В снегах

1

В это утро, умываясь около землянки ледяной водой, летчик лейтенант Свиридов вспомнил только что виденный странный какой-то сон.

Обыкновенно никаких в последнее время снов Свиридов не в состоянии был припомнить, но этот почему-то запомнился.

Он видел свою московскую квартиру на шестом этаже и в ней — жену Нюру и четырехлетнюю светловолосую, в отца, дочку Катю. Они сидели обнявшись, смотрели в окно, а ближе к двери, на полу, стоял электрический чайник, от которого шел красный шнур к штепселю. Он же сам будто бы вошел в эту комнату из коридора и вдруг услышал слова, сказанные очень отчетливо и с большой тоской:

— Я — жаворонок… Я умею говорить по-человечески… И вот меня хотят изжарить!

Слова эти шли из чайника, а когда он пригляделся, то оказалось, что чайник почему-то похож на клетку, и в этой клетке-чайнике метался действительно серенький хохлатый жаворонок с безумными от ужаса глазами.

Потом как-то все спуталось, смешалось. Он порывался вытащить из горячего уже чайника-клетки этого изумительного говоруна, но почему-то не мог, а Нюра и Катя уже не сидели около окна, — их не было в комнате, — и никто не объяснил ему, что это за жаворонок и зачем нужно было его жарить. А потом на дне чайника он увидел только маленькую головку уже зажаренной птички.

В двадцать пять лет люди вообще мало бывают склонны думать о том, чего не бывает в жизни, а здесь, в тундре, где тонули в снегах низкорослые жиденькие корявенькие березки и неумолчно гремела война, тем более некогда было думать об этом.

Кругом лежала укрытая снегом тундра, подпертая на западе грядою сопок, а на севере темнело полосой Баренцево море, и оттуда сейчас тянул легкий, но свежий ветер.

В этот день Свиридов должен был патрулировать там, в стороне чуть заметно синевших дальних сопок, из-за которых часто появлялись вражеские бомбардировщики, чтобы тревожить Мурманск.

Аэродром, на котором, тщательно замаскированный, стоял в ряду с другими и его «ястребок», был укрыт мягким, пока еще неглубоким снегом.

Свиридов, тепло одетый для полета, казался издали толстым и неуклюжим, хотя был легким и гибким, хорошим гимнастом. Из землянки он вышел, захватив с собой на всякий случай бортпаек: несколько банок консервов, несколько плиток шоколаду. И вот, быстро пробежав по снегу и оставив в нем широкий след, «ястребок» оторвался от земли и свечой пошел в высоту.

Как-то вышло так, что лейтенант даже не попрощался с Бадиковым, а вспомнив об этом при взлете, подумал: «Ну, пустяки какие… Ненадолго же лечу, вернусь…»

Ему часто приходилось вылетать в разведку и возвращаться в положенный срок, никого не встретив в воздухе. Однако еще с раннего утра он, как и другие, видел, что день наклевывается ясный. Небо было хотя и облачным, но с большими прозорами бледной голубизны. А когда «ястребок» прорезал два слоя облаков, небо стало гораздо просторнее, чище… И вдруг разглядел в нем Свиридов три мутные, прячущиеся в облаке тени самолетов.

«Может быть, свои, не фашистские?»

Послушный опытным рукам, лежавшим на штурвале, «ястребок» пошел на сближение. Свиридову просто хотелось убедиться, что это свои, в чем он был почти уверен, однако чем ближе он подходил, тем яснее видел: враги.

С земли он узнал бы их по характерному шуму моторов, но теперь рев «ястребка» заглушал все звуки кругом. Врагов выдал их желтый камуфляж. Глаза искали на ближайшем из них белый круг с черной свастикой в середине и нашли. И тут же пришло решение напасть.

Чтобы напасть, нужно было набрать высоту. Лейтенант быстро взял штурвал на себя — «ястребок» резко взмыл кверху.

Настал момент. Свиридов выбрал бомбардировщик, который был ведущим в звене, и спикировал на него. Затяжная очередь трассирующих крупнокалиберных пуль пронзила правую плоскость. Тяжелая машина начала оседать, но он, увлекшись, продолжал тратить на нее свой запас патронов.

Фашистский бомбардировщик зарылся в тучах и исчез из виду. Упадет ли или дотащится до удобного места посадки — этот бомбардировщик был уже выведен из строя, а два других?

Свиридов присмотрелся к ним и увидел, что они, потеряв ведущего, изменили направление и уходят от него во всю силу моторов.

Он полетел вслед за ними.

«Врешь, не уйдешь, гад!» — подумал лейтенант, заметно покрывая расстояние до ближайшей вражеской машины.

Сбитый им бомбардировщик был третьим по счету в списке его побед; этот, впереди, входил в шеренгу четвертым. Одного, из двух прежних, он протаранил, слегка только погнув свой винт. Он уже видел, что этот, стремившийся от него уйти, будет вторым…

И такое было чувство уверенности, что его ждет и здесь полная удача… Однако случилось не совсем-так, как ожидалось.

Была ли допущена какая-то небольшая, но роковая ошибка им самим, когда он повис уже над хвостом вражеского самолета и приготовился всем телом к удару, или немецкий летчик в какую-то долю секунды чуть-чуть взял влево, но только что винт «ястребка» ударил в хвост бомбардировщика, причем от руля глубины посыпались вниз обломки, как Свиридов почувствовал, что левое крыло его «ястребка» тоже ранено.

От толчка Свиридов едва усидел на месте. Потом точно судорожная дрожь охватила все тело «ястребка»; этого не было в тот первый раз, когда он применил таран. И хотя лейтенант видел, как от его удара пошел вниз бомбардировщик, но радость не появлялась: он чувствовал, что, дрожа и забирая влево, стала снижаться и его машина. Он понял, что левое крыло повреждено, что о полете дальше или на свой аэродром нечего было и думать, что единственное, о чем он может мечтать теперь, — это посадить свой самолет где-нибудь так, чтобы он не разбился и не схоронил его самого под обломками.

Мгновенная оторопь, от которой даже виски под шапкой вспотели, сменилась в нем предельной собранностью: впереди была смерть, если он допустит хоть малейшую ошибку. Где-то нужно было посадить самолет, но где именно? Внизу видны были только скалистые сопки, обрывы, почти отвесные и потому не покрытые снегом. Вся земля от этих каменных обрывов казалась полосатой, как огромнейший матрац. А времени для выбора места посадки отводилось в обрез: самолет мог еще плавно снижаться, но лететь он уже не мог.

Свиридов был так полон острой мыслью спасти самолет, а значит, и себя, что не вспомнил даже о сбитом им только что бомбардировщике. На какую из этих сопок внизу он упал, ему было уже безразлично. И велика была его радость, когда он заметил какую-то ровную площадку между тор. Он не сразу понял, что это замерзшее и покрытое снегом озеро; он видел только, что здесь можно совершить посадку. И вот «ястребок» коснулся колесами снега, протащился в нем животом десятка два метров и стал.

Снег лежал неровно: местами меньше, местами больше; мотора уже не стало слышно; тишина и сознание, что жив, что машина цела, что ее можно будет еще исправить и пустить в дело. Нужно было только осмотреться, запомнить местность, сообразить, как и в какую сторону отсюда выйти, чтобы добраться к своим.

Свиридов сдвинул на лоб очки, снял с себя парашют, отодвинул колпак с кабины и огляделся, насколько мог.

Горы обступили озеро со всех сторон, но скаты их, поросшие деревьями, были не круты. Их складки, где снег казался особенно глубок, густо синели. Никак не представлялось, чтобы ходили где-нибудь здесь человеческие ноги, до того нетронутая стояла кругом тишина.

И вдруг тишину эту прорезал выстрел. Это было так неожиданно, что Свиридов не поверил себе: выстрел или, может, треснул лед… Но спустя две-три секунды еще выстрел, и даже как будто пуля ударилась о самолет. Тогда лейтенант выхватил из кобуры свой пистолет и зажал в руке, в то же время высунувшись из кабины.

Первое, что он увидел, была огромная собака — мышастого цвета дог; двух фашистских летчиков, бежавших тяжело следом за нею, он увидел в следующий момент, и только потом бросился ему в глаза тот самый бомбардировщик, который был так недавно им сбит: немец-пилот посадил его в другом конце того же озера.

Врагов было двое, с огромной собакой, которую вздумалось им взять в полет, и собака эта уже подбегала неловкими прыжками, увязая кое-где в снегу. Но не в нее, а в переднего из летчиков, который стрелял, три раза подряд выстрелил Свиридов, и тот упал; а дог был уже в двух шагах, и лейтенант едва успел укрыться от него, закрыв колпак кабины.

Дог рычал и скреб передними лапами колпак кабины. Низко обрезанные круглые уши он прижал к широколобой квадратной голове; шерсть на затылке поднялась дыбом. Яростные зеленые глаза, огромные белые клыки, пена на красных брыжах, рычание, перешедшее в вой, — все это за стеклом, тут же, и видно, как подбегает второй летчик, высокий и грузный.

Но вдруг дог, стремившийся вскочить на гладкий верх машины, сорвался и опрокинулся на спину, в снег. Точно толкнуло что Свиридова тут же отбросить колпак кабины, перегнуться через борт и выстрелить. Огромная собака забилась на снегу, окрашивая его своей кровью. Встать она не могла уже больше: голова ее была прострелена. Длинным языком она лизала снег.

А фашист, толстощекий, грудастый, зеленоглазый, всем своим внешним обликом разительно похожий на своего дога, был уже близко и кричал:

— Погоди, русский, погоди-и!

Русские слова угрозы — это было так неожиданно, что Свиридов тут же выскочил из кабины навстречу врагу.

Он выстрелил в его сторону, но промахнулся ли от волнения или только слегка ранил, не понял; фашист, рыча по-дожьи и бормоча: «Не уйдешь, врешь!» — опрокинул его и прижал всей тяжестью своей шестипудовой туши.

Свиридов собрал свои силы, насколько позволило это сделать кожаное пальто, и сбросил с себя гитлеровца. Но при этом пистолет выпал из его руки, а фашист, оказавшийся через момент снова сверху, обеими руками схватил его за горло.

Видя, что вот-вот конец, что уже не хватает воздуха, Свиридов подтянул левое плечо и вывернул правое из-под навалившегося на него врага. Тогда пальцы фашиста разжались, и лейтенант не только сильно втянул в себя свежий морозный воздух, но, вспомнив о пистолете, начал нашаривать его около себя в снегу.

Однако гитлеровец предупредил его. Руки он разжал затем, чтобы вытащить финский нож из кармана, и торжествующими стали его круглые зеленые дожьи глаза, когда он вонзил нож в лицо лейтенанта и резанул от переносья вдоль левой щеки и нижней челюсти.

Острая боль отдалась в сердце лейтенанта. Нож в руке врага — это была уже явная смерть. И всплыл в памяти дед, как-то раз сказавший: «Если лихой человек, беспощадный, тебя осилил, вдарь его ногой в причинное место». Свиридов шевельнул правой ногой, согнутой в колене, и из последних сил ударил немца коленом между раскоряченных ног.

«Лихой человек» вскрикнул глухо и обмяк, опустив руку с ножом, занесенную было для второго, смертельного уже удара, а лейтенант тем временем нашарил подмятый им под себя и вдавленный в снег пистолет. Не теряя ни одного мгновенья, он выстрелил туда, куда пришлось дуло пистолета, в левый бок фашиста — и тут же почувствовал себя свободно: враг сполз с него совсем, он же отодвинулся по снегу в сторону и сел, не имея сил подняться на ноги.

Так сидел он несколько минут. Он глядел в глаза смертельного врага, которые стекленели, туманились, но не закрывались, и, подтягиваясь рукой до чистого снега, прикладывал его к ране; когда же комок снега багровел от крови, отбрасывал его и брал другой.

Дог перестал уже дергать лапами, застыл. Неподвижно лежал в снегу шагах в тридцати, другой гитлеровец. Неподвижно, как на аэродроме, стояли одна в виду другой две покалеченные воздушные машины: одна со свастикой, другая с красной звездой.

Всюду на льду озера было тихо, кругом в горах было тихо, вверху, в облачном небе, было тихо. Все живое, что здесь было теперь, — он один, лейтенант Свиридов, с лицом, глубоко разрезанным финским ножом.

2

Боль была острая, неутихающая, гулко отдающаяся в голове. Сжать зубы оказалось невозможным, так как ранена была и верхняя десна во всей левой стороне, и часть нижней, и он долго выплевывал кровь.

Но нужно было все-таки встать и, не теряя времени, идти в сторону своих землянок: первозимний день короток везде, а здесь, в тундре, он короче, чем где бы то ни было.

Свиридов подошел к своему «ястребку» и взял из него то, что считал самым нужным в дороге: бортпаек, карту, авиакомпас. Перезарядил пистолет, оглядел в последний раз машины, свою и чужую, и трупы врагов и пошел прямо на север, чтобы выйти к морю.

Он то проваливался в глубокий снег, то выбирался на лысый обледенелый камень обрывистых ребер сопки, то застревал в ползучих деревьях, похожих на кустарник, и не успел еще перевалить через сопку, как уже надвинулся вечер.

Ему казалось, что отсюда, с порядочной высоты, он должен будет увидеть темную полосу моря, как приходилось видеть ее с истребителя, но не было ничего видно, кроме других сопок, густо уже синевших во всех своих впадинах.

Свиридов старался припомнить, как летел в начале полета, пока не встретился с немецкими бомбардировщиками, и куда повернул потом, чтобы по местности определить, хотя бы приблизительно, где он находится. Но в памяти это стерлось, заслонилось другим, а карта, взятая им, ничего ему не разъяснила: на ней тут было просто белое пятно.

Разогревшись от ходьбы, Свиридов не чувствовал холода и, когда совсем окончился день, остановился и сел прямо на снег. Он очень устал и от борьбы с врагом, и от потери крови, и от ходьбы, но когда вздумалось ему хоть немного подкрепить силы шоколадом, который был в его бортпайке, оказалось, что он не мог этого сделать. Боль во рту не позволяла сжать зубы, которые к тому же качались. Он подержал на языке кусок шоколадной плитки и выплюнул.

Он знал, что ночь не будет темной, что небо на севере вот-вот расцветится сполохами, и сполохи начались, как обычно, каким-то мгновенным разрывом темного неба и заколыхались радугой цветов. Отсюда, с пустынной сопки, это было гораздо более величественно, чем оттуда, от своих землянок, однако не менее непонятно.

Снежные шапки сопок заиграли то голубыми, то розовыми, то палевыми полосами и пятнами, и лейтенант Свиридов следил за этими переливами тонов, точно находился в картинной галерее. Но усталость постепенно тяжелила и тяжелила веки, и он задремал, прислонясь спиною к камню.

Он именно дремал, а не спал, потому что в одно и то же время отшатывался куда-то в провалы сознания и какой-то частью мозга сознавал, что он на сопке один, что кругом снежная пустыня, что тянется ночь, что переливисто блещет северное сияние.

Очнулся и откинул голову, когда что-то коснулось его израненного лица, отчего внезапно стала острее боль. Он даже приподнялся несколько на месте, огляделся.

Недалеко от себя, на камне обрыва, он заметил две светящиеся точки рядом; их не было прежде. Они пропали было на миг и опять зажглись. Он догадался, что это глаза совы, белой большой полярной совы, что это она пролетела около него так близко, что задела его крылом, а может быть, даже села на его плечо.

Потом раздался довольно резкий в тишине и неприятный крик. Это другая такая же сова пролетела над ним и села недалеко от первой. Скатав снежок, Свиридов бросил его в сторону двух пар светящихся глаз. Совы улетели, и крик их послышался издали.

Свиридов встал и пошел дальше, однако свет сполохов, достаточный, чтобы идти по ровному месту при неглубоком снеге, здесь, на стремнинах сопки, оказался очень обманчивым по своему непостоянству, по прихотливой игре тонов. Лейтенант проваливался чуть не по пояс в снег там, где ему представлялось твердое место, и натыкался на деревья, тщательно обходя их резкие тени.

Кончилось тем, что через час он сел снова, чтобы дождаться рассвета. Опять дремал; опять над ним и около бесшумно вились белые совы, а он, прогоняя их снежками, вспомнил случай, бывший на его московской квартире.

Там на балконе зимой Нюра оставляла кое-что из продуктов, и вот замечено было ею, что исчезали бесследно то сливочное масло, кусками по сто граммов, то ветчина, нарезанная и накрытая тарелкой, то даже растерзана была курица, приготовленная для бульона.

Грешили на чьего-нидубь кота, хотя и не понимали, как мог он взбираться на балкон шестого этажа, и вдруг нечаянно застали на балконе ворону. По описанию Нюры, это была какая-то необыкновенно большая ворона, видимо очень опытная в подобных кражах. Масло, например, она аккуратно освобождала от оберточной бумаги; тарелку с ветчиной, тоже аккуратно и стараясь не стучать, спихивала клювом; у курицы она съела только печенку и сердце…

Грезилась московская квартира, Нюра, Катя… Представлялось, как воентехник Бадиков и другие товарищи ждали его возвращения, а теперь решили уже, конечно, что он погиб…

Тяжелели веки, дремалось, ухали совы, колдовали сполохи на круглых шапках сопок — в этом прошла ночь, а чуть свет он двинулся дальше, справляясь со стрелкой компаса.

Все казалось, что море где-то не так далеко, что вот еще час, два, пусть три, ходьбы, и он его увидит. В это хотелось верить, и в это верилось. А между тем чем дальше, тем все труднее становилось идти: деревенели ноги.

Свиридов понимал, что нужно было бы подкрепиться, хотя не ощущал еще сильного голода. Но когда снова вынул плитку шоколада и положил в рот, то убедился, что не только жевать, даже и сосать было нестерпимо больно, и он бросил всю плитку в снег.

Это он сделал с досады, но потом уже не досада, а только ощущение непосильной тяжести всего, что было на нем и с ним, заставило его выкинуть из своего бортпайка две банки консервов, совершенно ему ненужных, раз он не мог жевать, но тяжелых.

Был ли это обман чувств или настойчивое желание убедить себя, что он поступил как следует, но несколько времени потом Свиридов шел более бодро.

У родника, бившего из-под тонкого льда и пропадавшего в снегах, он остановился и начал пить из горсти. Глотать было больно, однако пить очень хотелось; кроме того, холодная вода освежала рот. Около родника просидел больше часа и раза три принимался пить.

Но когда Свиридов пошел дальше, он вздрогнул, увидев совсем недалеко от себя ожившего дога. Так показалось по первому взгляду: медленно, так же, как и он, идет шагах в десяти в крутящейся поземке мышастый немецкий дог.

Рука лейтенанта чуть не потянулась к пистолету, но он разглядел острые уши, пухлый хвост и понял, что это волк.

Матерый волк легко ставил лапы, не проваливаясь на слабом насте, и поглядывал на него, казалось бы, вполне добродушно. Шел Свиридов, шел рядом волк, точно старый знакомый, и лейтенанту поначалу это не казалось неприятным.

Он не знал, правда, как ведут себя полярные волки, о своих же рязанских волках он с детства слышал, что они на человека не нападают. Пробовал останавливаться, чтобы дать волку возможность уйти куда-нибудь дальше, но волк останавливался тоже.

Между тем, несколько оживленный холодной водой, Свиридов снова начал уже терять силы. Ему даже казалось, что у него жар: во всем теле начиналась ломота. И он понял вдруг, что волк идет с ним неспроста, что хищник видит, насколько обессилел человек, вот-вот упадет, чтобы не встать больше. Тогда он станет его законной добычей.

Свиридов остановился. Волк поглядел на него и присел на задние лапы, для приличия отвернув морду.

Свиридов медленно вытащил пистолет, проговорив при этом: «Ого, тяжелый какой!» — так же медленно поднял его и нажал гашетку. Он не целился, он выстрелил только затем, чтобы испугать волка. И хищник, действительно испуганный, помчался от него во всю мочь и пропал там, в сопках.

Поземка же разыгралась в метель. И хуже всего вышло, что это случилось к концу дня. Надежда увидеть море — было все, чем он жил теперь, но метель била в глаза, метель крутилась около, застилала все кругом, принесла с собой резкий холод.

Свиридов нашел место, где можно было сесть спиной к ветру, и, когда совсем стемнело и потом в миллионах снежинок перед ним переливисто засверкала радуга северного сияния, остро стало жаль ему всего, что он оставит, замерзнув тут.

Очень хотелось спать, и страшно было заснуть. Он знал, как замерзают люди во сне: сначала приходит сон, потом смерть. Он силился убедить себя, что слишком тепло одет для того, чтобы замерзнуть, но в то же время чувствовал озноб, сменивший недавний жар.

Когда он покидал свой истребитель, то думал, что придет к своим и потом прилетит сюда, на озеро, с воентехником Бадиковым и другими; что его «ястребок» будет исправлен и вновь поднимется в воздух, а может быть, исправят и немецкий бомбардировщик. Теперь ему думалось, что на озеро непременно налетят враги.

Боль в разрезанных деснах показалась ему теперь сильнее: все зубы ломило. Каждую небольшую тень впереди или сбоку он принимал за вернувшегося волка: сидит и смотрит, жив ли еще человек или уже можно начать его рвать клыками, такими же огромными, белыми, как у дога.

Представился довольно ярко тот сон, который он видел в последнюю свою ночь в землянке: мечется хохлатый жаворонок с красными от ужаса большими глазами, и слышен его умоляющий голос: «Я — жаворонок… Я умею говорить по-человечески… И вот меня хотят изжарить!» Потом очень непонятно как-то Катя очутилась у него на коленях и все допытывалась, какие бывают жаворонки и как поют… Он прижимался раненой щекой к ее мягким волосам, и от этого боль утихала.

Несколько пар совиных глаз то здесь, то там, то около — видел ли он, или чудились они, не был твердо уверен в этом Свиридов. Но он почти чувствовал, как совы садились тут где-то, прилетая вместе с метелью. Они помнили, должны были помнить о нем с прошлой ночи; они, как и волк, не могли упустить своей добычи.

Метель бушевала всю ночь, и странно было Свиридову увидеть при первых признаках близкого рассвета, как она утихала, как порывы ее все слабели… Когда можно уже было разглядеть стрелку компаса, он пошел снова.

Метель местами намела сугробы, местами обнаружила кочки тундры, отчего идти стало труднее, — так ему казалось, но он просто обессилел: ночной отдых если и подкрепил его, то ненадолго. Непосильной тяжестью лежало на плечах кожаное пальто… Едва передвигая ноги, он думал, что бы такое выбросить на снег, чтобы было легче идти. «Пистолет?.. Нельзя: может опять появиться около волк… Авиакомпас?.. Тоже нельзя: иначе не выйдешь к морю…» Он пошарил в кармане, нашел там карандаш, совершенно ненужный ему теперь, и выкинул.

Он шел, как в бреду, едва переставляя тяжелые ноги, иногда вглядываясь туда, вперед, где должно было показаться море. И когда оно показалось наконец к вечеру этого дня, Свиридов был уже до того слаб, что не почувствовал радости. Но почти тут же заметил темный силуэт человека, первого человека за эти несколько дней, и первое, что он сделал, — вытащил свой неимоверно тяжелый пистолет.

Так как последние люди, которых он видел, были фашистские летчики, непременно хотевшие его убить, то и этот, новый, показался его затуманенным глазам тоже врагом. А через минуту он, терявший сознание от усталости, был в заботливых руках матроса Северного флота, на помощь которому подходили трое других матросов.

// Советский военный рассказ. — М.: Правда, 1988.
Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Драматург

Поэт

Прозаик

Сергеев Сергей Николаевич
* 18.09.1875 с. Бабино (Преображенское) Тамбовской губ.
03.12.1958 г.Алушта
Родился в семье учителя земской школы.

В 1880 семья переехала в Тамбов.

С 1887 по 1890 Сергеев-Ценский учится в Тамбовском уездном училище, в 1891—92 — в Екатерининском институте, откуда был отчислен по семейным обстоятельствам. После смерти родителей начинается самостоятельная жизнь.

В 1895 Сергеев-Ценский получает аттестат учителя городского училища в Глуховском учительском институте (Воронежская губ.), где он учился за казенный счет. Сергеев-Ценский отбывает воинскую повинность, сдает экзамен на младший офицерский чин прапорщика и увольняется в запас. В течение ряда лет Сергеев-Ценский учительствовал в пяти учебных округах: Киевском, Харьковском, Одесском, Московском, Рижском.

В 1904 Сергеева-Ценского призывают в армию, после окончания русско-японской войны он увольняется в запас, в 1905 Сергеев-Ценский уходит в отставку с учительской службы в чине коллежского асессора.

В 1906 Сергеев-Ценский покупает участок земли на Орлиной горе в Алуште. С этого времени лит-ра становится его главным делом. Публиковаться Сергеев-Ценский начал раньше: в 1901 в Павлограде, где он тогда учительствовал, выходит поэтический сборник (тираж 300 экз.) — «Думы и грезы». Несущий на себе печать подражательности, сборник предвещал Сергеева-Ценского — писателя демократического склада. Рассказы, печатавшиеся в 1902 и 1903 в «Русском вестнике» и «Русской мысли», подписаны псевдонимом Сергеев-Ценский (от названия реки Цны в Тамбове). В начале 1900-х Сергеев-Ценский работал в жанре рассказа и повести. Почитатели его таланта (в их числе М.Горький, И. Е. Репин) отмечали глубину и «густоту» письма Сергеев-Ценский, языковое мастерство писателя.

Известность, по словам Сергеева-Ценского, ему принес рассказ «Тундра». Обращаясь к своему раннему творчеству уже в 1950-е, Сергеев-Ценский отмечал общность проблематики той поры с более поздним творчеством: «...все, что я писал, начиная с самых молодых рассказов «Тундра», «Маска», «Верю!», «Погост», «Взмах крыльев», «Бред», «Молчальники» и пр., — все это было на одну тему — «Преображение России» (Талант и гений. С.245). Лучшие произведения Сергеева-Ценского: «Лесная топь» (1905), «Небо» (1908), «Печаль полей» (1909), «Движения» (1909—10), «Пристав Дерябин» (1910), «Медвежонок» (1911), «Недра» (1912) — свидетельствовали о появлении в русской литературе оригинального художника, гуманиста, блестяще владеющего неповторимой манерой письма. Сергеев-Ценский выступает продолжателем традиций русской классики, начало которых, как он считает, было заложено в «Слове о полку Игореве». В произведениях Сергеева-Ценского звучат протест против унижения человека, боль за трагизм людских судеб. У Сергеева-Ценского нередки картины дикости, невежества, произвола властей. Сатирически обрисованному приставу Дерябину, герою одноименной повести, отданы слова: «Россия — полицейское государство, если ты хочешь знать... А пристав — это позвоночный столб, — факт! Его только вынь, попробуй, — сразу кисель!..» Критика русской жизни у Сергеева-Ценского достаточно остра.

В 1905 был закрыт журнал «Вопросы жизни» из-за публикации повести Сергеева-Ценского «Сад».

В 1910 Сергеев-Ценский был взят под надзор полиции (причина — стих, в прозе под общим заглавием «Когда я буду свободен» в газете «Звезда»). Произведения Сергеева-Ценского согреты горячей сыновней любовью к России, которую он хорошо знал, много путешествуя по стране. За границей Сергеев-Ценский не был ни разу. Но Россия, по Сергеев-Ценскому, ждет преобразования и преображения. Писатель владел мастерством портретной характеристики. В его произведениях живет природа, она одушевлена, одушевлен и мир вещей. Все переливается многоцветьем красок. Сергеев-Ценский заметил: «Из меня получился художник-красочник, пейзажист, в чем и заключается мое своеобразие» (Письмо к Н. Ф. Мурашову от 6 мая 1939 // Талант и гений. С.304). Сергеев-Ценский с ранних лет увлекался рисованием, живописное искусство ценил высоко. Сергеев-Ценский был дружен с И. Е. Репиным. Произведения Сергеева-Ценского лиричны. Не случайно он свои повести называл поэмами («Лесная топь», «Печаль полей», «Движения»), а рассказ «Улыбки» — стихотворения в прозе. Двенадцать рассказов, публиковавшихся в 1907, вошли в роман «Бабаев». Личные впечатления от службы в армии в годы русско-японской войны обобщены в образе поручика Бабаева. В канун Первой мировой войны Сергеев-Ценский работает над романом «Преображение» (печатается в начале 1914 в журнале «Северные цветы»). Отдельным изданием роман выйдет в Крыму в 1923 под названием «Валя». М.Горький высоко оценит роман Сергеева-Ценского, подчеркнув, что наряду с особо полюбившимися ему сценами «много прекрасного в славной этой книге». Романом «Валя» было положено начало задуманной Сергеевым-Ценским эпопеи «Преображение России», над которой писатель будет работать до конца жизни. У «Преображения России» непростая творческая история.

В начале Первой мировой войны Сергеев-Ценский был призван в ополчение и направлен в Севастополь, но вскоре уволен в «бессрочный отпуск». Сергеев-Ценский возвращается в Алушту и безвыездно живет там до 1928. Первые послереволюционные годы не были для Сергеева-Ценского плодотворными: сказалась сложная политическая и военная обстановка в Крыму, но от эмиграции писатель решительно отказался.

В 1921—22 Сергеев-Ценский написал четыре небольшие повести: «Чудо», «Жестокость», «В грозу», «Рассказ профессора». В 1920-е, когда остро стоял вопрос о культурном наследии прошлого, Сергеев-Ценский обращается к исторической теме. Героями его произведений стали три классика русской литературы: Лермонтов, Гоголь, Пушкин. Писатель попытался воссоздать портреты великих русских классиков.

В 1920-е из-под пера Сергеева-Ценского выходят три пьесы о Лермонтове: «Поэт и чернь» (1925), «Поэт и поэтесса» (1928), «Поэт и поэт» (1929). Сергеев-Ценский объединяет три пьесы, дорабатывает, в 1933 выходит роман Сергеева-Ценского «Мишель Лермонтов».

В 1928 Сергеев-Ценский пишет трагедию «Гоголь уходит в ночь», которая в 1933 была издана как повесть под тем же названием. Она рассказывала о последних днях жизни Гоголя.

В 1933 Сергеев-Ценский завершил работу над романом «Невеста Пушкина». Рапповская критика 1920-х не принимала творчества Сергеева-Ценского, резко отрицательно были оценены его начальные романы из эпопеи «Преображение России», историко-биогра-фические романы о писателях. Одна из статей такого плана принадлежала Я.Эльсбергу (Контрреволюционный аллегорический бытовизм // На литературном посту. 1927. №22—23).

В 1928 происходит встреча Сергеева-Ценского с М.Горьким. Первые письма от Горького Сергеев-Ценский получил в 1916 после демобилизации из армии, последнее письмо датировано маем 1936. «Моя переписка и знакомство с А. М. Горьким» написаны в 1936, после смерти Горького. (В кн.: Флот и крепость. М., 1975.) Тридцатые годы в творчестве Сергеева-Ценского были временем напряженной работы и больших творческих успехов. Новым по проблематике и характерам героев стал роман «Искать, всегда искать!». Он состоит из двух частей: романа «Память сердца», написанного в 1932, и повести «Загадка кокса» (1935). «Искать, всегда искать!» — роман о новой действительности, проникнутый пафосом созидания, стоит в одном ряду с произведениями Л.Леонова, М.Шагинян, В.Катаева и др. писателей этого времени. Сам Сергеев-Ценский, имея в виду «Загадку кокса», заметил, что повесть «вышла производственной». Он нарисовал образы героев-созидателей, открывателей Лени Слесарева и Тани Толмачевой, нашедших разгадку кокса.

В 1930-е Сергеев-Ценский вплотную работает над художественным воплощением темы Первой мировой войны. Результатом станут романы «Зауряд-полк» (1934) и «Массы, машины, стихии...» (1935). В «Преображение России» второй роман войдет под названием «Лютая зима». Сергеев-Ценский раскрыл в романе «Зауряд-полк» судьбу обычного рядового зауряд-полка от его формирования до гибели. Контрастно изображены Сергеевым-Ценским солдатская масса и военное руководство, а также стоящая за ним бюрократическая верхушка во главе с «зауряд-царем» Николаем II. Сергеев-Ценский внимателен к деталям, характеризующим быт армии. Большая часть событий в «Зауряд-полке» и «Лютой зиме» показана через восприятие бывшего учителя и математика прапорщика Николая Ливенцева, человека честного и думающего. Романы о Первой мировой войне углубили взгляд Сергеева-Ценского на события недавнего прошлого. Они стали хорошей школой для работы писателя над «Севастопольской страдой», наиболее известным и изученным произведением писателя. Над «Севастопольской страдой» Сергеев-Ценский работал с 1936 по 1939, в 1940 вышло первое книжное издательской эпопеи. Сергеев-Ценский была присуждена Государственная премия 1-й степени за 1940.

Написанию «Севастопольской страды» предшествовала огромная работа по изучению исторических источников. Писатель руководствовался хронологическим принципом: он последовательно зарисовывает цепь событий с момента появления флота союзников и до окончания Севастопольской обороны. В произведении почти нет обобщенно-вымышленных героев, по словам Сергеева-Ценского, «все герои исторические, то есть попадавшиеся мне в мемуарах о том времени». Сергеев-Ценский следует традициям «Севастопольских рассказов» и «Войны и мира» Л. Н. Толстого, полемизирует с официальной историографией. Свою задачу как художника Сергеев-Ценский видел в том, чтобы «из имени сделать образ». Начиная свое повествование с описания бала в честь тезоименитства наследника престола, Сергеев-Ценский вводит большое количество героев (Меншикова, Корнилова, Нахимова и многие другие). Последовательно раскрывается писателем панорама обороны Севастополя. Сильной стороной романа являются батальные сцены. В «Севастопольской страде» картины боев нарисованы такими, какими они запечатлелись очевидцами событий, описания приобретают индивидуальную, личную окрашенность: субъективный взгляд героя выхватывает из общей картины отдельные эпизоды, детали. В «Севастопольской страде» две России — Россия крепостническая, самодержавная и Россия народная. С большой любовью, с проникновением в психологию и внутренний мир героев обрисованы медсестра Даша Севастопольская, матрос Кошка, талантливые и преданные России, отстаивающие ее честь и достоинство Корнилов, Нахимов, Тотлебен. Сергеев-Ценский не ограничивает себя изображением Севастополя: в его «Севастопольской страде» представлена вся Россия — Петербург, Москва, провинция, деревня. Линия семьи Хлапониных дает писателю возможность ввести в повествование действительность крепостной России, рассказать о настроениях крестьян. Мастерски воссозданы Сергеевым-Ценским портреты лиц, представляющих неприятельский лагерь, и тех, кто за ними стоит. Писатель прибегает к историческим отступлениям, их назначение — в разъяснении смысла вершащихся событий. Они органично вводятся в текст. «Севастопольская страда» — книга любви к России, ее народу. Она написана художником, обладающим огромными знаниями, мастером лепки характеров, писателем с обостренным восприятием истории, чувством языка. Это и личная книга: отец Сергеев-Ценский был участником обороны Севастополя. Сергеев-Ценский служил в армии в Севастополе. Роман вырос из замысла учителя Сергеев-Ценский написать детскую книжку о Севастополе.

После завершения «Севастопольской страды» ее тема продолжала волновать писателя: были написаны пьесы «Вице-адмирал Корнилов», «Малахов курган», «Хлопонины».

Великая Отечественная война застала писателя в Алуште. Оставив там библиотеку, архив, Сергеев-Ценский с женой эвакуируется в Куйбышев, потом некоторое время семья живет в Алма-Ате.

В 1944 Сергеев-Ценский возвращается в Москву, а немного позднее — в Алушту. В годы войны литературная деятельность Сергеев-Ценский была напряженной и продуктивной. В «Правде», «Красной звезде», «Комсомольской правде» печатаются его публицистические статьи. Он пишет рассказы и повести на военно-историческую тему («Гвардеец Коренной», «Гренадер Семен Новиков», «Синопский бой», «Флот и крепость»), рассказы о людях, борющихся с фашизмом («В снегах», «У края воронки», «Хитрая девчонка»). Писатель продолжает работу над «Преображением России». Были завершены романы «Бурная весна» (1943) и «Горячее лето» (1944). (Они вышли в свет под общим названием «Брусиловский прорыв».) Главная тема этих романов — народ на войне. Создан достаточно сложный и трагический образ Брусилова. Затем последовали романы «Пушки выдвигают» (1943) и «Пушки заговорили» (1944). Они тоже о войне. В них поставлена проблема интеллигенции, художника и действительности. Сергеев-Ценский говорил, что работа над «Севастопольской страдой» дала ему большой разбег для освоения темы «Преображения». «Разбег», продемонстрированный романами, написанными в войну, не умалился в послевоенные годы, когда было создано еще несколько произведений.

В 1953 Сергеев-Ценский пишет повесть «Суд», она становится второй частью «Преображения человека»; первая часть, «Наклонная Елена», была написана в 1913. Созданная в 1910 повесть «Пристав Дерябин» дорабатывается писателем в «Преображении России», в 1958 написана «Весна в Крыму». Осуществить свой замысел полностью Сергеев-Ценский не успел. Многотомное «Преображение России» создавалось на протяжении почти полувека, менялась жизнь, менялись взгляды писателя. Все большее и большее внимание Сергеев-Ценский привлекали бурные исторические события, катаклизмы, потрясающие Россию, менялись позиции героев, их отношение к жизни. Можно вычленить несколько главных проблем, объединенных общей идеей преображения России, — народ и война, народ и интеллигенция, художник и действительность. В «Преображении России» есть герои, которые переходят из произведения в произведение: художник Сыромолотов, прапорщик Ливенцев, инженер Матийцев-Даутов.

В последние годы Сергеев-Ценский опубликовал несколько литературоведческих статей: «Гоголь как художник слова», «Лермонтов как певец Кавказа», «Стиль Тургенева по «Запискам охотника» и др.

В 1943 Сергеев-Ценский был избран действительным членом Академии наук СССР, ему была присуждена ученая степень доктора филологических наук. Сергеев-Ценский имел правительственные награды, в день 80-летия 30 сент. 1955 был награжден орденом Ленина.

А. И. Филатова
Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги: биобиблиографический словарь: в 3 т. — М.: ОЛМА-ПРЕСС Инвест, 2005. — Том 3.П — Я. с.316—319.