассказывает о содеянном. Гольдбах описал это так:
– Совершенно спонтанно Грёнинг слегка потянул Еву за руку и, когда она наклонилась, поцеловал ее в щеку. Он был полон эмоций.
Ева этого не ожидала, но ничего не сделала, да и не могла. Она, как и ее адвокат, чувствовала, что это была не просто благодарность за мягкость Евы относительно требуемого наказания, он действительно был тронут ее историей. Гольдбах заметил, что во время дачи показаний Грёнинг говорил то в прошедшем времени, то в настоящем, в каком-то смысле часть его души навсегда осталась в Освенциме.
Один из фотографов запечатлел поцелуй Грёнинга, и эта фотография разлетелась по всему миру, что укрепило в сознании многих образ Евы как «подруги нацистов». Во всех статьях упоминалось прощение Евы, но не все освещали тот факт, что она приехала, чтобы дать показания против Грёнинга, и ни одна статья не представила пояснений позиции Евы.
Поцелуй Евы и Грёнинга действительно разочаровал многих переживших Холокост. Но они не знали контекста, о нем не говорили ни в новостях по телевизору, ни в статьях. Последующая деятельность Грёнинга несколько прояснила это принятие Евой спонтанного жеста благодарности от кающегося старика. К несчастью для Евы, Грёнинг, как и доктор Ганс Мюнх, не обладал личными свидетельствами об экспериментах в лагерях.
Сострадание Евы распространялось и на простых немецких граждан. Во время написания этой книги она несколько раз подчеркнула, что солдаты в Освенциме должны называться только нацистами и никогда – немецкими солдатами. Ведь не все немцы были нацистами. Она не верила в передачу вины по наследству, и не хотела навязывать вину немцам, которые еще даже не родились, когда шла война, и к Холокосту не имели никакого отношения – это было бы несправедливо. Она рассказала историю:
– В 2005 году я поехала в Германию с подругой, немкой по имени Гунда. Мы с Гундой познакомились в 2000 году, когда она пригласила меня прочитать лекцию в школе в Рокфорде, штат Иллинойс, где она преподавала. Она не любила поднимать темы Второй мировой войны и Холокоста. С самого детства ее обзывали нацисткой, потому что она была немкой, хотя родилась после войны и о нацистах ничего не знала. Она старалась держаться подальше от историй о Холокосте, но коллега посоветовала ей пригласить меня прочитать лекцию. Я была не такая, как все: пережившая Холокост и простившая нацистов.
Когда мы впервые встретились с Гундой, я сказала, что она не должна чувствовать вину за свои немецкие корни, и ответственна она только за собственные поступки. Мы стали близкими друзьями, и Гунда решила поехать в Германию со мной, когда меня пригласили спикером на конференцию, организованную Альбрехтом и Бригитт Мар. Лекция прошла отлично, и меня попросили провести трехчасовой мастер-класс. Честно говоря, я нервничала – как увлечь пятьдесят человек, чтобы они три часа с интересом что-то делали?
В перерыве между мероприятиями мы с Гундой решили прогуляться; к нам подошла женщина и представилась по-английски – Рене Леви, дочь человека, пережившего Холокост. Она спросила, не знаю ли я кого-нибудь из детей нацистов. Я ответила: «Знаю, Рене. Вот – Гунда». Мы пошли обедать втроем, и Рене и Гунда говорили и говорили без перерыва. Между ними образовалась особая связь.
Когда пришло время начинать мой мастер-класс, я подумала, как было бы здорово, если бы Рене и Гунда могли поделиться своими историями и чувствами – это был бы прекрасный способ показать, как между детьми бывших врагов может возникнуть дружба. Пока я готовилась к мастер-классу, ко мне подошло человек десять – они тоже хотели поделиться мыслями. Потом собралось еще человек сорок, которым тоже не терпелось поделиться опытом и мыслями. Так и прошли три часа мастер-класса.
В тот день я поняла, что немцы тоже носят в себе много боли; четыре женщины рассказали, что избегают беременности, потому что не хотят рожать немецких детей, которые тоже будут чувствовать вину предков. Сложно понять, какую боль они носят в себе лишь за то, что они немцы, тем не менее их шрамы реальны.
Еве написал немец Микаэль Вёрле, внук Отмара фон Вершуера, ментора нациста Йозефа Менгеле. Доктор фон Вершуер служил в Обществе кайзера Вильгельма в Берлине, где разработал саму идею экспериментов над близнецами в Освенциме. Семья доктора фон Вершуера не знала ни о его работе с нацистами, ни о его роли в экспериментах в Освенциме. Вёрле, найдя некоторые (довольно шокирующие) труды деда, был потрясен и решил копнуть глубже. Добравшись до печальной истины, он решил написать Еве. Они быстро подружились, и Вёрле вместе с Евой ездил по Германии, помогал организовывать встречи, сопровождал ее как гид и переводчик.
В 2014 году во время ежегодной поездки в Освенцим группа Евы заметила другую группу, состоящую из немецких школьниц, у вагона на платформе. Ева тут же подошла к ним – они были шокированы после экскурсии, заплаканные, краснощекие, и их потрясение только усилилось, когда Ева сказала, что в детстве была здесь пленницей. Она тепло с ними поговорила, обняла каждую и сказала:
– Вы не должны чувствовать себя виноватыми. Вы ничего не сделали. Вы тогда даже еще не родились. На вас лежит одна ответственность – запомните, что вы здесь увидели, и расскажите другим. Будьте свидетелями, не допустите, чтобы история повторилась. Ваш долг – сделать мир лучше.
Слезы девочек сменились улыбками, это был особый момент для каждого, кто оказался свидетелем.
Еву не раз обвиняли в попытках привлечь внимание. Но довольно сложно не привлекать внимание, когда выступаешь за перемены в обществе, а Евино изменение значения слова «прощение» было радикальной переменой. Многие считали, что прощение невозможно без порыва и раскаяния обидчика, но Ева всегда отвечала, что таким образом власть остается в руках обидчика. Нацисты либо уже умерли, либо скрывались, либо отрицали свое участие в войне. Ева была уверена, что ей и другим пережившим Холокост пришлось бы страдать и злиться всю жизнь – они бы молча ждали извинения, которого никто не собирался приносить. Ева настаивала, что право на счастье и право на свободу от боли распространяются на каждого.
А что касается жажды внимания – Ева всегда использовала известность, чтобы рассказывать людям о Холокосте и прощении, которое приносит мир и счастье. Ее любимым жестом на фотографиях был символ мира – указательный и средний пальцы буквой «V» – его она изображала почти на всех фотографиях в последние годы.
Однако некоторые пережившие Холокост не воспринимали действия Евы столь критично. Она подружилась со многими, кто не был согласен с ее прощением, но был «собратом» по Холокосту и еврейскому наследию, уважал ее неустанный труд в распространении знаний о Холокосте. Один из них даже собрался с духом посетить Освенцим впервые с тех пор – вместе с Евой. Многие пережившие Холокост или другой геноцид приезжали в музей в Терре-Хоте и делились историями. Ева всегда с готовностью поддерживала, как эмоционально, так и финансово, всех выживших, кто в этом нуждался. Также важно упомянуть, что два самых признанных эксперта по Холокосту взаимодействовали с Евой. Раввин Майкл Беренбаум не считал, что прощение Евы соответствовало требованиям иудейского закона, но уважал ее старания подробно рассказать историю Холокоста. Директор фонда «Шоа» Стивен Д. Смит включил Еву в Программу «Свидетельства. Новое измерение»[8], чтобы она поделилась пережитым в Освенциме и изложила свои идеи прощения, хотя сам считал, что каждый лично для себя решает, кто и что заслуживает прощения.
Когда Ева учила молодежь использовать свои «светлые головы», она ориентировалась на собственный опыт, хотя порой ей требовались годы, чтобы найти верное решение или ответ. Она ни на секунду не прекращала думать, не прекращала задаваться вопросами, не прекращала изучать жизнь и людей, не прекращала делиться своей историей и рассказывать о прощении. Ей всегда было интересно, что мотивирует людей и что им помогает.
Каждое действие Евы было пропитано чувством долга и редкой целеустремленностью. Если у нее не было встреч, она приходила в свой музей и проводила экскурсии, общалась с посетителями, особенно с детьми. Она прочитывала каждое электронное письмо, которое получала, отвечала на вопросы, давала советы, утешала, подбадривала всех, кому было тяжело.
Дни, когда на экскурсию приходили школьники, были особенно счастливыми для Евы. Дети и подростки хорошо ее воспринимали, потому что она говорила с ними честно, на равных. Взрослым часто кажется, что детство – время беспечное, но на самом деле многим детям живется очень непросто, как когда-то жилось самой Еве. Она не раз говорила, что взрослеть тяжело, даже когда условия самые благоприятные. Ева обращалась к детям как к умным людям, с уважением и пониманием, что у них в жизни тоже бывают сложности; за это они ее обожали. Она всегда находила время пообщаться с каждым, кто подходил к ней после лекции или экскурсии.
Можно было бы подумать, что человек, с которым обращались так жестоко, потеряет всякое доверие к окружающим, закроется. Но это противоречило бы характеру Евы. Ее нельзя было назвать мягкой – она служила сержант-майором в израильский армии, и иногда ее поведение это выдавало. Но она была невероятно добродушной, и двери ее музея и группы поддержки были открыты для всех (кроме молодежи в рваных джинсах – эта мода всегда ее раздражала).
Ее список жизненных уроков продолжал расти, к версии, указанной в эпилоге, прибавилось немало пунктов. Один из пунктов гласил: «Будь собой, но будь лучшей версией себя».
Ева и сама следовала этому совету. Она четко понимала, кто она такая – от возраста, пола, религии и происхождения до фирменного синего костюма, неприязни к рваным джинсам, любви к куриным наггетсам из «Макдональдса» и нелюбви к дорогим ресторанам. Она так и не перекрыла татуировку и не пыталась ее прятать, наоборот – она использовала татуировку, чтобы завязать разговор, будь то с посетителями музея или официантами, бортпроводниками или оказавшимися рядом пассажирами. Ей не казалось, что бывают моменты, когда рассказать, что она пережила Освенцим и простила нацистов, может быть неуместно. Она всегда страстно отстаивала свое право быть собой и делать то, во что верит, в этом суть всех ее достижений. Она не прекратила говорить о Холокосте, о своем прощении нацистов даже после негативной реакции. Искренность была ее очередным притягательным качеством, особенно для молодежи.
Но самым неожиданным качеством Евы было ее чувство юмора. Ева от природы умела отлично шутить, и с умом этим пользовалась. Холокост – тема очень печальная и мрачная, которую всегда тяжело обсуждать. Ева использовала юмор (как и одежду), чтобы помочь окружающим расслабиться, чтобы они не боялись задавать вопросы, вести разговор; так она показывала, что ей комфортно рассказывать как о тяжелых, так и о светлых вещах из прошлого.
У Алекса Кора, сына Евы, много историй о мамином чувстве юмора. В 1984 году Ева решила поехать в Освенцим одна. Близкие очень переживали, считая дальнее путешествие в одиночку опасным, но Еву это не остановило, и она улетела. В итоге все прошло хорошо, и Ева заказала Алексу и Рине худи: спереди была фотография Евы и Мириам в день освобождения, а сзади надпись: «Моя мать пережила Освенцим, а мне досталось только это жалкое худи».
В пятидесятую годовщину освобождения Ева с группой поехали о Освенцим, и Алекс к ним присоединился. По прибытии Еве сказали, что им не хватает каких-то документов на автобус, поэтому их экскурсию не пропустят. Ева вышла вперед, закатала рукав, указала на татуировку и сказала:
– Как это получается: пятьдесят лет назад меня отсюда не выпускали, а теперь не впускают?
Их впустили.
Как человек, переживший Освенцим, мог шутить о Холокосте? Только простив каждого, кто сделал больно, и эмоционально исцелившись. Жители Терре-Хота рассказывают, что Ева казалась злой и раздражительной, прежде чем пришла к прощению. После она очень сильно изменилась, в этом соглашались все.
Ева начала возить группы в Освенцим в 1985 году и продолжала ездить туда до самой смерти. Сложно по-настоящему подготовить себя к поездке в Освенцим, это проникновенный, но при этом интеллектуально и эмоционально изнурительный опыт. Хотя Ева вовсе не преуменьшала всей тяжести и горечи пережитого, она не позволяла группе оставаться в эмоционально мрачном состоянии.
– Почему вы плачете? – спрашивала она, когда глаза у кого-то были на мокром месте. – Я вот не плачу. Я живу и радуюсь. Ваша задача – узнать, что здесь произошло, запомнить это, а потом вернуться домой и сделать мир лучше. Так надо реагировать на эти новые знания. Не надо плакать.
И в самом деле, она всегда подчеркивала свое право быть выжившей победительницей, а не страдающей жертвой Освенцима. Летом 2007 года одна из туристов подошла к Еве в блоке № 6; группа фотографировала Еву рядом с ее детской фотографией, сделанной в день освобождения; женщина возмутилась:
– Это неуместно. Вы тут улыбаетесь, смеетесь, делаете фотографии – как вы можете!
Ева тут же указала на себя на фотографии:
– Вот эта девочка – я. Думаю, я заслужила право улыбаться.
Они немного поговорили, и вскоре женщина плакала и смеялась вместе с остальными, а Ева ее обнимала.
Ева во всем видела радость, и в чем-то простом, вроде набухающих почек на весенних деревьях и встреч с семьей и друзьями, и в сложных вещах – работе в музее. Также Ева любила подшучивать над окружающими. Как-то на конференции в Альбукерке она заметила пару молодоженов – они фотографировались в коридоре отеля. Ева решила, что надо сделать фотобомбу и для этого «одолжила» у фотографа котелок и усы. Когда о жизни Евы снимали документальный фильм, съемочная группа отправилась в Израиль, где спонтанно решили съездить на Мертвое море. У всех с собой были шорты или купальники, кроме Евы, но это ее не остановило. Она вошла в море в своем синем костюме и лежала на воде, наслаждаясь каждой минутой. Она умела получать удовольствие от жизни.
Последний год жизни принес Еве много радостей. В их числе – документальный фильм «Ева: А-7063», выпущенный в 2018 году стараниями каналов PBS и WFYI города Индианаполиса и студии Теда Грина. Фильм воссоздает контекст истории Евы, особенно те переходные годы, когда ей не давали покоя гнев, обида и неприятие. Фильм показали по каналу PBS по всей Америке и в Германии; он был удостоен множества наград, его активно использовали в школах, как и ее книгу. Еще одна удивительная дружба расцвела, когда шотландский музыкант Реймонд Мид прочитал историю Евы и решил с ней познакомиться. Канал BBC снял документальный фильм об истории Евы и этой дружбе.
Поскольку Еве не всегда были рады в родном штате, особенно первое время, Ева почувствовала особую гордость, когда она была удостоена высочайшей чести для граждан Индианы: премии Сейчем от губернатора штата Эрика Холкомба. Но в речи в честь принятия награды Ева рассказала о своих политических целях. Она хотела обратиться к Конгрессу в Вашингтоне, округ Колумбия, сказать им «пару ласковых» – чтобы прекратили ругаться между собой и взялись наконец за дело. Она была уверена, что ей удастся вразумить политиков.
Еще большее внимание Ева привлекла, когда ее попросили принять участие в проекте фонда «Шоа». На выставке использовались голограммы, которые позволяли посетителям общаться с 3D-изображением реального человека, пережившего Холокост, задавать вопросы и получать ответы. Чтобы снять ответ, Еве пришлось провести всю неделю в студии, в освещении сотни ламп, с камерами, отвечая на тысячи разнообразных вопросов о ее жизни. Эти видео хранятся не только в фонде «Шоа» в Лос-Анджелесе, но и во многих мемориальных музеях Холокоста по всей стране.
Ева также получила награду Антидиффамационной лиги в Центре Кеннеди в Вашингтоне, Ди-Си, за вклад в распространение знаний о Холокосте. Ева не прекращала делиться своим опытом, и хотя многие не соглашались с ее точкой зрения – что надо простить своих обидчиков, – всегда надеялась на принятие со стороны еврейского сообщества и сообщества переживших Холокост. Единственным, что ей не понравилось в Центре Кеннеди, это лимит выступления – не более пяти минут. Говорить Еве всегда было легко, а вот молчать – не очень.
Ева всегда мыслила свободно и глубоко, вплоть до последнего дня ее жизни. Ее лекции постепенно удлинялись, потому что было все больше и больше «жизненных уроков», которыми она хотела поделиться с молодежью. Круг ее интересов тоже расширялся – она не только мотивировала других делать мир лучше, она и сама постоянно этим занималась, особенно стараясь помогать детям. Она хотела, чтобы травмированные дети и подростки могли пожить на ферме, как она в Израиле, где сплоченное сообщество и простая работа в саду и с животными помогли бы им исцелиться. Когда ее приглашали в школы, она всегда подчеркивала, что дети должны носить форму – они и выглядели бы опрятно, и не судили бы друг о друге по одежде, будь то в позитивном или негативном ключе. Она всегда придавала значение одежде – возможно, это было отражением теплых воспоминаний о матери, которая всегда беспокоилась о нарядах дочек.
Ева Мозес-Кор скончалась ранним утром 4 июля 2019 года. Она много раз говорила, что хотела прожить 110 лет, чтобы побывать на сотой годовщине освобождения из Освенцима. Несмотря на то что ей было уже 85 лет, и проблемы со здоровьем несколько раз вынуждали ее лечь в больницу в 2019 году, Ева продолжала путешествовать по миру, читать лекции, водить экскурсии, принимать награды, работать в музейном офисе. Если и был на свете человек, который мог жить на одной уверенности, это была Ева Кор.
Во время последней поездки в Освенцим летом 2019 года Ева чувствовала себя отлично, проводила экскурсии для своих групп; ничто не предвещало, что жить ей оставалось всего несколько дней. Она щебетала от радости, что ее любимая еда продается неподалеку:
– Вы представляете, я могу купить наггетсы совсем рядом с Освенцимом! Они бы очень пригодились мне здесь семьдесят пять лет назад. Они в каждой стране одинаковые, то есть невероятно вкусные.
Смерть Евы оказалась внезапной и неожиданной, по ней тяжело скорбели многие, и близкие, и люди всего мира. О ней много говорили в новостях.
В каком-то смысле логично, что Ева умерла 4 июля, в американский День независимости. Она воплощала надежды и своеобразие среды иммигрантов, способной обогатить нашу жизнь самым неожиданным образом. Как и многие иммигранты, Ева безумно гордилась своим американским гражданством. Она много сделала, чтобы добиться гражданства, и глубоко ценила американскую культуру, ее центральную идею свободы. Хотя Освенцим освободили советские солдаты, Ева всегда говорила, что ей в память врезались самолеты с американским флагом, и даже тогда он ассоциировался у нее со свободой.
Многим казалось печальным совпадением, что она умерла в Кракове – так близко к Освенциму, где в детстве боролась за выживание. С другой стороны, в этом была своя логика. Для Евы Освенцим был местом главной победы в ее жизни. Она, маленький ребенок, победила нацистов. Как она всегда говорила:
– Нацисты умерли, а я жива.
Окружающие с удивлением замечали, что она, и правда, будто оживала в лагере. В некотором смысле приезд в Освенцим каждый раз был для нее праздником жизни. Но бывали и тягостные моменты. Ева всегда оставляла там цветы и зажигала свечку в честь погибшей в лагере семьи, и несмотря на прошедшие годы, это всегда было тяжело. Особенно тяжелой травмой была потеря матери, в каком-то смысле Ева с ней так и не свыклась.
Ева Кор, целеустремленная и сильная женщина, борец за права человека, за справедливость, за исцеление, за мир, в каком-то смысле появилась благодаря лагерю. Как и многие пережившие Холокост, Ева не верила в Бога, но в последние годы жизни ее взгляды изменились. Она полагала, что, возможно, Бог существует, и, возможно, она должна была пройти через все это, чтобы открыть исцеляющую силу прощения и поделиться ей с миром.
Последний день жизни Ева провела совсем рядом с Освенцимом. Хор мальчиков должен был приехать в Освенцим, и им обещали, что Ева тоже там будет. Поездкой руководила подруга Евы Бет Нарин. Она отправила Еве сообщение, что ее ждут тридцать шесть молодых людей, которым не терпится что-нибудь ей спеть. Несколько минут спустя Ева к ним приехала и попросила, чтобы спели ее любимую песню – The Impossible Dream, – потому что она выражала веру Евы в то, что все возможно. Каким-то образом руководитель хора и мальчики нашли текст и спели песню, а после – еще две, не менее прекрасные, которые подготовили заранее. Еве очень понравилось их выступление.
Ева также планировала посетить монастырь в Катовице, где не была с тех пор, как уехала оттуда маленькой девочкой, но, к сожалению, ей не удалось этого осуществить. Сотрудники ее музея приехали в монастырь за несколько дней, чтобы убедиться, что все в порядке и договориться о приезде Евы. По невероятному совпадению, монахини носили одеяния (и сейчас, и в 1945 году) того же ярко-синего цвета, который позднее она считала цветом своей жизни. Увидев фотографии монахинь, Ева согласилась, что ее любимый синий цвет мог быть забытой ассоциацией с безопасностью и свободой. Также Ева встретилась с раввином Блайхом, вице-президентом Европейского еврейского конгресса. Когда она объяснила, что для нее значит прощение, он спросил, простила она нацистов только от своего имени или от имени всех евреев. Ева убедила его, что говорит только за себя, и раввин заключил, что это ее личное право. Еве он очень понравился.
Она скончалась ранним утром 4 июля, получив благословение выдающегося раввина и персональный концерт хористов; но главное, она до последнего делала то, что любила больше всего – водила экскурсию по Освенциму, с благодарностью и радостью делилась пережитым, несла свое послание прощения ради исцеления мира.
Когда Тед Грин, режиссер фильма о Еве, попросил губернатора Холкомба описать, как, по его мнению, прошла бы встреча Евы с Конгрессом, губернатор ответил:
– В кабинете был бы один гигант – и это была бы Ева.
Она и правда была гигантом нашего времени.
Ева всегда говорила детям и подросткам, что им под силу изменить мир. Она понимала: люди, молодые и старые, считали, что надо принадлежать к какой-то могущественной организации, чтобы реально что-то изменить. Но Ева показала как словом, так и делом, на что способен человек сам по себе.
Если женщина меньше полутора метров ростом, пережившая Освенцим, сирота, беженка, иммигрант, риелтор с румынским акцентом в небольшом городе в Индиане может поделиться своей историей и посланием со всем миром, каждый из нас в силах что-то изменить, кем бы и где бы мы ни были.
Заканчивая лекции, Ева всегда говорила: «Из семян гнева и ненависти прорастает война. Прощение – семя, приносящее мир». Я надеюсь, что эта книга вдохновит читателей делать добро, в честь единственной и однозначно неповторимой Евы Мозес-Кор.
Пегги Тирни, апрель, 2020
Эта книга была создана стараниями большого количества людей. Сложность в первую очередь в том, что она основана на воспоминаниях одного человека. Ева Мозес-Кор – очевидец преступлений против человечества. Она всегда знала, что ее история особенно важна для молодых людей, поэтому много выступала с лекциями в школах, основала музей Холокоста. Когда Пегги Тирни предложила Еве написать книгу, она сразу же согласилась. Ева мечтала, что с помощью ее книги школьникам будут рассказывать о Холокосте, чтобы они могли применять ее уроки в жизни.
Кэти МакКай взяла у Евы очень подробное интервью, задавала важные вопросы, чтобы Ева раскрылась и погрузила читателя в свою историю.
Сьюзан Гольдман-Рубин написала глубокий, детализированный очерк после личной встречи с Евой; ее работа оказалась очень ценной при создании книги. Без Сьюзен на написание книги ушло бы огромное количество времени.
Пегги Тирни, наш редактор в Tanglewood Books, много лет вдохновляла Еву, через разных авторов и бессчетное количество набросков. Она знала, что у Евы невероятная история, и что рассказать ее необходимо. Я выражаю Пегги огромную благодарность за то, что она доверила мне не только работу над материалами, но и написание книги, которая, с одной стороны, раскрывает правду такой, какой ее вспоминает Ева, а с другой – воскрешает эту историю, чтобы юные читатели могли прожить ее в безопасности книжных страниц. Мне остается лишь надеяться, что читатели оценят эту книгу и наш труд.
Для меня было огромной честью поработать над таким важным проектом, я рада, что помогла Еве Мозес-Кор поделиться своей историей с новым поколением. Мало кто из детей пережил Холокост и смог поделиться с миром своей историей. Но Ева выжила. История рассказана ее словами, от первого лица; пожилая женщина вспоминала, что было больше 65 лет назад, когда она совсем ребенком, вцепившись в дрожащую руку сестры, прошла сквозь врата ужаса – и выжила.
Лиза Рохани-Буччери, апрель, 2009
ЕВА МОЗЕС КОР (1934–2019) в 1985 году основала организацию для детей, переживших эксперименты Менгеле, помогала правительству обнаружить Йозефа Менгеле после войны. В 1995 году она открыла небольшой музей, посвященный Холокосту, в Терре-Хоте, штат Индиана, и вскоре он вырос в CANDLES («Свечи») – Образовательный центр и музей Холокоста; там она выступала, проводила экскурсии, в основном для детей школьного возраста. Ева была хорошо известна во всем мире как признанный спикер по темам Холокоста, медицинской этики, прощения, мира. Она участвовала в различных телепрограммах, таких как «60 минут» и «20/20»[9], о ней был снят документальный фильм «Простить доктора Менгеле». Официальный сайт музея – www.candlesholocaustmuseum.org
ЛИЗА РОХАНИ-БУЧЧЕРИ – автор более сотни детских книг, многие из которых были удостоены наград и попадали в список бестселлеров. Лиза – издатель и редактор со стажем работы в 30 лет, а также одна из авторов «Как писать детские книжки: руководство для чайников»[10]. Основатель четырех издательских стартапов, Лиза ведет собственный бизнес, Editorial Services of L.A. Также она – редакционный директор издательств Editorial/Publishing Director for Golden Books, Price Stern Sloan/Penguin Group USA, Intervisual Books, Gateway Learning Corp (Hooked on Phonics) и Intervisual Books. Лиза проживает с семьей в Лос-Анджелесе.
Взгляды или убеждения, представленные в этой книге, а также контекст, в котором использованы изображения, не отражают отношение и политику, а также не подразумевают одобрение или поддержку со стороны Мемориального музея Холокоста США.
Дополнительную информацию о документальном фильме и другие материалы можно найти на сайте:
Чтобы посетить музей Евы в режиме онлайн, зайдите на сайт:
www.candlesholocaustmuseum.org
Ева и Мириам Мозес, 1935.
Из личного архива Евы Кор
Родители Евы, Яффа и Александр Мозес.
Из личного архива Евы Кор
Порт, Трансильвания.
Из личного архива Евы Кор
Стоят (слева направо): Алис, отец, Эдит, подруга Люси. Сидят: Ева, мать, Мириам.
Лежит: кузен Шмулик.
Из личного архива Евы Кор
Платформа Освенцима. Фото предоставлено
Мемориальным музеем Холокоста, США
Ворота Освенцима. Надпись на немецком означает «Труд освобождает».
Фото предоставлено Мемориальным музеем Холокоста, США
Освенцим. Фото предоставлено
Государственным музеем Аушвица-Биркенау.
Освенцим, Польша
Лагерь изнутри. Фото предоставлено
Мемориальным музеем Холокоста, США
Близнецы в одной из лабораторий Освенцима. Фото из Яд-Вашем, Мемориального комплекса истории Холокоста. Фотограф: Вильгельм Брассе.
Горизонтальная черная линия добавлена
Йозеф Менгеле.
Фото предоставлено Государственным музеем Аушвица-Биркенау. Освенцим, Польша
Документы, показывающие, что кровь Евы проверили на мочевину, хлорид натрия, глобулин и витамин С.
Также есть документы с результатами теста на сифилис и скарлатину.
Фото документа из архива Государственного музея Аушвица-Биркенау, из личного архива Евы Кор
Перевод документов с предыдущей страницы на английский.
Фото документа из личного архива Евы Кор
Спереди стоят Ева (слева) и Мириам (справа).
Фото предоставлено Государственным музеем Аушвица-Биркенау. Освенцим, Польша
В центре стоит Рози. Близнецы, Юдифь и Леа, стоят по бокам, сын Микаэль на руках у Цви.
Фото предоставлено Мемориальным музеем Холокоста, США
Стоят кузина Магда, сестра Эдит и кузина Агги.
На траве лежат кузина Двора и сестра Алис.
Все девочки на фото погибли в лагерях.
Из личного архива Евы Кор
Ева и Мириам в подростковом возрасте, в Клуже.
Из личного архива Евы Кор
Ева доит корову.
Из личного архива Евы Кор
Верхний ряд (слева направо): Ева, Мики Кор, племянница Мики – Мири, брат Шломо, его жена Сара. Спереди стоит племянник Мики – АуШалом.
Из личного архива Евы Кор
Ева и Мириам в Освенциме, 1991.
Из личного архива Евы Кор
Ева держит неиспользованный пузырек из экспериментов доктора Менгеле. Содержимое пузырька неизвестно, их никогда не открывали и не тестировали. Из личного архива Евы Кор
Слева по центру: Рина Кор (держит документ), Алекс Кор, Ева Мозес Кор и доктор Мюнх подписывают показания в Освенциме, 1993.
Из личного архива Евы Кор
Ева Мозес Кор (1939–2019)
Лиза Рохани-Буччери, апрель, 2009
Быстро! Быстро! (нем.)
(обратно)Близнецы! Близнецы! (нем.)
(обратно)Что? Что? (нем.)
(обратно)Быстро! Быстро! (нем.)
(обратно)На выход, на выход! (нем.)
(обратно)Зауэркраут – традиционная немецкая квашеная капуста с приправами (прим. переводчика).
(обратно)Акроним CANDLES расшифровывается как Children of Auschwitz Nazi Deadly Lab Experiments Survivors – «Дети, пережившие смертельные лабораторные эксперименты в Освенциме».
(обратно)Программа фонда «Шоа» Dimensions in Testimony (прим. переводчика).
(обратно)Американские телепрограммы в формате интервью, выходившие на канале ABC.
(обратно)Writing Children’s Books for Dummies.
(обратно)